5,99 €
«Кром желтый» – литературный дебют Олдоса Хаксли. Внешне сюжет произведения прост и незатейлив – молодой поэт приезжает погостить к друзьям в загородное поместье. Однако это лишь фон, на котором развивается глубокая душевная и психологическая драма легендарного «потерянного поколения» – драма невысказанных слов, несбывшихся надежд, несовершенных действий. Драма трагической разобщенности и конфликта между чувственным и рациональным, между эмоцией и мыслью, между идеалом и реальностью… И вновь Хаксли возвращается к «потерянному поколению» в романе «Шутовской хоровод», но уже не как поэт, его воспевающий, а как сатирик, обличающий его душевную импотенцию и творческое бессилие, его эгоистическую зацикленность на себе и элементарную неприспособленность к повседневной жизни. Художники, разучившиеся творить, философы, разучившиеся мыслить, женщины, утратившие смысл жизни, и мужчины, живущие в погоне за адреналином, – Хаксли хорошо знает своих персонажей, и это знание делает его особенно беспощадным.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 660
Veröffentlichungsjahr: 2023
CROME YELLOW
ANTIC HAY
© Aldous Huxley, 1921, 1923
© Перевод. И.Я. Доронина, 2016
© Перевод. И.А. Романович, 2015
© Издание на русском языке AST Publishers, 2018
По этому участку дороги никогда не ходил экспресс. Все поезда – коих было не много – останавливались на каждой станции. Дэнис наизусть помнил все названия: Боул, Триттон, Спейвин-Делауорр, Нипсвич-фор-Тимпани, Уэст-Баулби и, наконец, Кэмлет. В Кэмлете он всегда выходил, позволяя поезду лениво ползти дальше, одному богу известно куда, в глубь зеленого сердца Англии.
Сейчас состав с пыхтением отходил от перрона Уэст-Баулби, так что – хвала Господу – пункт назначения Дэниса был следующей остановкой. Он снял вещи с багажной полки и аккуратно сложил в углу, противоположном тому, где сидел сам. Бессмысленное усилие. Но надо же чем-то занять себя. Закончив, он снова рухнул на свое место и закрыл глаза. Было невыносимо жарко.
Ох уж это путешествие! Два часа, полностью вычеркнутые из жизни; два часа, за которые он мог бы сделать так много – например, сочинить прекрасное стихотворение или испытать озарение, прочитав очень важную книгу. А вместо этого он с омерзением глотает пыль от подушки, на которой лежит.
Два часа. Сто двадцать минут. За это время можно было сделать все что угодно. Все. Ничего. О, сколько сотен часов у него было, и как он ими распорядился? Истратил попусту, расплескал драгоценные минуты так, словно хранивший их резервуар был бездонным. Дэнис застонал в сердцах и обругал себя последними словами вместе со всеми своими работами. Какое право он имел сидеть на солнышке, занимать угловые места в вагонах третьего класса, вообще жить? Никакого, никакого, никакого.
Чувство безысходности и безымянной тоски охватило его. Ему было двадцать три года, и – о! – как же мучительно он сознавал этот факт.
Дернувшись напоследок, состав остановился. Вот наконец и Кэмлет. Дэнис вскочил, нахлобучил шляпу на глаза, разворошил свой багаж, высунулся из окна и закричал: «Носильщик!», потом схватил в обе руки по чемодану, но вынужден был снова поставить их, чтобы открыть дверь купе. Благополучно выгрузив наконец себя и свои пожитки на перрон, он помчался вдоль состава вперед, к багажному вагону.
– Велосипед! Велосипед! – запыхавшись, сказал он кондуктору. Сейчас Дэнис чувствовал себя человеком действия. Кондуктор, не обращая на него ни малейшего внимания, продолжал методично, один за другим, выставлять на перрон багаж с бирками «Кэмлет».
– Велосипед! – повторил Дэнис. – Зеленый, мужской, на имя Стоуна. СТО-У-НА.
– Всему свое время, сэр, – мягко успокоил его кондуктор. Это был крупный осанистый мужчина с флотской бородкой, которого не сложно представить в домашней обстановке, за чаем, в окружении многочисленного семейства. Должно быть, именно таким тоном он увещевал своих расшалившихся детишек. – Всему свое время, сэр.
Человек действия в Дэнисе сдулся, словно проткнутый воздушный шарик.
Оставив багаж на вокзале, чтобы позже кого-нибудь прислать за ним, он продолжил путь на велосипеде. Отправляясь в деревню, он всегда брал с собой велосипед. Это было частью его теории здорового образа жизни. Встаешь однажды утром в шесть часов и крутишь педали до самого Кенилуорта или Стратфорда-на-Эйвоне или еще до чего-нибудь. А в радиусе двадцати миль всегда найдутся норманские церкви и тюдоровские усадьбы, которые можно осмотреть в рамках дневной экскурсии. Правда, почему-то он ни разу их так и не посетил, но все равно приятно было осознавать, что велосипед при нем и что в одно прекрасное утро он и впрямь, вероятно, встанет в шесть часов.
Добравшись до вершины холма, длинный пологий склон которого начинался от кэмлетского вокзала, Дэнис сразу ощутил душевный подъем. Почувствовал, что мир прекрасен. Голубые холмы вдали, нивы, белеющие на склонах хребта, вдоль которого извивалась дорога, на фоне неба – безлесые очертания гор, меняющиеся по мере его продвижения, – да, все это было прекрасно. Напряжение отпустило его при виде красоты видневшихся внизу лощин, глубоко врезающихся в горные склоны. Извилины, извилины – медленно повторял он, пытаясь найти точное слово, чтобы выразить свой восторг. Извилины… нет, не то. Дэнис повел рукой, словно желая зачерпнуть искомое слово из воздуха, и чуть не свалился с велосипеда. Каким же словом поточнее описать изгибы этих маленьких долин? Они были изящны, как линии человеческого тела, исполнены утонченности истинного искусства…
Galbe. Вот нужное слово; но оно французское. Le galbe évase de ses hanches[1] – какой французский роман обходится без этого выражения? Когда-нибудь он составит специальный словарь для романистов. Galbe, gonfle, goulu; parfum, peau, pervers, potelé, pudeur; vertu, volupté[2].
Но надо же все-таки найти подходящее слово. Извилины, извилины… Эти маленькие долины очертаниями напоминали чаши, вылепленные в форме женской груди; они казались оставшимся на земле отпечатком тела какого-то исполинского божества, некогда прилегшего отдохнуть на здешних холмах. Нет, слишком тяжеловесно, однако, размышляя подобным образом, он, похоже, подбирается ближе к тому, что хочет найти. Отпечаток, печать, стать, истекать… Он мысленно бродил по гулким коридорам ассонансов и аллитераций, удаляясь все дальше и дальше от цели. Его чаровала красота слов.
Очнувшись, Дэнис снова перенесся в реальный мир и увидел, что находится на гребне холма. Отсюда дорога резко ныряла вниз, сбегая в довольно просторную долину. Там, на противоположном склоне, чуть выше подножия, стоял Кром, цель его путешествия. Он нажал на тормоз; вид Крома заслуживал того, чтобы задержаться на нем взглядом. Фасад с тремя возвышающимися над ним башнями стремительно возносился вверх прямо из гущи темных деревьев парка. Дом купался в ярких солнечных лучах, и старинный кирпич играл розоватыми оттенками. Какими насыщенными и богатыми были эти оттенки, какими великолепно сочными! И одновременно какими строгими! Склон становился все круче и круче; велосипед набирал скорость, несмотря на то что Дэнис жал на тормоз. А потом он немного отпустил тормозную ручку и уже в следующий момент мчался к подножию во весь опор. Пять минут спустя он въезжал в ворота огромного двора. Парадная дверь была гостеприимно распахнута. Дэнис прислонил велосипед к стене и молча вошел, чтобы застать их врасплох.
Он никого не застал врасплох; некого было заставать. Кругом царила тишина; Дэнис переходил из одной пустой комнаты в другую, с удовольствием глядя на знакомые картины и мебель, отмечая незначительные нарушения порядка, свидетельствовавшие о присутствии в доме людей. Он даже порадовался тому, что все куда-то ушли: было так занятно бродить по дому, словно бы изучая обезлюдевшие Помпеи. Какой мог представить былую жизнь археолог по этим останкам; кем населил бы он эти пустые помещения? Вдоль стен длинной галереи рядами висели ценные, но (хотя, разумеется, никто не признался бы в этом публично) весьма скучные картины итальянских примитивистов, расставлены китайские статуэтки и предметы безликой мебели неведомой эпохи. В гостиной стены были обшиты деревянными панелями, и стояли гигантские обитые мебельным ситцем кресла – оазис уюта среди аскетичного антиквариата, предназначенного не иначе как для умерщвления плоти. Малую гостиную с бледно-лимонными стенами заполонили крашеные венецианские стулья, столики в стиле рококо, зеркала и современная живопись. Библиотека была прохладной и просторной, в ней царил полумрак, стены от пола до потолка покрывали книжные стеллажи, изобилующие почтенными фолиантами. Столовая – по-английски солидная, располагающая к рюмке портвейна, с огромным столом красного дерева, стульями и буфетом восемнадцатого века, с развешенными по стенам фамильными портретами и тщательно прописанными изображениями животных – того же восемнадцатого века. Какой вывод напрашивался из этих наблюдений? Галерея и библиотека в значительной мере отражали вкусы Генри Уимбуша, малая гостиная – отчасти вкусы Анны. Вот и все. На имуществе, приумноженном десятью поколениями семьи, ныне живущие ее представители оставили лишь несколько незначительных следов.
На столе в малой гостиной Дэнис заметил свой сборник стихов. Как деликатно! Он взял книгу и раскрыл ее. Она представляла собой то, что критики называют «тонкой книжицей». Взгляд выхватил наугад:
Он положил книгу на место, покачал головой и вздохнул. «Как гениален я был в то время!» – вспомнил Дэнис слова престарелого Свифта. Прошло полгода с тех пор, как книга вышла в свет; ему было приятно думать, что больше он никогда не напишет ничего подобного. Интересно, кто мог ее здесь читать? Анна? Хорошо бы. И, быть может, она наконец узнала себя в стройной лесной нимфе, чьи движения напоминают колыхания молодого деревца на ветру. «Женщина, которая была деревом» – так назвал он стихотворение. По выходе книги он подарил ее Анне в надежде, что стихотворение поведает ей то, чего Дэнис не смел озвучить. Но она ни разу о ней не упомянула.
Он закрыл глаза и представил Анну в красном бархатном плаще, которая грациозно вплывала в лондонский ресторанчик, где они иногда обедали вместе, – она всегда приходила с опозданием на три четверти часа, между тем как он сидел за столом, снедаемый волнением, раздражением и голодом. О, она была неисправима!
Ему пришло в голову, что хозяйка дома могла находиться у себя в будуаре. Это вполне вероятно, нужно пойти посмотреть. Будуар миссис Уимбуш располагался в центральной башне, окнами выходя на сад перед домом. Узкая лесенка штопором вилась наверх из холла. Дэнис поднялся и постучал в дверь.
– Войдите.
Ну да, она здесь; а он так надеялся, что никто не откликнется. Дэнис открыл дверь.
Присцилла Уимбуш лежала на софе. На коленях у нее покоился бювар, она задумчиво посасывала кончик серебряного карандаша.
– О, привет! – сказала она, поднимая голову. – Я и забыла, что вы должны приехать.
– Боюсь, что я тем не менее приехал, – обиженно произнес Дэнис. – Вы уж простите.
Миссис Уимбуш рассмеялась. И говорила, и смеялась она басом. В ее облике все было мужским. Крупное квадратное немолодое лицо с массивным, далеко выдающимся вперед носом и маленькими зеленоватыми глазками венчала монументальная замысловатая прическа невероятного оранжевого оттенка. Глядя на эту женщину, Дэнис всегда вспоминал Уилки Барда[4] в роли оперной дивы: «Вот почему мечтаю я петь в о-о-опере, о-о-опере, о-о-опере…»
Сегодня на ней было лиловое шелковое платье с высоким воротником, шею украшало жемчужное ожерелье. Этот шикарный наряд под стать вдовствующей герцогине, намекающий на принадлежность к особам королевского достоинства, делал ее еще больше и придавал вид водевильного персонажа.
– Что поделывали все это время? – спросила она.
– Ну-у-у… – протянул Дэнис почти сладострастно. В его голове уже сложился потрясающе забавный рассказ о лондонской жизни, и он был готов с удовольствием представить его. – Начать с того, что… – продолжил он.
Но было слишком поздно. Вопрос миссис Уимбуш относился к разряду тех, что филологи называют риторическими, ответа он не требовал. Это было лишь украшение светской речи, положенная дань вежливости.
– А я как раз занималась своими гороскопами, – поведала она, даже не отдавая себе отчета в том, что прервала его.
Несколько уязвленный, Дэнис решил приберечь свой рассказ для более благодарных ушей и в порядке мести удовлетворился тем, что весьма холодно произнес:
– О?
– Я рассказывала вам, как выиграла в этом году четыреста фунтов на Гранд Нэшнл?[5]
– Да, – ответил Дэнис все так же холодно и односложно. Она рассказывала ему об этом минимум шесть раз.
– Удивительно, не правда ли? Все дело в расположении звезд. В былые времена, когда не прибегала к помощи звезд, я проигрывала тысячи. А теперь, – она сделала многозначительную паузу, – вот вам, пожалуйста – четыре сотни на Гранд Нэшнл. И все благодаря звездам.
О «былых временах» Дэнису хотелось бы узнать побольше. Но он был слишком благоразумен и скромен, чтобы расспрашивать. Единственное, что он знал, – в тех временах таилось нечто скандальное. Старушка Присцилла – разумеется, не такая старая в те времена и гораздо более бойкая – проматывала кучу денег, раскидывала их пригоршнями и охапками на всех скачках страны. Да к тому же еще увлекалась азартными играми. По разным легендам, цифра просаженных ею денег варьировалась, но неизменно была высока. Генри Уимбушу пришлось продать американцам кое-что из своих примитивистов – картину Таддео из Поджибонси, друга Таддео, и четыре или пять полотен неизвестного художника из Сиенской школы. То был переломный момент. Впервые в жизни Генри проявил твердость и, судя по всему, небезрезультатно.
Веселая разгульная жизнь Присциллы резко закончилась. Теперь она почти все время проводила в Кроме, пестуя некую весьма таинственную болезнь и в порядке утешения развлекаясь «Новым мышлением»[6] и оккультизмом. Однако страсть к скачкам все еще обуревала ее, и Генри, будучи в глубине души человеком добрым, выделял ей сорок фунтов в месяц на ставки. Бо́льшая часть дней уходила у Присциллы на составление лошадиных гороскопов, и ставки она делала по науке, как диктовали звезды. Играла миссис Уинбуш и на футбольном тотализаторе, у нее был толстый блокнот, в который она вносила гороскопы игроков всех команд Лиги. Процесс сопоставления одиннадцати гороскопов с одиннадцатью другими представлял собой очень тонкую и трудную работу. Например, любой матч между «Шпорами»[7] и «Виллой»[8] вызывал на небесах катаклизмы такого масштаба и сложности, что Присцилла иногда неверно предсказывала результат – удивляться здесь нечему.
– Так жаль, что вы не верите в подобные вещи, Дэнис, так жаль, – посетовала миссис Уимбуш, отчетливо выговаривая каждое слово.
– Не могу сказать, что разделяю ваше сожаление.
– О, лишь потому, что вы не знаете, каково это – верить. Вы понятия не имеете, какой интересной и волнующей становится жизнь, когда вы действительно верите. Все вокруг приобретает свой смысл; ничто из сделанного вами уже не кажется незначительным. Это, знаете ли, делает жизнь такой увлекательной. Например, моя жизнь здесь, в Кроме. Вы можете подумать, что это тоска зеленая. Ничего подобного. Я нисколько не скучаю по старым временам. Ведь у меня есть мои Звезды… – Она подняла листок бумаги, лежавший на бюваре. – Гороскоп Инмэна[9], – объяснила миссис Уимбуш. – Подумываю этой осенью попытать счастья во время чемпионата по бильярду. Я не должна терять связь с Беспредельным. – Она неопределенно повела рукой. – А еще у меня есть и иной мир, и духи, и собственная аура, и миссис Эдди[10], мудро утверждающая, что все болезни – из головы, и христианские чудеса, и миссис Безант[11]. Все это восхитительно. Скучать не приходится ни минуты. Представить не могу, как я обходилась без этого прежде, в пресловутые старые времена. Все те развлечения – тлен и суета, вот что это было, тлен и суета, ничего больше. Обеды, чаепития, ужины, театры, поздние ужины – и так каждый день. Конечно, в процессе было забавно. Но после не оставалось почти ничего. У Барбекью-Смита в новой книге об этом неплохо написано. Где же она?
Присцилла приподнялась и, протянув руку, взяла книгу, лежавшую на журнальном столике у изголовья софы.
– Кстати, вы с ним знакомы? – спросила она.
– С кем?
– С мистером Барбекью-Смитом.
Дэнис что-то слышал о нем. Имя Барбекью-Смита мелькало в воскресных газетах. Он писал о правилах поведения. И, кажется, был автором книги «Что должна знать юная девушка».
– Нет, лично незнаком, – ответил он.
– Я пригласила его на следующие выходные. – Миссис Уимбуш полистала книгу. – Вот этот пассаж. Я его отметила. Всегда отмечаю то, что мне нравится.
Держа книгу в вытянутой руке, поскольку была немного дальнозорка, а другой рукой сопровождая чтение соответствующей жестикуляцией, она начала медленно, с выражением:
– «Что есть меховые манто стоимостью в тысячи фунтов, что есть четвертьмиллионные доходы?» – Миссис Уимбуш с театральным видом подняла голову от книги, при этом ее оранжевая куафюра торжественно качнулась.
Дэнис с любопытством посмотрел на нее. Интересно, подумал он, это ее настоящие волосы, выкрашенные хной, или парик из тех, что рекламируют в журналах?
– «Что есть троны и скипетры?»
Оранжевый парик – да, должно быть, это все же парик – снова качнулся.
– «Что есть веселье богачей, роскошь наделенных властью, чванство аристократии, что есть все эти безвкусные наслаждения высшего общества?»
Голос, вопросительно возвышавшийся от фразы к фразе, вдруг упал, и ответ прозвучал, словно гулкий удар:
– «Они – ничто. Тлен, пух одуванчика на ветру, лихорадочный жар. То, что воистину важно, происходит в душе. Видимое сладостно, но тысячу крат важнее невидимое. Значимо в жизни только оно». – Миссис Уимбуш опустила книгу. – Прекрасно, не правда ли?
Дэнис предпочел не рисковать, высказывая свое мнение, и лишь неопределенно промычал:
– Гм-м.
– О, это превосходная книга, просто замечательная, – сказала Присцилла, пропуская страницы одну за другой под большим пальцем, зажимающим обрез. – Здесь есть пассаж о лотосах на пруду. Знаете, он сравнивает Душу с прудом лотосов. – Она снова раскрыла книгу и прочла: – «В саду у моего друга есть пруд с лотосами. Он лежит в чаше, окруженной кустами диких роз и шиповника, из которых все лето слышится прекрасное пение соловьев. Кристально чистая вода пруда омывает цветы лотоса, и птицы прилетают, чтобы испить ее и искупаться в ней…» Ах, это напомнило мне… – произнесла Присцилла, захлопнув книгу и утробно рассмеявшись, – это напомнило мне о том, что случилось в нашем бассейне после вашего отъезда. Мы разрешили деревенским приходить купаться в нем по вечерам. И вы даже представить себе не можете, что из этого вышло.
Она подалась вперед и доверительно зашептала, то и дело посмеиваясь.
– Они купались все вместе… я сама видела это из окна. Чтобы убедиться, я велела принести бинокль… Да, все так и было… – Миссис Уимбуш снова разразилась хохотом. Дэнис тоже рассмеялся. Барбекью-Смит полетел на пол.
– Пора проверить, готов ли чай, – сказала Присцилла. Она встала с софы и направилась к выходу, шурша струящейся шелковой юбкой. Дэнис последовал за ней, мурлыча себе под нос: «Вот почему мечтаю я петь в о-о-опере, о-о-опере, о-о-опере… В оп-оп-опере, опере петь. – И в конце уже без слов: – Тара-ра-ра».
Терраса перед домом представляла собой узкую полоску дерна, обнесенную снаружи изящной каменной балюстрадой. По краям ее украшали две кирпичные беседки. Прямо от балюстрады земля круто уходила вниз футов на тридцать, поэтому терраса словно парила над раскинувшейся на склоне лужайкой. Если смотреть снизу, высокая сплошная стена террасы, кирпичная, как и сам дом, производила грозное впечатление фортификационного сооружения – за́мкового бастиона, с бруствера которого, поверх воздушной бездны, на уровне глаз открывался вид на всю округу. Внизу на лужайке, окаймленной плотными рядами фигурно подстриженных тисов, располагался обложенный камнем бассейн. За ним простирался парк с огромными густыми вязами и обширными зелеными газонами, а на дне лощины поблескивала узкая речка. На ее дальнем берегу снова начинался длинный пологий подъем, расчерченный лоскутами возделанных земель. В конце долины справа возвышалась цепь голубых холмов.
Чайный стол был накрыт под сенью одной из беседок, и за ним уже собралась компания, когда появились Дэнис с Присциллой. Генри Уимбуш разливал чай. Его можно было отнести к одному из тех лишенных возраста, никогда не меняющихся мужчин, которому можно было дать и тридцать, и сколько угодно; на самом деле его возраст приближался к шестидесяти. Дэнис знал Генри почти столько же, сколько помнил себя. И за все эти годы его бледное, довольно красивое лицо ничуть не постарело – как и его светло-серый котелок, который он носил постоянно, зимой и летом, – оно оставалось спокойным, безмятежным, лишенным всякого выражения и возрастных признаков.
Рядом с ним, но отгороженная от него и от остального мира почти непроницаемым барьером глухоты, сидела Дженни Маллион. Ей было, наверное, лет тридцать: курносый носик, белая кожа, легкий румянец на щеках, каштановые волосы, заплетенные в косы и улитками закрученные над ушами. Она сидела обособленно, пребывая в таинственной башне своей глухоты и с высоты ее взирая на мир острым проницательным взглядом. Что думала она о мужчинах, о женщинах, обо всем, что ее окружало? Этого Дэнис никогда не мог понять. Загадочная отстраненность Дженни немного смущала. Вот и сейчас казалось, что какая-то понятная лишь своим шутка позабавила ее, потому что она улыбалась и ее ярко блестевшие карие глаза напоминали два стеклянных шарика.
По другую руку от Генри Уимбуша сияло по-детски розовое и невинное, серьезное и круглое, как луна, лицо Мэри Брейсгёрдл. Никто бы не дал ей ее почти полных двадцати трех лет. Короткая стрижка «под пажа» гибким золотым колоколом обрамляла ее щеки. Взгляд огромных фарфорово-синих глаз выражал неподдельную серьезность, порой с оттенком озадаченности.
Рядом с Мэри, выпрямив спину, сидел маленький сухопарый мужчина. Своим видом мистер Скоуган напоминал одного из вымерших птерозавров третичного периода: нос – словно клюв, темные глаза – блестящие и подвижные, как у дрозда; но ничего от мягкости и изящества птичьего оперения в нем не было. Морщинистая коричневая кожа на лице казалась сухой и чешуйчатой; руки напоминали передние конечности крокодила. Его движения отличались непредсказуемостью и резкостью, как рывки ящерицы; голос был высоким, как звук флейты, и сухим. Школьный товарищ и ровесник Генри Уимбуша, мистер Скоуган выглядел гораздо старше и в то же время по-юношески живее, чем благородный аристократ с лицом под стать его серому котелку.
Если мистер Скоуган напоминал ископаемого ящера, то Гомбо был абсолютно, до мозга костей человеком. В старинных, тридцатых годов девятнадцатого века, учебниках естествознания он мог бы служить моделью для иллюстрации вида homo sapiens – в те времена этой чести обычно удостаивался лорд Байрон. Прибавь ему волос да укороти воротник, в нем и впрямь было бы что-то байроническое, более того, Гомбо происходил родом из Прованса – черноволосый молодой корсар лет тридцати, с ослепительно сверкающими зубами и горящим взором. Дэнис смотрел на него с завистью. Он завидовал его таланту: если бы он умел писать стихи так же хорошо, как Гомбо – рисовать! Кроме того, он завидовал внешности Гомбо, его жизнерадостности и естественности манер. Стоит ли удивляться, что он нравится Анне? Нравится? Может, ее чувства серьезнее, с горечью размышлял Дэнис, шагая рядом с Присциллой по длинной террасе.
Между Гомбо и мистером Скоуганом, спинкой к приближающимся Дэнису и Присцилле стоял низко разложенный шезлонг, над которым как раз склонился Гомбо. Он то улыбался, то смеялся, энергично жестикулируя при этом. Из шезлонга доносился тихий ленивый смех, при звуке которого Дэнис напрягся. О, этот смех, как хорошо он знал его! Какие чувства он в нем вызывал! Дэнис ускорил шаг.
В низко опущенном шезлонге грациозно и вальяжно полулежа располагалась Анна. Лицо в обрамлении светло-каштановых волос, с очаровательно правильными чертами было почти кукольным. Случались моменты, когда она и впрямь казалась не более чем куклой, – ее овальное лицо с бледно-голубыми глазами, опушенными длинными ресницами, не выражало решительно ничего, напоминая безучастную восковую маску. Она приходилась племянницей Генри Уимбушу и эту бесстрастность унаследовала как одну из фамильных черт, которая передавалась из поколения в поколение и в женской ипостаси принимала вид пустого кукольного личика. Но из-под этой кукольной маски, словно веселая танцевальная мелодия сквозь однообразие басовых аккордов, пробивались другие наследные черты Уимбушей: готовность в любой момент рассмеяться, слегка ироничное любопытство и быстрая смена настроения. Когда Дэнис подошел к шезлонгу, она по-кошачьи, как он считал, улыбалась: губы сомкнуты, но от их уголков к щекам разбегались две едва заметные складки. В этих складках, в морщинках вокруг полуприкрытых глаз, во взгляде таилась чуть сардоническая веселость.
После подобающих приветствий Дэнис сел на стул между Гомбо и Дженни, остававшийся свободным.
– Как поживаете? – прокричал он, обращаясь к Дженни.
Та кивнула и загадочно улыбнулась, будто состояние ее здоровья являлось тайной, не подлежащей разглашению.
– Что нового случилось в Лондоне с тех пор, как я уехала? – поинтересовалась Анна из глубины шезлонга.
Момент настал: потрясающе забавный рассказ дождался своего часа.
– Ну, начать с того, что… – счастливо улыбаясь, произнес Дэнис.
– Присцилла рассказала вам о нашей выдающейся археологической находке? – Генри Уимбуш наклонился к нему через стол. Рассказ, на который было столько надежд, завял в зародыше.
– Начать с того… – в отчаянии сделал еще одну попытку Дэнис, – что балет…
– На прошлой неделе, – мягко, но непреклонно продолжил мистер Уимбуш, – мы раскопали пятьдесят ярдов дубовых дренажных труб; это просто древесные колоды, выдолбленные изнутри. Чрезвычайно интересно. То ли они были уложены монахами в пятнадцатом веке, то ли…
Дэнис слушал с угрюмым видом.
– Невероятно, – безразлично произнес он, когда мистер Уимбуш закончил. – Совершенно невероятно.
Он взял еще кусочек кекса. Ему даже расхотелось рассказывать про Лондон, из него словно выпустили весь пар.
Между тем строгий взгляд Мэри уже некоторое время был устремлен именно на Дэниса.
– Что вы пишете в последнее время? – спросила она.
Ну что ж, немного поболтать о литературе тоже недурно.
– А, пустяки – стихи, прозу, – ответил он.
– Прозу? – настороженно повторил последнее слово мистер Скоуган. – Вы пишете прозу?
– Да.
– Уж не роман ли?
– Да, роман.
– Бедный мой Дэнис! – воскликнул мистер Скоуган. – И о чем же?
Дэнису стало не по себе.
– Да так, о вполне обычных, знаете ли, вещах.
– Ну разумеется, – простонал мистер Скоуган. – Хотите, я перескажу вам сюжет? Малыш Перси, герой, никогда не отличался спортивностью, но был чрезвычайно умен. Он, как положено, окончил частную школу и, опять же как положено, университет, после чего прибыл в Лондон, где свел дружбу с творческой богемой. Его гложет тоска, он несет на своих плечах все тяготы мира. Он пишет захватывающий, блестящий роман, осторожно пробует себя на любовном поприще и в конце книги удаляется в сияющее будущее.
Дэнис ярко зарделся. Мистер Скоуган изложил план его романа с ошеломляющей точностью. Он натужно рассмеялся.
– Ничего подобного, – не согласился он. – Мой роман совсем о другом.
Это была геройская ложь. Хорошо, что у меня пока написано только две главы, подумал он, преисполняясь решимости разорвать их сегодня же вечером, как только распакует вещи.
Не обратив ни малейшего внимания на его возражения, мистер Скоуган продолжил:
– И почему вы, молодежь, все время пишете о таких совершенно неинтересных темах, как внутренний мир незрелых молодых людей и художников? Профессиональным антропологам, может, и интересно иногда переключаться с изучения верований австралийских аборигенов на философские пристрастия студента-старшекурсника, но нельзя же рассчитывать, что человека взрослого, вроде меня, тронет история его духовных терзаний. А ведь, в конце концов, даже в Англии, Германии и России взрослых людей больше, чем юношей. Что же касается художника, то он озабочен проблемами, совершенно чуждыми тем, что занимают обычного взрослого человека, – проблемами чисто эстетического свойства, которые не волнуют таких людей, как я; описание процессов, происходящих у него в душе, так же навевает скуку на рядового читателя, как чистая математика. Серьезную книгу о художниках как таковых невозможно читать, а книги о художниках как любовниках, мужьях, алкоголиках, героях и тому подобном не стоят того, чтобы их множить. Жан-Кристоф – заезженный литературный персонаж, так же как профессор Радиум из «Всякой всячины» – заезженный образ ученого.
– Прискорбно слышать, что я настолько неинтересен, – вставил Гомбо.
– Что вы, дорогой мой! – поспешил утешить его мистер Скоуган. – Не сомневаюсь, что в качестве любовника или алкоголика вы – в высшей степени занимательная особа. Но будьте честны, признайте: как комбинатор форм на холсте вы скучны.
– Совершенно с вами не согласна! – воскликнула Мэри. Почему-то, разговаривая, она всегда слегка задыхалась, и речь ее, словно пунктирная линия, прерывалась короткими вздохами. – Я знала многих художников и всегда находила их внутренний мир очень интересным. Особенно в Париже. Например, Чаплицкий – мы часто встречались с Чаплицким в Париже этой весной…
– О, ну тогда вы – исключение, Мэри. Вы – исключение, – повторил мистер Скоуган. – Вы – femme supérieure[12].
Лицо Мэри, залитое румянцем удовольствия, напоминало полную луну.
Проснувшись на следующий день, Дэнис увидел, что солнце сияет, а небо безмятежно. Он решил надеть белые фланелевые брюки – белые фланелевые брюки, черный пиджак с шелковой рубашкой и новым галстуком персикового цвета. А какие туфли? Очевидным выбором казались белые, но очень уж привлекательно выглядели черные лаковые. Несколько минут он лежал в постели, размышляя над этим вопросом.
Прежде чем спуститься к завтраку – остановив в конце концов выбор на лакированной коже, – он критически оглядел себя в зеркале. Волосы могли бы быть более золотистыми, подумал Дэнис. Их желтизну приглушает какой-то зеленоватый оттенок. А вот лоб хорош. Его высота уравновешивала некоторую срезанность подбородка. Нос тоже мог бы быть подлиннее, но и так неплохо. Глаза лучше бы были не зелеными, а голубыми. Зато пиджак скроен отлично и благодаря небольшим набивкам в нужных местах делает фигуру более представительной, чем есть на самом деле. Ноги, обтянутые белой фланелью, были длинными и изящными. Удовлетворенный, Дэнис спустился по лестнице. Бо́льшая часть компании уже позавтракала. Он оказался наедине с Дженни.
– Надеюсь, вы хорошо спали, – сказал он.
– Да. Прекрасная погода, не находите? – поинтересовалась Дженни, дважды коротко кивнув. – А вот на прошлой неделе были такие ужасные грозы.
Параллельные прямые, подумалось Дэнису, пересекаются лишь в бесконечности. Он мог бы до скончания века рассуждать о благотворности сна, она все равно отвечала бы ему рассуждениями на метеорологические темы. Возможно ли вообще установить контакт с кем бы то ни было? Мы все – параллельные прямые. Дженни была лишь чуть-чуть параллельней других.
– Грозы всегда наводят страх, – заметил он, накладывая в тарелку овсянки. – Вы так не думаете? Или вы выше страхов?
– Нет. Во время грозы я всегда ложусь в постель. Горизонтальное положение гораздо безопаснее.
– Почему?
– Потому что молния ударяет сверху вниз, – Дженни дополнила свое объяснение соответствующим жестом, – а не по горизонтали. И если вы лежите, положение вашего тела не совпадает с направлением тока.
– Это очень изобретательно.
– Это так, как есть.
Оба замолчали. Дэнис покончил с овсянкой и положил себе бекона. Не найдя более подходящей темы для разговора и вспомнив почему-то нелепую фразу мистера Скоугана, он повернулся к Дженни и спросил:
– А вы считаете себя femme supérieure?
Ему пришлось повторить вопрос несколько раз, прежде чем его смысл дошел до Дженни.
– Нет, – почти возмущенно ответила она, расслышав наконец вопрос. – Разумеется, нет. А что, кто-то высказал такое предположение?
– Нет, – произнес Дэнис. – Мистер Скоуган так назвал Мэри.
– В самом деле? – Дженни понизила голос. – Сказать вам, что я думаю об этом человеке? Я думаю, что в нем есть нечто зловещее.
Сделав такое заявление, она уединилась в своей глухоте, словно в башне из слоновой кости, и захлопнула за собой дверь. Дэнису больше ничего не удалось из нее вытянуть и даже заставить слушать. Она лишь улыбалась ему и время от времени кивала.
Он вышел на террасу выкурить первую после завтрака трубку и почитать утреннюю газету. Часом позже, спустившись вниз, Анна обнаружила его все еще углубившимся в чтение. К тому времени он добрался до судебной хроники и брачных объявлений. Дэнис встал навстречу ей, лесной нимфе в белом муслине.
– О боже, Дэнис! – воскликнула она. – Вы абсолютно неотразимы в этих белых брюках!
Застигнутый врасплох, он не нашелся с ответом.
– Вы разговариваете со мной так, будто я ребенок в новом костюмчике, – сказал Дэнис, изображая раздражение.
– Но именно так я вас и воспринимаю, дорогой.
– А не стоило бы.
– Ничего не могу с собой поделать. Я ведь настолько старше вас.
– Нет, как вам это нравится? – возмутился он. – Всего-то на четыре года.
– Но если вы действительно неотразимы в своих белых брюках, почему бы мне не отметить это? И зачем вы их надели, если не рассчитывали на то, что будете в них неотразимы?
– Пойдемте в сад, – предложил Дэнис.
Он был выбит из колеи; разговор развивался нелепым и непредвиденным образом. Дэнис планировал совершенно другое начало: он первым должен был сказать: «Вы сегодня восхитительно выглядите» или что-нибудь в этом роде, на что она ответила бы: «Вам так кажется?», после чего последовало бы многозначительное молчание. Вместо этого Анна первой заговорила о злосчастных брюках. Его это раздосадовало; гордость была задета.
Красота той части сада, которая сбегала от подножия террасы к бассейну, определялась не столько цветом, сколько формами. В лунном свете она была так же прекрасна, как и в солнечных лучах. Серебро воды и темные в любой час дня и ночи, в любое время года очертания тисов и падубов являли собой доминанту ландшафта. Черно-белый пейзаж. Для любования красками имелся цветник, он располагался по одну сторону бассейна и был отгорожен от него вавилонской стеной гигантских тисов. Вы проходили через тоннель этой живой изгороди, открывали калитку в стене и безо всякой подготовки, к полному своему изумлению, оказывались в многокрасочном мире. Шпалеры июльских цветов пламенели и трепетали под солнцем. Окруженный высокой стеной, сад напоминал огромный резервуар тепла, ароматов и красок.
Дэнис придержал для спутницы маленькую железную калитку.
– Все равно как из монастырской кельи перейти в восточный дворец, – сказал он и глубоко вобрал в себя теплый, напоенный цветочными ароматами воздух. – «Благоуханный фейерверк!..»[13] Как там дальше?
– У вас ужасная привычка цитировать, – сказала Анна. – Поскольку я никогда не могу угадать ни содержание, ни автора, я чувствую себя униженной.
Дэнис извинился.
– Это издержки образованности. Почему-то представляется, что ситуация становится более реальной и живой, если приложить к ней чужие готовые фразы. Существует столько красивых названий и имен – монофизит, Ямбликус, Помпонацци; вытаскиваешь их победно на свет – и кажется, что само их магическое звучание ставит точку в споре. Вот до чего доводит образование.
– Хорошо вам сетовать на избыток образования, – произнесла Анна, – а я вот стыжусь его нехватки. Взгляните на эти подсолнухи! Ну не чудо ли они?
– Черные лица и золотые короны – они похожи на эфиопских царей. Мне нравится, как синицы приникают к цветку и аккуратно выклевывают семечки, в то время как другие, неделикатные птицы, роются в грязи в поисках пищи и с завистью смотрят на них снизу вверх. Смотрят с завистью? Боюсь, это опять слишком литературно. Снова эта образованность. Вечно она вылезает. – Он замолчал.
Анна к этому времени уже сидела на скамейке, стоявшей под сенью старой яблони.
– Продолжайте, я слушаю, – проговорила она.
Дэнис не стал садиться, он ходил перед скамейкой и разглагольствовал, энергично жестикулируя:
– Книги, книги… Их читаешь так много, а с людьми общаешься так мало и так мало видишь мир. Огромные толстые книги о вселенной, о психологии, об этике. Вы представить себе не можете, как их много. За последние пять лет я прочел тонн двадцать или тридцать. Двадцать тонн рассуждений, представляете? И вот, придавленный этой тяжестью, оказываешься вытолкнутым в реальный мир.
Он продолжал ходить туда-сюда. Голос его то поднимался, то падал, замолкал на миг, затем начинал звучать снова. Он поводил кистью, иногда взмахивал всей рукой. Анна смотрела и слушала молча, словно присутствовала на лекции. Он был славным мальчиком и выглядел сегодня прелестно – просто прелестно!
– Вот так, нашпигованный готовыми представлениями обо всем, и вступаешь в мир, – продолжал Дэнис. – В твоей голове уже сложилась некая философия, и ты пытаешься подогнать под нее жизнь… А следовало бы сначала пожить, а потом уже изобретать философию, соответствующую жизни… Ведь жизнь, события, факты невероятно сложны; а идеи, даже самые мудреные, обманчиво просты. В мире идей все просто; в жизни все неясно и запутано. Стоит ли удивляться, что начинаешь чувствовать себя жалким и несчастным?
Последний вопрос Дэнис задал, остановившись перед скамейкой и раскинув руки, в позе распятия; постояв так мгновение, он бессильно уронил их.
– Бедный мой Дэнис! – посочувствовала Анна. Он и впрямь был жалок, стоя перед ней в белых фланелевых брюках. – Но стоит ли страдать из-за подобных вещей? Мне кажется, это чересчур.
– Вы прямо как Скоуган! – с горечью воскликнул Дэнис. – Видите во мне лишь объект изучения для антрополога. Впрочем, наверное, так оно и есть.
– Нет-нет, – запротестовала Анна и подобрала юбку, освобождая ему место рядом. Он сел. – Почему вы не можете смотреть на мир как на нечто само собой разумеющееся, принимать вещи такими, каковы они есть? – спросила она. – Так ведь гораздо проще.
– Разумеется, проще, – согласился Дэнис. – Но этот урок нужно усваивать постепенно. И для начала сбросить с себя двадцатитонный груз чужого знания.
– А я всегда принимаю вещи такими, какие они есть, – сказала Анна. – По-моему, это так очевидно: радуешься всему приятному, стараешься избегать дурного. О чем тут еще говорить?
– Для вас – не о чем. Но это потому, что вы родились язычницей; я тоже изо всех сил стараюсь им язычником. Но я ничего не могу принимать на веру, ничему не могу радоваться просто так. Красота, удовольствия, искусство, женщины – мне непременно требуется найти объяснение, оправдание всему, что доставляет наслаждение. Иначе я не могу наслаждаться с чистой совестью. Мне непременно нужно придумать какую-нибудь историю о красоте и притвориться, будто она имеет отношение к добру и истине. Вынужден признать, что искусство – это процесс, в ходе которого из хаоса воссоздается богоданная реальность. Удовольствие – наслаждение опьянением, танцем, любовью – одна из мистических троп к слиянию с беспредельным. Что же касается женщин, то я постоянно убеждаю себя, что они – дорога к божественному. И вы только подумайте: лишь теперь я начинаю понимать, какая все это глупость! Мне кажется невероятным, что есть люди, которым удалось избежать столь чудовищных заблуждений.
– А мне кажется еще более невероятным, – заметила Анна, – что есть люди, которые пали их жертвой. Хотела бы я посмотреть на себя, представляющую, будто мужчины – дорога к божественному. – Удовольствие и злоба отразились в ее улыбке, обозначившей две маленькие складки в уголках рта, а в прикрытых глазах искрился смех. – Что вам нужно, Дэнис, так это маленькая пухленькая молодая жена, стабильный доход и необременительная приятная, но постоянная работа.
«Что мне нужно, так это вы», – вот что следовало бы ему выпалить, вот что он страстно хотел ей сказать. Но не смел. Желание боролось в нем с робостью. «Что мне нужно, так это вы!» – Дэнис мысленно выкрикивал эти слова, но ни звука не сорвалось с его губ. Он смотрел на нее с отчаянием. Неужели она не видит, что происходит у него внутри? Неужели не понимает? «Что мне нужно, так это вы». Он должен это сказать, должен… должен.
– Пойду-ка я искупаюсь, – сказала Анна. – Очень жарко.
Возможность была упущена.
Мистер Уимбуш предложил гостям осмотреть свою ферму, и вот они вшестером – Генри Уимбуш, мистер Скоуган, Дэнис, Гомбо, Анна и Мэри – стояли перед низкой оградой свинарника, заглядывая в одну из клетушек.
– Это хорошая свиноматка, – рассказывал мистер Уимбуш. – Она принесла четырнадцать поросят.
– Четырнадцать? – недоверчиво переспросила Мэри. Она перевела изумленный взгляд на Генри, потом обратно – на копошащуюся массу élan vital[14], оживлявшую загон.
Необъятных размеров свинья лежала на боку прямо посередине, позволив атаковать круглый черный живот, обрамленный двумя рядами сосков, целой армии маленьких коричнево-черных поросят, которые с бешеной жадностью терзали их. Свинья время от времени беспокойно шевелилась или негромко хрюкала от боли. Одному поросенку, самому маленькому и слабому из помета, никак не удавалось заполучить место на этом пиршестве. Пронзительно визжа, он метался взад-вперед, пытаясь протиснуться между более сильными братьями и сестрами и даже влезть на их плотненькие черные спинки, чтобы добраться до материнского молока.
– Их действительно четырнадцать, – произнесла Мэри. – Вы совершенно правы. Я сосчитала. Невероятно!
– А вот у свиноматки в соседней клетушке, – продолжал мистер Уимбуш, – очень плохие результаты – всего пять поросят. Я дам ей еще один шанс. Если она и в следующий раз плохо себя покажет, откормлю и зарежу. А там – кабан. – Он указал на дальний загон. – Прекрасный зверь, не правда ли? Но свое лучшее время он уже прожил. С ним тоже придется расстаться.
– Как это жестоко! – воскликнула Анна.
– Зато практично и исключительно реалистично, – заметил мистер Скоуган. – Эта ферма являет собой модель здорового, по-отечески разумного управления: заставить их размножаться и работать, а когда период плодотворного размножения, работы и производительности минует, – отправить на убой.
– Похоже, животноводство – сплошная непристойность и жестокость, – посетовала Анна.
Дэнис протянул руку и металлическим наконечником трости начал почесывать длинную щетинистую спину борова. Животное чуть подалось вперед, словно желая оказаться поближе к предмету, доставлявшему ему столь приятные ощущения, и замерло, тихо похрюкивая от удовольствия. Многолетняя грязь, отшелушиваясь, сыпалась с его боков серыми пыльными хлопьями.
– Как приятно, – проговорил Дэнис, – оказать кому-то добрую услугу. Думаю, почесывая этого кабана, я получаю не меньшее удовольствие, чем он. Если бы всегда можно было проявлять доброту вот так просто, чтобы тебе это ничего не стоило…
Хлопнула калитка, послышались тяжелые шаги.
– Доброе утро, Роули! – сказал Генри Уимбуш.
– Доброе утро, сэр, – ответил старик Роули.
Это был самый почтенный из работников фермы – высокий, крепкий мужчина, с прямой спиной, с седыми бакенбардами и чеканным горделивым профилем. Степенный, с вальяжными манерами и поразительным чувством собственного достоинства, Роули походил на важного английского вельможу девятнадцатого века. Он остановился рядом с группой экскурсантов, и с минуту все наблюдали за животными в тишине, нарушаемой лишь похрюкиванием да чавканьем грязи под твердыми копытами. Наконец Роули – не торопясь, веско и с достоинством, как делал все, – обратился к Генри Уимбушу, указывая на копошащихся в грязи животных:
– Вы только посмотрите на них, сэр. Недаром их зовут свиньями.
– И впрямь недаром, – согласился Генри.
– Этот человек приводит меня в замешательство, – признался мистер Скоуган, когда старик Роули удалился, медленно и с достоинством. – Какая мудрость, какая рассудительность, какое понимание истинных ценностей! «Не даром их зовут свиньями». Да. Хотелось бы мне иметь такое же основание сказать: «Не даром мы называемся людьми».
Они двинулись дальше, к коровникам и конюшням ломовых лошадей. По дороге им повстречалась пятерка белых гусей, видимо, вышедших, как и они сами, подышать воздухом в это прекрасное утро. Гуси, гогоча, затоптались на месте, а потом, вытянув шеи и угрожающе шипя, словно змеи, бросились врассыпную. На просторном дворе месили навоз и грязь рыжие телята. В отдельном загоне стоял бык, массивный, как паровоз. Это был очень смирный бык с уныло-тупым выражением на морде. Уставившись на визитеров коричневыми, налитыми кровью глазами, он – видимо, вспоминая утреннюю трапезу – срыгивал, задумчиво жевал, глотал и срыгивал снова. Его хвост свирепо метался из стороны в сторону, и казалось, что он не имеет ничего общего с неподвижной тушей. Между короткими рогами кольцами вился треугольник густой рыжей шерсти.
– Восхитительное животное, – заметил Генри Уимбуш. – Породистый, племенной. Но староват становится, как и кабан.
– Откормите его и – на убой, – посоветовал мистер Скоуган с чувствительностью старой девы, отчетливо произнося каждое слово.
– А нельзя ли дать животным немного отдохнуть от деторождения? – спросила Анна. – Мне так жаль бедолаг.
Мистер Уимбуш покачал головой.
– Мне лично, – сказал он, – очень нравится видеть, как там, где раньше жила одна свинья, подрастают четырнадцать новых. Созерцание дикой, естественной жизни действует освежающе.
– Рад слышать это от вас, – горячо вклинился Гомбо. – Больше жизни – вот что нам нужно. Я – за размножение; все должно расти и множиться в полную силу.
Гомбо ударился в лирику. Все должны иметь детей – у Анны они должны быть, у Мэри они должны быть – десятки, десятки детей. Свою точку зрения он подкрепил, похлопав тростью по кожаным бычьим бокам. Мистер Скоуган обязан передать свой интеллект маленьким Скоуганам, а Дэнис – маленьким Дэнисам. Бык повернул голову посмотреть, что происходит, несколько секунд пялился на трость, барабанившую по его бокам, потом, судя по всему, удовлетворенный, отвернулся снова, словно ничего и не происходило. Бесплодие одиозно, неестественно, это грех перед жизнью. Жизнь, жизнь и еще раз жизнь. Художник прошелся тростью по ребрам смирно стоящего животного.
Прислонившись к насосу, Дэнис стоял чуть поодаль и наблюдал за группой. Ее ядро представлял страстный, жизнелюбивый Гомбо. Остальные слушали, обступив его: Генри Уимбуш – спокойно и вежливо; Мэри, убежденная сторонница контроля за рождаемостью, – приоткрыв рот и возмущенно сверкая глазами; Анна смотрела куда-то перед собой из-под опущенных век и улыбалась; рядом с ней стоял мистер Скоуган, прямой и несгибаемый, как металлический шест, его поза резко контрастировала с текучей грацией Анны, которая предполагала плавность движения даже в состоянии покоя.
Гомбо замолчал, и Мэри, раскрасневшаяся и сердитая, открыла было рот, чтобы возразить ему. Но не успела: прежде чем она произнесла хоть слово, мистер Скоуган начал свою речь, вклиниться в которую не представлялось возможным. Волей-неволей Мэри была вынуждена отступить.
– Даже ваше красноречие, мой дорогой Гомбо, – вещал мистер Скоуган, – даже ваше красноречие не в состоянии обратить человечество в другую веру и убедить его в усладе простого размножения. С изобретением граммофона, кинематографа и автоматического оружия богиня прикладной науки облагодетельствовала мир иным даром, более ценным, нежели эти, – средствами, позволяющими разграничить любовь и размножение. Эрос для тех, кто того желает, стал совершенно независимым богом; его прискорбная связь с Луциной[15] может быть разорвана кем угодно по желанию. А в ходе последующих веков – кто знает? – мир, вероятно, увидит их более полное разделение. Я лично жду этого с оптимизмом. Там, где экспериментировали, но, несмотря на научное рвение, не преуспели великий Эразм Дарвин[16] и мисс Анна Сьюард, Лебедь Личфилда[17], наши потомки могут оказаться более удачливыми в своих опытах. Обезличенное рождение придет на смену той уродливой биологической системе, которую дала нам Природа. Необозримые государственные инкубаторы с громоздящимися друг над другом рядами «заряженных» пробирок будут обеспечивать мир тем количеством населения, которое ему требуется. Институт семьи исчезнет; общество, подорванное в самой своей основе, будет вынуждено искать иные опоры; а Эрос, очаровательно и безответственно свободный, будет весело порхать с цветка на цветок, словно бабочка в солнечном свете.
– Звучит восхитительно, – сказала Анна.
– Отдаленное будущее всегда так звучит.
Взгляд фарфорово-синих глаз Мэри, еще более серьезный и озадаченный, чем обычно, не отрывался от мистера Скоугана.
– Пробирки? – переспросила она. – Вы действительно в это верите? Пробирки…
Мистер Барбекью-Смит появился в субботу как раз к чаю. Это был невысокого роста дородный мужчина с очень большой головой и без шеи. В молодости его очень расстраивало отсутствие шеи, но он утешился, прочтя у Бальзака в «Луи Ламбере», что все великие мира сего обладали этой особенностью по простой и очевидной причине: величие есть не больше не меньше, чем гармоничное взаимодействие функций мозга и сердца; чем короче шея, тем ближе эти два органа находятся друг к другу; argal[18]… Это было убедительно.
Мистер Барбекью-Смит принадлежал к старой школе журналистики. Он щеголял львиной головой с гривой припорошенных сединой черных, удивительно неопрятных волос, которые зачесывал назад с широкого, но низкого лба. И сам он почему-то всегда казался чуточку, самую малость, грязноватым. В молодости он шутливо называл себя человеком богемы. Сейчас перестал. Сейчас он был учителем, своего рода пророком. Тираж некоторых из его книг об утешении и духовном учении превысил сто двадцать тысяч экземпляров.
Присцилла принимала гостя со всеми возможными почестями. Он никогда прежде в Кроме не бывал, и она провела его по дому. Мистер Барбекью-Смит пришел в восторг.
– Какая оригинальность, какая подлинность старины, – твердил он. Голос у него был богатый, елейно вкрадчивый.
Присцилла рассыпалась в похвалах его последней книге.
– Я нахожу ее восхитительной! – воскликнула она в своей преувеличенно-восторженной манере.
– Счастлив, что она доставила вам удовольствие, – ответил мистер Барбекью-Смит.
– О, это потрясающая книга! А пассаж о пруде лотосов просто великолепен.
– Я знал, что он вам понравится. Знаете, он снизошел на меня из ниоткуда. – Барбекью-Смит повел рукой, словно бы обводя ею астральный мир.
Они вышли в сад, где их ждал чай. Новый гость был должным образом представлен остальным.
– Мистер Стоун тоже писатель, – сказала Присцилла, знакомя его с Дэнисом.
– Что вы говорите?! – Мистер Барбекью-Смит снисходительно улыбнулся, снизу глядя на Дэниса с выражением олимпийской благосклонности. – И что же вы пишете?
Дэнис был в бешенстве, ситуацию усугубило еще и то, что он густо покраснел. Неужели у Присциллы совсем нет чувства такта? Она ставит между ними – между Барбекью-Смитом и им – знак равенства. Да, они оба писатели в том смысле, что оба пользуются пером и чернилами. На вопрос мистера Барбекью-Смита он ответил:
– Да так, ничего особенного, сущие пустяки, – и отвернулся.
– Мистер Стоун – один из наших молодых поэтов. – Это был голос Анны. Он бросил на нее сердитый взгляд, и она улыбнулась, разозлив его еще больше.
– Превосходно, превосходно, – сказал мистер Барбекью-Смит и ободряюще сжал Дэнису руку. – Бард – благородное призвание.
Как только окончилось чаепитие, мистер Барбекью-Смит извинился: до обеда ему предстояло кое-что написать. Присцилла отнеслась к этому с полным пониманием. Пророк удалился в свою обитель.
В гостиную мистер Барбекью-Смит спустился без десяти восемь. Он находился в прекрасном расположении духа и, прежде чем сойти по лестнице, улыбнулся сам себе и довольно потер большие белые руки. Кто-то в гостиной тихо играл на пианино, беспорядочно перескакивая с одной мелодии на другую. Интересно, кто бы это мог быть? Одна из молодых дам, наверное, подумал он. Но это оказался Дэнис, который, как только писатель вошел в комнату, поспешно вскочил в смущении.
– Продолжайте, продолжайте, – заговорил мистер Барбекью-Смит. – Я очень люблю музыку.
– Тогда мне тем более не стоит продолжать, – заявил Дэнис. – Я ведь произвожу всего лишь шум.
Воцарилась тишина. Мистер Барбекью-Смит стоял спиной к камину, мысленно согревая себя воспоминаниями об очагах, у которых грелся прошлой зимой. Он не мог скрыть внутреннего удовлетворения и продолжал улыбаться своим мыслям. Наконец он повернулся к Дэнису.
– Так вы пишете, – спросил он, – не так ли?
– Ну… да, немного, знаете ли.
– И как вы думаете, сколько слов вы можете написать за час?
– Я никогда, признаться, не считал.
– О, вы должны сосчитать, обязательно должны. Это чрезвычайно важно.
Дэнис напряг память.
– Когда я в хорошей форме, – припоминал он, – думаю, могу часа за четыре написать рецензию примерно в тысячу двести слов. Но иногда на это уходит гораздо больше времени.
Мистер Барбекью-Смит кивнул.
– Значит, в лучшем случае триста слов в час. – Он прошел в середину комнаты, развернулся и снова оказался лицом к Дэнису. – А теперь угадайте, сколько слов написал я за сегодняшний вечер между пятью и половиной восьмого.
– Понятия не имею.
– Конечно, но вы можете попробовать угадать. Между пятью и половиной восьмого, то есть за два с половиной часа.
– Тысячу двести, – предположил Дэнис.
– Нет, нет, нет. – Широкое лицо мистера Барбекью-Смита лучилось весельем. – Попробуйте еще раз.
– Полторы тысячи.
– Нет.
– Сдаюсь, – сказал Дэнис. Он почувствовал, что техника творчества мистера Барбекью-Смита не вызывает в нем большого интереса.
– Ну, так я вам скажу. Три тысячи восемьсот.
У Дэниса от удивления округлились глаза.
– Должно быть, вы очень много успеваете за день, – пробормотал он.
Тон мистера Барбекью-Смита вдруг стал чрезвычайно конфиденциальным. Он подтянул табурет к креслу, в котором расположился поэт, сел на него и заговорил тихо и торопливо, коснувшись рукава Дэниса:
– Послушайте меня. Вы хотите зарабатывать на жизнь писательством; вы молоды и неопытны. Позвольте дать вам скромный, но разумный совет.
Интересно, что собирается сделать этот тип? Дать ему рекомендацию для редактора «Джон о’Лондонс Уикли» или подсказать, кому можно продать очерк на незамысловатую тему за семь гиней? Мистер Барбекью-Смит похлопал его по руке и продолжил, дыша молодому человеку прямо в ухо:
– Секрет писательства, секрет писательства – во вдохновении.
Дэнис недоуменно посмотрел на него.
– Во вдохновении… – повторил мистер Барбекью-Смит.
– Вы имеете в виду интуитивный поэтический момент восприятия?
Мистер Барбекью-Смит кивнул.
– О, тогда я с вами абсолютно согласен, – улыбнулся Дэнис. – Но что делать, если вдохновение не снисходит?
– Именно этого вопроса я и ожидал, – обрадовался мистер Барбекью-Смит. – Вы спрашиваете меня, что делать, если вдохновения нет. Отвечаю: оно у вас есть; вдохновение есть у каждого. Задача состоит лишь в том, чтобы заставить его работать.
Часы пробили восемь. Никаких признаков появления других гостей не наблюдалось; в Кроме все всегда и повсюду опаздывали. Мистер Барбекью-Смит заговорил вновь:
– Это мой секрет. Дарю бескорыстно. (Дэнис, как подобает, изобразил на лице благодарность и что-то неразборчиво пробормотал.) Я помогу вам найти вдохновение, потому что не хочу видеть, как такой славный и серьезный молодой человек, как вы, скрипя мозгами, истощает свою жизненную энергию и попусту тратит лучшие годы на тяжкий интеллектуальный труд, когда его можно избежать с помощью вдохновения. Я сам работал именно так и знаю, каково это. До тридцати восьми лет я был таким же писателем, как вы, – писателем без вдохновения. Все, что выходило из-под моего пера, я выжимал из себя посредством тяжелого труда. Так вот, в те времена я никогда не мог выдать больше шестисот пятидесяти слов в час, и что еще хуже, зачастую мне не удавалось продать написанное. – Он вздохнул. – Нас, художников, – заметил он как бы в скобках, – нас, интеллектуалов, не особенно ценят здесь, в Англии.
Дэнис подумал: можно ли как-нибудь, учтиво, разумеется, со всей вежливостью, отделить себя от этого «нас» мистера Барбекью-Смита? Способа он не нашел, к тому же оказалось слишком поздно, поскольку мистер Барбекью-Смит уже развивал дальше ход своих мыслей:
– В тридцать восемь я был бедным, вынужденным тяжко пробиваться, изнуренным, работавшим на износ, никому не известным журналистом. Теперь же, в мои пятьдесят… – Он сделал паузу, сопроводив ее жестом: чуть развел в стороны свои пухлые руки, растопырив пальцы, словно что-то демонстрируя. Писатель демонстрировал себя. Дэнис вспомнил рекламу молока фирмы «Нестле»: два кота на заборе, под луной; один – черный и тощий, другой – белый, откормленный, с блестящей шерстью. До вдохновения – и после.
– Вдохновение изменило все, – торжественно произнес мистер Барбекью-Смит. – Оно пришло неожиданно, словно ласковая роса упала с неба. – Он поднял руку и уронил ее обратно на колено, демонстрируя сошествие росы на землю. – Это произошло однажды вечером. Я писал свою первую небольшую книгу о правилах поведения – «Скромный героизм». Вероятно, вы ее читали; для многих тысяч людей она послужила поддержкой и утешением – по крайней мере, я надеюсь, что так. В середине второй главы дело застопорилось. Сказалась усталость от чрезмерных трудов, за последний час работы я написал тогда всего сотню слов, а дальше – ни с места. Я сидел, кусая кончик ручки и уставившись на электрическую лампу, висевшую низко над столом, чуть впереди от меня. – Он точно указал положение лампы. – Вы когда-нибудь смотрели долго и пристально на яркий свет? – спросил он, повернувшись к Дэнису. Дэнис ответил, что, пожалуй, нет. – Таким способом можно себя загипнотизировать, – объяснил мистер Барбекью-Смит.
Гонг из холла загудел устрашающим крещендо. Тем не менее никто не появился. Дэнис был жутко голоден.
– Именно это со мной и случилось, – продолжал мистер Барбекью-Смит. – Я впал в состояние гипноза. Отрешился от собственного сознания вот так. – Он щелкнул пальцами. – А когда снова пришел в себя, обнаружил, что после полуночи написал четыре тысячи слов. Четы-ыре ты-ысячи! – повторил он, растягивая ударный гласный. – На меня снизошло вдохновение.
– Какое невероятное происшествие, – сказал Дэнис.
– Поначалу я даже испугался. Мне это показалось противоестественным. Я чувствовал что-то не совсем правильное – даже, готов был признать, не совсем честное – в том, чтобы создавать литературное произведение бессознательно. Кроме того, я боялся, что написанное окажется чушью.
– И оно оказалось? – поинтересовался Дэнис.
– Разумеется, нет, – ответил мистер Барбекью-Смит с легким раздражением. – Разумеется, нет. Оно было восхитительно. Разве что несколько орфографических ошибок и описок, которые неизбежны при автоматическом письме. Но стиль, глубина мысли – все существенное было превосходно. После того случая вдохновение стало снисходить на меня регулярно. Таким образом я написал «Скромный героизм». Книга имела огромный успех, как и все, что я сочиняю с тех пор. – Подавшись вперед, он легонько ткнул в Дэниса пальцем и заключил: – Таков мой секрет; вот так же – без натуги, бегло и хорошо – можете писать и вы. Попробуйте.
– Но как? – спросил Дэнис, стараясь не показать, сколь глубоко он уязвлен этим последним «хорошо».
– Нужно культивировать в себе вдохновение, вступая в контакт с собственным подсознанием. Вы читали когда-нибудь мою книгу «Канал к бесконечности»?
Дэнис сделал вид, что вынужден признаться: именно это, одно из немногих, а может, и единственное из всех сочинений мистера Барбекью-Смита, он не читал.
– Ничего, ничего, – успокоил мистер Барбекью-Смит. – Это всего лишь маленькая книжечка о связи между подсознанием и бесконечностью. Установите контакт с подсознанием – и вы окажетесь в контакте с космосом. Фактически уже обретете вдохновение. Вы меня понимаете?
– Прекрасно, прекрасно понимаю, – заверил Дэнис. – Но вы не находите, что космос порой посылает нам весьма неадекватные сигналы?
– Я этого не допускаю, – отрезал мистер Барбекью-Смит. – Я все пропускаю по разным каналам к разным турбинам, генерирующим энергию моего сознания.
– Наподобие Ниагары? – предположил Дэнис. Иные высказывания мистера Барбекью-Смита напоминали цитаты – без сомнения, цитаты из его собственных сочинений.
– Именно. Наподобие Ниагары. И вот как это делается. – Он снова наклонился вперед и продолжил развивать мысль, постукивая указательным пальцем в такт своей речи. – Чтобы привести себя в состояние транса, я сосредоточиваюсь на предмете, который желаю сделать объектом своего вдохновения. Предположим, я пишу о скромном героизме; за десять минут до того, как впасть в транс, я не думаю ни о чем другом, кроме как о сиротах, растящих своих братьев и сестер, о той унылой повседневной работе, которую они выполняют терпеливо и хорошо, и фокусирую мысли на таких великих философских истинах, как очищение и возвышение души через страдание и алхимическое превращение свинца пороков в золото добра (Дэнис снова мысленно расставил цепочку кавычек), в результате чего в какой-то момент отключаюсь. А два-три часа спустя, очнувшись, обнаруживаю, что вдохновение сделало свое дело. Тысячи слов – умиротворяющих, возвышающих душу слов – лежат передо мной. Я аккуратно переписываю их на своей машинке – и они готовы в печать.
– Звучит на удивление просто, – заметил Дэнис.
– Это так и есть. Все великое, прекрасное и одухотворенное в жизни действительно на удивление просто. (Еще одни кавычки.) Если мне нужно сочинить один из моих афоризмов, – продолжал мистер Барбекью-Смит, – я в преддверии транса листаю сборник цитат или «Шекспировский календарь» – что попадется под руку. Это, так сказать, дает ключ, гарантирует, что космос будет вливаться в мое подсознание не сплошным потоком, а каплями афоризмов. Схватываете идею?
Дэнис кивнул. Мистер Барбекью-Смит сунул руку в карман и достал блокнот.
– Несколько таких «капель» упало на меня сегодня в поезде, – сказал он, листая страницы, – и я записал их, когда вышел из транса, сидя в угловом кресле купе. Я вообще нахожу поезда весьма продуктивной средой для работы. Ага, вот они. – Он прочистил горло и прочел: – «Горная дорога может быть крутой и трудной, но воздух на вершине чист, и именно с вершины далеко видно». «То, что действительно важно, свершается в сердце».
Забавно, размышлял Дэнис, как бесконечность иногда повторяется.
– «Видеть – значит верить. Да. Но верить – тоже значит видеть. Если я верую в Бога, я вижу Бога даже в том, что представляется злом».
Мистер Барбекью-Смит оторвался от блокнота.
– Этот последний афоризм особенно тонок и изящен, не правда ли? Без вдохновения он никогда не пришел бы мне в голову, – похвастался он и еще раз прочел свою максиму, медленнее и более торжественно. – Это послание прямо из бесконечности, – задумчиво прокомментировал он и перешел к следующему афоризму: – «Пламя свечи дает свет, но оно же и обжигает». – На лице мистера Барбекью-Смита обозначились морщинки недоумения. – Я сам не до конца понимаю, что это значит. Слишком афористично. Конечно, это можно отнести к высшему образованию, которое просвещает, однако же и провоцирует низшие классы на недовольство и революции. Да, полагаю, так и есть. Но как афористично, как афористично!
Он задумчиво потер подбородок. Снова раздался гонг, на сей раз он звучал нетерпеливо и, казалось, умоляюще: обед стынет. Это вывело мистера Барбекью-Смита из задумчивости. Он повернулся к Дэнису.
– Теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я рекомендую вам культивировать в себе вдохновение. Пусть ваше подсознание работает за вас; впустите в себя Ниагару бесконечности.
На лестнице послышались шаги. Мистер Барбекью-Смит встал, легко коснулся плеча Дэниса и сказал:
– Больше – ни слова. В другой раз. И помните: я целиком полагаюсь на вашу скромность в этом деле. Есть глубоко интимные, сокровенные вещи, которые человек не хочет выносить на всеобщее обозрение.
– Разумеется, – заверил Дэнис. – Я прекрасно это понимаю.
Все кровати в Кроме являлись предметами старинной, переходящей по наследству из поколения в поколение мебели – огромные, как четырехмачтовые шхуны с убранными парусами сияющего чистотой цветного постельного белья. Были кровати резные и инкрустированные, окрашенные и позолоченные, ореховые и дубовые, а также сделанные из экзотических пород дерева – словом, самые разные кровати всех эпох и моделей от времен сэра Фердинандо, построившего этот дом, до времен его тезки, жившего в конце восемнадцатого века, последнего представителя рода, но все – грандиозные и величественные.
Самой чудесной была та, на которой спала Анна. Сэр Джулиус, сын сэра Фердинандо, заказал ее в Венеции для своей жены, которая ждала тогда первого ребенка. В ней воплощены все причуды венецианского искусства начала семнадцатого века. Остов кровати напоминал огромный квадратный саркофаг. По всей деревянной поверхности была выполнена глубокая резьба в виде розовых кустов, в которых резвились амуры. Рельефы на черной деревянной основе отшлифовали и покрыли золотом. Золоченые розовые плети спиралями вились по четырем столбцам в форме колонн, на вершинах которых сидело по херувиму; столбцы поддерживали деревянный балдахин, украшенный такими же резными цветами.
Анна читала, лежа в постели. На маленьком столике рядом с кроватью горели две свечи; в их насыщенном свете ее лицо, обнаженная рука и плечо приобретали теплый оттенок покрытого легким пушком персика. Тут и там на балдахине над ее головой между глубокими тенями мерцали золотом лепестки роз, и мягкий свет, падавший на спинку кровати, беспокойно метался между замысловато вырезанными розами, ласково задерживаясь на пухлых щечках, животиках с ямочками пупков и тугих, несуразно маленьких ягодицах рассевшихся на ветвях херувимов.
В дверь деликатно постучали. Анна подняла голову от книги.
– Входите, входите.
Круглое детское личико под глянцевым колоколом золотистых волос просунулось в щель. Розовато-лиловая пижама делала гостью еще больше похожей на ребенка.
Это была Мэри.
– Я решила заглянуть на минутку, пожелать вам спокойной ночи, – сказала она, садясь на край кровати.
Анна закрыла книгу.
– Очень мило с вашей стороны.
– Что вы читаете? – Мэри взглянула на книгу. – Второсортное чтиво, не правда ли?
Тон, которым Мэри произнесла слово «второсортное», подразумевал крайнюю степень презрения. В Лондоне она привыкла общаться только с людьми первого сорта, которые признавали лишь первосортные вещи, притом она знала, что таких вещей на свете очень, очень мало, а те, что есть, преимущественно французские.
– А мне, уж простите, нравится, – ответила Анна.
Больше сказать было нечего. Последовало весьма неловкое молчание. Мэри нервно теребила нижнюю пуговицу на пижамной кофте. Откинувшись на высоко взбитые подушки, Анна ждала: что же дальше?
– Я так страшно боюсь последствий подавления чувств, – проговорила наконец Мэри и вдруг, на удивление, разразилась бурной речью. Она произносила все слова с придыханием в конце, ей не хватало воздуха, чтобы закончить фразу.
– И какие же чувства вас так гнетут?