7,99 €
На дворе середина ХХ века, Федеративная Республика Германия еще молода, и также молода Ада, для которой все, что было до нее – темное прошлое, открытая книга, из которой старшее поколение вырвало важнейшую главу. Ада ищет свою идентичность, хочет обрести семью, но сталкивается лишь с пустотой и молчанием. Тогда она решает познать этот мир самостоятельно – по тем правилам, которые выберет она сама. Романы известного актера и сценариста Кристиана Беркеля «Моя дорогая Ада» и «Яблоневое дерево» стали бестселлерами. Книги объединены сквозным сюжетом, но каждая является самостоятельным произведением. В романе «Моя дорогая Ада» Кристиана Беркеля описывается вымышленная судьба его сестры. Это история о девочке, затем женщине, ставшей свидетельницей строительства и разрушения Берлинской стены, экономического чуда Западной Германии и студенческих протестов 60х годов. Это период перемен, сосуществования традиционных установок и новой сексуальности. Проблемы поколений, отчуждение с семьей, желание быть любимой и понять себя — все это в новом романе автора.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 364
Посвящается Андрее
О, не узнавай, кто ты!
Christian Berkel
ADA
Copyright © Ullstein Buchverlage GmbH, Berlin 2020
Перевод с немецкого Дарьи Сорокиной
© Сорокина Д., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Я его потеряла. Маленькой девочкой я писала в нем каждый день. Записывала не только сны. Вообще все, что приходило в голову. А потом однажды, после одного из многочисленных переездов, он пропал. Исчез. Несколько месяцев я искала его повсюду. Перевернула все вверх дном, даже в мусоре порылась. Неужели я правда его потеряла? Или даже случайно выбросила? Во время поисков мне в руки попала свадебная фотография второго брака. Он оказался бездетным и со временем разрушился. Как же часто мне приходилось кочевать, разбивая палатку в новых местах. Одинокий караван. Я и я. И между нами – несколько мест. От расставания к расставанию я теряла себя, и все связи с семьей постепенно стерлись. Осталось лишь ничего. Ничего и несколько пустых чемоданов.
Воспоминания из поздних пятидесятых. Наша с Ушкой игра, развлечение для детей, которое становилось все серьезнее. Одна из нас бросала какое-нибудь слово, другая подхватывала, продолжая нить. Начинала чаще всего моя подруга Ушка.
– Путешествия.
– Париж.
– Лондон.
– Рим.
– Нью-Йорк.
– Чем займешься в Нью-Йорке?
– Буду играть, пойду в актерскую школу, нет, погоди… В школу моделей.
– Такая есть?
– Не знаю. Дальше. Давай, Ада, быстрее, не засыпай.
– Что?
– Чем ты хочешь заниматься?
– Не знаю.
– Неважно, скажи что-нибудь.
– Красивыми вещами.
– Красивыми вещами?
– Да, возможно, модой. Какая-нибудь работа с людьми. Я могла бы моделировать тебе платья.
– Дизайнер?
– А у меня получится? Я же не умею рисовать.
– Человек может все, что захочет.
– Все?
– Все. Итак. Чего ты хочешь?
– Мужа.
– Господи, какая тоска. Они появляются сами по себе. Хотеть не нужно.
– Путешествовать. Везде. В места, где еще никто не бывал. Есть такие?
– Определенно.
Мы проводили так целые вечера, прыгая с ветки на ветку, а вокруг тем временем вытягивались дома. Берлин стремительно разрастался, серый и уродливый. Возникало ли в пятидесятые чувство, будто чего-то не хватает? Что происходило в той сказочной стране? Майский жук, лети. Отец – на войне. Мать – в Померании. А Померания – в огне. Майский жук, лети[1].
Майские жуки летали при любых обстоятельствах. Даже моя мать напевала эту песенку во время уборки. Мы словно шли по мосту и сами того не замечали. Куда? В прошлое? Думаю, прошлого у нас не было. Во всяком случае, все пытались создать именно такое впечатление. Взрослые говорили о нулевом часе. Tabula rasa[2]. Не после нас хоть потоп, нет, это мы пришли после потопа. Мы выросли среди оставленных нам руин. Большинство этого даже не замечало, потому что не представляло иной жизни. Но я это видела, хоть и не понимала, потому что приехала из Буэнос-Айреса, где не было воронок от взрывов. Там солнце плясало над крышами неповрежденных домов. Германия устала. Она пахла разложением и смертью. Народ молча отстраивал страну заново. Словно она возникала из ничего. Словно до нулевого часа здесь вообще не существовало жизни. Даже майский жук из песни освободился от воспоминаний и отбивал своими крылышками ритм будущего. Никто не говорил. Все делали вид, будто ничего не было. Но тупой страх, что это может повториться вновь, напоминал: что-то все же произошло. Этот страх стал нашим приданым. Мы таскали его с собой в поисках отдушины. Но уплотнители сломались. То, что кипело внутри, вылетело однажды наружу и разлетелось во все стороны.
Когда наконец снова увидела брата, он был на сцене. Он стоял наверху, я сидела внизу. Шекспир, «Мера за меру». Название подходящее. День тоже, хотя я еще об этом не знала, когда читала в программке актерский состав. Было 9 ноября 1989 года.
Когда он появился, меня испугали покрашенные в соломенный цвет волосы. Он стал похож на нашу мать? Стал актером, чтобы прятаться за бесчисленными масками? Как она скрывалась за париками, постоянно меняя цвета? Мы не виделись пять лет. Пять. Это долго. Он постарел. Я, наверное, тоже, но мы предпочитаем замечать эту истину на лицах других людей. В общем, он стоял на голове и бил ногами по воздуху. Зрители хлопали и орали – они твердо решили развлечься.
Мне недавно исполнилось сорок четыре, и, вопреки семейной традиции, я бываю в театре нечасто. Меня вообще не сильно интересует вся эта культурная шумиха. Я отсутствующим взглядом пялилась на сцену.
Впереди, с края, сидел толстый маленький актер, чье узкое лицо и лысеющая голова напомнили мне отца. Он выдал какую-то злободневную политическую шутку. Потом встал, сделал несколько шагов вглубь сцены, на мгновение остановился и после неожиданной, многозначительной паузы вновь повернулся к публике. Позднее я узнала, что актеры называют это «ложный уход» – прием позволяет привлечь больше внимания к последующей реплике.
– Дамы и господа… Дорогие зрители… Границы открыты.
Никто не отреагировал.
– Это не шутка, дорогие зрители… Дамы… Господа… Стена… Стена пала… Об этом только что сообщили по телевизору.
«По телевизору, ну просто умооора!» – воскликнула бы сейчас моя мать, если бы сидела рядом, но ее не было. На мгновение мне показалось, что я даже скучаю. Все изменилось в день, когда я во второй раз вышла замуж. Моя первая свадьба была в семидесятых – ошибка, короткая и безболезненная, словно облачко на горизонте. А потом дешевые часы «Чибо» стали стартовым сигналом к нескончаемому расколу и постоянному росту ветхозаветной силы. Это было пять лет назад, и стена пересекала наш город уже двадцать восемь лет. Когда девятилетней девочкой я впервые неуверенно ступила на эту землю, отвыкнув от твердой почвы за три недели плавания из Буэнос-Айреса, Берлин был еще не разделен, но уже разорван. Отечества нет. Не об этом ли мы молчали последние пять лет? В тишине раздались неуверенные аплодисменты. Похоже, люди начали осознавать. Стена пала.
После спектакля я с гулко бьющимся сердцем пошла искать проход за кулисы. Это напомнило мне о служебных и черных ходах в разных отелях по всему миру, где я работала, пока не пришла к нынешнему занятию. Я прошла мимо шлагбаума, пересекла парковку и едва успела отскочить в сторону, чтобы меня не переехал белый «Мерседес», промчавшийся мимо. Не успев до конца прийти в себя, я сделала несколько шагов к застекленной будке сторожа. Я терпеливо ждала брата среди нескольких робких фигур. Я старше и должна сделать первый шаг, это моя обязанность перед собой и перед нашей историей.
– Он давно уехал. Судя по тому, как долго вы здесь стоите, вы должны были его встретить. Белый «Мерседес», 124-й. Вечно гоняет как оглашенный.
Как отец, подумала я. Возможно, я его не узнала, потому что он был в шляпе или в кепке. Тоже как отец. Все в нем напоминало моего, нашего отца. Возможно, именно поэтому я так тяжело переносила его присутствие? По одному я тосковала, а другой застал врасплох? И оба разочаровали? Снова упущенная возможность?
– Не знаете, куда он поехал?
– Я сторож или нянька?
Как я люблю берлинское дружелюбие. Сразу становится ясно, где ты находишься и к тому же получаешь бесплатный урок.
– Да не расстраивайтесь вы так. Он там, где все остальные.
– Где же?
– Дитя мое, вы что, ослепли?
Он показал на экран маленького телевизора, висевшего у него над головой. Я уставилась на мелькающие кадры. Люди на Берлинской стене! Из выпускавших голубоватую дымку «Трабантов» сверкали глаза. Оглушительный стук, крики, ликующие возгласы. Пограничный пункт на Инвалиденштрассе. Мне нужно туда.
– Меня уже давно никто не называет дитя, – сказала я и спрыгнула с лестницы, задаваясь вопросом, сияют ли и мои глаза.
Было свежо. Даже холодно. Очень холодно. Я тряслась, сидя в такси.
– Девушка, вы чего дрожите?
От дитя к девушке – интересно, что еще готовит мне нынешний вечер. Худощавый водитель угрюмо отыскал в зеркале заднего вида мое лицо. Наши взгляды ненадолго встретились, а потом я увидела в соседней машине взволнованно жестикулирующую парочку. За ними сидели две подруги. Все весело болтали, словно ехали на рок-концерт.
– Господи, не, ну каков театр. Как бы мою колымагу не поцарапали.
У меня не возникло вопроса, родился ли он в этом городе. Мой отец тоже был настоящим берлинцем. Когда мы приехали из Аргентины, я не понимала этого странного бормотания. Отец пытался говорить на литературном немецком. Ради него я отказалась от родного языка и выучила немецкий на новой родине.
– Даже не верится! Рассказать, как я перемахнул, в смысле перебрался через границу? Вы-то сами небось из Вессиланда.
– Вы имеете в виду Западный Берлин?
– Западный Берлин? Верно. Не, тут просто Берлин, Западного Берлина не существует, так говорят только зонис.
– Кто?
– Ну, зонис, из Восточной зоны. Да, вы точно из Вессиланда, с Запада, сразу ясно. Даже по одежде. Я тогда постараюсь выражаться литературнее, чтобы вы лучше поняли.
Берлинцы не просто знают все, они знают все лучше всех остальных.
– Большое спасибо, очень любезно с вашей стороны.
– Да ладно, пустяки. Ну, как я сказал, – игриво продолжил он, – я втиснулся под скамейку. Думал, задохнусь. Но оно того стоило. Лучше быть мертвым, чем красным. Стена застала меня врасплох. Накануне вечером я еще был в гостях у подруги, в Панкове, мы прекрасно проводили время, и все такое, а уже на следующее утро, да, поставили ее, конечно, с бешеной скоростью, никто глазом моргнуть не успел. Тяп-ляп, и готово. Антифашистское укрепление, или как там ее называли. Я проснулся слишком поздно – кто рано встает, тому бог подает, а я свое будущее проспал. До сих пор помню, как стоял там несколько часов спустя, никому не нужный. Я… Нет, серьезно, я почувствовал себя макакой в клетке, понимаете, о чем я? Ничего не помогало. С первого же дня я думал только о том, как оттуда выбраться. Но все оказалось не так просто. И я принял единственно верное решение. Рот я держал на замке – даже ближайшие товарищи ни о чем не подозревали – и залез под заднее сиденье колымаги шефа, который, разумеется, ничего не знал и выглядел на границе совершенно невинно, а на первой же заправке меня и след простыл. Боже, как я был счастлив. На востоке мне разрешили учиться как рабочему, а здесь диплома не признали – ну и ладно, подумал я, плевать, буду таксовать. И что вы думаете, я разжился двумя домами, обе дочери в университетах – одна учится на ветеринара, вторая на юриста – чего еще желать? Да. А теперь? Когда они приедут, нам всем мало не покажется, скажу я вам. Мало не покажется. Идите, прогуляйтесь по улицам Восточного Берлина. Эти люди бросятся вам в объятия. Но подождите несколько недель, и все будет выглядеть совершенно иначе. Они явятся сюда и наложат лапы. Ясно как день. Эти ловкачи своего не упустят.
Странно, подумала я – бывший беженец чувствует угрозу со стороны последователей. Стена сыграла ключевую роль и в моей жизни. Не сама стена, а день ее постройки. 13 августа 1961 года стало началом катастрофы. До этого я жила, но с того момента – выживала. Как и моя мать. Хоть я и страдала от этого, будучи ребенком, юной девушкой и женщиной, я замечаю, что становлюсь все сильнее на нее похожа. Она преследует меня во снах, и с ней приходит страх проснуться такой же, как она. Угасшей. Лучше выпрыгнуть из окна. Но сначала нужно еще кое-что сделать. Не хочу оставлять после себя беспорядок.
– Ну, девушка, мы на месте. Ближе не подобраться. Стоят стеной. Видите? Я всегда чувствую как-то по-особенному, стоит только приблизиться к этой штуке. И пусть ее разбирают хоть трижды, пока я жив, я в эту идиллию не поверю. Может, это просто дешевая уловка, чтобы нас объединить. С вас семнадцать пятьдесят.
– Вот двадцать.
– О! Черт побери. Благодарность от фирмы.
Я кивнула и вышла. Длинные ряды тесно припаркованных машин извивались в ночи. Ветер дул на восток. Здесь было тихо. Я надела неподходящие туфли. Постепенно я начала понимать: мой театральный наряд выглядит слишком нарядно. Фифа с запада явилась на каблуках на восток. Когда я проходила последние сто метров, послышались радостные крики. Мне навстречу вышли первые опьяненные радостью гости с востока. Уже во второй раз я стала свидетельницей исторических мгновений, хотя нет, третий, четвертый, пятый или шестой. В первый раз мне не повезло. Но сегодня Берлин перестал быть Берлином. Ни одного хмурого лица – две половины города рухнули навстречу друг другу. Любовный экстаз, чувственный порыв.
Я побежала к мосту Сандкругбрюке. И твердой походкой ступила на тонущий корабль. Правящий бургомистр Западного Берлина стоял на стуле. Вальтер Момпер приветствовал людей в мегафон, а чуть дальше расположился предыдущий бургомистр, Эберхард Дипген, которому не удалось воспользоваться ситуацией. Никто не обращал на него внимания. Немного напоминает нас с младшим братом, подумалось мне. На стуле всегда стоит только один, и мегафоном размахивает тоже только один.
Опустив голову, я побежала дальше. Вокруг все плыло, но не увлекало. Я надеялась почувствовать сопричастность, не хотела быть фифой с запада, девицей на каблуках. Я видела открытые взгляды людей и могла к ним подойти. Но ощущала себя девятилетней девочкой из Аргентины, которая не понимает их приглашений.
В нескольких сотнях метров, чуть поодаль от реки, стояли компании – люди пили шампанское прямо из бутылок и смеялись. Иначе, чем у нас, подумала я, совершенно иначе. Я сняла туфли и спрятала их в карманы пальто.
– Извините, мне хочется где-нибудь выпить, не знаете, где здесь ближайшая пивная?
Девушка со светлыми локонами взглянула на меня с любопытством. Я на мгновение задумалась, что именно привлекло ее внимание – духи или одежда. Без туфлей я, вероятно, смотрелась чуть презентабельнее, но возможно, от меня совершенно иначе пахло. Много лет назад мне говорил об этом дедушка, когда я приезжала в Веймар к нему и его жене Доре. «Запад пахнет иначе, – сказал он тогда. – Этот чистый, многообещающий аромат – наша главная проблема при постройке социализма». Расстроился бы он, если бы видел нас сейчас?
– Нет, все закрыто.
И только тогда я заметила, что здесь все погрузилось во тьму, хотя на западной стороне горят огни. Дело не только в запахе, но и в свете. В детстве я думала, что кто-то выключает свет. Тогда солнце не могло светить так ярко, как в Буэнос-Айресе, – или ему не позволяли. А теперь?
– Хотите глоток?
Она протянула бокал с шампанским прежде, чем я успела кивнуть.
– Безумие.
Она внезапно бросилась мне на шею.
– Безумие, – повторила она и со смехом поцеловала меня в щеку. Я испуганно пожелала ей счастья и побежала дальше.
Мне вспомнилась сцена из только что увиденной пьесы. Главная героиня, Изабелла, пришла к наместнику, чтобы попросить об освобождении приговоренного к смерти брата. Вы могли бы простить его, умоляет она. Раз не хочу я, значит, не могу, отвечает он.
Раз не хочу я, значит, не могу. Фраза прокручивалась в моей голове бесконечно. Это правда? Воля действительно так тесно связана с возможностями? Я остановилась. Готова ли я сама простить? Этот вопрос не давал мне покоя весь вечер. Неужели я действительно пыталась убедить себя, будто купила билет на выступление брата совершенно случайно? Я, которая почти никогда не ходила в театр? В таком случае и стена упала случайно.
Два с половиной часа спустя я снова оказалась на другой стороне. На западе. С нынешними переменами такого разделения скоро не будет, подумалось мне. Забавная история. Напоминает мою семью. Сначала залить разорванную, зияющую рану бетоном, а потом снова все разрушить. Сделать из старых ран новые. Так продолжаться не может. Мне нужна помощь. Вокруг все обнимались. Ликовали. Кричали. Раздавали бананы из большой корзины. Пьяные спотыкались друг о друга. И там был он. Мой брат. В самой гуще. У него светились глаза. Его тоже приветственно хлопали по плечу.
– Ну? Наконец бананы, да? – закричал кто-то.
Он оцепенело кивнул? Словно приехал оттуда? Посмотрел в мою сторону? Я должна подойти к нему? Ноги горели от холода. Я быстро надела туфли и споткнулась.
Спустя неделю после того, как я увидела брата в театре, я решилась позвонить.
– Думаю, ничего особенного. Мне нужно… нужно немного поговорить. Как это называется? Разговорная психотерапия?
Три дня спустя я сидела в маленькой комнатке со старыми персидскими коврами на полу и стенах. Что дальше? По телефону голос показался мне неприветливым. Человек на другом конце линии не имел ни малейшего представления, насколько трудно мне было набрать его номер. И теперь я сидела перед ним, уставившись ему в глаза. Бдительный взгляд напомнил мне деда.
– Да, в общем… Теперь я даже не знаю, что говорить, откуда… С чего начать.
– С чего хотите, это ваш час.
Ага, мой час. Ну хорошо.
– Я… В общем, пять лет назад я разорвала связь с семьей. Я… эээ… Причина была чисто внешняя… Сейчас это даже как-то смешно звучит… Это были часы «Чибо»… Знаете, такие дешевые… Их еще продают в этих магазинах…
– В магазинах-кофейнях.
– Да. Я… ох… Мы хотели пожениться, мой муж и я… Идея возникла относительно спонтанно. Просто так, в некотором смысле. Вы меня понимаете?
– Не совсем.
Нет. Хорошо. Значит, у нас есть что-то общее.
– Итак, мои отношения. У меня всегда их было довольно много, да… Даже не знаю, можно ли назвать это отношениями, но, по крайней мере, мужчин… Скорее, постельных историй… Интрижек. Да, именно так. Не больше.
– Но с мужем все было иначе.
– Я должна сейчас об этом рассказывать?
– Попытайтесь.
– Вообще-то я пришла сюда, потому что не могу спать.
– Вероятно, мы сможем выяснить, есть ли тут связь.
– С чем?
– Возможно, с разными вещами.
– Да, может быть. Я, эээ… Думаю, я не очень люблю разговаривать, понимаете?
Ему тоже нечего сказать? Эти паузы. Просто невыносимо.
– Я… По работе занимаюсь совершенно другим.
– Кем вы работаете?
– Я работаю с глухими.
– Что именно вы делаете? Работаете в специальном заведении, в школе?
– И там тоже, иногда. Обычно я работаю с детьми и подростками, глухими с рождения по генетическим причинам.
– Вы объясняетесь на языке жестов?
– Да, и в сотрудничестве с отоларингологом пытаюсь выяснить, что можно сделать. Определить, непоправим ущерб или шансы еще есть. Неважно, насколько они малы…
– Чем занимаются ваши родители?
– Отец – отоларинголог.
– Отоларинголог?
– Да.
– А мать?
– Домохозяйка. Но уже несколько лет помогает отцу. Обучает учеников, ну то есть не прямо обучает, но помогает им с училищем и… Ученики в основном еще совсем молодые, лет по шестнадцать. Раньше она была переводчицей. До этого – воспитательницей. То есть наоборот. А, неважно. Я смешала все в одну кучу. Все было довольно сложно… Наша жизнь. А когда родился брат, она стала сидеть дома. Наверное, чтобы получилось лучше.
– Что?
– Ну, воспитание.
– В смысле – лучше?
– Ну не знаю, лучше, чем со мной, наверное.
– Вы считаете, ваша мать испытывала из-за вас чувство вины?
– Понятия не имею. Хотя вообще-то нет, не думаю. Возможно, так получилось случайно.
Почему он так странно смотрит? Я сказала что-то не то?
– Да. В общем, я тогда вышла замуж, и… Все повели себя довольно опрометчиво…
– Ваши родители были против?
– Да, но нет… Не совсем…
Что еще сказать? Этого недостаточно?
– Ну да, было другое время… Да, совершенно другое время. Мы хотели… 1984 год. У нас родилась сумасшедшая идея, совершенно спонтанная, мы просто побежали в загс, большего нам не хотелось. У каждого за плечами уже был неудачный брак, и… Поэтому мы решили обойтись без празднований, без всей этой кутерьмы, и… Ну да, вышло нехорошо, мы никого не хотели приглашать, хотели отпраздновать вдвоем… Только мы и те, кто случайно позвонил нам прямо в тот день.
– Семья не смогла принять ваше решение?
– В целом, можно сказать и так… Вернее, родители. Брату, думаю, было все равно, но мать…
Проклятье, почему мне так тяжело говорить, это же не причина для слез. Соберись, все давно позади.
– Воспоминания еще очень свежи.
– Да.
– Что произошло?
– В тот день? Не знаю… Я написала им за несколько дней… И в письме попыталась объяснить, что не имею в виду ничего личного и…
Теперь он молчит. Ничего не говорит. Наверное, он тоже не в восторге. Дочь выходит замуж и не приглашает собственных родителей. Трагедия. Так считают все.
– Я считаю, вернее, всегда считала, что у меня было прекрасное, то есть хорошее детство, наверное, так думают все, ну, может, не все, но многие, каждый раз слушаешь и удивляешься…
– Да, бывает.
– Что удивляешься?
– И это тоже.
– Ну да, удивляешься и думаешь: разве у него или у нее было счастливое детство? Не слишком похоже. Это как с браками, когда люди говорят, что у них счастливая семья.
– А как выглядит человек с хорошим детством?
Ха. Отличный вопрос. Как же он выглядит? Во всяком случае, у него есть чувство юмора.
– Наверное, иначе, чем я. Вечером, когда мы поженились, точнее говоря, уже были женаты, post actum quasi[3], как сказал бы мой отец… Зазвонил телефон. Хотя нет, извините, это произошло на следующий вечер. У нас был гость. Друг мужа, вернее, моего тогдашнего мужа, брак долго не продлился, все оказалось ошибкой, опрометчивым решением, мы развелись уже через год… Звонила мать, спрашивала, понравился ли нам подарок… Ее подарки… Наручные часы «Чибо» для моего мужа, вернее, уже бывшего мужа, и дешевая цепочка за несколько марок из супермаркета для меня. Пожалуй, и правда стоило сохранить их на память, но мы сразу выбросили это барахло. В общем, когда она с наигранной невинностью задала этот вопрос… Я вспылила, а потом отец вырвал у нее трубку и заорал, что я себе возомнила… Что я понятия не имею, я не знаю, в каких муках меня рожала мать, и так далее… А потом я начала его оскорблять… Вывалила все, что возможно, все, что хотела сказать всегда, все разом вышло наружу, я так кричала, что потом три дня была совершенно разбита, не могла произнести ни звука, даже хрипеть, выходил только горячий воздух… А потом на другом конце линии повисла тишина… Мертвая тишина… В какой-то момент я даже подумала, что у него случился инфаркт, что я убила собственного отца. Если он вообще мой отец, но это уже другая история. Вся эта чушь про Эдипа. Женщин она тоже касается?
– Мы сейчас говорим про вас, а не про теорию Фрейда.
Да, это он красиво сказал, речь обо мне, ну ладно, хотя, конечно, забавно: человек может находиться в центре теории, как в оке циклона, и ничего не осознавать.
– Не переживайте, за мать я выходить замуж не собираюсь и никогда не хотела, определенно нет, даже неосознанно.
– Рассказывайте.
Ну хорошо, тогда я расскажу ему все. Всю проклятую историю моей жизни. Вплоть до Вудстока. Вплоть до часов «Чибо». Все. Безжалостно. Начну с самого начала, с Буэнос-Айреса, расскажу про близнецов и про их родителей, Мерседес и Германа, про фотографию из комода, про капитана и его кнут, про сестер в Ла Фальде, про солнце и чибисов и про то, каким здесь все было серым, когда мы приехали, и какое все серое до сих пор, и что все здесь гораздо больше пекутся о собственных лужайках, чем о возможности подарить кому-то улыбку, потому что в этой глупой стране вообще ничего не дарят, даже детям, потому что они ненавидят детей и жиреют, молча залезают в свои металлические машины, молча ездят на работу, молча возвращаются домой, молча черпают ложкой суп, молча идут спать, чтобы напиться субботним вечером и болтать без умолку, как при словесном поносе, словно вся чушь, которую они молча проглатывали целую неделю, выливается у них изо рта и течет из ушей. Молчание, молчание, всюду молчание, ничего, кроме молчания. Почему говорить должна именно я? О чем? Об их молчании?
– Если хотите, я с радостью помогу. Я бы предложил начать с частых встреч. Четыре раза в неделю. Что скажете?
– Четыре раза в неделю? И неважно, о чем мы будем говорить?
– Да, – ответил он.
– Хорошо. В смысле, да, я… С удовольствием.
– Тогда со следующей недели приступим. И еще. Во время лечения по возможности следует избегать серьезных жизненных изменений.
– Хорошо. Сколько понадобится времени?
– Давайте сначала начнем.
Уже в дверях он протянул мне руку.
– До понедельника.
– Да, до понедельника. Спасибо.
Наконец улыбка. Он и правда похож на моего дедушку.
Все началось с крика, и для меня тоже. Меня зовут Ада. Я родилась прямо перед концом войны, в феврале 1945-го, в Лейпциге. Когда Германия наконец была повержена. Во время родов моя мать чуть не погибла от потери крови. Гинеколог, старый профессор-нацист самого дурного сорта, вырвал меня щипцами через двадцать шесть часов – словно она не хотела меня отдавать. «Настоящая пытка, будто по мне грузовик проехался», – рассказывала она.
На самом деле подобные выражения нетипичны для женщины из хорошей семьи – возможно, причина крылась в тоске по моему отцу, который все еще оставался в русском плену, а после возвращения отказался приезжать в Аргентину, куда мы эмигрировали после войны. Мой отец «с задворок Кройцберга», говорила она, и в зависимости от интонаций это звучало восхищенно или презрительно. В общем, грузовик. Грузовик этот ехал в дрожащий от холода и голода мир, и был мной. Но потом появилось кое-что еще. «Плоский, как бумага», – изумленно крикнула акушерка нацистскому профессору. Бумагой оказался мой погибший близнец. Его пол определить было невозможно.
Возможно, меня лишил дара речи подобный старт? Был ли мой крик победным, потому что я избавилась от конкуренции еще до рождения, в материнской утробе? Возможно, я разрешила древнейший конфликт человечества – братоубийство – еще до начала? Не знаю. Я ведь даже не знаю, был ли это брат или сестра.
В любом случае в первые годы жизни я не хотела разговаривать. Предполагается, что я очень рано начала понимать все сказанное, «нооо», как не устает подчеркивать мать, я наотрез отказывалась повторять за ней любые слова. Это оказалось для нее большим ударом. В конце концов, ее дядя в нежном возрасте двадцати семи лет возглавил специально созданную для него кафедру нового предмета в берлинском университете Гумбольдта, ее отец лично знал Зигмунда Фрейда и проводил психоанализ Герману Гессе, ее еврейка-мать была психиатром и смогла пережить отца, мать и Франко, испанского генералиссимуса. Лучших предпосылок и не придумаешь. «Просто период», – говорит она теперь. Но я с самого начала оказалась разочарованием, самым худшим позором. Я, дитя невообразимо огромной любви, любви, которая оказалась сильнее войны, Бога и даже маленького австрийского художника, ефрейтора с забавными усами над верхней губой – Гитлера. И это дитя, то есть я, не могло или не желало говорить. Видимо, я не хотела утруждаться – по крайней мере, так казалось матери.
Он стоял в нашей маленькой спальне и казался особенно притягательным. Комната, где мы жили в Буэнос-Айресе, нам не принадлежала. Владельцами были немыслимо богатые супруги из Аргентины, ее звали Мерседес – да, как немецкий автомобиль, – а его Герман, и нет, это не означает «немец», это просто испанский вариант имени Херманн. По совпадению – если верить в совпадения – оно совпадает со второй фамилией моего отца, которого зовут Отто, Отто Херманн, но об этом позже.
Почему мы переехали из Германии, я не знала, на тот момент мне было два года. Одним жутко холодным зимним днем мы сели на большой корабль и несколько недель спустя причалили в Буэнос-Айресе, где сияло летнее солнце. Это определенно напоминало перемену к лучшему. Сначала. Вскоре мать нашла работу – воспитывала двух избалованных паршивцев, близнецов, которые не смогли придумать ничего лучше, кроме как с утра до вечера выказывать надо мной превосходство. Я была уже вполне готова заговорить – хотя бы из-за неописуемых усилий матери. Она мастерила карточные игры, лепила из мокрых газет кукол и проводила со мной любую свободную минуту, во всяком случае, сначала. Но я очень быстро поняла: мое молчание – единственное эффективное оружие в борьбе с близнецами. Они начали меня бояться и называли ведьмой. Когда они пытались меня избить или раздеть, чтобы унизить, я внезапно начинала изо всех сил кричать. И брала такие высокие ноты, что они испуганно убегали.
Итак, мы жили во дворце, но в нашем распоряжении была лишь крошечная комнатка. Мы относились к обслуге, обслуживающему персоналу. А поскольку рассматривать в этой комнате было особо нечего, я сосредоточила все внимание на комоде. C’etait mon caprice, он стал моей прихотью, если говорить по-французски – этот язык, как и родной испанский, кажется мне менее конфликтным, чем немецкий, который я выучила гораздо позже. Кроме того, по-французски все звучит элегантнее, это помогло мне преодолеть «комплекс низшего класса», хотя его у меня не должно быть вовсе, ведь я происхожу из хорошей семьи – во всяком случае, со стороны матери. Но разве мы зачастую не кажемся тем, кем меньше всего являемся?
Комод этот, громоздкий представитель эпохи аргентинского барокко, сам по себе особого интереса не представлял – в отличие от содержимого. Он был святилищем, и безнаказанно открывать его не позволялось никому, что привлекало еще сильнее. Мать часто молча сидела возле него, погрузившись в письма, а потом прятала их обратно в верхний ящик или меняла на старые фотографии. На одном снимке на темно-сером фоне стоял молодой человек со спокойным лицом. Она сказала – мой отец.
Я знала его только по этой довольно потрепанной и вдобавок нечеткой фотографии. Я никогда его не видела, никогда не слышала его голоса, и в глазах остальных, особенно близнецов, я была внебрачным ребенком из чужой страны, чья мать по никому – и в первую очередь мне самой – не известным и не понятным причинам переехала в Аргентину. Ребенок, который не умел говорить и, что гораздо хуже, не был крещен, а значит, не исповедовал католическую веру, в отличие от любого другого ребенка в этой стране. С матерью, которая действовала всем на нервы, потому что была истинной немкой, потому что всегда хотела делать все правильно, потому что у нее не было денег и она зависела от благосклонности окружающих. Больше я о своем происхождении ничего не знала.
Второй ящик был еще загадочнее. Там мать прятала нижнее белье. Ее трусы отличались от моих лишь размером, но рядом лежало кое-что, вызывающее большой интерес. То, чего не было у меня, то, что я не могла носить – из-за абсолютной бессмысленности. Казалось, мое маленькое тело для этого не подходит, «пока нет», как со смехом сказала мать, закатив глаза. Она не заметила, насколько мне запали в душу ее слова. Необычный предмет состоял из двух корзинок, в которые мать каждое утро укладывала грудь. Я думала, что когда-нибудь у меня тоже будет грудь, но пока была лишь маленькой женщиной: сеньоритой. Я поняла смысл этого слова гораздо позднее, но в отличие от мальчиков мы, девочки, были не девочками, а маленькими женщинами и потому стремились поскорее вырасти – ведь маленькая женщина, строго говоря, и не женщина вовсе. А поскольку она и не девочка – она никто.
Когда матери не было дома, я надевала корзинки, засовывала в них яблоки или апельсины, завязывала сзади концы и гордо расхаживала перед зеркалом. Краткие мгновения тайного счастья, любопытство, за которое мне вскоре пришлось дорого заплатить.
Почему мать пряталась от меня каждое утро и каждый вечер, когда одевалась и раздевалась? Иногда мне все же удавалось мельком увидеть, как груди выскальзывали из корзинок или засовывались обратно, словно были бременем. Возможно, подумала я, стоит повременить со взрослением. Я решила повнимательнее присмотреться к окружению.
Вскоре я научилась мыть себе попу. Попа – то, что идет от маленькой прорези спереди до большой прорези сзади, объяснила мать. В обеих прорезях были дырочки, до которых нельзя дотрагиваться, и все называлось одним словом: попа. Одна попа делала одно, другая другое, но, по сути, одно и то же и всегда немного «фу». Позднее мы с подругами решили, что наши матери не хотели произносить другое слово, словно его не существовало – ведь если чего-то не существует, то для него и слова быть не может, верно? Уже потом, в школе, когда мне было шестнадцать или даже больше, слово все же появилось: «вагина» или «влагалище». Это звучало немного воодушевляюще. Чтобы мальчики говорили о «пенисе», я тоже никогда не слышала – даже на уроках биологии. Мать всегда говорила об этих вещах со строгостью. Кроме того, похоже, она считала, будто я понимаю все ее слова, и часто заканчивала предложения фразой: «Прааавда же?» Я ничего не знала о правде, но мне нравилось мыть прорези. Это было здорово.
С невинным любопытством – впрочем, наверное, любопытство никогда не лишено вины, во всяком случае, в католической стране, – и потому скорее даже мечтательно однажды утром я зашла в прихожую хозяйской спальни. В открытые окна светило жаркое солнце. За приоткрытой дверью двигались тени Мерседес и Германа. Их голая кожа блестела от влаги, они стонали, и вдруг Мерседес издала хриплый крик боли и на одно бесконечное мгновение посмотрела мне прямо в глаза. Я замерла. Она что, умирает? И если да, что мне делать? Куда идти? В нашей комнате спала мать, ее будить нельзя. Я в страхе побежала в туалет, сняла трусы, села на край белой ванны и крепко зажала руки между тонкими бедрами, где-то рядом с дырочками. Дверь распахнулась. Одна рука схватила меня за шею, другая вытащила пальцы из прорези. Я закричала.
Я не понимала брошенных мне слов. Заскулив, словно маленькая собачка близнецов, я забилась за унитаз. Передо мной стояла бледная Мерседес. Она кричала и плевалась. Раз за разом в меня плевалась. В ушах застучало сердце, и когда я снова вскочила, то ударилась головой об раковину. Горячая вода потекла по волосам, обжигая лицо. Потом стук замедлился, затихая, меня бросало то в жар, то в холод, пока все вокруг не слилось в равномерный шум. Я попыталась вздохнуть, но теперь вместо воздуха в легкие лилась вода – с тех пор у меня возникло некоторое отвращение к воде в любой форме. Я снова почувствовала железную хватку Мерседес. Потом у меня внутри раздался громкий, настойчивый стук, будто кто-то ломился в дверь. Я пыталась вырваться. Билась и брыкалась. Но это не помогало, я становилась все слабее, пока не расслышала слабый крик матери. Я выскользнула из рук Мерседес и сильно ударилась об пол. Что сочилось по лбу? Я не чувствовала ни боли, ни печали, ни страха, ни стыда. Я больше вообще ничего не чувствовала, и от этого небытия было хорошо.
После этого все изменилось. Мерседес и моя мать перестали разговаривать, но, что еще хуже, мать почти перестала разговаривать и со мной. Иногда она брала меня на руки или сажала к себе на колени, но следила, чтобы я держала ноги сомкнутыми. Отводя взгляд, она избегала любых движений – никакого любимого мною покачивания. Однажды я схватила ее за подбородок. Мы посмотрели друг на друга с удивлением. Время вздулось, как мыльный пузырь, растаяло и лопнуло.
Воскресенья мы проводили в церкви. После службы мать скрывалась в исповедальне. Бродя в одиночестве, я заблудилась в задней части часовни. И испуганно остановилась в небольшом скрытом от посторонних глаз своде. Погруженная в темноту, словно доступная лишь посвященным, там стояла деревянная скульптура Богоматери с сыном. Иисус пытливо смотрел на мать, Мария отвернулась. Получается, мать правильно делает, что больше не смотрит мне в глаза, – Богородица тоже не смотрела на своего ребенка. Но это все равно ранило, и я обижалась на мать.
Через несколько дней мы со священником торжественно встали друг напротив друга. Мрачно бормоча что-то себе под нос – вероятно, молитву, он плеснул мне на голову святой водой.
– Теперь ты христианка, – сказала мать.
Я не понимала, что это значит, но, похоже, мать этим гордилась, и я подумала, она гордится и мной. Совершенно новое, возвышенное чувство.
По вечерам она читала мне Библию. Так я познакомилась с историей о дьяволе: как бедный ангел, упавший с небес, ввел людей в искушение, чтобы отомстить Богу. Я так жалела бедного ангела, что начинала громко плакать – к большому раздражению матери. Думаю, она впервые порадовалась моей немоте. Сложно вообразить ее разочарование, узнай она, что бедный дьявол мне милее доброго Бога, которого я вообще не могла представить – знала только, что он отец, а значит, каждый отец тоже бог, строгий бог, который может за любую мелочь выгнать с небес.
Вскоре мы перестали посещать семейные воскресенья. Как я подозревала, по моей вине.
Нет дня без ночи, без дьявола нет Бога. Конструкция неизменна.
Новым работодателем матери стал строгий человек, капитан. Жизнь с ним оказалась еще безотраднее, чем с близнецами. Здесь я была уже не ведьмой, а просто дочерью уборщицы, и мне полагалось опускать голову, когда капитан проходил мимо. Днем мать прятала меня от его глаз. Оставшись одна в комнате, на кровати, я ложилась на живот, сгибала ноги, хваталась руками за ступни и ритмично раскачивалась. Чем сильнее напрягалось тело, тем становилось приятнее. В ушах шумело, пробегавшие по телу волны становились все длиннее, пока я не останавливалась и не начинала снова – сначала мягко, потом все сильнее, вверх и вниз и снова вверх до головокружительной высоты, пока не приоткрывался рот. Я замирала, прислушивалась к себе, неосознанно вертела тазом, сначала медленно, потом все быстрее, все сильнее сжимая между ног подушку, и в полной неподвижности напрягала тело, пока оно не начинало дергаться и меня не охватывала дрожь. Потом я лежала неподвижно.
Я забывала о происходящем вокруг лишь в эти моменты близости с собой и потому наведывалась в спальню часто, как только могла. Мое тайное занятие было дурным, я понимала, но поскольку отец к нам приезжать отказался – как рассказала мать, я тоже могла стать дьяволом, если еще не стала.
Однажды, когда я вернулась в спальню, на кровати лежала кукла, подаренная Мерседес. Я легла рядом и стала думать о Мерседес и Германе, а еще о матери и о мужчине с фотографии из комода, то есть о Боге. Я действительно дьявол. Теперь это было ясно, ведь я чувствовала, какую чертовскую радость мне доставляет над ним издеваться, делать запрещенные вещи, которые прямо сейчас, у него на глазах, превращали меня под его строгим взглядом в настоящего дьявола. Дьявола, который даже тайно не желает снова стать ангелом. Осторожными движениями я обхватила куклу. Я не слышала приближающейся фигуры, не видела, как пролетел по воздуху хлыст, только почувствовала удар молнии. Мое тело содрогнулось от шока, когда последовал новый удар. Вот оно, наказание: Бог следовал за мной по пятам, заставляя почувствовать его силу. Я обернулась, попыталась закрыть треснувшую кожу руками. Темная фигура схватила меня, подбросила в воздух, и я рухнула на пол. Ну все, подумала я, конец. Мне пришлось уехать. Так приказали.
Меня отдали в монастырскую школу. За нами следили строгие женщины. Как и крестивший меня священник, они были связаны с Богом. Когда мать передала меня настоятельнице, я поняла – разлука будет долгой. На прощание она погладила меня по волосам. «Не затягивайте», – сказала женщина в серых одеждах. У нее были седые волосы, морщинистое лицо, полные и влажные руки. Когда мать ушла, я вырвалась. Удивленная настоятельница оказалась недостаточно проворной. Я хорошо бегала, меня не могли догнать даже близнецы. Я слышала, как она бежала за мной, задыхаясь и пыхтя. Я быстро уткнулась лицом в теплые колени матери. Но она оттолкнула меня обратно к настоятельнице и исчезла. Тогда я решила: если мать вернется, я начну разговаривать, я больше не буду ни ведьмой, ни дьяволом, я стану послушной девочкой, может, даже ангелом, и в любом случае начну читать по губам каждое желание своей мамиты, я награжу ее за все усилия, я заглажу вину, чтобы ей больше не приходилось меня стыдиться, чтобы она могла мной гордиться, как остальные матери. При этих мыслях у меня внутри все сжалось, руки и ноги задрожали, я оцепенело повалилась на землю и будто сломалась. Сестры бросились ко мне и схватили. Не удостоив даже взглядом, они молча положили меня в ванную, наполненную ледяной водой. Это оказалось не последней малоприятной встречей с жидким кошмаром. Я погружалась все глубже, пока мои глаза не закрылись от усталости.
И все же у меня было прекрасное детство в Аргентине. Жизнь там была куда лучше, чем в Германии. Погода лучше, люди лучше, все было лучше, а когда мы жили у Мерседес и Германа, у меня даже был собственный конь – без седла, оно было слишком дорогим, но мать могла позволить себе коня, он стоил двадцать семь долларов и его звали Пьедрас, что значит «камни». Я не понимала, почему нам вдруг пришлось переезжать в Германию. Мать никогда не говорила об этой стране, зачем ей вдруг понадобилось туда поехать?
Осенью 1954 года, через несколько недель после моего девятого дня рождения, мы покинули порт Буэнос-Айреса на борту огромного корабля. В пути все было очень хорошо. Я не просто говорила, слова били из меня ключом, и порой, когда я ненадолго прерывалась и смотрела матери в глаза, я думала: возможно, я все же могу стать ангелом, ее ангелом, только для нее одной, который освободит ее от всех забот, преодолеет ее горести и высушит слезы. Ведь я по-прежнему слышала ее рыдания, и хотя я не знала о причинах печали, я чувствовала – ей нужен ангел. Мысль, что этим ангелом стану я, делала меня счастливой, ведь тогда я наконец найду себе занятие, как она велела.
В Германии все изменилось. Первым делом я получила оплеуху от матроса, потому что без разрешения спрыгнула в Гамбурге на причал. С этим шлепком закончилось мое детство. В новой стране, которая должна была в одночасье стать моим домом, хотя я потеряла о ней все воспоминания, запрещалось все.
В отличие от Аргентины, здесь не разрешалось ходить по газонам, а при переходе улицы приходилось смотреть на светофор – если вы переходили на красный, потому что вокруг не было ни одной машины, в спину раздавались сердитые крики: «Красный! У тебя что, глаз нет?» И это звучало, как ругательство. Люди открывали рты, в основном чтобы ругаться или делать замечания. Неважно, чем вы занимались: исправлялась или порицалась каждая мелочь. В Гамбурге, где мы остановились в первую ночь, на вопросы отвечали вежливо и холодно, в Берлине, куда мы поехали потом, не отвечали вообще. В трамвае или автобусе на вас либо кричали, либо молча указывали на табличку, запрещающую разговоры с водителем. Некоторые прохожие крайне внимательно осматривали припаркованные автомобили, спешно выискивая возможные повреждения в передней или задней части машины или причины для бегства водителя с места преступления. Несоблюдение права преимущественного проезда могло привести к тяжелому эмоциональному срыву. Они только что объявляли войну всему миру и вот уже атаковали своих сограждан. Все выглядели как мужчины, даже женщины. В Аргентине все было наоборот, там солнце освещало теплыми лучами поля, на деревьях пронзительно кричали чибисы, а люди словно парили или танцевали по воздуху – в Германии же небо было серым или синим и всегда твердым и тугим. Повсюду царили послушание, наставления и внезапные вспышки гнева, которые проходили так же быстро, как возникали. С поднятыми плечами и склоненными головами, казалось, все люди что-то скрывают.
Сначала мы поселились у подруги матери, Мопп, и она оказалась такой же забавной, как ее имя. Мы жили в сером доме, окруженном другими серыми домами, и повсюду еще виднелись следы войны – пулевые отверстия в фасадах, осыпающиеся руины. Каждый вечер я слышала, как сосед сверху избивает жену. Казалось, это никого не волнует. Иногда открывалось окно, и мужской голос громко кричал: «Тихо». Никто ничего не говорил, когда на следующее утро женщина спускалась по лестнице с красными от плача глазами и синяками. «У всех, кто вернулся с войны, с головой не в порядке», – однажды вечером сказала Мопп. По словам матери, она была не такой пухлой, как раньше, но ее смех остался столь же заразительным, а глаза – большими и круглыми. Они сидели с матерью вдвоем на кухне. Я выбиралась из постели – потому что не могла заснуть одна в новой обстановке – или просыпалась через несколько минут от тревожных снов. Прокрадывалась в коридор, прислонялась спиной к стене, опускалась на дощатый пол, подтягивала колени под подбородок и слушала. Как раньше, когда мать читала мне перед сном, – только теперь это были не сказки. В историях возникали люди или вещи, знакомые мне в реальной жизни, но чаще всего они все равно казались странными. Как такое возможно? Была ли слишком уродливой реальность, где разыгрывались эти истории, населенные вернувшимися домой людьми, мужчинами, у которых не было рук или ног? Однажды я даже видела на улице человека, у которого не было половины лица. Я замерла как вкопанная, и матери пришлось силой тащить меня дальше.
– Может, он все же есть в телефонной книге, – раздался в коридоре сдавленный голос Мопп.
– В телефонной книге? – Голос матери звучал недоверчиво, но был полон любопытства. Такой я ее еще не видела.
– Ну да, посмотри. Это же бесплатно, – сказала Мопп.
– Легко тебе говорить. Мы не виделись десять лет. Я… я даже не знаю, как он сейчас выглядит.
О ком они говорят? Ни о моем ли отце?
– Давай уже.
Мать рассмеялась, как не смеялась почти никогда. На мгновение мне даже показалось, что я знаю, как она сейчас пахнет. Запах был знаком по спальне Мерседес и Германа. Запах запретного.
– А если трубку возьмет его жена?
– Тогда просто скажешь, что ты пациентка и хочешь поговорить с господином доктором.
– В такое время?
Я еще никогда не видела мать такой неуверенной и беспомощной.
– Болезни за временем не следят.
Моя мать больна? Почему я об этом не знала? Она скрывала специально? Я услышала, как они листают телефонную книгу.
– Глазам не верю.
Они рассмеялись, как две девчонки, придумавшие какой-то секретный план.
– Он правда тут есть! – воскликнула мать, и ее голос прозвучал гораздо выше, чем обычно.
– Ну, давай.
На мгновение на кухне воцарилась тишина. Обе замерли.
Затем раздался тупой удар об стол. Вероятно, Мопп поставила туда телефон. Мать взяла трубку и набрала номер. Я слушала судьбоносное вращение циферблата и не сомневалась: сейчас, в этот самый момент, мать звонит человеку, знакомому мне лишь по старой, слегка размытой фотографии из верхнего ящика комода. Сердце ушло в пятки. Меня затошнило.
– Тсс.
Наверное, кто-то снял трубку или гудки еще шли? Я едва сдерживала радость. С другой стороны, я подумала: если мужчина, которому она звонит, женат, он не может быть моим отцом.
– Господин доктор?
Ее пронзительный голос прервал мои размышления. Очевидно, на том конце ответили не сразу.
– Вы больше не узнаете мой голос?
Снова тишина.