Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Ирина Евса — поэт, переводчик, автор четырнадцати поэтических книг. Лауреат премий Международного фонда памяти Бориса Чичибабина (2000), фестиваля «Культурный герой XXI века» (2002), «Народное признание» (2004), Русской премии (2016), Волошинской премии (2016), премии фестиваля «Киевские Лавры» (2018), специальной премии «Московский счет». Родилась и живет в Харькове.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 62
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
...Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет.
Иеремия 31:15
Ты, дробящий толпу на взводы и на бригады,
изучающий алчно карту моих дорог,
мы с тобой не по разны стороны баррикады,
потому что и баррикада есть диалог.
Я, представь, не любила с детства урчанья, рыка,
этих «смир-рно!», «р-равняйсь!», раскатов двойного «эр».
И картавость моя — лишь косвенная улика
внутривенного неприятия крайних мер.
Безразлична к твоим указам моя держава —
обесточенная провинция, for example, —
южный двор, где, лучом закатным подсвечен справа,
над верандой завис сирени прощальный залп;
где легко шепоток о Шнитке или Башмете
разрастается в гул вечернего кутежа
и, как пуля, от стенки треснувшей срикошетив,
майский жук на тарелку шлепается, жужжа.
…Иногда из набухшей тучи звучит валторна,
И в ответ верещат встревоженные сверчки.
Но мятеж принимает форму ночного шторма,
что смывает к утру прибрежные кабаки.
Всякий стяг на твоих просторах мне фиолетов,
демонстрация власти, переговоры, блиц-
интервью… И меня мутит от любых декретов,
как порою мутит от жизни самоубийц.
С генералами сил ошую и одесную
ты спешишь завершить батальное полотно.
Но, как только твои войска подойдут вплотную,
эта малая Атлантида уйдет на дно.
И трофейный пейзаж, что, впрочем, не столь заманчив,
диковато сверкнет в голодном твоем зрачке:
на лазоревом — белый пластиковый стаканчик
с полумертвым сверчком на выпуклом ободке.
На волну науськивая пса:
ну, куси, куси! (но пес — калачиком),
слева — где песчаная коса,
надувной дельфин и мальчик с мячиком —
ты стоишь, колеблясь и двоясь;
а левей — подвижной аппликацией —
тень зонта нашаривает связь
между тамариском и акацией.
Всё так близко: метрах в тридцати.
Ты студент, а я покуда — школьница.
Лихорадка пульса: как пройти
мимо, так пройти, чтобы запомниться?
Пса погладить? Лихо под волну
поднырнуть? В непрочном равновесии
(за буйки рвануть? Пойти ко дну?)
перегретый мозг рождает версии,
зажигая красные флажки:
не годны ни первая, ни сотая.
Но панамку легкую с башки
сдернув, перебежками несет ее
ветер по веснушчатым камням
через чьи-то сумки, спины, талии,
и, на миг прибив к твоим ступням,
далее, и далее, и далее...
Я догнать могла бы. Но завис
кадр, в котором все дрожит и движется,
плавясь под лучом, влетая в бриз
жизни, упраздненной, словно ижица,
где волна пинает не всерьез,
и в азарте с ловкостью мошенника
мокрый выворачивает пес
золотую морду из ошейника.
Штиль поутру, а к вечеру накат
старательно твои полощет мощи.
— Почем кизил и гамбургский мускат?
Все дорого. Купи чего попроще.
К примеру, беспородный пирожок,
как водится, внутри не пропеченный,
опасный, словно солнечный ожог,
с печеночной начинкою перченой.
Вертя башкой, вместившей сотни книг,
но к точным не способною наукам,
смотри, как вдруг выныривает МиГ
из облака, запаздывая звуком;
как ветхий катерок полупустой,
крутым не соответствуя тарифам,
переползает бухту, словно в той
стране, что стала пугалом и мифом,
где с найденной монеткою во рту,
охотничьему зуду потакая,
ты на волнах болтаешься в порту,
как недоросль, как водоросль какая.
Всем человечьим адовым колхозом
с конвоем по краям
мы надоели бабочкам, стрекозам,
цикадам, муравьям.
Зачем, поймав репейницу за чаем
и восклицая: «Ах!» —
под лупой изучаем, назначаем
быть пленницей в стихах?
Почто хозяин соточки равнинной
настолько офигел,
что в ярости разрушил муравьиный
безвинный Карфаген?
Весь мир, который мы не приручили,
творящий свой намаз,
давно (и, видит Бог, не без причины),
боясь, не любит нас,
громоздких, жадных, топчущих секреты
стрекочущей травы.
И вас, прекраснодушные поэты,
не любит он, увы.
В размеренную летнюю эклогу
влекущим каждый чих,
вольно вам, заступив жуку дорогу,
спросить его: «Ты чьих?»
А вдруг он тотчас — душу наизнанку?
Хотя б один из ста?
Но жук рывком уходит в несознанку
зеленого куста.
Зной прикипает к розовой стене.
Горилочка не пьется.
Кто зиму пережил в моей стране,
тот летом не смеется.
В ней то жара, то гибельный мороз,
сквозняк поземки в поле.
Так думал в Риме Гоголь-малоросс,
глотая равиоли.
Но Рим есть сон. А в Киевской Руси
(верней, в ее развале)
закон «не верь, не бойся, не проси»
работает едва ли,
особенно в лихие холода,
когда, костей не грея,
урчит нам колыбельную вода
в утробе батареи.
Нагрейся впрок — задаром, без хлопот, —
наешься и напейся.
Июль обилен, как любовный пот,
что капает на перси.
И муху возлюби (не будь, как я!),
и комара, сквозь сетку
пролезшего, и в торте муравья,
и хищную медведку.
Следи, как пудель стриженой овцой
бежит из-под опеки.
Все умерли. А Гоголь жив, как Цой:
они в одном отсеке.
А Гоголь что? Он снова на мели,
пуглив, подвержен сплину,
хотя его давно перевели
на мову солов‘їну.
Жизнь перевернется на живот,
проморгавшись, глянет в пустоту,
и на ярко-синем оживет
темнокрылой бабочки тату.
А когда лежала на боку,
видела — разнеженная фря —
прыткую песчаную блоху,
ржавые — у пирса — якоря.
А пока дремала на спине,
красными шарами из-под век
пятна, потолкавшись в глубине,
врассыпную вспархивали вверх.
Принимая блажь за благодать,
спятив от вины и от войны,
жизнь устала «мыслить и страдать»,
хочет спать и вечно видеть сны,
в мякоть отсыревшего песка
полотенца вдавливать края,
вытряхнув из теплого пупка
матрицу сухого муравья.
Ложку тянет ко рту старик, зависая в детстве,
а подросток нудит, что миру цена — пятак.
Видно, кто-то вверху нарушил порядок действий,
облажался, и все отныне пошло не так.
И всухую — гроза. И птица, когда я смолкну,
ждет, копируя гонор оперных склочных див.
Помышляешь о брюкве, но обретаешь смокву,
что досрочно созрела, вишню опередив.
Пахнет ветошью отсыревшая душевая
раскаленному шару в облаке вопреки.
Из нее, колебанье воздуха прошивая,
комары вылетают, словно штурмовики.
Лишь под вечер, когда, в канон берегов не веря,
заливает закат морскую голубизну,
раскрывается жизнь, как старый китайский веер,
предъявляя тебе рисунок во всю длину.
И сухая тоска, из коей уже не выплыть,
каждым пыльным кустом цепляет тебя за шелк.
Словно друг позвонил, что хочет зайти и выпить.
И, наверное, выпил где-то, но не зашел.
Пятые сутки баржу болтает в море.
Умный дурак мне пишет, что всем кранты.
На берегу коты застывают в ссоре,
прямоугольно выгнув свои хвосты.
Спорить не стану: шар наш — ковчег без трапа.
Правда, коты считают, что выход есть.
Черный — за Клинтон, рыжий (верняк!) — за Трампа.
Морда в бугристых шрамах и дыбом шерсть.
Дует восток, ломая зонты на пляже,
круг надувной катя по волне ребром.
Фуры вдоль трассы. И никакой продажи
у торгашей, пока не пойдет паром.
Жалко водил, заснувших на жесткой травке.
Мелкого жаль, что, круг упустив, гундит.
Жалко народ, что ринулся делать ставки
на кошаков... Мне пофиг, кто победит
там или здесь — под этой, летящей криво
гиблой волной, сводящей запал к нулю.
Сидя на парапете с бутылкой пива
и сигаретой winston, я всех люблю.
Земную жизнь пройдя до грозной даты,
в чужом краю вися на волоске,
под штормовые мерные раскаты
я задремала в полдень на песке.
И длился сон без фабулы и смысла,
покуда не почуяла спиной,
как чья-то тень надвинулась, нависла,
бесшумно распустилась надо мной.
Небритый, мятый, вероятно, клятый,
но без следов страданья на лице —
он был нерастаможенной цитатой
с тревожным троеточием в конце.
Алкаш, привыкший клянчить на рюмашку?
Глухонемой торгаш береговой,
что мне сейчас подкинет черепашку,
качающую плоской головой?
Циркач заезжий? Местный Авиценна?
В такое пекло — в шляпе и плаще.
А может, вор? Но все как будто цело.
И сколько он стоит здесь вообще?