Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Евгений Бабушкин (р. 1983) — лауреат премий «Дебют», «Звёздный билет» и премии Дмитрия Горчева за короткую прозу, автор книги «Библия бедных». Критики говорят, что он «нашёл язык для настоящего ужаса», что его «завораживает трагедия существования». А Бабушкин говорит, что просто любит делать красивые вещи. «Пьяные птицы, весёлые волки» — это сказки, притчи и пьесы о современных чудаках: они незаметно живут рядом с нами и в нас самих. Закоулки Москвы и проспекты Берлина, паршивые отели и заброшенные деревни — в этом мире, кажется, нет ничего чудесного. Но ваши соседи легко превратятся в волков и обратно, дети бывших врагов обязательно друг друга полюбят, а уволенный дворник случайно сотворит целый мир. «Я вроде как умею ходить по земле. И то, что мне нужно и помогает в работе моих навигационных приборов, привык писать сам. Но можно мне, пожалуйста, эту книгу в рюкзак и в сумку?» Денис Осокин, писатель, сценарист
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 225
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Бабушкин Е.А.
© Блюхер Ю.Н., иллюстрации
© ООО «Издательство АСТ»
Я так устал, что вместо порно просматривал туры в Рим, Иерусалим, Багдад, Афины, лишь бы в тепло и к вечному, но всюду была война и втридорога.
Нашёлся Карфаген по скидке. Приятель ездил. Небо, сказал, сиреневое, но насрано у бассейна, а за холмом – чума.
Я кинул в рюкзак четыре дурацкие майки со словом «время», поспал в самолёте, проверил остаток денег – ноль – и лёг у моря. По периметру шла проволока. Но пальмы были как из мультика.
Целыми днями в отеле поили. Заливая водку газировкой, бармен пел:
– Ром-тириром! Тириром-ром-ром! Хорошо, друг!..
Последние пьяные, мы молча валялись на лежаках. И мы не удивились, когда из моря вышел, спотыкаясь, человек.
Он сказал нам «салам», а потом «бонсуар», но вгляделся в наши странные тапки и толстые лица и на хорошем русском спросил врача.
– Я дизайнер.
– Я бухгалтер.
– Я писатель.
Он засмеялся и плюнул кровью.
– Ты нарисуешь мне носилки на песке. Ты посчитаешь дырки в моём боку. А ты споёшь, пока я сдохну.
Море сделало долгое «шшш» и застыло, и я спросил, каких ему песен.
Он лёг на пляж, сказал, что всё сейчас исчезнет и что хотелось бы наоборот.
И я спел, как всё возникло.
Уволили, а всё равно встал в пять. Пошатался по тьме, лёг обратно. Надо было как-то жить. А как жить.
Обнял себя от ужаса, не помогло.
Посмотрел в окно. Посмотрел в другое.
– Свет, – сказал.
И настал одинокий день. Пустой, пустейший совершенно.
Любил порядок и чтобы всё по-честному. Избегал дождя и разговаривать. Слова и капли всё не вставали как надо.
Работал уборщиком, потом уборщиком, потом уборщиком, потом старшим уборщиком – руководителем бригады.
Что-то такое зачем-то нашли в бумагах, какую-то гнусь, какой-то лаз, и уволили из порядка в хаос легко и не заплатив.
Уравняло с дождём.
А вот и хорошо, что некуда идти. Сверху ливень без конца, снизу лужа без начала. Так всё бесформенно, что и незачем идти, и не надо.
Стоял и стоял у окна, ждал в этой жиже хоть кусочек твёрдого. И на секунду появилось небо.
В холодильнике нашлись гнилая зелень и огурец. Зелень понюхал и выбросил, огурец разломил и съел.
Стал считать, сколько осталось денег, сколько можно на них купить огурцов и сколько нужно их в день, чтобы выжить.
Выжить не получалось.
А кто-то, подумал, ездит на море. Кто-то, подумал, ездит на светлые острова.
А раньше даже писал стихи. Не хотел убирать офисы, а хотел космонавтом, а лучше астрономом, чтобы самому никуда не летать, а смотреть на них в трубу. На самом деле там, в трубе, не видно никаких деталей, а всё такое же говно, но крупным планом.
Настала снова ночь, из тучи выпали луна и звёзды. Когда-то выучил, чтоб веселить девчонок, всё небо наизусть, но всё, забыл. Вот разве что Медведица, вот звёзды с краешка ковша и до кончика ручки: Дубхе, Мерак, Фекда, Мегрец, Алиот, Мицар, Бенетнаш. В детстве верхом на Мицаре сидела совсем незаметная звёздочка, но то ли звёздочка пропала, то ли сам состарился. Не вспомнил имени – видимо, выдумал.
Вымыл посуду. Вымыл полки. Вымыл пол. Постоял. Постоял. Постоял. Вышел. Или слишком рано, или слишком поздно. Нигде и никого.
Сквозь остатки дождя уже проступили дороги. Постоял на углу. Посмотрел наверх, увидел безымянную чёрную птицу. Птицы всегда одинаковые, как буквы. Посмотрел вниз, увидел жабу. Удивился. Давно – возможно, никогда – не видел жаб вживую.
Вернулся домой. Вымыл пол ещё раз.
В офисе ждали мужчина и женщина. Мужчина блестел, будто его только сделали. Женщина была одета так хорошо, что казалась голой. Она пилила ногти, а мужчина ел из картонки что-то полезное, травы и семена, и задавал, жуя, вопросы.
– Претендуете на вакансию младшего менеджера по клинингу. Почему?
– Хочу порядок.
– Чем привлекла вакансия в нашей компании?
– Не понимаю вопроса.
Женщина хихикнула.
– Кем видите себя в нашей компании через десять лет?
– Через что?
– Десять лет.
– Не понимаю вопроса.
Женщина хихикнула. Мужчина вздохнул.
– Ладно. Берём. Свободны до послезавтра.
Пошёл домой, и снова было всё определённо, всё нормально, нет, не нормально – очень хорошо, всё – так! Сел на скамейку послушать мир, закрыл глаза, и под веками проступило то детское небо и та забытая звёздочка:
– Алькор!
И люди – заметил вдруг людей – обернулись на крик.
Спал всю субботу. Думал: порядок! Написал стихи. Но, конечно, никому не показал.
И настал одинокий день.
Было так одиноко что
выходили в одном белье в одном носке
было так одиноко что
люди шли поперёк дорог
закрыв глаза.
Было так одиноко что
говорили с куском стекла в руке
говорили с куском света в руке
где ты господи
выходи на связь
это я человек у тебя в руке.
Я иду один
я иду один
я иона иуда и августин
я все те кто с тобой говорил в пути
выходи на связь
выходидиди.
А на небе вот
огоньки горят
это ты онлайн
сука ты онлайн
почему со мною не говорят
почему со мною не говорят.
Было так одиноко что они
так и шли себе продолжали ночь
продолжали ночь продолжали ночь
и настал одинокий день второй.
И сказал бог: да соберётся вода.
И стало так.
И стало так.
И надо как-то жить
в такие дни
а как жить
в такие дни.
Встал в пять, пошёл работать.
На севере было море, на юге пустыня, на западе фламинго гуляли по бескрайней помойке, а на востоке клубился город, похожий на кучу волшебных тряпок.
Нет ничего скучней отелей не в сезон, нет ничего прекрасней. И чтобы нас развлечь и чтобы красота была не так невыносима, затейники заводили с утра омерзительный хоровод, и мы пили так, что путали концы света.
Раненый выжил. Весь день из воды, из песков и из мусорных куч сходились другие выжившие. Они пытались даже улыбаться и говорили: «Хорошо, друг!» и совсем не больно тыкали винтовками – собирали к бассейну.
– Меня зовут Али.
Раненый вытер кровь со рта и сделал паузу, и она вышла красивой, потому что на море всё красиво.
– А эти усталые люди – мои родные. Самый первый Али был двоюродным братом Пророку. Вы тоже можете называть меня братом.
Он посмотрел на нас, на пляжный бар, на лестницу, на солнце, на много лет пустой фонтан.
– Всё это вы купили. Еду, режим, веселье. Вот в это вы бежали. От голода, хаоса, скуки. Вы сами оплатили несвободу, а кто-то даже взял её в кредит, так что считайте меня частью развлекательной программы. За воротами – прежняя жизнь. Там надо бороться за мясо, бороться за место, бороться за смысл. Там полная свобода. И я даю вам выбор. Остаться тут, где бесконечный завтрак, стрелки старых часов замирают в полдень и вечерний конкурс караоке. Или повернуться спиной ко мне и к моим винтовкам, рискнуть – вдруг не выстрелят – и выйти на чумное шоссе до старого аэропорта.
Солнце долго и нудно садилось и просто упало с неба.
– Вы свободны, – сказал Али.
Мы подумали и продолжили пить по браслетику «всё включено». Что мы там снаружи не видели, Карфаген же, край мира, обманут и ограбят.
А у фонтана сел Али и посадил меня напротив.
– Ну что же, спой.
– О чём?
– Ну, например, как ты тут оказался.
Бог сделал и это, и это, всё это большое пространство, чтоб мы тут все сгорали от любви. А дьявол сделал, чтоб мы сидели по углам от ужаса. Дьявол сделал время. Оно на исходе. Но вы успеете. Это сказка на семь минут, и вам покажется, что она грустная, но я смеюсь, танцую и пою. Правда.
За городом было пусто, а дальше был сад: цвёл, сох, гнил, замерзал и снова цвёл. В саду был дом, пустой, с пустыми комнатами. Приехали хозяин и хозяйка, достали из приятных коробок любимые вещи, расставили по местам.
Лису сажали на пол, чтоб дверь не хлопала. Стоппер дверной приставной «Плутовка» – кожа, песок – одна штука. В доме каждый был при деле. Голова собаки – работала ручкой обувного рожка. Филин – кружкой. Он посматривал на Полкурицы и ныл напоказ.
– Обидно: хищник, а из тебя пиво.
– Ты ку-ку, мы разных видов, – говорила Полкурицы. Она работала крышкой кастрюли и была чугунная, а он стеклянный.
Глаза у хозяйки были как тёплые пуговицы, грудь из упругого плюша. Хозяин был – ну, просто человек. На ужин он долго тыкал ножом продукты, садился во Льва, зажигал Пингвина и пил из Филина, а хозяйка – воду из безымянного бокала.
– Кормят себя, кормят. Поят, поят. Нет бы меня.
Так говорил Кот. Он часто притворялся вещью, но был из мяса и мясо ел, Кот был опасен, он мог разрушить что угодно. Хозяева любили Кота, потому что вообще всё любили. Постоянно друг друга гладили и вещи тоже. Филина мыли особым составом для блеска. Даже Сом, туалетный ёршик, не был обижен.
Не трогали только Лису, зачем ласкать и чистить стоппер. Она торчала между кухней и залом, пылилась, ругалась.
– За ничто нас держат. Работаем, где посадили. А сами живут по-настоящему. Ходят!
– И ты ходи, – говорили Тапки с мышиными ушами.
– Я не такая. Я в плену своих убогих функций. Боюсь, так будет всегда.
– Бойся лучше Кота, – говорили Тапки.
Хозяин садился в машину и ездил в город, видимо, работать. В машине пластмассовый родич Кота лупил воздух лапой на удачу, но ни с кем не общался, потому что его укачивало.
Без хозяина хозяйка всё мыла и мыла Филина, переставляла Тапки и рассматривала снимки: цветные – из путешествий, чёрно-белые – изнутри её головы.
Накинув Павлина, она выходила в сад, где в эту пору было всё совсем живое. Среди сирени стоял Олень.
– Не понимаю. У меня вопрос. Зачем я тут?
– Похоже, ты садовая скульптура, – говорила Лиса.
– Это не ответ.
У вещей всё связано, так что Лиса и Олень легко разговаривали сквозь стену. Говорят, одна разлучённая пара Синичек-варежек флиртовала целую зиму, пока левая не истлела под дождём, а из правой не сделали милый мешочек для всякой ненужной дряни. А людям трудно быть вместе, даже когда они вплотную.
Хозяин приезжал, готовил, гладил хозяйку, та вздрагивала, а в общем всё полулежала в кресле, переводя взгляд с вещи на вещь.
Все рты у вещей нарисованы, уши тоже. Друг друга они понимают, а людей не слышат. Но Кот был ни нашим ни вашим, кое-что знал про речь и хвастался.
– А что такое, если рты кружком?
– Это «О».
– Зачем оно?
– Для боли, бога и бом-бом.
– А если рты распахнуты?
– Это «А». Для барабана, рака, мака.
– А если они целуют воздух?
– Это «У». Для сумерек и если кто-то умер.
– Что значит умер?
– Дам по тебе хвостом, расколешься и будешь так. Это умер.
В лёгкие вечера хозяева акали, окали, ужинали, потом хозяин плакал, но это видел только Сом.
В трудные вечера хозяин метался и наливал что попало куда попало.
– Так я скоро останусь без работы, – говорила Полкурицы.
– Зато у меня карьерный рост, – говорил Филин.
– Да ты как был ку-ку, так и остался.
– Эй, народ, – говорил Олень. – У меня вопрос.
Однажды хозяйка у-
у-
у-
пала обратно в кресло, закрыла глаза и разжала губы, и хозяин к ней как-то совсем неуклюже кинулся (хотите понять, как это увидели вещи, просто поставьте кино без звука). Другие люди приехали довольно скоро и довольно осторожно забрали хозяйку, а он ушёл следом.
Кот покричал для порядка и сел в центр.
– Куда её?
– В больницу, куда.
– Что это?
– Там белое. Там отнимают кусок тебя. Я там был.
Вещи молчали.
– Ну всё, – сказал Кот. – Теперь я главный.
И он противно завыл, но это была песня.
тебя пингвин я буду катать.
тебя лиса терзать
мните кота мните кота
глядите ему в глаза
а если меня недостаточно мять
тогда настанет грусть
тебя олень я буду хрясь
тебя полкурицы кусь
Никого долго не было. Кот насорил, унизил Тапки, разбил обычных кружек, но Филина не тронул, исхудал и не двигался, как вещь.
В саду всё пело.
Хозяин вошёл в дом как-то боком, будто у него отняли не часть, а всего его целиком.
Пнул, но случайно, Лису. Дверь двинулась. Взял водки, налил в Филина, выпил, посидел, заснул сидя.
Всё наладилось и покрылось пылью. Хозяин никуда не ездил. Кот одичал и научился добывать еду в саду, каких-то что ли насекомых.
– Эй, Кот, – говорил Олень. – Есть одна тема.
– Мяу, – говорил Кот. – Мяу.
Однажды хозяин встал, прошёлся по комнатам, закрыл, что закрывалось, взял Кота, засунул в сумку с дыркой, в другую сумку накидал вещей, но безымянных. Смёл сумкой Филина с края стола, оглянулся на звук, чертыхнулся, вышел в сад, постоял там и ушёл, уехал в город, видимо, работать.
От Филина осталось меньше половины, часть крыла, немного глаза.
– Как ты? – спросила Лиса.
– Помнишь, Лиса, они говорили о боли? Кажется, это боль.
Бог сделал и это, и это, всё это большое пространство, чтоб мы тут все сгорали от любви. А дьявол сделал, чтоб мы сидели по углам от ужаса. Дьявол сделал время. Оно на исходе, сказка кончается. Я собрал её из чего попало: чихнул от сирени – и вот сирень. Из мяса на завтрак, из найденной рукавицы, из тревоги, и если вам тоже тревожно, то вот вам сказка. А ещё нам с женой подарили лису, просто песок подарили в лисьей форме, это стоппер дверной приставной, отлично бы смотрелся в летнем доме, в любом доме, но зачем нам лиса, если дома нет.
Кончилась очередная война – и карфагенские крепости перестроили в тюрьмы. Кончились недовольные славной победой – тюрьмы стали отелями. Потом на берег выпрыгнул катер каких-то, допустим, римлян, и всех убили, сначала на пляже, а позже и тех, на катере. После римских атак побережье опять укрепили. Двумя словами – «вы свободны» – Али превратил наш отель обратно в тюрьму. И теперь достраивал тюрьму до крепости. Весь день он гонял по отелю братьев: проверь-ка то окно, ту дверь, ту крышу. Молчаливый, как поэт, и спокойный, как прораб, и уж точно не очень похожий на террориста.
Стемнело; он позвал меня.
– Спой про войну.
– Про эту?
– Про любую.
– Откуда ты знаешь русский?
Али налил себе сам, но не выпил.
– С чего бы не знать?
– Я думал, вы арабы. Тут пустыня.
Али рассмеялся и щёлкнул пальцами. Явился брат и рассмеялся тоже, во рту сверкнула пустота и сталь.
– Если бы ему оставили язык, он рассказал бы про тихий греческий город, откуда родом.
Он щёлкнул снова.
– Иероглиф на левой руке – имя его любимой, она мертва. На отрубленной правой было имя его деревни.
Он щёлкнул в третий раз.
– А этот брат из вавилонских пригородов. Там теперь вообще ничего нет. Спой и ты про войну.
– Но я не воевал. Я даже не служил. Друг вернулся из армии с красным лицом и серыми зубами – вставили подешевле вместо выбитых.
– Конечно, воевал. Мы берём города как женщин и женщин как города. Бойня за вещи, бойня за деньги, бойня за добрые имена. И если ты уверен, что не видел войн, значит ты их просто проигрывал.
С каждой невыпитой рюмкой фальшивой текилы Али говорил всё лучше. С каждой выпитой я всё лучше его понимал. Он хлопнул в ладоши, молчаливые братья сделали шаг назад и растворились. Отовсюду подуло холодным ветром.
– Пой, – сказал Али.
И я спел. Не потому, что на подносе лежал пистолет. Просто нет ничего приятней, чем спеть на море.
Салмо́н, человек с монетой в глазу, рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. И если что-то потерялось по пути, так потому, что люди – люди.
Жили на свете четверо. Часы у них стоили как машины, машины – как дома, дома – как дворцы, дворцы – как царства. Кто они, откуда, все забыли. Пропали, кто помнил их имена. Но было известно: Перец поднялся на овощах, Камень – на стройке, Газ – на газе, Стекло – на трёхлитровых банках, а после, конечно, тоже вложился в газ.
Шесть дней они вели дела, а на седьмой играли в карты.
– Лям, – говорил Перец.
– Два, – говорил Камень.
– Три, – говорил Газ.
– Пас, – говорил Стекло.
Мужчины сидели в мраморном зале, женщины – в жемчужном: говорили новыми губами, улыбались новыми щеками. Молчала лишь Маша, женщина Камня. Он взял её из ниоткуда, из продавщиц, за красотищу. Она, стесняясь, выпивала много коньяка, икала, падала и в пьяном сне становилась вообще идеальная.
Снаружи ждали люди Перца, люди Камня, люди Газа и человек Стекла – Салмон, который стоил многих. Салмон учился на историка, но вовремя узнал, что нож выгодней, и начал жить чужую жизнь.
– Есть, – говорил Стекло. И Салмон резал мясо.
– Спать, – говорил Стекло. И Салмон сторожил дверь.
– Трахаться, – говорил Стекло. И Салмон приводил ему женщин с ножом у горла.
Однажды Стекло проиграл Камню дом и обиделся.
– Маша, – сказал Стекло.
– Кажется, Камень её ревнует, – сказал Салмон. – Будет плохо.
– Чё? – сказал Стекло.
Кто делает деньги, тот и спрашивает. Кто разбирается в материальной культуре поздней античности, тот и отвечает. Стекло делал деньги на всём, что видел, но деньги были невидимы, а он любил потрогать. И за настоящее платил настоящим: за смерть – золотом, за мелкие увечья – бронзой и серебром – за прочие услуги. Стекло достал монету:
– Это чё?
– Серебряная гемидрахма диадоха Лисимаха.
– А это чё?
– С аверса – бык, с реверса – горгонейон.
– Чё?
– Лик Медузы. Вот как Плутарх объясняет его смысл…
– Маша.
Салмон нашёл Машу в особом салоне для самых богатых женщин: одна рабыня обкусывала ей ногти на ногах, другая на руках, а сама Маша была с утра пьяная.
– Милая Маша, чувства Стекла чисты, мысли остры, желания прозрачны: он хочет вас. И ждёт у себя немедленно. Этот скромный букет – от него.
– Пошёл он! – сказала Маша. – Мне с Камнем ок.
Салмон вернулся.
– Маша, – сказал Стекло.
И достал золотую монету.
Перед рассветом, когда самый сон, Салмон пришёл в дом Камня и встретил человека Камня.
– Извините, – сказал Салмон и всадил ему нож в шею.
Он извинился ещё трижды, и в четвёртый раз – перед Камнем лично. Маша этого всего не видела, она запила коньяком таблетки и лежала поперёк постели. Салмон взял её на руки – такая тонкая – такая – взял на руки, отвёз к Стеклу, тот разбудил её ударом кулака и сделал что хотел. Стекло считал, что крики – несерьёзно и что ей на самом деле нравится.
Салмон не знал, куда её везти обратно, и просто высадил на самой красивой набережной, и она пошла куда-то, тоже самая красивая, хоть и в синяках немного.
За карточным столом остались трое, им стало скучно, сложно и обидно, и однажды к Салмону пришёл какой-то новенький, с маленьким пистолетом.
– Нехорошо, дорогой. Надо платить, дорогой. Фалес говорил, что всё вода, но он был неправ, дорогой. Всё – расплата.
– Я вижу, ты приличный человек, давай решим как равные.
– Мы, дорогой, не равны, дорогой, у меня по архаике красный диплом, начал бы диссер, если бы не вся эта скотобойня. А ты, дорогой, недоучка, с четвёртого курса выперли.
– Ты сам недоучка! Сколько было Лакедемонидов?
– Восемь, и Тиндарей – дважды. А Атталидов?
– Пять.
– Шесть.
И выстрелил Салмону в глаз.
Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. А я повидал и царей, и зверей, и наполовину еврей, и знаю, что пуля не пробивает голову, а застревает в ней и можно выжить. Можно.
Салмон очнулся, перед ним сидел Стекло.
– Дзынь! – сказал Стекло.
И всё пропало. Салмон очнулся снова.
– Гада того я сам кокнул. А тебе вставим новый глаз.
Но Салмон не захотел нового. Когда он вышел из больницы, в глазу у него было два с половиной грамма античного серебра – быком внутрь, Медузой – наружу.
Пока он спал, настала слишком ранняя зима, и серебро в глазу совсем заледенело. Салмон коснулся монеты и засмеялся: это же что-то особенное – трогать распахнутый глаз.
Он засмеялся одним глазом, заплакал вторым, пошёл к Стеклу и попросил свободы.
Он продал половину скопленных монет, не поднимая глаз, купил квартиру в новостройке и пошёл охранять библиотеку – брали с неоконченным высшим.
Сидел у книг, надвинув капюшон пониже: кто в наше время смотрит в глаза, мало ли что там увидишь.
Газ, Перец и Стекло довольно быстро перебили друг друга, их царства поделили скучные люди без особенных дыр в душе. Салмон ходил с работы, на работу и думал: хорошо бы дописать диплом.
Однажды Салмон встретил Машу. Она была уже не такая красивая, потому что в ней побывал Стекло и ещё стало меньше маникюра и больше коньяка, паршивого. Она вернулась в магазин, работала в ночь и не узнала Салмона, потому что он был из сна про чужую жизнь, а она теперь жила своей, настоящей, единственной, то есть может, конечно, и нет, но некоторые вещи проще забыть намертво.
– Воды, – сказал Салмон. И Маша продала ему воды.
– Спасибо, – сказал Салмон. И впервые за долгие месяцы поднял глаза.
– Едрить! – сказала Маша. – Извините. Какая монетка. Вам там не больно?
– Нет, – сказал Салмон. – Мне хорошо. Можете потрогать.
– Страшная. Смешная.
– Это горгонейон. Он нарочно такой, чтобы зло окаменело от удивления и миновало человека. Так, во всяком случае, полагает Плутарх.
– Чё-то вы больно умный.
– Это просто моя монетка на счастье. Кстати, у меня дома много таких.
– Чё-то вы больно шустрый.
Салмон опустил глаза.
– Что вы делаете сегодня вечером?
– Ночь уже. Кончится – спать. А завтра в день работаю.
– Так я приду завтра.
– Так приходи.
И Маша стремительно улыбнулась, и Салмон подумал, что зуб можно и вставить, и даже серебряный, хотя, наверно, лучше без затей, достаточно и одного урода в семье.
Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. Но не до конца. Я не знаю, что там было завтра. Но предпочитаю думать, что они жили долго и счастливо, познавая друг друга так и сяк, и однажды, вдруг от всего очнувшись, она присмотрелась к мужчине рядом… Нет, так не будем, не будем так. Жили долго и счастливо, пока тонули города, горели народы, восходили и рушились царства, пропадали названия с карт и сами карты, жили, жили, пока текст не впитал их до последней буквы.
Наши с Татой прадеды зарезали друг друга за холмом, за холмом, где кончается земля.
Татиного прадеда, наверно, закопали целиком, а моего не целиком, а кое-как.
Её был за белых, мой за красных, патроны кончились, ну вот и всё, примерно так, нож в ухо.
Воевали годы, без новостей, дул этот топтаный ветер, шёл этот топтаный дождь, и приносили мёртвых иногда.
Тем летом у белых не ели мёртвых: поспели ягоды. А у нас голодали, и прадеда – в суп. Пришёл комиссар, надавал подзатыльников:
– Картошку – пополам. Или будет вариться вечность.
Это дед мой видел сам. Видел, как варили похоронник. Я и сам его умею, с курицей, конечно. В хороший похоронник добавляют бузины. Хороший похоронник варят с песней про победу. Про нашу, конечно.
Наутро прадедов проводили. Когда в поединке нет победителей, мы миримся на день и хороним рядом.
Дед тогда впервые видел белых. Убив красного, белый вышивает листик на мундире. Генерал их был как роща. Убив белого, красный вышивает звёздочку. Комиссар наш был как небо.
На могиле прадеда поставили рожок: чтоб ветер дул. На могиле его врага бросили барабан: чтоб дождь бил.
Мы с Татой так и встретились, на соседних могилах. Я к своему пришёл, она к своему, послушать музыку. Но барабан истлел, рожок украли: цветмет же.
Стояли незнакомые. Не знаю, как она, а я всё думал, зачем воевали. Дед говорил так: белые были, чтоб было как было. Красные были, чтоб было как не было. Я за красных, конечно.
Звать её, сказала, Татой, как пулю из пулемёта. «Тата, нет ли выпить?» – спросил я, а Тата спросила, что бы я хотел на своей могиле.
– Пусть посадят рябину и положат камень. А на камне высекут «эти ягоды можно рвать».
– Рябину? Горькая.
– Облепиху.
– Колючая.
– Кизил.
– Капризный.
– Вишню.
– Черешню.
– Вишню.
– Иргу.
– Я люблю вишню.
– Но ты будешь мёртв. Извини, конечно.
Вот раньше была работа: выковыривать мох из букв, драть лишайник с крестов, стричь кусты на холмиках. Теперь всё заросло совсем. Кладбища становятся лесами, если их не подкармливать.
– Вот война и кончилась.
Или что-то вроде этого кто-то из нас сказал.
Дед мой жив и всё знает, но ничего не видит: белые сожгли его глаза.
Показал ему Тату, ноздри у него вздулись и остались так. Тата почуяла и вздрогнула.
– Нет, – сказал дед, – женщин мы не убиваем. Или некому будет смеяться на наших похоронах. Дай сюда лицо. Никогда не трогал белой.
Наши с Татой правнуки тоже друг друга зарежут. Это правильно. Войну так просто не того. Не кончить.
Но вот что я сделаю прямо сейчас: брошу печатать, возьму её за руку, пойдём сквозь лес, без ножа, как нормальные, ну вот и всё, примерно так, никому не предки, не потомки, никакого ветра и дождя, ничего такого, и будто вовсе всё иначе, чем было и не было.
И, кстати, всё-таки рябину.
Шла война, но пока никого не убили, шла чума, но в отеле никто не чихнул. Мы толпились в магазине сувениров и вместо окон пялились в магнитики. Деньги больше некуда было тратить, и один и тот же верблюд из фальшивой бронзы переходил из рук в руки, дешевея и дорожая произвольно.
Я шатался, заглядывая мужчинам в кошельки и женщинам в чашечки купальников. Всюду распускалась жизнь.
– Я завидую вам, – сказал Али. – Я завидую сам себе. Это страшное время, хорошее время. Можно купить раба и пиццу на дом. Взять грузовик героина и личного врача на сдачу. Подгузники онлайн новорождённым и умирающим. Я завидую, но грущу: всё стало рынком, а рынков больше нет. У них, у настоящих, у последних, не бывает сайтов и приложений. Там даже вывесок не нужно. Вместо вывесок там птицы. Я видел битву соловьёв на карфагенских площадях. У лавки халатов золотая клетка. У лавки кувшинов серебряная. Чей соловей споёт красивей, у того и купят весь товар. Ни халаты, ни кувшины людям не нужны, у них нормальные штаны и пароварка. Это не ради покупок, а ради песен.
Я уже знал, что закончит он чем-то вроде «спой и ты», и напал первым.
– Я устал тебя развлекать, Али. Ты пришёл непонятно откуда, идёшь непонятно куда, ты готовишь отель к непонятно какой осаде, и мне непонятно, заряжен ли твой пистолет. А ещё та ленивая болезненная брюнетка дважды облизнула губы, глядя на меня, и текила кажется бесконечной, и мне на всё плевать. Раз мы на рынке, давай торговаться. У меня куча неспетых песен. У тебя полно заложников. Поменяемся?
Али молчал. Плохой торговец кричит, хороший ворчит, а лучший сбивает цену молча.
– Отпусти хотя бы детей.
– Разве музыкантам платят сразу золотом? Разве им не положены медяки?
– Что это значит?
– Что дети – товар товаров. На беременную тройней девочку-подростка можно выменять роту бойцов. Я придержу детей, они мой золотой запас. Но я отдам тебе пригоршню бедных, бесплодных, бездетных, неумных и одиноких мужчин. Спой про них, и я их выпущу.
В июне снова пошёл снег. Надо было валить.
Жена дала сумку хлеба в дорогу, Марат сел в поезд, положил под голову батон и забыл её лицо. Ехал ночь, и ночь, и ночь, из полярного дня в обычный, и не спал ни минуты: шумело. Позади ничего, ни работы, ничего, а в Москве земляк держал обувной, обещал устроить-роить-роить.
– Москва, – сказал Марат.
– Гыр-гыр-гыр, – сказала Москва, – хыр-хыр-хыр.
Работа была – раздавать бумажки. Новые сапоги, скидки на сапоги. Новые сапоги, скидки.
Вечерами, обалдев от бесконечности, Марат катался по кольцевой. «Курская» – двери закрываются – «Курская» – двери закрываются – чудо.
– Шын-шын-шын, – пела ночь, – фын-фын-фын.
Марату было ничего, тепло. С первых денег взял жёлтые шорты, футболку, сигареты подороже. Новые сапоги, скидки на сапоги. Новые сапоги, скидки.
Спать он так и не научился снова. Соседи мучили Марата. Один храпел, другой пердел, третий плакал: в горах, под самым солнышком, умерла его мать, он плакал и слал деньги теперь уже в никуда, по привычке.