5,99 €
XIX век и начало ХХго — эпоха расцвета жанра страшного рассказа в литературе Старого и Нового света. В оригинальном сборнике «Истории о призраках» мистические рассказы европейских и американских авторов о представителях потустороннего мира — призраках: ужасающие призраки и их несчастные жертвы, любовь, продолжающаяся после смерти, благородные привиденияспасители и прочие таинственные истории. О драматичных, подчас смертельно опасных столкновениях обыденного и фантастически жуткого повествуют всемирно известные мэтры литературного мейнстрима (Генри Джеймс, Чарльз Диккенс, Джозеф Конрад), признанные мастера готической новеллистики (Джозеф Шеридан Ле Фаню, Амелия Эдвардс, Монтегю Родс Джеймс, Эдвард Фредерик Бенсон) и незаслуженно забытые ныне прозаики, такие как Эдит Уортон, Вернон Ли, Луиза Болдуин, Сэйбин Бэринг-Гулд, Персеваль Лэндон. Любовь многогранна, может вознести, а может разбить сердце. Любовь может идти рука об руку с притягательной тьмой, манящей в потусторонние миры.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 652
© Антонов С., перевод на русский язык, составление, 2024
© Брилова Л., перевод на русский язык, 2024
© Гурова И., перевод на русский язык. Наследник, 2024
© Полищук В., перевод на русский язык, 2024
© Роговская Н., перевод на русский язык, 2024
© Куренная М., перевод на русский язык, 2024
© Чарный В., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Я художник. Майским утром 1858 года я, как обычно, работал в своей мастерской. В час, слишком ранний для визитов, меня навестил друг, с которым я двумя годами раньше свел знакомство в Ричмондских казармах Дублина. Он был капитаном Третьего Западно-Йоркширского полка, и оказанный мне там радушный прием, вкупе с дружескими отношениями, что сложились между нами, обязывал меня устроить гостю подобающую встречу; в результате мы до двух часов пополудни засиделись за оживленной беседой, сигарами и хересом. Неожиданно раздался звонок дверного колокольчика, и я вспомнил о сеансе, назначенном мною на это время юной натурщице с милым личиком и прелестной шейкой, демонстрацией которых она зарабатывала на жизнь. Нерасположенный работать, я уговорил девушку прийти на следующий день, пообещав, разумеется, компенсировать ей потерю времени. Она ушла, но минут через пять вернулась и вполголоса сообщила, что надеялась получить сегодня плату за сеанс и теперь стеснена в средствах, – словом, не мог бы я дать ей по крайней мере часть причитающейся суммы? Вопрос был легко решен, и девушка вновь удалилась. По соседству с моей улицей есть другая, с очень похожим названием, и люди, прежде у меня не бывавшие, нередко по ошибке попадают именно туда. Путь натурщицы пролегал как раз через эту улицу, и, когда девушка оказалась там, ее остановили дама и джентльмен, искавшие мое жилище. Позабыв точный адрес, они принялись расспрашивать прохожих; и таким образом через несколько минут после встречи с юной особой эта пара очутилась у меня в комнате.
Мои новые посетители были мне незнакомы. Выяснилось, что им довелось видеть одну из моих работ и они хотят заказать мне портреты всех членов своей семьи, включая детей. Их не отпугнула названная мною цена, и они попросили разрешения осмотреть мастерскую, желая выбрать стиль и размеры будущих полотен. Мой друг из Третьего Западно-Йоркширского полка с бесконечной непринужденностью и веселостью вызвался быть их гидом и пустился разглагольствовать о достоинствах каждой картины в манере, которую я не мог бы позволить себе в силу робости, естественной для всякого художника, когда заходит речь о его работах. Посетители остались довольны осмотром и спросили, смогу ли я приехать для написания портретов в их усадьбу, расположенную в сельской местности; поскольку это не составляло для меня никакого труда, заказ был принят на предстоящую осень, с условием, что позднее я уточню письмом дату своего приезда. Договорившись обо всем, джентльмен оставил мне свою карточку, и мы расстались. Вскоре после этого мой друг тоже ушел. Через некоторое время я бросил взгляд на оставленную заказчиком визитку и был слегка обескуражен, обнаружив, что на ней значатся лишь имена мистера и миссис Киркбек, но нет адреса. Я попытался отыскать его в придворном адрес-календаре, но там не оказалось такой фамилии, и посему, кинув карточку в ящик письменного стола, я на какое-то время забыл об этом деле.
В начале осени я получил несколько заказов, для выполнения которых мне пришлось отправиться на север Англии. Где-то в конце сентября 1858 года я присутствовал на званом ужине в одном загородном доме на границе Йоркшира и Линкольншира. Я не был знаком с этим семейством и вообще попал туда совершенно случайно. Я гостил у приятеля, жившего неподалеку, и тот пригласил меня отправиться с ним за компанию в упомянутый дом, с хозяевами которого он дружил и куда в тот самый вечер собирался на ужин. Вечеринка оказалась многолюдной, и к тому времени, когда с главными блюдами было покончено и настала пора переходить к десерту, за столом царило изрядное оживление. Должен признаться, слух у меня неважный, а иногда притупляется сверх обычного, – и в тот вечер я был глух настолько, что до меня доносился лишь неясный гул голосов, звучавших вокруг. Впрочем, в какой-то момент я все же отчетливо расслышал одно слово, хотя говоривший и сидел довольно далеко от меня, и слово это было «Киркбек». В круговерти лондонского сезона я напрочь позабыл о своих весенних посетителях, оставивших мне карточку без адреса. В этих обстоятельствах услышанное слово привлекло мое внимание и незамедлительно отозвалось у меня в памяти. При первой же возможности я осведомился у своего собеседника, не проживает ли по соседству семейство, носящее упомянутую фамилию. Он ответил, что некий мистер Киркбек живет в А., в отдаленной части графства. На следующее утро я отправил названному джентльмену письмо, где высказал предположение, что именно он заходил весной ко мне в мастерскую и договорился со мной о работе, которую мне помешало выполнить отсутствие адреса на его карточке; к этому я добавил, что в ближайшее время, возвращаясь с севера, окажусь неподалеку от места, где он живет; в заключение я просил мистера Киркбека не утруждать себя ответом в том случае, если в письме шла речь не о нем. В качестве своего адреса я указал Йоркский почтамт. Обратившись туда через три дня, я получил письмо от мистера Киркбека, гласившее, что он чрезвычайно рад весточке от меня и что, если я навещу его по дороге, он приготовит все необходимое для предстоящей работы; мистер Киркбек также просил меня написать ему за день до предполагаемой даты приезда, дабы он не оказался занят по моем прибытии другими делами. В конце концов мы условились, что я нанесу ему визит в следующую субботу, пробуду в его доме до утра понедельника, затем разберусь с делами, требующими моего присутствия в Лондоне, после чего спустя две недели вернусь в усадьбу для выполнения заказа.
В назначенный для визита день я сразу после завтрака сел в утренний поезд, следовавший из Йорка в Лондон. Поезд делал остановку в Донкастере, а затем на узловой станции Ретфорд, где я должен был пересесть в другой, шедший через Линкольн в А. День стоял холодный, туманный, дождливый – словом, такой же неприятный, как и всякий октябрьский день в Англии. В купе никого, кроме меня, не было, но в Донкастере вошла дама. Я располагался против движения поезда, рядом с дверью, и, обнаружив, что это место предназначено для женщин, предложил его своей попутчице; но та, учтиво поблагодарив меня, отказалась и села напротив, весьма доброжелательным тоном заметив, что любит, когда ей в лицо веет свежий ветер. Следующие несколько минут пассажирка устраивалась поуютнее – расстелила на сиденье плащ, поправила подол платья и застегнула перчатки; эти легкие прихорашивания, которым женщины имеют обыкновение предаваться, располагаясь поудобнее в церкви или где-либо еще, увенчались наконец тем, что она откинула скрывавшую лицо вуаль, завернув ее поверх шляпки. Теперь я видел, что дама была молода, явно не старше двадцати двух или двадцати трех лет; и, если бы не ее довольно высокий рост и крепкая стать, а также решительность, сквозившая в выражении ее лица, она выглядела бы еще на пару лет моложе. Полагаю, внешность ее можно отнести к контрастному типу: волосы у нее были светло-каштановые, с рыжинкой, а глаза и резко очерченные брови – почти черные. Большие глаза и строгая линия губ смотрелись особенно выразительно на фоне бледных, казавшихся прозрачными щек. В целом она была скорее миловидной, чем красивой; ее взгляд отличался приятной глубиной и гармонией, благодаря которым черты лица, пусть и не безукоризненно правильные, становились бесконечно более привлекательными, чем если бы они точно соответствовали законам симметрии.
Превеликая удача – обрести в долгой и утомительной поездке дождливым днем славного спутника, который расположен к общению и способен поддерживать интересный разговор, позволяющий забыть о расстоянии и дорожной скуке! В этом смысле мне не на что было жаловаться, ибо дама оказалась весьма приятной и красноречивой собеседницей. Удобно устроившись напротив, она попросила разрешения заглянуть в справочник Брэдшо, что был у меня при себе, но, не сумев в нем сориентироваться, решила прибегнуть к моей помощи и осведомилась, в котором часу поезд, следуя обратно из Лондона в Йорк, снова достигнет станции Ретфорд. Далее разговор перешел на общие темы, и, к некоторому моему удивлению, она завела речь о довольно своеобразных материях, которые были по определению ведомы мне лучше всего; более того, я не мог не заметить, что ее реплики, не содержавшие и толики фамильярности, оставляли вместе с тем впечатление, будто она знает меня лично или по чьим-то рассказам. В том, с каким вниманием моя собеседница слушала меня, сквозило нечто доверительное, что необычно для незнакомого человека, а ее собственные замечания временами и впрямь как будто намекали на различные обстоятельства моего прошлого. Наш разговор продолжался уже три четверти часа, когда поезд прибыл в Ретфорд, где я должен был сделать пересадку. Покидая купе, я пожелал своей попутчице хорошего дня, а она сделала легкое движение рукой в мою сторону, и, когда мы обменялись рукопожатием, сказала на прощание: «Полагаю, мы с вами еще встретимся», – на что я ответил: «Я надеюсь, мы все еще встретимся». На этом мы расстались – она направилась в Лондон, а я через Линкольншир в А. Остаток моего путешествия был пасмурным, скучным и однообразным. Отсутствие приятной беседы я пытался восполнить чтением книги, которую захватил с собой, выезжая из Йорка, и номера «Таймс», купленного в Ретфорде. Однако самая утомительная дорога рано или поздно заканчивается, и под вечер, в половине шестого, я прибыл к месту назначения. Экипаж, ожидавший меня возле станции, ожидал также и мистера Киркбека, который должен был вернуться этим же поездом, но, поскольку он не появился, стало ясно, что он прибудет спустя полчаса следующим рейсом; таким образом, я отправился в усадьбу один.
Поскольку хозяева усадьбы покамест отсутствовали, я сразу прошел в отведенную мне комнату, чтобы распаковать вещи и переодеться, а затем спустился в гостиную. На семь вечера был назначен ужин, до которого, вероятно, еще оставалось какое-то время, так как светильники не были зажжены; вместо них в гостиной горел большой камин, освещавший каждый угол, и особенно ярко – даму в черном платье, которая, облокотившись о каминную полку, грела весьма изящную ножку, поставив ее на край решетки. Она стояла спиной к двери, в которую я вошел, и в первый момент я не мог видеть ее лица, но, когда я оказался посреди комнаты, дама, незамедлительно убрав ногу с решетки, приветственно обернулась ко мне, и я был глубоко изумлен, узнав в ней свою давешнюю попутчицу. Она же при виде меня не выказала ни малейшего удивления – напротив, с милым и радостным выражением, которое делает привлекательной даже самую невзрачную женщину, произнесла: «Я ведь говорила, что мы еще встретимся».
В тот момент я был настолько сбит с толку, что не мог вымолвить ни слова. Я не знал ни железнодорожной линии, ни какого-либо иного пути, которым эта дама могла бы добраться до усадьбы Киркбеков раньше меня. Я был уверен, что расстался с ней в лондонском поезде, и собственными глазами видел, как он отправляется; посему прибыть сюда она могла лишь доехав до Питерборо и затем проследовав по какой-то местной ветке в А., то есть сделав крюк в добрые девяносто миль. Когда ко мне вернулся дар речи, я сказал незнакомке, что хотел бы воспользоваться тем же способом передвижения, который избрала она.
– Это было бы весьма затруднительно, – возразила дама.
В эту минуту вошел слуга со светильниками в руках и, обратившись ко мне, доложил, что хозяин только что вернулся и через несколько минут спустится в гостиную.
Тем временем дама принялась листать какой-то альбом и, задержав взгляд на одной из гравюр (это был портрет леди ***), попросила меня внимательно рассмотреть изображение и сказать, не нахожу ли я в нем сходства с нею.
Я уже собирался сказать ей, что я думаю, когда появились мистер и миссис Киркбек; они сердечно пожали мою руку, извиняясь за то, что не смогли меня встретить, и затем хозяин дома попросил меня сопроводить его жену к обеденному столу.
Я подал хозяйке руку и на мгновение задержался, чтобы пропустить вперед мистера Киркбека с загадочной дамой в черном, но миссис Киркбек, похоже, не поняла моего намерения, и мы не мешкая проследовали в столовую. За ужином собрались лишь мы четверо, так что места с лихвой хватило всем: хозяева расположились на противоположных концах стола, а дама в черном и я сели по разные стороны от них. За ужином велся обычный в подобных обстоятельствах разговор. Я, как подобает учтивому гостю, беседовал главным образом, если не исключительно, с хозяевами дома, и не припомню, чтобы кто-то из нас троих хоть раз обратился к даме, сидевшей напротив меня. Сопоставив это с легким небрежением, проявленным к ней Киркбеками при входе в столовую, я предположил, что эта дама – гувернантка. Вместе с тем я заметил, что ужинала она с отменным аппетитом, воздав должное и мясу, и сладкому пирогу, и затем кларету; вероятно, она не успела в этот день пообедать или изрядно проголодалась во время путешествия.
Ужин закончился, дамы удалились в гостиную, и мы с мистером Киркбеком, выпив обычного в таких случаях портвейна, присоединились к ним. К тому времени, впрочем, общество стало более многолюдным: прибыли жившие по соседству родственники хозяев, а кроме того, мне были представлены дети четы Киркбек и их гувернантка мисс Хардвик. Тут я понял, что ошибся, приписав эту роль даме в черном платье. Сказав ряд комплиментов детям и несколько слов – своим новым знакомым, я снова оказался ее собеседником, и, поскольку за ужином много говорилось о портретной живописи, моя недавняя попутчица продолжила эту тему.
– Как вы полагаете, смогли бы вы написать мой портрет? – поинтересовалась она.
– Думаю, при случае смог бы, – ответил я.
– Что ж, взгляните на меня повнимательнее и скажите: сумеете ли вы спустя время вспомнить черты моего лица?
– Я уверен, что никогда их не забуду.
– Конечно, мне следовало ожидать подобного ответа; но скажите, вы уверены, что сможете запечатлеть меня по памяти?
– Ну, если это потребуется, я постараюсь; но почему бы вам не дать мне несколько сеансов?
– Нет, это невозможно, решительно невозможно. Говорят, что лицо на гравюре, которую я показывала вам перед ужином, напоминает мое; а вы как думаете?
– Мне так не кажется, – отозвался я. – У него другое выражение. Если бы вы согласились даже на один сеанс, и то было бы лучше, чем ничего.
– Нет, я не могу.
Вечер был уже довольно поздний, и в гостиную внесли свечи; сославшись на сильную усталость, дама тепло пожала мне руку и пожелала доброй ночи. Уснуть я, однако, так и не смог и до самого утра терялся в догадках, кем была моя таинственная знакомая. Я не был представлен ей, не видел, чтобы она на протяжении вечера перемолвилась с кем-либо хоть единым словом, более того, уходя, она ни с кем, кроме меня, не простилась. Каким образом она добралась до усадьбы через всю территорию графства, оставалось непостижимой тайной. Наконец, почему она хотела, чтобы я написал ее портрет по памяти, и почему так упорно отказывалась позировать? Затруднившись ответить себе на эти вопросы, я решил забыть о них до утра, рассчитывая, что за завтраком вся эта ситуация так или иначе разъяснится.
Наступило время завтрака, однако дама в черном не появилась за столом. Трапеза завершилась, мы направились в церковь, вернулись домой к ланчу – но и эти часы, и весь дальнейший день прошли в отсутствие и самой дамы, и какого бы то ни было упоминания о ней. Из этого я заключил, что она, должно быть, родственница Киркбеков, которая рано утром уехала навестить другого члена семьи, жившего по соседству. И все же я был немало озадачен тем, что хозяева за целый день ни разу даже не вспомнили о даме в черном платье, и в конце концов, не найдя никакого повода заговорить с ними на эту тему, отправился почивать в еще большем недоумении, чем в первый вечер. Наутро я решился спросить у пришедшего слуги, как зовут даму, которая ужинала с нами вечером в субботу, и он ответил:
– Даму, сэр? Не было никакой дамы, только миссис Киркбек, сэр.
– Я имею в виду даму в черном платье, которая сидела напротив меня.
– Вероятно, это мисс Хардвик, гувернантка, сэр.
– Нет, не мисс Хардвик – она пришла позднее.
– Никакой другой дамы я не видел, сэр.
– Ну как же! Дама, облаченная в черное платье, которая находилась в гостиной, когда я приехал, еще до того, как мистер Киркбек вернулся домой.
Слуга удивленно воззрился на меня, словно сомневаясь, в своем ли я уме, и затем, коротко повторив: «Никакой дамы я не видел, сэр», ушел.
Тайна представлялась теперь еще более непостижимой, чем прежде, – я размышлял над ней так и этак, но никакого объяснения происшедшему отыскать не сумел. Наутро в понедельник завтрак был подан раньше обычного времени, дабы я успел на первый лондонский поезд; по той же причине наш разговор за завтраком проходил в некоторой спешке и касался лишь цели моего визита в усадьбу; так что, условившись вернуться через три недели для написания портретов, я простился с хозяевами и уехал в Лондон.
Не могу не упомянуть о своем втором визите в усадьбу, во время которого мистер и миссис Киркбек недвусмысленно заверили меня в том, что никакой четвертой персоны в подразумеваемый субботний вечер за столом не было. Их воспоминания на сей счет были тем более определенными, что в тот день они обсуждали, не стоит ли пригласить на ужин мисс Хардвик, гувернантку, и решили этого не делать; равным образом они не смогли назвать в кругу своих знакомых никакой другой дамы, которая подходила бы под мое описание.
Прошло еще несколько недель. Близилось Рождество. Однажды, когда короткий зимний день клонился к закату, я сидел за столом и писал письма, которые собирался отправить с вечерней почтой. Я располагался спиной к двустворчатой двери, что вела в комнату, где мои посетители обычно ожидают приема. Я уже несколько минут занимался письмами, когда, не будучи потревожен каким-либо звуком или движением, вдруг осознал, что некто проник через упомянутую дверь и теперь стоит подле меня. Обернувшись, я увидел перед собой даму, которую пару месяцев назад встретил в поезде. Вероятно, у меня был несколько удивленный вид, ибо после обычного приветствия она произнесла: «Простите, что потревожила вас. Вы, должно быть, не слышали, как я вошла». Ее манера говорить стала более тихой и мягкой, чем прежде, но в голосе не звучало затаенной печали и тем паче скорби. Незнакомка переменилась, и характер этой перемены напоминал преображение умной и темпераментной юной леди в спокойную и рассудительную девушку, которая уже обручена или недавно стала замужней женщиной и матерью семейства. Она спросила, не пробовал ли я писать ее портрет. Мне пришлось признаться, что нет. Мой ответ сильно огорчил ее, поскольку, как выяснилось, она хотела приобрести этот портрет для своего отца. У гостьи была при себе гравюра (портрет леди М. А.), которая, как полагала дама, сможет помочь мне. Гравюра напоминала ту, о которой незнакомка спрашивала моего мнения в Линкольншире; по ее словам, все находили в этом портрете разительное сходство с нею самой, и она выразила желание оставить его мне. Затем гостья, порывисто коснувшись моей руки, сказала, что будет мне необыкновенно признательна, если я напишу ее портрет, и, помнится, добавила: «Как много от этого зависит!» Видя, насколько это для нее важно, я взял свой альбом для зарисовок и в слабом вечернем свете начал делать беглый карандашный набросок. Заметив это, она, как ни странно, не стала мне позировать, а, напротив, отвернулась и принялась рассматривать развешанные по стенам картины, переходя от одной к другой так, что я мог лишь мельком увидеть ее черты. Таким образом мне удалось сделать два торопливых, но весьма выразительных наброска; меркнущий свет не позволил мне продолжать, и я закрыл альбом, а моя гостья собралась уходить. На сей раз вместо обычного «До свидания» она произнесла многозначительное «Прощайте!» и, говоря это, не пожала, а крепко стиснула мою руку. Я проводил ее до двери, и, переступив порог, дама не скрылась, а как будто растворилась в темноте. Впрочем, я счел этот эффект плодом собственного воображения.
Я незамедлительно позвал служанку и спросил, почему она не доложила о приходе посетительницы. Она стала уверять меня, что никого не впускала и что визитер, кто бы это ни был, должно быть, проник в дом полчаса назад, когда она на минутку отлучилась в лавку напротив, оставив входную дверь открытой.
Вскоре после этого случая мне поступил заказ из одного частного дома в Лестершире, расположенного неподалеку от Босуорт-филд. Я выехал из Лондона в пятницу, а неделей раньше отправил товарным поездом несколько холстов, слишком больших, чтобы везти их самому, и полагал, что к моменту моего прибытия посылка окажется в доме заказчика и мне не придется ее ожидать, понапрасну тратя время. Однако, добравшись до места назначения, я обнаружил, что о посылке никто слыхом не слыхивал, а, обратившись на станцию, выяснил, что ящик, по описанию похожий на мой, был отправлен в Лестер, где, вероятно, теперь и находится. Был вечер пятницы, почта уже не работала, так что я до утра понедельника оказался лишен возможности отправить в Лестер письмо, к тому же тамошняя камера хранения багажа в выходные наверняка была закрыта; вследствие этого стечения обстоятельств я не мог надеяться на возвращение груза раньше вторника или среды. Потеря трех дней была бы для меня довольно ощутимой, и, дабы избежать ее, я договорился с хозяином дома, что отлучусь на это неожиданно высвободившееся время в Южный Стаффордшир и улажу там одно дело, которым планировал заняться после выполнения заказа и перед возвращением в Лондон. Заказчик охотно согласился на мой отъезд, и я поспешил на станцию Аттерстоун железнодорожной ветки Трент-Вэлли. Сверившись с Брэдшо, я выяснил, что мой путь лежит через Личфилд, где нужно будет пересесть в поезд, следующий до Стаффорда. Я успел как раз к отходу экспресса, прибывавшего к восьми вечера в Личфилд, откуда, судя по расписанию, десятью минутами позже отправлялся стаффордский поезд, которым я и намеревался ехать дальше. Посему у меня не было никаких причин сомневаться в том, что к концу дня я доберусь до пункта назначения; однако в Личфилде мои планы оказались полностью расстроены. Поезд прибыл вовремя, я вышел из вагона и стоял на платформе, ожидая, когда подгонят другой состав, следу-ющий в нужном мне направлении. Однако неожиданно выяснилось, что две железнодорожные ветки, о которых идет речь, хотя и сходятся в Личфилде, не сообщаются между собой: станция Личфилд-Трент-Вэлли находится на одном конце городка, а станция Личфилд-Саут-Стаффордшир – на другом. Выяснилось также, что добраться до последней и притом не опоздать на вечерний поезд до Стаффорда никоим образом невозможно; более того, в этот самый момент упомянутый поезд проходил прямо подо мной по подземному туннелю, и конечно, нечего было и думать о том, чтобы достигнуть станции, расположенной в противоположной части городка, где состав задерживался всего на пару минут. Мне, стало быть, не оставалось ничего иного, как заночевать в близлежащей гостинице под названием «Лебедь». Надо сказать, что к провинциальным гостиницам я испытываю особую неприязнь. Я никогда не заказываю в подобных местах ужин и скорее лягу спать голодным, чем стану есть то, что могут там предложить. Книг в заведениях такого рода не бывает, а сообщения в местных газетах меня не интересуют. Номер «Таймс», что был у меня при себе, я прочел целиком еще в дороге. Со случайным соседом едва ли получится поговорить по душам. Покоряясь обстоятельствам, я обычно заказываю себе чай с какой-нибудь снедью и, когда с этой нехитрой трапезой покончено, сажусь писать письма.
Я впервые очутился в Личфилде и, пока ожидал чая, подумал вдруг, что за последние полгода дважды по разным поводам собирался побывать в этом городе: один раз – чтобы исполнить небольшое поручение своего давнего знакомого, который здесь проживал, а другой – чтобы разузнать подробности одного эпизода из детства доктора Джонсона, необходимые для написания задуманной мною картины. В обоих случаях, однако, мне пришлось изменить свои планы и отложить приезд на неопределенный срок из-за иных, более срочных дел. «Как странно! – сказал я себе. – Теперь я волею обстоятельств оказался в Личфилде, хотя перед этим дважды намеревался приехать сюда и оба раза безуспешно». Выпив чаю, я подумал: а почему бы не написать моему знакомому, который, помнится, несколько лет назад проживал на Соборной площади, и не попросить его зайти ко мне на часок-другой? Приняв решение, я вызвал горничную и спросил, не знает ли она в Личфилде некоего мистера Лута.
– Знаю, сэр, – последовал ответ.
– Он живет на Соборной площади?
– Да, сэр.
– Могу я через вас передать ему записку?
– Конечно, сэр.
Я набросал короткую записку, в которой сообщил, где нахожусь, и спросил, не хочет ли он провести час или два за разговором о былых деньках со старым знакомым. Послание мое унесли, и минут через двадцать благообразный господин средних лет вошел ко мне в номер. Держа в руке мою записку, посетитель сказал, что, вероятно, она адресована ему по ошибке, так как имени отправителя он никогда прежде не слышал. Тотчас увидев, что этот господин – не тот, кому я адресовал свое сообщение, я извинился и осведомился, не знает ли он в Личфилде другого человека по фамилии Лут. Ответ был отрицательный.
– Но нет сомнений, – настаивал я, – что мой приятель дал мне правильный адрес, поскольку я неоднократно писал ему туда и мои письма доходили. Он добропорядочный молодой человек, унаследовал имение от своего дядюшки, погибшего в результате несчастного случая во время охоты на лис, и около двух лет назад женился на особе по фамилии Фэрбэрн.
– Так вы говорите о мистере Клайне, – степенно ответствовал незнакомец. – Он действительно проживал на Соборной площади, но некоторое время назад сменил квартиру.
– Боже мой, конечно! – воскликнул я, с удивлением осознав, что незнакомец прав. – Не понимаю, как так получилось, что я указал в записке не его, а вашу фамилию. Я искренне прошу простить меня. Мое обращение к вам и то, что я невольно угадал ваше имя, – самый странный и необъяснимый поступок из всех, что я когда-либо совершал. Еще раз прошу прощения.
– Не стоит извиняться, – спокойно ответил он. – Дело в том, что вы именно тот человек, которого я сильнее всего хотел увидеть. Вы ведь художник, и я хочу, чтобы вы написали портрет моей дочери; посему не могли бы вы отправиться ко мне прямо сейчас?
Я был немало удивлен тем, что он меня знает, а также совершенно неожиданным оборотом, который приняла вся эта история, и воспринял его предложение без особого энтузиазма. Поэтому я объяснил посетителю, в какой ситуации оказался, и добавил, что в моем распоряжении есть лишь два ближайших дня. Он, однако, принялся настойчиво уговаривать меня, и в конце концов я согласился сделать все, что можно успеть за пару дней, и, собрав свои вещи и необходимые для работы материалы, последовал за ним к нему домой. Дорогой он не проронил ни слова, но эта неразговорчивость, казалось, была лишь продолжением того молчаливого спокойствия, с которым он вел себя в гостинице. Когда мы пришли, он представил меня своей дочери Марии, после чего удалился. Мария Лут была славной и бесспорно хорошенькой девочкой лет пятнадцати; впрочем, в ее манере держаться сквозила недетская уверенность в себе, даже известная зрелость, которая обыкновенно отличает девушек, рано лишившихся материнской опеки и поэтому – или же по каким-то иным причинам – вынужденных полагаться в жизни на собственные силы.
Мария явно не подозревала о цели моего прихода и знала лишь, что я останусь в их доме на ночь; поэтому она, извинившись, отлучилась на несколько минут, чтобы отдать прислуге необходимые распоряжения насчет моей комнаты. Воротившись, она сказала, что ее отец нынче вечером уже не появится – он нездоров и лег почивать, но она полагает, что я смогу увидеть его завтра. Также она выразила надежду, что я буду чувствовать себя как дома, и просила позвонить, если мне что-нибудь понадобится. Сама девочка оставалась в гостиной, но в случае, если мне захочется покурить или чем-нибудь угоститься, готова была сопроводить меня в комнату экономки и побыть там со мной возле очага в ожидании доктора, который должен был вот-вот прийти и тоже мог к нам присоединиться. Я с готовностью принял это предложение и, хотя не курил и не был голоден, проследовал в комнату экономки и сел у камина, а следом за мной явилась и юная хозяйка дома. Ее оживленная речь отличалась редкой для этого возраста рассудительностью; не выказывая чрезмерного любопытства и не задавая прямых вопросов, Мария ненавязчиво дала мне понять, что желает знать, какое дело привело меня к ним в дом. Я объяснил девочке, что мистер Лут просил меня написать ее портрет либо портрет ее сестры, если таковая существует.
Услышав такой ответ, она на минуту умолкла и задумалась, а затем как будто в одно мгновение осознала смысл моих слов. Мария рассказала мне, что ее единственная сестра, в которой отец души не чаял, умерла около четырех месяцев назад и что он до сих пор так и не оправился от потрясения. Он часто говорил, что больше всего на свете желал бы иметь портрет покойной; в сущности, он жил одной лишь мыслью об этом портрете, и младшая дочь надеялась, что, если его мечта тем или иным образом осуществится, это может оказать благотворное влияние на его здоровье. Тут девочка запнулась, умолкла и внезапно разрыдалась. Через некоторое время, чуть успокоившись, она продолжила: «Ни к чему скрывать от вас то, что вы и сами неизбежно вскоре поймете. Папа не в себе – он пребывает в этом состоянии с того дня, как похоронили дорогую Каролину. Он стал жертвой пуга-ющего бреда – говорит, что видит ее повсюду. Доктор боится делать какие-либо прогнозы, он посоветовал спрятать от отца все опасные предметы вроде ножей и бритв. Нынче вечером папе пришлось удалиться к себе, поскольку он едва ли смог бы должным образом поддерживать беседу с вами, и боюсь, что завтра будет то же самое; но если вы сможете задержаться у нас до воскресенья, я, пожалуй, сумею помочь вам воплотить его мечту».
Я спросил у Марии, есть ли в доме фотография, рисунок или какое-нибудь другое изображение Каролины Лут, от которого я мог бы отправляться при создании ее портрета. Такого изображения не имелось, но на вопрос, сумеет ли она подробно описать черты покойной сестры, девочка отвечала утвердительно и, кроме того, вспомнила о запечатлевшей очень похожее лицо гравюре, которая, впрочем, куда-то запропала. Я заметил, что при столь неблагоприятных обстоятельствах, в отсутствие каких-либо исходных образцов, вряд ли можно ожидать, что моя работа будет иметь желаемый результат. Прежде мне случалось портретировать в подобных условиях, однако успех этих попыток во многом зависел от силы памяти и описательного дара тех, на чьи рассказы я полагался; иногда мне удавалось добиться некоторого сходства, но чаще всего меня ждала неудача.
Тем временем пришел доктор. Я его не видел, но со слов Марии понял, что он наказал ей не оставлять пациента без присмотра вплоть до своего следующего визита, ожидавшегося утром. Видя подобное положение дел и серьезную озабоченность юной хозяйки, я отправился спать. Наутро я узнал, что ее отец чувствует себя гораздо лучше; едва пробудившись, он сразу спросил, нахожусь ли я по-прежнему в доме, а во время завтрака велел передать мне, что предвкушает скорейшее начало работы над портретом и очень рассчитывает увидеться со мной в течение дня.
После завтрака я не мешкая приступил к делу, руководствуясь тем словесным описанием, что дала мне Мария. Я предпринимал одну попытку за другой, но без видимого успеха и даже без какого-либо намека на успех. По словам девочки, черты лица каждая в отдельности походили на оригинал, однако выражение оставалось чужим. Я усердно трудился бо́льшую часть дня, и тем не менее результат не становился лучше. Дабы устранить дефекты рисунка, я прибегал к различным ухищрениям – и раз за разом слышал: не похоже. Я старался изо всех сил и, по правде говоря, порядком притомился, что не ускользнуло от внимания юной хозяйки, которая горячо поблагодарила меня за живой интерес к работе и отнесла неудачу целиком на счет несовершенства своего рассказа. Она также сильно досадовала на то, что гравюра с изображением дамы, очень похожей на ее сестру, три недели назад куда-то исчезла из ее альбома. Это было тем огорчительнее, что упомянутая гравюра, по заверению Марии, оказалась бы для меня огромным подспорьем. Я спросил, знает ли она, чей это был портрет, так как, возможно, не составило бы труда отыскать его в Лондоне. Портрет леди М. А., ответила девочка. Едва было произнесено это имя, образ моей попутчицы тотчас всплыл у меня в памяти. Наверху в моем саквояже лежал альбом для зарисовок, и по счастливой случайности в нем сохранились и та самая гравюра, и два карандашных наброска, которые я сделал незадолго до Рождества у себя в мастерской. Я поспешно принес их и показал Марии Лут. С мгновение она смотрела на рисунки, после чего перевела изумленный взгляд на меня и произнесла медленно и как будто испуганно: «Откуда это у вас?» – а затем торопливо, не дожидаясь моего ответа, добавила: «Позвольте мне немедленно показать их папе». Отсутствовала она около десяти минут, а вернулась уже вместе с отцом. Не удостоив меня приветствием, он воскликнул совершенно иным, чем прежде, тоном: «Все это время я был прав! Это вас я видел с ней, и на этих рисунках изображена она и никто другой. Они для меня дороже всего на свете, кроме разве что вот этого милого дитяти!» Его дочь в свою очередь заверила меня, что привезенная мной гравюра идентична той, которая пропала у нее три недели назад; в доказательство этого Мария показала мне следы клея на обратной стороне портрета леди М. А., и их очертания в точности совпали с оставшимися на пустой странице ее альбома.
С той минуты, как мистер Лут увидел рисунки в моем альбоме, его душевное расстройство словно рукой сняло. Мне не позволили ничего менять в этих карандашных набросках из опасения, что я могу их ухудшить, но они были взяты за образец для портрета маслом, который я тотчас принялся писать; отец Марии сидел подле меня много часов, направляя мою руку и ведя со мной живую и рассудительную беседу. Он избегал прямых упоминаний о своих галлюцинациях, но неоднократно заговаривал о том, каким образом мне удалось сделать исходные наброски. Вечером пришел доктор, который, превознеся до небес примененный им метод лечения, объявил, что пациент несомненно и, можно думать, необратимо пошел на поправку.
Следующим днем было воскресенье, и мы все вместе отправились в церковь. Мистер Лут оказался там впервые с момента своей утраты. Во время прогулки со мной после ланча он снова завел речь о набросках и после некоторого колебания заговорил более откровенно:
– Ваше письмо ко мне из личфилдской гостиницы – одно из тех необъяснимых обстоятельств, которым, полагаю, невозможно найти разгадку. Я, однако же, узнал вас, как только увидел: окружающие считали, что мой ум расстроен, а речь бессвязна, – на самом же деле я был очевидцем явлений, которые оставались незримыми для остальных. С неколебимой уверенностью могу утверждать, что после смерти моей дорогой дочери я много раз ясно видел ее – впрочем, сразу после похорон чаще, чем теперь. Среди этих случаев мне особенно отчетливо запомнился один, когда она сидела в купе поезда и разговаривала с господином напротив; лица этого господина я не мог разглядеть, так как сам словно бы находился позади него. В следующий раз я увидел Каролину за обеденным столом, в обществе людей, одним из которых, бесспорно, были вы; чуть позже она предстала мне во время продолжительного разговора с вами посреди многолюдной вечеринки. В тот день, как мне потом передали, со мной случился один из самых длительных и жестоких припадков. Позднее я видел дочь, стоявшую подле вас, когда вы что-то писали или рисовали. После этого она еще раз являлась мне, но вас я снова увидел уже наяву, в гостиничном номере.
Работа над портретом продолжалась весь следующий день, и во вторник лицо девушки было написано; мне пора было уезжать, поэтому я забрал картину с собой и закончил ее уже в Лондоне.
С того времени я много раз встречался с мистером Лутом; его здоровью теперь ничто не угрожает, он держится и говорит бодро, насколько это возможно для человека, который несколькими годами ранее пережил столь тяжкую утрату.
Портрет ныне висит в его спальне, вместе с той самой гравюрой и двумя карандашными набросками, и внизу холста виднеется надпись: «Каролина Лут в возрасте 22 лет. 13 сентября 1858 года».
1861
Я всегда замечал, что даже у людей весьма умных и образованных редко хватает мужества рассказывать о странных психологических явлениях, имевших место в их жизни. Обычно человек боится, что такой его рассказ не найдет отклика во внутреннем опыте слушателя и вызовет лишь смех или недоверие. Правдивый путешественник, которому доведется увидеть чудище вроде сказочного морского змея, не колеблясь, сообщит об этом; но тот же самый путешественник вряд ли легко решится упомянуть о каком-нибудь своем странном предчувствии, необъяснимом порыве, игре воображения, видении (как это называют), пророческом сне или другом подобном же духовном феномене. Именно подобной сдержанности я приписываю то обстоятельство, что эта область окутана для нас таким туманом неопределенности. Мы охотно говорим о фактах окружающего нас внешнего мира, но о своих переживаниях, не поддающихся рациональному объяснению, предпочитаем умалчивать. Вот почему обо всем этом нам известно недопустимо мало.
Рассказ мой не имеет целью ни выдвигать какую-либо новую теорию, ни опровергать или поддерживать уже существующие. Мне хорошо известен случай с берлинским книготорговцем, я внимательно изучил историю жены королевского астронома, сообщаемую сэром Дэвидом Брюстером, и я знаю все подробности того, как призрак являлся одной даме, с которой я хорошо знаком. Пожалуй, следует упомянуть, что дама эта не состояла со мной ни в каком родстве – даже самом дальнем. Если бы я этого не оговорил, часть того, что мне пришлось пережить, могла бы получить неправильное истолкование. Но только часть. Мой случай не может быть объяснен какой-либо странной наследственностью, и ни прежде, ни после со мной ничего подобного не происходило.
Несколько лет тому назад (неважно, сколько именно) в Англии было совершено убийство, наделавшее много шума. Нам и так приходится слишком много слышать об убийцах, по мере того как они один за другим получают право на этот зловещий титул, и если бы я мог, то с радостью похоронил бы все воспоминания об этом бесчувственном негодяе, подобно тому как тело его похоронено в Ньюгейте. Поэтому я сознательно опускаю все указания на личность преступника.
Когда убийство было обнаружено, против человека, впоследствии за него осужденного, не было никаких подозрений, впрочем, вернее будет сказать (в своем рассказе я хочу излагать факты с предельной точностью), что об этих подозрениях нигде не упоминалось. Газеты ничего о нем не говорили, и, следовательно, в них не могли тогда появиться его описания. Это обстоятельство необходимо иметь в виду.
Газету, содержавшую первое сообщение об этом убийстве, я раскрыл за завтраком, и оно показалось мне настолько интересным, что я прочел его с глубочайшим вниманием. А затем дважды перечитал. Там сообщалось, что все произошло в спальне, и, когда я положил газету, меня вдруг толкнуло… захлестнуло… понесло… не знаю, как описать это ощущение, у меня нет для него слов, и я увидел, как эта спальня проплыла через мою комнату, словно картина, каким-то чудом написанная на струящейся поверхности реки. Она промелькнула почти мгновенно, но была поразительно четкой – настолько четкой, что я с большим облегчением заметил отсутствие трупа на кровати.
И это необъяснимое ощущение охватило меня не среди каких-либо романтических развалин, а в доме на Пикадилли, неподалеку от угла Сент-Джеймс-стрит. Никогда прежде мне не случалось испытывать чего-либо подобного. По телу у меня пробежала странная дрожь, и кресло, в котором я сидел, немного повернулось (следует, впрочем, помнить, что кресла на колесиках вообще легко сдвигаются с места). Затем я встал, подошел к одному из окон (в комнате их два, а сама комната расположена на третьем этаже) и, стараясь отвлечься, устремил взгляд на Пикадилли. Было солнечное утро, и улица казалась оживленной и веселой. Дул сильный ветер. Пока я смотрел, порыв ветра подхватил в Грин-парке сухие листья и закружил их спиралью над мостовой. Когда спираль рассыпалась и листья разлетелись, я увидел на противоположном тротуаре двух мужчин, двигавшихся с запада на восток. Они шли друг за другом. Первый то и дело оглядывался через плечо. Второй следовал за ним шагах в тридцати, угрожающе подняв руку.
Сначала меня поразила странная неуместность такого жеста на столь людной улице, но затем я был еще больше удивлен, заметив, что никто не обращает на него ни малейшего внимания. Оба этих человека шли сквозь толпу так, словно на их пути никого не было, и ни один из встречных, насколько я мог судить, не уступал им дороги, не задевал их, не глядел им вслед. Проходя под моими окнами, оба они посмотрели на меня. Я хорошо разглядел их лица и почувствовал, что отныне всегда смогу их узнать. Однако они вовсе не показались мне примечательными – только у человека, шедшего впереди, был необычайно угрюмый вид, а лицо его преследователя напоминало цветом плохо очищенный воск.
Я холостяк; вся моя прислуга состоит из лакея и его жены. Я служу в банке и от души желал бы, чтобы мои обязанности в качестве управляющего отделением были и в самом деле столь необременительны, как это принято считать. Из-за них я был вынужден этой осенью остаться в Лондоне, хотя мне настоятельно требовалось переменить обстановку. Болен я не был, но не был и здоров. Пусть мой читатель сам по мере сил представит себе угнетавшее меня чувство безразличия, порожденное однообразием жизни и «некоторым расстройством пищеварения». Мой весьма знаменитый врач заверил меня, что состояние моего здоровья вполне исчерпывается этим диагнозом, который я цитирую по его письму, присланному им в ответ на мою просьбу дать свое заключение, не болен ли я.
По мере того как выяснялись обстоятельства этого убийства, оно начинало все больше и больше интересовать публику – но не меня, ибо, несмотря на всеобщее возбуждение, я предпочитал знать о нем по возможности меньше. Однако мне было известно, что против предполагаемого убийцы выдвинуто обвинение в предумышленном убийстве и что он заключен в Ньюгейт, где и ожидает суда. Мне было известно также, что его процесс перенесен на следующую сессию Центрального уголовного суда, ибо общее предубеждение против преступника было слишком велико, а времени для подготовки защиты оставалось недостаточно. Возможно, я слышал также (хотя далеко в этом не уверен), когда именно должна была начаться эта сессия.
Моя гостиная, спальня и гардеробная расположены на одном этаже. В последнюю можно войти только через спальню. Правда, прежде она сообщалась с лестницей, но поперек этой двери уже несколько лет назад были проложены трубы к ванной. Дверь в связи с этими переделками была наглухо заколочена и затянута холстом.
Как-то поздно вечером я стоял в спальне, отдавая последние распоряжения слуге. Лицо мое было обращено к единственной двери, через которую можно попасть в гардеробную, и дверь эта была закрыта. Слуга стоял к ней спиной. Разговаривая с ним, я вдруг заметил, что дверь приоткрылась и из нее выглянул какой-то человек, настойчиво и таинственно поманивший меня к себе. Это был второй из двух мужчин, которых я видел на Пикадилли, – тот, чье лицо напоминало цветом плохо очищенный воск.
Поманив меня, он попятился и закрыл за собой дверь. Ровно через столько секунд, сколько мне потребовалось, чтобы пересечь спальню, я распахнул дверь гардеробной и заглянул туда. В руке я держал зажженную свечу. У меня не было внутреннего убеждения, что я увижу в гардеробной моего неожиданного посетителя, и действительно – его там не оказалось.
Понимая, что мой слуга должен быть удивлен моим поведением, я повернулся к нему и спросил:
– Деррик, можете ли вы поверить, что, находясь в здравом уме и твердой памяти, я решил, будто вижу… – Тут я прикоснулся рукой к его груди, и он, содрогнувшись, слабым голосом произнес:
– О господи, сэр! Как же – мертвеца, который манил вас за собой.
Я совершенно твердо убежден, что Джон Деррик, в течение двадцати с лишком лет бывший моим доверенным и преданным слугой, не видел ничего этого, пока я не дотронулся до его груди. Но когда я коснулся его, в нем произошла разительная перемена, которая могла объясняться только тем, что он каким-то оккультным путем воспринял от меня этот образ.
Я попросил Джона Деррика принести коньяку, дал ему рюмку и сам был рад выпить глоток. О том, что я видел этого мертвеца до нынешнего вечера, я не обмолвился ему ни словом. Обдумывая все случившееся, я пришел к твердому убеждению, что никогда прежде не видел этого лица, кроме единственного раза – тогда на Пикадилли. И вспоминая его выражение, когда человек повернулся к моему окну, я заключил, что в первом случае он стремился запечатлеть свои черты в моей памяти, а во втором хотел убедиться, смогу ли я его сразу узнать.
Ночь я провел беспокойно, хотя испытывал необъяснимую уверенность, что образ этот больше пока не явится. Днем я впал в тяжелую дремоту и был разбужен Джоном Дерриком, державшим в руке какую-то бумагу.
Оказалось, что из-за этой бумаги мой слуга и доставивший ее посыльный поспорили у дверей. Меня вызывали присяжным на ближайшую сессию Центрального уголовного суда в Олд-Бейли. Я впервые назначался присяжным в подобный суд, что хорошо было известно Джону Деррику. Он считал – я и по сей день не знаю, был ли он в этом прав или нет, – что людей моего положения присяжными для подобных процессов не назначают, и сперва отказался принять повестку. Посыльный отнесся к этому с полным равнодушием. Он сказал, что ему все равно, явлюсь я в суд или нет; он доставил повестку, а как я поступлю, его не касается.
Дня два я пребывал в нерешительности – явиться ли в суд или оставить вызов без внимания. Я не испытывал никакого таинственного влияния; у меня не было никакой необъяснимой потребности сделать тот или иной выбор. Я убежден в этом так же твердо, как и во всех остальных приводимых здесь мною фактах. В конце концов, я решил пойти в суд, чтобы как-то нарушить однообразное течение моей жизни.
Было сырое и холодное ноябрьское утро. Густой бурый туман окутывал Пикадилли, а к востоку от Темпл-Бара он казался почти черным и даже зловещим. Коридоры и лестницы Олд-Бейли были ярко освещены газом, так же как и залы заседаний. Если память мне не изменяет, до того как пристав провел меня в Старый суд и я увидел заполнившую его публику, я еще не знал, что в этот день начинается процесс вышеупомянутого убийцы. Если память мне не изменяет, то, когда пристав с трудом прокладывал мне дорогу сквозь толпу, я еще не знал, в какой из двух судов был вызван. Однако я не берусь утверждать это с полной уверенностью, так как оба этих факта вызывают у меня некоторые сомнения.
Я прошел к местам, отведенным для вызванных присяжных, сел и начал оглядывать зал сквозь туманный сумрак Мне запомнилась черная мгла, висевшая за окном, словно грязный занавес, и приглушенный стук колес по соломе и стружкам, которыми была устлана мостовая, гул голосов собравшихся снаружи людей, в котором иногда можно было различить пронзительный свист, особенно громкую песню или оклик.
Вскоре вошли судьи – их было двое – и заняли свои места. Шум в зале сменился жуткой тишиной. Было приказано ввести убийцу. Он вошел в зал. И в то же мгновение я узнал его – это был первый из двух мужчин, которые прошли по Пикадилли.
Если бы моя фамилия была названа именно в эту минуту, вряд ли я сумел бы ответить членораздельно. Но она стояла в списке шестой или седьмой, и к этому времени я уже достаточно пришел в себя, чтобы откликнуться: «Здесь!» Но вот что примечательно: когда я прошел в ложу присяжных, подсудимый, до тех пор следивший за этой процедурой внимательно, но без всякой тревоги, вдруг выказал величайшее волнение и подозвал своего адвоката. Намерение подсудимого дать мне отвод было настолько видно, что секретарь перестал читать фамилии присяжных, и все ждали, пока адвокат, опершись о барьер, шептался со своим клиентом; затем он отрицательно покачал головой. Впоследствии я узнал от него, что подсудимый в страшном испуге потребовал: «Во что бы то ни стало дайте отвод этому человеку!» Но поскольку он не мог привести никакой причины, которая оправдывала бы его требование, и даже признался, что никогда не слышал моей фамилии, пока секретарь не назвал ее и я не встал, просьба его выполнена не была.
Вследствие того что мне не хотелось бы воскрешать память об этом злодее, а также вследствие того, что подробное изложение длинного процесса не является необходимым для моего рассказа, я из всех происшествий, случившихся за те десять суток, пока мы, присяжные, пребывали вместе, изложу лишь те, которые непосредственно связаны с описываемым мною странным феноменом. Именно этим феноменом, а не судьбой убийцы хочу я заинтересовать читателя. Цель моя – сообщить о нем, а не написать страничку для «Ньюгейтского календаря».
Меня избрали старшиной присяжных. На второй день процесса после двух часов опроса свидетелей (я слышал, как били церковные часы) я случайно бросил взгляд на остальных присяжных и вдруг заметил, что никак не могу их сосчитать. Сколько я их ни пересчитывал, каждый раз один оказывался лишним.
Наклонившись к своему соседу, я шепнул ему:
– Окажите мне услугу, пересчитайте нас.
Просьба моя его удивила, но он все же обернулся и начал считать.
– Как же так, – сказал он внезапно, – ведь нас тринад… Впрочем, что за нелепость. Нет-нет. Нас двенадцать.
Сколько раз я ни пересчитывал в этот день присяжных, результат был один и тот же: кто-то из нас все время оказывался лишним, хотя в ложе сидели только мы. Среди нас не было чужой видимой фигуры, присутствие которой объяснило бы эту странность, и все же предчувствие подсказывало мне, какая фигура вскоре должна была появиться.
Присяжных поместили в Лондонской гостинице. Мы спали все вместе в одном большом зале, и с нами постоянно находился судебный пристав, под присягой обязавшийся строго блюсти наше уединение. Я не вижу оснований скрывать его настоящее имя. Он был умен, весьма любезен и обязателен и (как я был рад узнать) пользовался большим уважением в Сити. У него было приятное лицо, зоркие глаза, завидные черные бакенбарды и красивый звучный голос. Звали его мистер Харкер.
Когда вечером мы расходились по нашим двенадцати постелям, кровать мистера Харкера ставилась поперек двери. В ночь на третий день, не чувствуя желания спать и заметив, что мистер Харкер сидит у себя на кровати, я подошел к нему, присел рядом п предложил ему понюшку табаку. Мистер Харкер, потянувшись к табакерке, задел мою руку – тут же по его телу пробежала странная дрожь, и он сказал:
– Кто это там?!
Проследив направление взгляда мистера Харкера, я в глубине комнаты снова увидел фигуру, которую ожидал увидеть, – второго из двух мужчин, шедших по Пикадилли. Я встал и шагнул к нему, но потом остановился и посмотрел на мистера Харкера. Тот рассмеялся и шутливо сказал:
– Мне было показалось, что у нас появился тринадцатый присяжный, которому негде лечь. Но теперь я вижу, что меня обманул лунный свет.
Ничего не объясняя мистеру Харкеру, я пригласил его прогуляться со мной по комнате, а сам следил за тем, что делал наш незваный гость. Он по очереди останавливайся у изголовья каждого из остальных одиннадцати присяжных, причем неизменно приближался к ним с правой стороны кровати, а удаляясь, проходил в ногах соседней. Судя по повороту его головы, можно было предположить, что он лишь задумчиво смотрит на этих мирно спящих людей. Ни на меня, ни на мою кровать, которая стояла рядом с кроватью мистера Харкера, он не обратил ни малейшего внимания. Потом он покинул комнату через высокое окно, поднявшись по лунному лучу, как по воздушным ступеням.
На следующее утро за завтраком выяснилось, что все, кроме меня и мистера Харкера, видели во сне убитого.
Теперь я уже не сомневался, что второй человек, который шел по Пикадилли, был убитый (если можно так назвать призрак), уверенность моя не могла бы стать глубже, даже если бы я услышал подтверждение тому из его собственных уст. Однако я получил и такое свидетельство, и притом совершенно неожиданным для меня образом.
На пятый день процесса, когда допрос свидетелей обвинения близился к концу, в качестве улики была представлена миниатюра, изображавшая убитого, – в день убийства она исчезла из его спальни, а затем была найдена в месте, где, как показали свидетели, убийцу видели с лопатой в руке. После того как ее опознал допрашиваемый свидетель, она была вручена судье, который затем передал ее для ознакомления присяжным. Едва облаченный в черную мантию служитель суда приблизился ко мне, держа ее и руке, от толпы зрителей отделился второй мужчина, шедший в тот день по Пикадилли, властно выхватил у него миниатюру и сам вложил ее в мою руку, сказав тихо и беззвучно – еще до того, как я успел открыть медальон с миниатюрой: «Я был тогда моложе, и лицо мое не было обескровлено»; точно так же он передал миниатюру моему соседу, которому я ее протянул, и следующему присяжному, и следу-ющему, и следующему, пока она не обошла всех и не вернулась ко мне. Никто из них, однако, не заметил его вмешательства.
За столом и когда нас запирали на ночь под охраной мистера Харкера, мы имели обыкновение обсуждать то, что услышали в суде. В этот пятый день, когда допрос свидетелей обвинения закончился и все доказательства преступления были нам предъявлены, мы, разумеется, говорили о деле с особым одушевлением и интересом. Среди нас находился некий член церковного совета – ни до, ни после мне не случалось встречать такого тупоголового болвана, – который нелепейшим образом оспаривал самые очевидные улики, опираясь на поддержку двух угодливых прихлебателей из того же прихода; вся троица проживала в округе, где свирепствовала гнилая лихорадка, и их самих следовало бы привлечь к суду за пятьсот убийств. Когда эти упрямые тупицы особенно вошли в раж – дело близилось к полуночи и кое-кто из нас уже готовился лечь, – я снова увидел убитого. Он с мрачным видом стоял позади них и манил меня к себе. Едва я приблизился к ним и вмешался в разговор, как он исчез. Это было началом его постоянных появлений в зале, где мы помещались. Стоило нескольким присяжным заговорить о процессе, как я замечал среди них убитого. И стоило им прийти к неблагоприятным для него заключениям, как он грозно и властно подзывал меня к себе.
Следует заметить, что до пятого дня процесса, когда была предъявлена миниатюра, я ни разу не видел призрак в суде. Но теперь, после того как начался допрос свидетелей защиты, произошли три перемены. Сначала я расскажу о двух первых вместе. Призрак теперь постоянно находился в зале суда, но обращался он уже не ко мне, а к выступающему свидетелю или адвокату. Вот, например: горло убитого было перерезано, и адвокат в своей вступительной речи высказал предположение, что он сделал это сам.
В то же мгновение призрак, чье горло было располосовано самым страшным образом (до той поры оно оставалось скрытым), возник около адвоката и принялся водить под подбородком то ребром правой ладони, то ребром левой, неопровержимо доказывая ему, что нанести себе подобную рану невозможно ни той, ни другой рукой. Еще пример. Свидетельница защиты показала, что обвиняемый – человек редкостной душевной доброты. В ту же секунду перед ней очутился призрак и, глядя ей прямо в глаза, вытянутыми пальцами простертой руки указал на злобную физиономию обвиняемого.
Но более всего меня поразила третья перемена, о которой я сейчас расскажу. Я не пытаюсь как-либо объяснить ее и ограничусь лишь точным изложением фактов. Хотя те, к кому обращался призрак, не замечали его, однако стоило ему к ним приблизиться, как они содрогались и на их лицах отражалось смятение. Казалось, он, подчиняясь законам, чье действие простиралось на всех, кроме меня, не мог показаться другим людям – и, тем не менее, таинственно, невидимо и неслышимо подчинял себе их сознание.
Когда адвокат выдвинул гипотезу о самоубийстве, а призрак встал около этого высокоученого юриста и принялся устрашающе водить руками по своему перерезанному горлу, тот совершенно явным образом запнулся, на несколько секунд потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер платком вспотевший лоб и побелел, как полотно. А когда призрак встал перед свидетельницей защиты, нет никакого сомнения, что она обратила свой взор туда, куда он указывал пальцем, и некоторое время смущенно и обеспокоенно глядела на лицо обвиняемого. Достаточно будет привести еще два примера. На восьмой день процесса, после небольшого перерыва, который устраивался вскоре после полудня для отдыха и еды, я вместе с остальными присяжными вернулся в зал за несколько минут до появления судей. Стоя в ложе и обводя глазами публику, я решил было, что призрака здесь нет, как вдруг увидел его на галерее – он наклонялся через плечо какой-то почтенной дамы, словно хотел проверить, заняли уже судьи свои места или нет. И тотчас же дама вскрикнула, лишилась чувств, и ее вынесли из зала. Такой же случай произошел с многоопытным, проницательным и терпеливым судьей, который вел процесс. Когда разбирательство закончилось и он разложил свои бумаги, готовясь к заключительной речи, убитый вошел сквозь судейскую дверь, приблизился к креслу его чести и с живейшим интересом заглянул через его плечо в записи, которые тог листал. Лицо его чести исказилось, рука замерла, по телу пробежала странная, столь хорошо знакомая мне дрожь, и он нетвердым голосом произнес:
– Я на несколько минут умолкну, господа. Здесь очень душно… – И смог продолжать лишь после того, как выпил стакан воды.
На протяжении последних шести монотонных дней этого нескончаемого десятидневного разбирательства – все те же судьи в креслах, все тот же убийца на скамье подсудимых, все те же адвокаты за столом, все тот же тон вопросов и ответов, гулко отдающихся под потолком, все тот же скрип судейского пера, все те же приставы, снующие взад и вперед, все те же лампы, зажигаемые в один и тот же час, если их не приходилось зажигать еще с раннего утра, все тот же туманный занавес за огромными окнами, когда день был туманным, все тот же шум и шорох дождя, когда день выпадал дождливый, все те же следы тюремщиков и обвиняемого утро за утром все на тех же опилках, все те же ключи, отпирающие и запирающие все те же тяжелые двери, – на протяжении этих мучительно однообразных дней, когда мне казалось, что я стал старшиной присяжных много столетий назад, а Пикадилли существовала во времена Вавилона, убитый ни на мгновение не утрачивал для меня четкости очертаний, и я видел его столь же ясно, как и всех, кто меня окружал. Должен также упомянуть, что призрак, которого я именую «убитым», ни разу, насколько я мог заметить, не посмотрел на убийцу. Снова и снова я с удивлением спрашивав себя – почему? Но он так ни разу и не посмотрел на него.
На меня он тоже не глядел с той самой минуты, как подал мне миниатюру, и почти до самого конца процесса. Вечером последнего дня, без семи десять, мы удалились на совещание. Тупоумный член церковного совета и два его прихлебателя причинили нам столько хлопот, что мы были вынуждены дважды возвращаться в зал и просить судью повторить некоторые из его выводов. Девятеро из нас нисколько не сомневались в точности этих выводов, как, вероятно, и все, кто присутствовал в суде, но пустоголовый триумвират, только и выискивавший, к чему бы придраться, оспаривал их именно по этой причине. В конце концов, мы настояли на своем, и в десять минут первого присяжные вошли в зал для оглашения своего вердикта.
Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд; казалось, он остался доволен и начал медленно закрываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: «Виновен», покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.
На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как «бессвязное бормотанье, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него». В действительности же он сделал следующее примечательное заявление:
– Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Ваша честь, я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил меня и накинул мне на шею петлю.
1865
Над деревушкой Херли-Берли пронеслась гроза. Каждая дверь была заперта, каждая собака спряталась в свою конуру, а каждая сточная канава и колея после прошедшего потопа обратилась в бурливую реку. В миле от деревни, у большого господского дома, перекликались грачи, спеша поведать друг другу, какого страху они натерпелись; молодые олени в парке робко высовывали головы из-за деревьев; старуха, обитавшая в сторожке, поднялась с колен и теперь ставила молитвенник обратно на полку; розы в полном июльском расцвете клонили к земле пышные короны, отяжелевшие от влаги, в то время как другие, сраженные дождем, лежали, румяным венчиком вниз, на садовой тропинке, где Бесс, горничная мистрис Херли, подберет их поутру, когда, как заведено в доме, отправится собирать розовые лепестки, дабы составить из них ароматическое саше для хозяйских покоев. Ряды белых лилий, только сегодня успевших раскрыться во всей красе под лучами солнца, валялись в слякотной грязи. Слезы катились по янтарным щечкам слив, что росли на южной стене. Ни одна пчела не показывалась из ульев, хотя воздух был так благоуханен, что выманил бы наружу и ленивейшего из трутней. Небо за купами дубов на взгорье все еще хмурилось, но уже запорхали птицы вокруг плюща, оплетавшего дом Херли из Херли-Берли.