Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
«Путешествие к центру Земли» — один из самых популярных романов Жюля Верна, неоднократно экранизированный. Написанная с тонким юмором, необычайно увлекательная история эксцентричного немецкого профессора минералогии Отто Лиденброка и его многострадального юного племянника и ассистента Акселя, расшифровавших манускрипт таинственного средневекового исландского алхимика и отправившихся, согласно указаниям этой рукописи, в полное немыслимых приключений странствие по земным недрам, способна и сейчас покорить воображение даже самого искушенного поклонника фантастики. Мистер Филеас Фогг вел размеренную, спокойную жизнь — по крайней мере, до того, как поспорил, что сможет обогнуть земной шар в кратчайшие сроки. И теперь, как истинный англичанин и джентльмен, он во что бы то ни стало обязан выиграть необычное пари! Вместе с верным слугой Паспарту он отправляется в полное опасностей и приключений кругосветное путешествие. Героям предстоит пережить восемьдесят самых удивительных и непредсказуемых дней в своей жизни: прочувствовать экзотику далеких стран, попасть в шторм на корабле, проехаться верхом на слоне, сразиться с кровожадными индейцами и быть арестованными буквально перед самой победой…
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 572
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© ООО «Издательство АСТ», 2024
В воскресенье 24 мая 1863 года мой дядя, профессор Отто Лиденброк, быстрыми шагами подходил к своему домику, номер 19 по Королевской улице – одной из самых старинных улиц древнего квартала Гамбурга.
Наша служанка Марта, наверно, подумала, что она запоздала с обедом, так как суп на плите лишь начинал закипать.
«Ну, – сказал я про себя, – если дядя голоден, то он, как человек нетерпеливый, устроит настоящий скандал».
– Вот и господин Лиденброк! – смущенно воскликнула Марта, приоткрыв дверь столовой.
– Да, Марта, но обед и не должен быть готов, ведь еще нет двух часов. В церкви святого Михаила часы пробили только половину второго.
– Так почему же господин Лиденброк вернулся?
– Он, вероятно, объяснит нам причину.
– Вот и он! Я бегу, господин Аксель, а вы его успокойте.
И Марта поспешила в свою кухонную лабораторию.
Я остался один. Успокаивать рассерженного профессора при моем несколько слабом характере было мне не по силам. Поэтому я собирался благоразумно удалиться наверх, в свою комнатку, как вдруг заскрипела входная дверь; ступени деревянной лестницы затрещали под длинными ногами хозяина дома, и, миновав столовую, он быстро прошел в свой рабочий кабинет.
На ходу он бросил в угол трость с набалдашником в виде щелкунчика, на стол – широкополую с взъерошенным ворсом шляпу и громко крикнул:
– Аксель, иди сюда!
Я не успел сделать и шага, как профессор в явном нетерпении снова позвал меня:
– Ну, где же ты!
Я бросился со всех ног в кабинет моего грозного дядюшки. Отто Лиденброк – человек не злой, я готов засвидетельствовать это, но если его характер не изменится, что маловероятно, то он так и умрет большим чудаком.
Отто Лиденброк был профессором в Иоганнеуме и читал лекции по минералогии, причем регулярно раз или два в течение часа выходил из терпения. Отнюдь не потому, что его беспокоило, аккуратно ли посещают студенты его лекции, внимательно ли слушают их и делают ли успехи: этими мелочами он мало интересовался. Лекции его, согласно выражению немецкой философии, носили «субъективный» характер: он читал для себя, а не для других. Это был эгоистичный ученый, настоящий кладезь премудрости, брюзжавший при малейшей попытке почерпнуть хоть крупицу из сокровищницы его познаний, одним словом – скупец!
В Германии немало профессоров такого рода.
Дядюшка, к сожалению, не отличался живостью речи, по крайней мере когда говорил публично, – а это прискорбный недостаток для оратора. И в самом деле, на своих лекциях в Иоганнеуме профессор часто внезапно останавливался; он боролся с упрямым словом, которое не хотело соскользнуть с его губ, с одним из тех слов, которые сопротивляются, разбухают и, наконец, срываются с уст в форме какого-нибудь – отнюдь не научного – бранного словечка! Отсюда и его крайняя раздражительность.
В минералогии существует много полугреческих, полулатинских названий, трудно произносимых, шероховатых терминов, которые ранят уста поэта. Я вовсе не хочу хулить эту науку. Но, право, самому гибкому языку позволительно заплетаться, когда ему приходится произносить такие, например, названия, как ромбоэдрическая кристаллизация, ретинасфальтовая смола, гелениты, фангазиты, молибдаты свинца, тунгстаты марганца, титанаты циркония.
В городе знали эти извинительные слабости моего дядюшки и злоупотребляли ими: подстерегали малейшую заминку в его речи, выводили его из себя и смеялись над ним, что даже в Германии отнюдь не считается признаком хорошего тона. И если на лекциях Лиденброка всегда было много слушателей, то это только потому, что большинство их приходило лишь позабавиться благородным гневом профессора.
Как бы то ни было, но мой дядюшка – я особенно подчеркиваю это – был истинным ученым. Хотя ему и приходилось, производя опыты, разбивать образцы минералов, все же дарование геолога в нем сочеталось с зоркостью минералога. Вооруженный молоточком, стальной иглой, магнитной стрелкой, паяльной трубкой и пузырьком с азотной кислотой, человек этот был на высоте своей профессии. По внешнему виду, излому, твердости, плавкости, звуку, запаху или вкусу он определял безошибочно любой минерал и указывал его место в классификации шестисот видов известных науке наших дней.
Поэтому имя Лиденброка пользовалось заслуженной известностью во всевозможных ученых обществах. Хемфри Дэви, Гумбольдт, Франклин и Сабин, будучи проездом в Гамбурге, не упускали случая сделать ему визит. Беккерель, Эбельмен, Брюстер, Дюма, Мильн-Эдвардс, Сент-Клер-Девиль охотно советовались с ним по животрепещущим вопросам химии. Эта наука обязана ему значительными открытиями, и в 1853 году появилась в Лейпциге книга профессора Отто Лиденброка под заглавием: Высшая кристаллография – объемистый труд infolio[1] с рисунками, не окупивший, однако, расходов по его изданию.
Кроме того, мой дядюшка был хранителем минералогического музея русского посланника Струве, ценной коллекции, пользовавшейся европейской известностью.
Таков был человек, звавший меня столь нетерпеливо. Теперь представьте себе его наружность: мужчина лет пятидесяти, высокого роста, худощавый, но обладавший железным здоровьем, по-юношески белокурый, глядевший лет на десять моложе своего возраста. Его большие глаза так и бегали за стеклами внушительных очков; его длинный и тонкий нос походил на отточенный клинок; злые языки утверждали, что он намагничен и притягивает железные опилки… Сущая клевета! Он втягивал только табак, и, правду сказать, в большом количестве.
А если прибавить, что дядюшкин шаг, говоря языком математики, равнялся полтуазу[2] и что на ходу он крепко сжимал кулаки – явный признак вспыльчивого нрава, – то этих сведений будет достаточно, чтобы пропала всякая охота искать его общества.
Он жил на Королевской улице в собственном домике, построенном наполовину из дерева, наполовину из кирпича, с зубчатым фронтоном; дом стоял у излучины одного из каналов, которые пересекают наиболее старинную часть Гамбурга, счастливо пощаженную пожаром 1842 года.
Старый дом чуть накренился и, что таить, выпячивал брюхо напоказ прохожим. Крыша на нем сидела криво, как шапочка на голове студента, состоящего членом Тугендбунда; положение его стен было не вполне вертикальным, но, в общем, дом держался стойко благодаря древнему вязу, подпиравшему его фасад и весной касавшемуся своими цветущими ветвями его окон.
Для немецкого профессора дядюшка был сравнительно богат. Дом, со всем, что в нем было и что в нем жило, находился в его полной собственности. К жильцам следует отнести крестницу дядюшки Гретхен, семнадцатилетнюю девушку из Фирланде[3], служанку Марту и меня. В качестве племянника и сироты я стал главным помощником профессора в его научных опытах.
Признаюсь, что я находил удовольствие в занятиях геологическими науками; в моих жилах текла кровь минералога, и я никогда не скучал в обществе моих любимых камней.
Впрочем, можно было счастливо жить в этом домике на Королевской улице, несмотря на вспыльчивый нрав его владельца, потому что последний, хотя и обходился со мною довольно круто, все же любил меня. Но этот человек не умел ждать и торопил даже природу.
В апреле месяце дядюшка обычно сажал в фаянсовые горшки, стоявшие в гостиной, резеду и вьюнки, а затем каждое утро дергал их за листочки, чтобы ускорить рост этих растений.
Имея дело с таким оригиналом, ничего другого не оставалось, как повиноваться. Поэтому я поспешил в его кабинет.
Кабинет дядюшки был настоящим музеем. Здесь находились все образцы минерального царства, снабженные этикетками и разложенные в полном порядке по трем крупным разделам: горючих, металлических и камнеподобных.
Как хорошо были знакомы мне эти научные побрякушки! Как часто, вместо того чтобы бездельничать с товарищами, я забавлялся, сметая пыль со всех этих графитов, антрацитов, лигнитов, с образцов каменного угля и торфа! А битум, асфальт, органические соли – как тщательно их нужно было охранять от малейшей пылинки! А металлы, начиная с железа и кончая золотом, относительная ценность которых исчезала перед абсолютным равенством научных образцов! А все эти камни, которых хватило бы для того, чтобы перестроить наш дом на Королевской улице и даже предусмотреть в нем прекрасную комнату, которая так хорошо подошла бы мне!
Однако, войдя в кабинет, я думал не об этих чудесах. Мои мысли были всецело поглощены дядюшкой. Он сидел в своем вместительном, обитом утрехтским бархатом кресле и держал в руках книгу, которую рассматривал с глубочайшим восхищением.
– Какая книга! Какая книга! – восклицал он.
Этот возглас напомнил мне, что профессор Лиденброк время от времени становился библиоманом; но книга имела в его глазах ценность лищь в том случае, если она была уникальна или по крайней мере неудобочитаема.
– Взгляни, – сказал он, – разве ты не видишь? Это бесценное сокровище я нашел сегодня утром в лавке еврея Гевелиуса.
– Великолепно! – ответил я с притворным восхищением.
И действительно, к чему столько шума из-за старой книжонки в кожаном переплете, из-за старинной пожелтевшей книжки с выцветшими буквами?
Между тем профессор продолжал восхищаться своим приобретением.
– Посмотри! Разве это не прекрасно? – спрашивал они тут же отвечал: – Да, восхитительно! А какой переплет! Легко ли книга раскрывается? Ну, конечно! Ее можно держать раскрытой на любой странице! Хорошо ли она выглядит в закрытом виде? Отлично! Обложка и листы хорошо сброшюрованы, все на месте, все пригнано одно к другому! А корешок? Семь веков существует книга, и ни единой трещины! Вот это переплет! Он мог бы составить гордость Бозериана, Клосса и Пюргольда!
Рассуждая так, дядюшка то открывал, то закрывал старинную книгу.
Я не нашел ничего лучшего, как спросить, что же это за книга, хотя она мало меня интересовала.
– А каково же заглавие этой замечательной книги? – спросил я лицемерно.
– Это сочинение, – отвечал дядюшка, воодушевляясь, – носит название «Хеймс-Крингла», автор его Снорре Турлесон, знаменитый исландский писатель двенадцатого века! Это история норвежских конунгов, правивших в Исландии!
– Неужели? – воскликнул я, насколько возможно радостнее. – Вероятно, в немецком переводе?
– Подумаешь! – возразил горячо профессор. – В переводе!.. Что мне делать с переводом? Кому он нужен, перевод? Это оригинальный труд на исландском языке – великолепном, богатом идиомами и в то же время простом, в котором, не нарушая грамматической структуры, уживаются самые причудливые словообразования.
– Как и в немецком языке, – прибавил я, подлаживаясь к нему.
– Да, – ответил дядюшка, пожимая плечами, – но с той разницей, что в исландском языке существуют три грамматических рода, как в греческом, и собственные имена склоняются, как в латинском.
– Ах, – воскликнул я, превозмогая свое равнодушие, – какой прекрасный шрифт!
– Шрифт? О каком шрифте ты говоришь, несчастный Аксель? Дело вовсе не в шрифте! Ах, ты, верно, думаешь, что книга напечатана? Нет, глупец, это манускрипт, рунический манускрипт!..
– Рунический?
– Да! Ты, может быть, попросишь объяснить тебе это слово?
– В этом я не нуждаюсь, – ответил я с видом оскорбленного достоинства.
Но дядюшка продолжал еще усерднее поучать меня, помимо моей воли, вещам, о которых я и знать ничего не хотел.
– Руны, – продолжал он, – это письменные знаки, которые некогда употреблялись в Исландии и, по преданию, были изобретены самим Одином[4]! Но взгляни же, полюбуйся, нечестивец, на эти письмена, созданные фантазией самого бога!
Право, не зная, что сказать, я готов был пасть на колени, ибо такой ответ угоден и богам и королям, и он никогда не ставит их в затруднительное положение. Но тут одно неожиданное обстоятельство дало нашему разговору иной оборот.
Внезапно из книги выпал полуистлевший пергамент.
Дядюшка накинулся на эту безделицу с жадностью вполне понятной. В его глазах ветхий документ, лежавший, быть может, с незапамятных времен в древней книге, должен был, несомненно, иметь огромную ценность.
– Что это такое? – воскликнул дядюшка.
И он бережно развернул на столе клочок пергамента пяти дюймов длины, трех ширины, на котором были начертаны поперечными строчками какие-то знаки, достойные чернокнижия.
Вот точный снимок рукописи. Я должен привести здесь эти загадочные письмена, ибо они побудили профессора Лиденброка и его племянника предпринять самое удивительное путешествие ХХ века:
Профессор в продолжение нескольких минут рассматривал рукопись; затем, подняв повыше очки, сказал:
– Это рунические письмена; знаки эти идентичны знакам манускрипта Снорре. Но… что они означают?
Мне всегда казалось, что рунические письмена лишь выдумка ученых для одурачивания простого люда, а потому меня отнюдь не огорчило, что дядя ничего не мог в них понять. По крайней мере я заключил это по нервным движениям его пальцев.
– Однако это древнеисландский язык, – бормотал он себе под нос.
Профессор Лиденброк должен был, конечно, знать, какой это язык, ведь недаром он слыл замечательным языковедом. Было бы преувеличением утверждать, что он знал две тысячи языков и четыре тысячи диалектов, которые известны на земном шаре, и все же он говорил на доброй части из них.
Встретив непредвиденное затруднение, он собрался было впасть в гнев, и я уже предвидел бурную сцену, но в это время на каминных часах пробило два.
Тотчас же приотворилась дверь, и Марта доложила:
– Кушать подано!
– К черту обед, – закричал дядюшка, – и того, кто его варит, и того, кто будет его есть!
Марта убежала. Я поспешил за нею и оказался, сам не зная как, за столом на своем обычном месте.
Я подождал немного. Профессор не появлялся. Впервые, насколько мне известно, он пропустил эту трапезу. А обед-то был какой! Бульон, посыпанный петрушкой, омлет с ветчиной и мускатными орехами, жареная телятина под сливовым соусом, на десерт – засахаренные фрукты, и ко всему этому превосходное мозельское вино.
И все это дядюшка прозевал из-за какой-то старой бумажонки. Право, как преданный племянник, я почел себя обязанным пообедать за нас обоих, что и выполнил на совесть.
– Невиданное дело! – сказала Марта. – Господина Лиденброка нет за столом!
– Невероятный случай!
– Это плохой признак, – продолжала старая служанка, качая головой.
По-моему, отсутствие дядюшки за столом не предвещало ровно ничего, кроме ужасной сцены, когда обнаружится, что его обед съеден.
Я с жадностью доедал последний кусочек, как вдруг громкий голос оторвал меня от стола.
Одним прыжком я очутился в дядином кабинете.
– Ясно, что это рунические письмена, – сказал профессор, морща лоб. – Но я открою тайну, которая в них скрыта, иначе…
Решительным ударом кулака он довершил свою мысль.
– Садись у стола, – продолжал он, – и пиши.
В мгновение ока я был готов.
– А теперь я буду называть тебе буквы нашего алфавита, соответствующие одному из этих исландских знаков. Посмотрим, что из этого выйдет. Но ради всего святого, не наделай ошибок!
Он начал диктовать. Я прилагал все свои старания, чтобы не ошибиться. Он называл одну букву за другой, и, таким образом, последовательно составлялась таблица непостижимых слов:
Когда работа была окончена, дядюшка поспешно выхватил у меня листок, на котором я написал буквы, и долго внимательно изучал их.
– Что это значит? – повторял он машинально.
Откровенно говоря, я не мог бы ответить на его вопрос. Впрочем, он и не спрашивал меня, а продолжал говорить сам с собой.
– Это то, что мы называем шифром, – рассуждал он вслух. – Смысл написанного умышленно скрыт за буквами, расставленными в беспорядке; однако, если бы их расположить в надлежащей последовательности, то они образовали бы понятную фразу. Полагаю, что в ней содержится объяснение какого-нибудь великого открытия или указание на него!
Я, со своей стороны, думал, что тут ровно ничего не скрыто, но остерегся высказать свое мнение.
Профессор между тем взял книгу и пергамент и начал их сравнивать.
– Записи эти сделаны не одной и той же рукой, – сказал он, – зашифрованная записка более позднего происхождения, чем книга, и неопровержимое доказательство тому мне сразу бросилось в глаза. В самом деле, в тайнописи первая буква – двойное М – не встречается в книге Турлесона, ибо она была введена в исландский алфавит только в четырнадцатом веке. Следовательно, между манускриптом и документом лежат по крайней мере два столетия.
Рассуждение это показалось мне логичным.
– Это наводит меня на мысль, – продолжал дядюшка, – что таинственная запись сделана одним из обладателей книги. Но кто же, черт возьми, был этот обладатель? Не оставил ли он своего имени на какой-нибудь странице рукописи?
Дядюшка поднял повыше очки, взял сильную лупу и тщательно просмотрел первые страницы книги. На обороте второй страницы он открыл что-то вроде пятна, похожего на чернильную кляксу; но, вглядевшись в него, можно было различить несколько наполовину стертых знаков. Дядя понял, что именно на это место надо обратить наибольшее внимание; он принялся чрезвычайно старательно рассматривать его и разглядел наконец с помощью лупы следующие рунические письмена, которые и прочел без всякого затруднения:
– Арне Сакнуссем! – воскликнул он торжествующе. – Но ведь это имя, имя исландское, принадлежит ученому шестнадцатого столетия, знаменитому алхимику!
Я посмотрел на дядю с восхищением.
– Алхимики, – продолжал он, – Авиценна, Бэкон, Люль, Парацельс были единственными истинными учеными своей эпохи. Они сделали открытия, которым мы можем только удивляться. Разве не мог Сакнуссем под этим шрифтом скрыть какое-либо удивительное открытие? Так оно должно быть! Так оно и есть!
При этой гипотезе воображение профессора разыгралось.
– Весьма вероятно, – дерзнул я ответить, – но для чего было этому ученому держать в тайне столь чудесное открытие?
– Для чего? Почем я знаю! Разве Галилей не так же поступил с Сатурном? Впрочем, увидим: я вырву тайну этого документа, я не буду ни есть, ни спать, пока не разгадаю ее.
«Ну и ну!» – подумал я.
– Ни я, Аксель, ни ты! – продолжал он.
«Черт возьми! – сказал я про себя. – Как хорошо, что я пообедал за двоих!»
– Прежде всего, – заметил дядюшка, – надо разгадать этот «шифр», что вполне возможно.
При этих словах я поднял голову. Дядюшка продолжал разговор с самим собой:
– Нет ничего легче этого! Документ содержит сто тридцать две буквы: семьдесят девять согласных и пятьдесят три гласных. Приблизительно такое же соотношение существует в южных языках, в то время как наречия севера бесконечно богаче согласными. Следовательно, мы имеем дело с одним из южных языков.
Выводы были правильные.
– Но какой это язык? Сакнуссем, – продолжал дядя, – был ученый человек; поэтому, раз он писал не на родном языке, то, разумеется, должен был отдавать преимущество языку, общепринятому среди образованных умов шестнадцатого века, а именно – латинскому. Если я ошибаюсь, то можно будет испробовать испанский, французский, итальянский, греческий или еврейский. Но ученые шестнадцатого столетия писали обычно по-латыни. Таким образом, я вправе признать á priori, что это латынь.
Я вскочил со стула. Как человек, изучавший латынь, я был возмущен, что этот ряд неуклюжих знаков может принадлежать сладкозвучному языку Вергилия.
– Да, латынь, – продолжал дядюшка, – но запутанная латынь.
«Отлично! – подумал я. – Если ты ее распутаешь, милый дядюшка, я скажу, что ты ученый семи пядей во лбу».
– Всмотримся хорошенько, – сказал он, снова взяв исписанный мною листок. – Вот ряд из ста тридцати двух букв, расположенных крайне беспорядочно. В одних словах встречаются только согласные, как, например, первое «mrnlls»; в других, напротив, преобладают гласные, например, в пятом «inteief» или в предпоследнем – «oseibo». Очевидно, эта группировка не случайна; она произведена математически, при помощи неизвестного нам соотношения между двумя величинами, которое и определило последовательность этих букв. Не подлежит сомнению, что первоначальная фраза была написана правильно, но затем по какому-то принципу, который еще надо найти, подверглась преобразованию. Тот, кто овладел бы ключом этого шифра, свободно прочел бы ее. Но что это за ключ? Аксель, ты не знаешь его?
На этот вопрос я не мог ответить – и по весьма основательной причине: мои взоры были устремлены на прелестный портрет, висевший на стене, – на портрет Гретхен. Воспитанница дядюшки находилась в это время в Альтоне у одной из своих родственниц, и я был очень опечален ее отсутствием, так как – теперь я могу в этом сознаться – хорошенькая питомица профессора и его племянник любили друг друга с истинным постоянством и чисто немецкой сдержанностью. Мы обручились без ведома дяди, который был слишком предан науке, чтобы понимать подобные чувства. Гретхен была очаровательная блондинка, с голубыми глазами, с твердым характером и серьезным складом ума; но это ничуть не уменьшало ее любви ко мне; что касается меня, я обожал ее, если только это понятие существует в старогерманском языке. Образ моей юной фирландки перенес меня мгновенно из мира действительности в мир грез и воспоминаний.
Я задумался о моей верной подруге, делившей со мной часы трудов и отдохновения. Она изо дня в день помогала мне приводить в порядок дядюшкину бесценную коллекцию; вместе со мной она наклеивала этикетки на образцы минералов. Гретхен была очень сильна в минералогии и могла заткнуть за пояс любого ученого. Она любила углубляться в научные премудрости. Сколько чудесных часов провели мы за совместными занятиями! И как часто я завидовал бесчувственным камням, к которым прикасались ее прелестные ручки!
Окончив работу, мы шли вместе по тенистым дорогам Альсера до старой мельницы, которая так чудесно рисовалась в конце озера. Дорогою мы болтали, держась за руки; я рассказывал ей всякие веселые истории, заставлявшие ее от души смеяться; путь этот приводил нас к берегам Эльбы, и там, попрощавшись с лебедями, которые плавали среди белых кувшинок, мы садились на пароход и возвращались домой.
В то мгновение, когда я в своих мечтаниях уже выходил на набережную, дядя, ударив кулаком по столу, сразу вернул меня к действительности.
– Посмотрим, – сказал он. – При желании затемнить смысл фразы первое, что приходит на ум, как мне кажется, это написать слова по вертикали, а не по горизонтали. Посмотрим, что из этого выйдет! Аксель, напиши какую-нибудь фразу на этом листке, но вместо того, чтобы располагать буквы в строчку, напиши их в той же последовательности, но вертикально, по пяти или по шести в столбце.
Я сразу понял, что от меня требуется, и написал сверху вниз:
– Хорошо, – сказал профессор, не читая написанного. – Теперь напиши буквы, которые получились в столбце, в строчку.
Я повиновался, получилась следующая фраза:
Ятецр! лемеое юбсмгт бяе, ах лврдяе юсдоГн
– Превосходно? – произнес дядюшка, вырывая у меня из рук листок. – Это уже походит на наш старый документ; гласные и согласные расположены в одинаковом беспорядке, даже прописная буква и запятая в середине слова, совсем как на пергаменте Сакнуссема!
Я не мог не признать, что эти замечания весьма глубокомысленны.
– А теперь, – продолжал дядюшка, обращаясь уже непосредственно ко мне, – для того чтобы прочесть фразу, которую ты написал и содержания которой я не понимаю, мне достаточно соединять по порядку сначала первые буквы каждого слова, потом вторые, потом третьи и так далее.
И дядя, к своему и к моему величайшему изумлению, прочел:
Я люблю тебя всем сердцем, дорогая Гретхен!
– Ого! – сказал профессор.
Да, как влюбленный глупец, я необдуманно написал эту предательскую фразу!
– Так-с!.. Ты, значит, любишь Гретхен? – продолжал дядюшка тоном заправского опекуна.
– Да… Нет… – бормотал я.
– Так-с, ты любишь Гретхен! – машинально повторил он. – Ну, хорошо, применим мой метод к исследуемому документу.
И дядюшка снова погрузился в размышление, которое целиком заняло его внимание, заставив позабыть о моих неосторожных словах. Я говорю «неосторожных», потому что ученый был неспособен понять сердечные дела. Но, к счастью, интерес к документу возобладал над всем остальным. Когда профессор Лиденброк собрался произвести свой решающий опыт, глаза его метали молнии сквозь очки; дрожащими пальцами он снова взял древний пергамент. Он был взволнован не на шутку. Наконец дядюшка основательно прокашлялся и начал диктовать мне торжественным тоном, называя сначала первые буквы каждого слова, потом вторые; он диктовал буквы в таком порядке:
Сознаюсь, что, кончая дописывать, я волновался: в сочетании этих букв, произносимых одна за другой, я не мог уловить ровно никакого смысла, а с нетерпением ожидал, что из уст профессора потечет на великолепной латыни торжественная речь.
Но кто бы мог ожидать этого? Сильный удар кулака потряс стол. Чернила брызнули, перо выпало у меня из рук.
– Не то, не то! – закричал дядюшка. – Получилась чистейшая бессмыслица!
И, пролетев, как пушечное ядро, через кабинет, скатившись по лестнице, словно лавина, он устремился на Королевскую улицу и кинулся бежать во весь дух.
– Он ушел? – воскликнула Марта, испуганная грохотом входной двери, захлопнутой с такой силой, что затрясся весь дом.
– Да, – ответил я, – совсем ушел!
– Как же так? А обед? – спросила старая служанка.
– Он не будет обедать!
– А ужинать?
– Он не будет ужинать!
– Не будет?! – воскликнула Марта, всплеснув руками.
– Да, добрейшая Марта, он не будет больше есть, и никто не будет есть во всем доме! Дядюшка хочет заставить нас всех поститься до тех пор, пока ему не удастся разобрать всю эту тарабарщину, которая решительно не поддается расшифровке.
– Господи Иисусе! Так нам, значит, ничего не остается, как умереть с голода?
Я не отваживался признаться, что, имея дело со столь упорным человеком, как мой дядя, нас неизбежно ждет эта печальная участь.
Старая служанка, вздыхая, отправилась к себе на кухню.
Когда я остался один, мне пришло на ум поскорее рассказать Гретхен всю эту историю. Но как отлучиться из дома? Профессор мог каждую минуту вернуться. А что, если он меня позовет? А что, если он захочет снова начать свою работу по разгадыванию логогрифа, которую не сумел бы выполнить и сам Эдип? И что будет, если я не откликнусь на его зов?
Самое разумное было остаться дома. Как раз некий минералог из Безансона прислал нам коллекцию кремнистых жеод, которые нужно было классифицировать. Я принялся за дело. Я разбирал, наклеивал ярлыки, размещал в стеклянном ящике все эти полые камни, в которых поблескивали маленькие кристаллы.
Но это занятие не поглощало меня целиком. Древний документ не выходил у меня из памяти. Голова моя горела, и я был охвачен беспокойством. Я предчувствовал неминуемую катастрофу.
По прошествии часа мои камни были размещены по порядку. Я опустился в «утрехтское» кресло, запрокинул голову и свесил руки. Потом я закурил трубку, длинный изогнутый чубук которой был украшен фигуркой наяды, и забавлялся, наблюдая, как мало-помалу моя наяда, покрываясь копотью, превращалась в настоящую негритянку. Время от времени я прислушивался, не раздадутся ли шаги на лестнице, но ничего не было слышно. Где же мог быть дядя? Я представлял его себе бегущим под прекрасными деревьями Альтонской дороги; на ходу он в неистовстве сбивает палкой листья, чертит какие-то знаки на стенах, отсекает головки чертополоха и нарушает покой сонных лебедей.
Вернется ли он торжествующим или обескураженным? Удастся ли ему разгадать тайну? Рассуждая сам с собой, я машинально взял в руки лист бумаги, на котором выстроился ряд загадочных строк, начертанных моей рукой.
Я повторял:
«Что же это означает?»
Я пытался так сгруппировать буквы, чтобы они образовали слова, но ничего не выходило! Их можно было соединять как угодно, по две, по три, по пяти или по шести, толку от этого не было. Но все же из четырнадцатой, пятнадцатой и шестнадцатой буквы получилось английское слово «ice», а из восемьдесят четвертой, восемьдесят пятой и восемьдесят шестой слово «sir». Наконец в середине документа, на второй и третьей строках, я заметил латинские слова «rota», «mutabill, «ira», «nec», «ara».
«Черт возьми! – подумал я. – По этим словам дядя, пожалуй, сможет судить о языке документа. На четвертой строке я различаю еще слово “luco”, что означает “священная роща”; правда, на третьей можно прочитать еврейское слово “tabilet”, а на последней – чисто французские слова “mer”, “arc”, “mère”».
Было отчего потерять голову! Четыре различных языка водной бессмысленной фразе! Какая могла существовать связь между словами «лед», «господин», «гнев», «жестокий», «священная роща», «переменчивый», «мать», «лук», «море»?
Только последнее и первое слово легко можно было соединить друг с другом; ничего не было удивительного, что в документе, написанном в Исландии, говорилось о «ледяном море». Но остальную часть шифра понять было не так-то легко.
Я боролся с неразрешимой загадкой; мозг мой пылал; я хлопал глазами, глядя на листок бумаги, и мне казалось, что все эти сто тридцать две буквы прыгают передо мною, как светящиеся точки, мелькающие перед закрытыми глазами, когда кровь приливает к голове.
Я оказался во власти своего рода галлюцинации; я задыхался, мне не хватало воздуха. Машинально я стал обмахиваться этим листком бумаги, так что его лицевая и оборотная стороны попеременно представали перед моим взором.
Каково же было мое изумление, когда мне показалось, что передо мной промелькнули знакомые латинские слова: “craterem”, “terrestre!
Разом луч света озарил мое сознание; эти скупые слова навели меня на путь истины; я нашел секрет шифра! Чтобы понять документ, совсем не требовалось его читать шиворот-навыворот. Нет, загадочные письмена можно было свободно прочесть в том виде, в каком они были начертаны и продиктованы. Все остроумные предположения профессора оказались правильными; он был прав и относительно расположения букв и относительно языка документа! Для того чтобы прочитать это латинское предложение с начала до конца, ему лишь не хватало еще «чего-то», и это «что-то» открыл мне случай!
Разумеется, я был очень взволнован. В глазах у меня мутилось, они отказывались мне служить. Я разложил пергамент на столе. Мне достаточно было бросить один только взгляд на шифр, чтобы овладеть тайной.
Наконец я с трудом унял свое волнение. Чтобы успокоить нервы, я заставил себя пройтись по комнате, а затем снова опустился в кресло.
– Прочтем теперь! – воскликнул я, вздохнув полной грудью.
Я склонился над столом, проследил по порядку каждую букву и прочел громким голосом всю фразу, не останавливаясь, не запинаясь.
Но какое изумление, какой ужас охватили меня! Сначала я стоял, словно оглушенный ударом. Как! Неужели то, что я только что узнал, было уже осуществлено? Неужели нашелся такой смельчак, что проник…
– Ах! – вскричал я в сердцах. – Нет, нет, дядя не должен узнать этого! Иначе он непременно пустится в такое путешествие! Он тоже захочет испытать все это! Ничто не сможет удержать его, такого смелого геолога! Он поедет непременно, несмотря ни на что, вопреки всему! И он возьмет меня с собой, и мы никогда не вернемся! Никогда, никогда!
Я был в неописуемом возбуждении.
– Нет, нет, этому не бывать! – произнес я решительно. И раз в моей власти не допустить, чтобы такая мысль пришла в голову моему тирану, я и не допущу! Переворачивая документ и так и эдак, он может случайно найти ключ к шифру! Я уничтожу документ!
В камине еще тлели угли. Я схватил не только исписанный мною лист, но также и пергамент Сакнуссема; дрожащей рукой я собирался бросить проклятые бумаги в огонь и таким образом скрыть опасную тайну.
В этот момент дверь кабинета отворилась, и вошел дядюшка.
Я едва успел положить злосчастный документ на стол.
Профессор Лиденброк, казалось, находился в глубокой задумчивости. Овладевшая им мысль не давала ему ни минуты покоя; во время прогулки он, очевидно, исследовал, толковал на все лады мучившую его проблему, напрягая все свое воображение, и вернулся, чтобы испробовать какой-то новый прием.
В самом деле, он сел в свое любимое кресло, схватил перо и начал записывать формулы, похожие на алгебраические.
Я следил взглядом за его дрожащей рукой; я не упускал из виду ни малейшего его движения. Что, если случайно он разгадает загадку? Я волновался, и, в общем, напрасно: поскольку «единственный» правильный способ прочтения уже открыт, всякое исследование в ином направлении поневоле будет тщетным.
В течение трех часов трудился дядюшка, не говоря ни слова, не поднимая головы, то зачеркивая свои писания, то восстанавливая их, то опять марая написанное и в тысячный раз все начиная сначала.
Я прекрасно знал, что стоит ему составить из этих букв все мыслимые словосочетания, и искомая фраза в конце концов получится. Но я знал также, что из двадцати букв получается два квинтильона четыреста тридцать два квадрильона девятьсот два триллиона восемь миллиардов сто семьдесят шесть миллионов шестьсот сорок тысяч словосочетаний! А в искомой фразе было сто тридцать две буквы, и эти сто тридцать две буквы могли образовать такое невероятное количество словосочетаний, которое не только подсчитать, но и представить себе невозможно!
Я мог не волноваться по поводу столь героического способа разрешить проблему.
Между тем время шло; наступила ночь; шум на улицах стих; дядюшка, все еще занятый разрешением своей задачи, ничего не видел, не заметил даже Марту, когда она приотворила дверь; он ничего не слышал, даже голоса этой верной служанки, спросившей его:
– Сударь, вы будете сегодня ужинать?
Марте пришлось уйти, не получив ответа. Что касается меня, то, как я ни боролся с дремотой, все же заснул крепким сном, примостившись в уголке дивана, между тем как дядюшка Лиденброк упорно продолжал писать и снова зачеркивать свои формулы.
Когда утром я проснулся, неутомимый исследователь все еще был за работой. Его красные глаза, волосы, всклокоченные нервной рукой, лихорадочные пятна на бледном лице в достаточной степени свидетельствовали о той страшной борьбе, которую он вел в своем стремлении добиться невозможного, и о том, скольких усилий, какого напряжения потребовали от него эти ночные часы.
Право, я пожалел дядюшку. Несмотря на то что я не без основания мог во многом упрекнуть его, тщетные усилия ученого тронули меня. Бедняга был до того поглощен своей идеей, что даже позабыл о гневных вспышках. Все его жизненные силы были сосредоточены на одном, и можно было опасаться, что, не находя исхода, они доведут его до гибели.
Я мог одним движением, одним словом освободить его от железных тисков, сжимавших его голову! Но я этого не делал.
А между тем сердце у меня было доброе. Отчего же оставался я нем и глух при таких обстоятельствах? Да в интересах самого же дяди.
«Нет, нет! я ничего не скажу! – твердил я сам себе. – Я его знаю, он захочет поехать; ничто не остановит его. У него безудержное воображение, и он рискнет жизнью, чтобы совершить то, чего не сделали другие геологи. Я буду молчать; я оставлю при себе тайну, обладателем которой сделала меня случайность! Открыть ее – значит обречь профессора Лиденброка на смерть! Пусть он отгадает ее, если сумеет. Я не желаю, чтобы мне когда-нибудь пришлось упрекать себя за то, что я толкнул его на столь губительный шаг!»
Приняв это решение, я скрестил руки и стал ждать. Но я не учел побочного обстоятельства, имевшего место несколько часов тому назад.
Когда Марта собралась было идти на рынок, оказалось, что заперта наружная дверь и ключ из замка вынут. Кто же его мог взять? Очевидно, дядя, когда он вернулся накануне вечером с прогулки.
Было ли это сделано намеренно или нечаянно? Неужели он хотел подвергнуть нас мукам голода? Нет, это уж слишком! Как! Заставлять меня и Марту страдать из-за того, что нас совершенно не касается? Ну, конечно, так! И я вспомнил другой подобный же случай, способный испугать кого угодно. В самом деле, несколько лет назад, когда дядя работал над своей минералогической классификацией, он пробыл без пищи сорок восемь часов, причем всему дому пришлось разделить с ним эту диету в интересах науки. У меня начались тогда судороги в желудке – вещь малоприятная для молодца, обладающего дьявольским аппетитом.
И я понял, что завтрак сегодня будет так же отменен, как вчера ужин. Я решил, однако, держаться героически и не поддаваться требованиям желудка. Марта, не на шутку встревоженная, всполошилась. Что касается меня, больше всего я был обеспокоен невозможностью выйти из дома. Причина была ясна.
Дядя продолжал работать: воображение уносило его в высокие сферы умозаключений; он витал над землей и в самом деле не ощущал земных потребностей.
Около полудня голод стал серьезно мучить меня. В простоте сердечной Марта извела накануне все запасы, находившиеся в кладовой; в доме не осталось ничего съестного. Но я стойко держался, что было для меня своего рода делом чести.
Пробило два часа. Положение становилось смешным, невыносимым. У меня буквально живот подводило. Мне стало казаться, что я преувеличил важность документа, что дядя не поверит сказанному в нем, признает все это простой мистификацией, что в худшем случае мы насильно удержим его, если он захочет пуститься в такое опасное путешествие, и что, наконец, он может и сам найти ключ шифра, и тогда окажется, что я даром постился.
Эти доводы, которые я накануне отбросил бы с негодованием, представлялись мне теперь превосходными; мне показалось даже смешным, что я так долго колебался, и я решил все сказать.
Я ждал лишь благоприятного момента, чтобы начать разговор, как вдруг профессор встал, надел шляпу.
Как! Уйти из дома, а нас снова запереть! Этому не бывать!
– Дядюшка, – сказал я.
Казалось, он не слыхал.
– Дядя Лиденброк! – повторил я, повышая голос.
– Что? – спросил он, как человек, которого внезапно разбудили.
– Как это что! А ключ?
– Какой ключ? От входной двери?
– Нет, – воскликнул я, – ключ к документу!
Профессор поглядел на меня поверх очков; он заметил, вероятно, что-нибудь необыкновенное в моей физиономии, потому что порывисто схватил мою руку и молча устремил на меня вопрошающий взгляд. Однако ни один вопрос еще не был выражен столь ясно.
Я утвердительно кивнул.
Он соболезнующе покачал головою, словно имел дело с сумасшедшим.
Я кивнул еще более выразительно.
Глаза его заблестели, поднялась угрожающе рука.
Этот немой разговор при таких обстоятельствах мог бы заинтриговать самого апатичного свидетеля. Действительно, я не решался сказать ни одного слова, боясь, как бы дядя не задушил меня от радости в своих объятиях. Но отвечать, однако, было необходимо.
– Да, этот ключ… случайно…
– Что ты говоришь? – вскричал он в неописуемом волнении.
– Вот он! – сказал я, подавая ему листок бумаги, исписанный мною. – Читайте.
– Но это же не имеет смысла! – возразил он, комкая бумагу.
– Не имеет, если читать с начала, но если начать с конца…
Я не успел кончить фразу, как профессор вскрикнул, вернее, взревел! Словно откровение снизошло на него; он совершенно преобразился.
– Ах, хитроумный Сакнуссем! – воскликнул он. – Так ты, значит, написал фразу наоборот?
И с помутившимся взором, схватив бумагу, он прочитал дрожащим голосом весь документ от последней до первой буквы.
Документ гласил следующее:
«In Sneffels Yoculis craterem kem delibat umbra Scartaris Julii intra calendas descende, audas viator, et terrestre centrum attinges. Kod feci. – Arne Saknusemm».
В переводе это означало:
«Спустись в кратер Екуль Снефельс, который тень Скартариса ласкает перед июльскими календами[5], отважный странник, и ты достигнешь центра Земли. Это я совершил. – Арне Сакнуссем».
Прочитав эти строки, он подскочил, словно дотронулся нечаянно до лейденской банки. Преисполненный радости, уверенности и отваги, он был великолепен. Он ходил взад и вперед, хватался руками за голову, передвигал стулья, складывал в кучу свои книги; он играл, – кто бы мог этому поверить, – как мячиками, минералами, ударял кулаком по столу или похлопывал рукой по креслу. Наконец его нервы успокоились, и он опустился, утомленный, в кресло.
– Который час, однако? – спросил он немного погодя.
– Три часа, – ответил я.
– Как скоро настало время обеда! Я умираю с голоду. К столу! А потом…
– Потом?..
– Ты уложишь мой чемодан.
– Хорошо! – воскликнул я.
– И свой тоже, – добавил безжалостный профессор, входя в столовую.
При этих словах дрожь пробежала по моему телу; однако я овладел собой и решил даже виду не подавать, что испуган. Только научные доводы смогут удержать профессора Лиденброка, а их было немало и весьма серьезных. Отправиться к центру Земли! Какое безумие! Я приберегал свои возражения до более благоприятного момента и приготовился обедать.
Нет надобности описывать, как разгневался мой дядюшка, когда увидел, что стол не накрыт! Но тут же все объяснилось. Обретя свободу, Марта поспешила на рынок и так быстро приготовила обед, что через час мой голод был утолен, и я снова ясно представил себе положение вещей.
Во время обеда дядюшка был почти весел; он сыпал шутками, которые всегда бывают безобидны у ученых. После десерта он сделал мне знак следовать за ним в кабинет.
Я повиновался. Он селу одного конца стола, я у другого.
– Аксель, – сказал он довольно мягко, – ты весьма разумный юноша; ты оказал мне сегодня большую услугу, когда я, утомленный борьбой, хотел уже отказаться от своих изысканий. Куда бы завели меня попытки решить эту задачу? Неизвестно! Я никогда этого не забуду, и ты приобщишься к славе, которую мы заслужим.
«Ну, – подумал я, – он в хорошем настроении – подходящая минута, чтобы поговорить об этой самой славе».
– Прежде всего, – продолжал дядя, – я убедительно прошу тебя сохранять полнейшую тайну. Ты понимаешь, конечно? В мире ученых сколько угодно завистников, многие захотели бы предпринять путешествие, о котором они должны узнать лишь после нашего возвращения.
– Неужели вы думаете, что таких смельчаков много?
– Несомненно! Кто стал бы долго раздумывать, узнав о возможности приобрести такую славу? Если бы этот документ был предан гласности, целая армия геологов поспешила бы по следам Арне Сакнуссема!
– Я вовсе не убежден в этом, дядя, ведь достоверность документа ничем не доказана.
– Как! А книга, в которой мы его нашли?
– Хорошо! Я согласен, что Сакнуссем написал эти строки, но разве из этого следует, что он действительно предпринял такое путешествие, да и разве старый документ не может быть мистификацией?
Я почти раскаивался, что произнес это резкое слово. Профессор нахмурил брови, и я боялся, что наш разговор примет плохой оборот. К. счастью, этого не случилось. Мой строгий собеседник, изобразив на своей физиономии некое подобие улыбки, ответил:
– Это мы проверим.
– Ах, – сказал я, несколько озадаченный, – позвольте мне высказать все, что можно сказать по поводу документа.
– Говори, мой мальчик, не стесняйся. Я даю тебе полную свободу высказать свое мнение. Ты теперь не только племянник мой, но и коллега. Итак, продолжай.
– Хорошо, я вас спрошу прежде всего, что такое эти Ёкуль, Снефельс и Скартарис, о которых я никогда ничего не слыхал?
– Очень просто. Я как раз недавно получил от своего друга Августа Петермана из Лейпцига карту; кстати, она у нас под рукой. Возьми третий атлас из второго отделения большого библиотечного шкафа, ряд 7, полка четыре.
Я встал и, следуя этим точным указаниям, быстро нашел требуемый атлас. Дядя раскрыл его и сказал:
– Вот одна из лучших карт Исландии, карта Гендерсона, и я думаю, что при помощи ее мы разрешим все затруднения.
Я склонился над картой.
– Взгляни на этот остров вулканического происхождения, – сказал профессор, – и обрати внимание на то, что все вулканы носят там название Ёкуль. Это слово означает по-исландски «глетчер», ибо горные вершины на широте Исландии по большей части покрыты вечными снегами и во время вулканических извержений лава неминуемо пробивается сквозь ледяной покров. Поэтому-то огнедышащие горы острова и носят название: Ёкуль.
– Хорошо, – возразил я, – но что такое Снефельс?
Я надеялся, что он не сможет ответить на этот вопрос. Как я заблуждался! Дядя продолжал:
– Следуй за мной по западному берегу Исландии. Смотри! Вот главный город Рейкьявик! Видишь? Отлично. Поднимись по бесчисленным фьордам этих морских берегов и остановись несколько ниже шестидесяти пяти градусов северной широты. Что ты видишь там?
– Нечто вроде полуострова, похожего на обглоданную кость.
– Сравнение правильное, мой мальчик; теперь, разве ты ничего не замечаешь на этом полуострове?
– Да, вижу гору, которая кажется выросшей из моря.
– Хорошо! Это и есть Снефельс.
– Снефельс?
– Да, гора высотою в пять тысяч футов, одна из самых замечательных на острове и, несомненно, одна из самых знаменитых во всем мире, ибо ее кратер ведет к центру земного шара!
– Но это невозможно! – запротестовал я, пожимая плечами.
– Невозможно? – ответил профессор Лиденброк сурово. – Почему?
– Потому что этот кратер, очевидно, переполнен лавой, скалы раскалены, и затем…
– А что, если это потухший вулкан?
– Потухший?
– Да. Число действующих вулканов на земном шаре достигает трехсот, но число потухших вулканов значительно больше. К последним и принадлежит Снефельс, за весь обозримый исторический период у него было только одно извержение, а именно в тысяча двести девятнадцатом году; с тех пор он постепенно угас и уже не принадлежит к числу действующих вулканов.
На эти точные данные я решительно ничего не мог возразить, а потому перешел к другим неясным пунктам, заключавшимся в документе.
– Но что такое Скартарис? – спросил я. – И при чем тут июльские календы?
Дядюшка призадумался. На минуту у меня появилась надежда, но только на минуту, потому что вскоре он ответил мне следующее:
– То, что ты называешь непонятным, для меня вполне ясно. Все эти данные доказывают лищь, с какой точностью Сакнуссем описал свое открытие. Ёкуль-Снефельс состоит из нескольких кратеров, и потому необходимо было указать именно тот, который ведет к центру Земли. Что же сделал ученый-исландец? Он заметил, что перед наступлением июльских календ, иначе говоря, в конце июня, одна из горных вершин, Скартарис, отбрасывает тень, достигающую жерла вышеназванного кратера, – факт, который ученый отметил в своем документе. Указание настолько точное, что, достигнув вершины Снефельс, мы не станем сомневаться, какой путь избрать.
Положительно мой дядя находил ответ на все. Я понял, что он неуязвим, когда дело касается текста древнего пергамента. Поэтому я перестал надоедать ему вопросами, а поскольку мне больше всего хотелось убедить дядюшку, я перешел к научным возражениям, по-моему, гораздо более существенным.
– Хорошо! – сказал я. – Согласен, что фраза Сакнуссема ясна и смысл ее не подлежит сомнению. Я допускаю даже, что документ – несомненный подлинник. Ученый в самом деле спустился в жерло Снефельс, видел, как тень Скартариса перед наступлением июльских календ скользит по краю кратера; он даже узнал из современных ему легенд, что этот кратер ведет к центру Земли; но чтобы он сам туда проник, чтобы он, совершив это путешествие, вернулся оттуда, этому я не верю! Нет, тысячу раз нет!
– А на каком основании? – спросил дядя насмешливо.
– На основании научных теорий, доказывающих, что подобное исследование немыслимо!
– Теории, говоришь, доказывают это? – спросил профессор добродушно. – Жалкие теории! И ты думаешь, что эти мерзкие теории нам помешают?
Я видел, что он смеется надо мною, но тем не менее продолжал:
– Да, доказано со всей очевидностью, что по мере углубления в недра Земли температура поднимается приблизительно на один градус через каждые семьдесят футов. Если допустить, что это соотношение остается неизменным, то при длине земного радиуса в тысяча пятьсот лье все вещества в центре Земли окажутся в газообразном состоянии, так как металлы, золото, платина, самые твердые породы не выдерживают такой температуры. Поэтому я вправе спросить вас, возможно ли проникнуть в такую среду?
– Стало быть, Аксель, тебя пугает температура?
– Конечно. Достаточно нам спуститься лишь на десять лье и достичь нижней границы земной коры, как температура превысит тысячу триста градусов.
– И ты боишься расплавиться?
– Предоставляю вам решение этого вопроса, – ответил я с досадой.
– Хорошо, я выскажу свое категорическое суждение, – надменно промолвил профессор Лиденброк. – Ни ты, ни кто другой не знает достоверно, что происходит внутри земного шара, ибо он изучен в глубину едва на двенадцатитысячную часть своего радиуса. Поэтому научные теории о температурах больших глубин будут бесконечно видоизменяться и дополняться, а каждая старая теория опровергаться новой. Ведь полагали же до Фурье, что температура межпланетных пространств неизменно понижается, а теперь доказано, что самая низкая температура в мировом эфире колеблется между сорока и пятьюдесятью градусами ниже нуля. Почему не может быть того же с температурой внутри Земли? Почему бы где-то в глубине ей не остановиться на определенном уровне, вместо того чтобы подняться до черты, после которой начинают плавиться самые огнеупорные породы?
Раз дядя перенес вопрос в область гипотез, я не мог ничего возразить ему.
– А затем я тебе скажу, что истинные ученые, как, например, Пуазон и другие, доказали, что если бы внутри земного шара жар доходил до двухсот тысяч градусов, то газ, образовавшийся от веществ, раскаленных до таких невероятных температур, взорвал бы земную кору, как под давлением пара взрывается котел.
– Таково мнение Пуазона, дядя, и ничего больше.
– Согласен, но и другие выдающиеся геологи полагают, что внутренность земного шара не состоит ни из газов, ни из воды, ни из самых тяжелых известных нам пород, ибо в таком случае Земля имела бы вдвое меньший или же вдвое больший вес.
– О! Цифрами можно доказать все, что угодно!
– А разве факты не то же самое говорят, мой мальчик? Разве не известно, что число вулканов с первых же дней существования мира неизменно сокращается? И если существует центральный огненный очаг, нельзя разве заключить из этого, что он понемногу затухает?
– Дядюшка, раз вы вступаете в область предположений, мне нечего возразить.
– И должен сказать, что взгляды самых сведущих людей сходятся с моими. Помнишь ли ты, как меня посетил знаменитый английский химик Хемфри Дэви в тысяча восемьсот двадцать пятом году?
– Нет, потому что я сам появился на свет девятнадцать лет спустя.
– Ну, так вот, Хемфри Дэви посетил меня проездом через Гамбург. Мы с ним долго беседовали и, между прочим, коснулись гипотезы огненно-жидкого состояния ядра Земли. Мы оба были согласны в том, что жидкое состояние земных недр немыслимо вследствие некоего фактора, еще не установленного наукой.
– А что же это за причина? – спросил я, изумленный.
– Весьма простая: расплавленная масса, подобно океану, была бы подвержена силе лунного притяжения, и, следовательно, два раза в день происходили бы внутри Земли приливы и отливы; под сильным давлением огненно-жидкой массы земная кора давала бы разломы, и периодически возникали бы землетрясения!
– Но ведь не подлежит сомнению, что оболочка земного шара находилась когда-то в раскаленном состоянии и что прежде всего остыли верхние слои земной коры, в то время как жар сосредоточился на больших глубинах.
– Заблуждение, – ответил дядя. – Земля была раскалена на поверхности, а не наоборот. Ее поверхность состояла из большого количества металлов вроде калия и натрия, которые имеют свойство воспламеняться при соприкосновении с воздухом и водой; металлы эти воспламенились, когда атмосферные пары в виде дождя опустились на Землю; и постепенно, когда вода стала проникать в трещины земной коры, начались пожары с взрывами и извержениями. Следствием этого явились вулканические образования на земной поверхности, столь многочисленные в первое время существования мира.
– Какая остроумная гипотеза! – невольно воскликнул я.
– И Хемфри Дэви объяснил мне это явление при помощи весьма простого опыта. Он изготовил металлический шар преимущественно из тех металлов, о которых я говорил, как бы подобие нашей планеты; когда на этот шар брызгали водой, это место вздувалось, окислялось и на нем появлялась небольшая выпуклость, на вершине которой открывался кратер; происходило извержение, и шар так сильно раскалялся, что его нельзя было держать в руке.
Сказать правду, доводы профессора начинали производить на меня впечатление; к тому же он приводил их со свойственными ему страстностью, увлечением.
– Как видишь, Аксель, – прибавил он, – вопрос о внутреннем состоянии Земли вызвал различные гипотезы среди геологов; раскаленное состояние ядра земного шара не доказано; я отрицаю эту теорию, этого не может быть; впрочем, мы сами все увидим и, как Арне Сакнуссем, узнаем, какого мнения нам держаться в этом важном вопросе.
– Ну да, – ответил я, начиная разделять дядюшкин энтузиазм. – Ну да, увидим, если там вообще можно что-нибудь увидеть!
– Отчего же? Разве мы не можем рассчитывать на электрические вспышки, которые послужат нам освещением? И даже на атмосферу, которая в глубинных пластах Земли может светиться под действием высокого давления?
– Да, – сказал я, – да! В конце концов и это возможно.
– Невозможно, а несомненно, – торжествующе ответил дядя, – но ни слова, слышишь? Ни слова обо всем этом, чтобы никому не пришла в голову мысль раньше нас открыть центр Земли.
Так закончился этот памятный диспут. Беседа с дядюшкой привела меня в лихорадочное состояние. Я вышел из кабинета сам не свой. Мне недоставало воздуха на улицах Гамбурга, чтобы прийти в себя. Я поспешил к берегам Эльбы, к парому, который связывает город с железной дорогой.
Убедили ли меня дядюшкины доводы? Не поддался ли я скорее всего его внушению? Неужели следует отнестись серьезно к замыслу профессора Лиденброка отправиться к центру Земли? Что услышал я? Бредовые фантазии безумца или же умозаключения гения, основанные на научных данных? Где во всем этом кончалась истина и начиналось заблуждение?..
Я строил множество противоречивых гипотез, не будучи в состоянии остановиться ни на одной.
Между тем я вспомнил, что порою я соглашался с дядей, хотя теперь мой энтузиазм уже начинал ослабевать. Разве я не готов был уехать немедленно, чтобы не оставлять себе времени на размышление. Да, у меня хватило бы в тот момент мужества стянуть ремнями свой чемодан!
Однако я должен сознаться и в том, что часом позже это чрезмерное возбуждение улеглось, нервы мои успокоились, и я снова поднялся из недр Земли на поверхность.
«Ведь это нелепость! – сказал я самому себе. – Бессмыслица! Подобное предложение нельзя делать рассудительному молодому человеку. Все это вздор. Я плохо спал и видел скверный сон».
Между тем я прошел по берегу Эльбы, обогнул город и, минуя порт, вышел на дорогу в Альтону. Видимо, предчувствие привело меня на этот путь, потому что я вскоре увидел мою милую Гретхен, которая возвращалась в Гамбург.
– Гретхен! – закричал я.
Девушка остановилась, по-видимому, несколько смущенная тем, что ее окликнули на большой дороге. Я мигом очутился возле нее.
– Аксель! – удивленно сказала она. – Ты вышел мне навстречу? Вот это мило!
Мой беспокойный и расстроенный вид не ускользнул от внимательных глаз Гретхен.
– Что с тобой? – сказала она, протягивая мне руку.
– Что со мною, Гретхен? – вскричал я.
И в двух словах я рассказал прелестной фирландке о случившемся. Она помолчала немного. Трепетало ли ее сердечко наравне с моим? Не знаю, но ее рука не задрожала в моей.
Мы молча прошли сотню шагов.
– Аксель, – сказала она наконец.
– Что, милая Гретхен?
– Какое это будет прекрасное путешествие!
Я так и подскочил при этих словах.
– Да, Аксель, путешествие, достойное племянника ученого. Мужчина должен отличиться в каком-нибудь великом деле.
– Как, Гретхен, ты не отговариваешь меня от подобного путешествия?
– Нет, дорогой Аксель, и я охотно сопровождала бы вас, если бы слабая девушка не была для вас только помехой.
– И ты говоришь это серьезно?
– Серьезно.
Ах, можно ли понять женщин, молодых девушек, словом, женское сердце! Если женщина не из робких, то ее храбрость не имеет предела! Рассудок не играет у женщин никакой роли… Что я слышу? Девочка советует мне принять участие в путешествии! Ее ничуть не пугает столь романтическое приключение. Она побуждает меня ехать с дядюшкой, хотя и любит меня…
Я был смущен и, откровенно говоря, пристыжен.
– Гретхен, – продолжал я, – посмотрим, будешь ли ты и завтра говорить то же самое.
– Завтра, милый Аксель, я скажу то же, что и сегодня.
Держась за руки, в глубоком молчании, мы продолжали свой путь. События дня привели меня в уныние.
«Впрочем, – думал я, – до июльских календ еще далеко, и до тех пор еще может случиться многое, что излечит дядюшку от его безумного желания предпринять путешествие в недра Земли».
Было уже поздно, когда мы добрались до Королевской улицы. Я полагал, что в доме уже полная тишина, дядюшка, как обычно, в постели, а Марта занята уборкой в столовой.
Но я не принял во внимание нетерпеливый характер профессора. Он суетился, окруженный толпой носильщиков, которые сваливали в аллее всевозможные свертки и тюки; по всему дому раздавались его хозяйские окрики, старая служанка совсем потеряла голову.
– Ну, иди же, Аксель. Да поскорее, несчастный! – вскричал дядя, уже издали завидев меня. – Ведь твой чемодан еще не уложен, бумаги мои еще не приведены в порядок, ключ от моего саквояжа никак не найти и недостает моих гамаш…
От изумления я замер на месте. Голос отказывался мне служить. Я с трудом мог произнести несколько слов:
– Итак, мы уезжаем?
– Да, несчастный, а ты разгуливаешь, вместо того чтобы помогать!
– Мы уезжаем? – переспросил я слабым голосом.
– Да, послезавтра, на рассвете.
Я не захотел ничего больше слушать и убежал к себе в комнату.
Сомнений не было. Дядюшка вместо послеобеденного отдыха бегал по городу и закупал все необходимое для путешествия. Аллея перед домом была завалена веревочными лестницами, факелами, дорожными фляжками, кирками, мотыгами, палками с железными наконечниками, заступами, – чтобы тащить все это, требовалось по меньшей мере человек десять.
Я провел ужасную ночь. На следующий день, рано утром, меня кто-то назвал по имени. Я решил не открывать двери. Но как было устоять против нежного голоска, звавшего меня: «Милый Аксель!»
Я вышел из комнаты, думая, что мой расстроенный вид, бледное лицо, покрасневшие глаза произведут впечатление на Гретхен и она изменит отношение к поездке.
– Ну, дорогой Аксель, – сказала она, – я вижу, ты чувствуешь себя лучше и за ночь успокоился.
– Успокоился! – вскричал я.
Я подбежал к зеркалу. В самом деле, у меня был вовсе не такой скверный вид, как я предполагал. Трудно даже поверить!
– Аксель, – сказала Гретхен, – я долго беседовала с опекуном. Это смелый ученый, отважный человек, и ты не должен забывать, что его кровь течет в твоих жилах. Он рассказал мне о своих планах, о своих чаяниях, как и почему он надеется достигнуть цели. Я не сомневаюсь, что он ее достигнет. Ах, милый Аксель, как это прекрасно – всецело отдаваться науке! Какая слава ожидает профессора Лиденброка и его спутника! По возвращении ты станешь человеком, равным ему, получишь свободу говорить, действовать, словом – свободу…
Девушка, вспыхнув, не окончила фразы. Ее слова меня подбодрили, но я все еще не хотел верить в наш отъезд. Я увлек Гретхен в кабинет профессора.
– Дядюшка, – сказал я, – так, значит, решено, мы уезжаем?
– Как! Ты еще сомневаешься в этом?
– Нет, – ответил я, не желая ему перечить. – Я только хотел спросить, нужно ли так спешить с этим?
– Время не терпит! Время бежит так быстро!
– Но ведь теперь только двадцать шестое мая, и до конца июня…
– Гм, неужели ты думаешь, невежда, что до Исландии так легко доехать? Если бы ты не убежал от меня, как сумасшедший, то я взял бы тебя с собою в Копенгагенское бюро, к «Лифендеру и компании». Там ты узнал бы, что пароход отходит из Копенгагена в Рейкьявик только раз в месяц, а именно двадцать второго числа.
– Ну?
– Что – ну? Если бы мы стали ждать до двадцать второго июня, то прибыли бы слишком поздно и не могли бы видеть, как тень Скартариса падает на кратер Снефельс. Поэтому мы должны как можно скорее ехать в Копенгаген, чтобы оттуда добраться до Исландии. Ступай и уложи свой чемодан!
Возразить было нечего. Я вернулся в свою спальню. Гретхен последовала за мной и сама постаралась уложить в мой чемодан все необходимое для путешествия. Она казалась спокойной, как будто дело шло о прогулке в Любек или на Гельголанд; ее маленькие руки без лишней торопливости делали свое дело. Она беспечно болтала. Приводила мне самые разумные доводы в пользу нашего путешествия. Она оказывала на меня какое-то волшебное влияние, и я не мог на нее сердиться. Несколько раз я готов был вспылить, но она не обращала на это никакого внимания и с методическим спокойствием продолжала укладывать мои вещи.
Наконец последний ремешок чемодана был затянут, и я сошел вниз.
В течение всего дня в дом приносили разные инструменты, оружие, электрические аппараты. Марта совсем потеряла голову.
– Не сошел ли хозяин с ума? – спросила она, обращаясь ко мне.
Я утвердительно кивнул головой.
– И он берет вас с собой?
Утвердительный кивок.
– Куда же вы отправитесь? – спросила она.
Я указал пальцем в землю.
– В погреб? – воскликнула старая служанка.
– Нет, – сказал я наконец, – еще глубже!
Наступил вечер. Я даже не заметил, как прошло время.
– Завтра утром, – сказал дядя, – ровно в шесть часов мы уезжаем.
В десять часов я свалился, как мертвый, в постель.
Ночью меня преследовали кошмары.
Мне снились зияющие бездны! Я сходил с ума. Я чувствовал, будто меня схватила сильная рука профессора, приподняла и бросила в пропасть. Я летел в бездну с увеличивающимся ускорением падающего тела. Моя жизнь обратилась в нескончаемое падение.
В пять часов я проснулся, разбитый, возбужденный. Я спустился в столовую. Дядя сидел за столом и преспокойно завтракал. Я взглянул на него почти с ужасом. Гретхен тоже была здесь. Я не мог говорить. Я не мог есть.
В половине шестого на улице послышался стук колес. Прибыла вместительная карета, в которой мы должны были отправиться на Альтонский вокзал. Карета скоро была доверху нагружена дядюшкиными тюками.
– А твой чемодан? – спросил он, обращаясь ко мне.
– Он готов, – ответил я, едва держась на ногах.
– Так снеси же его поскорее вниз, иначе из-за тебя мы опоздаем на поезд!
Я ощутил туг всю невозможность бороться против судьбы. Я поднялся в свою спальню и, сбросив чемодан с лестницы, сам спустился вслед за ним.
В эту минуту дядя передавал Гретхен «бразды правления» домом. Моя очаровательная фирландка хранила свойственное ей спокойствие. Она обняла опекуна, но не могла удержать слез, когда коснулась своими нежными губами моей щеки.
– Гретхен! – воскликнул я.
– Поезжай, милый Аксель, поезжай, – сказала она, – ты покидаешь невесту, но, возвратясь, найдешь жену.
Я заключил Гретхен в свои объятия, потом сел в карету. С порога дома Марта и молодая девушка посылали нам последнее прости. Затем лошади, подгоняемые свистом кучера, понеслись галопом по Альтонской дороге.
Из Альтоны, пригорода Гамбурга, железная дорога идет в Киль, к берегам бельтских проливов. Минут через двадцать мы были уже в Гольштинии.
В половине седьмого карета остановилась у вокзала; многочисленные дядюшкины тюки, его объемистые дорожные принадлежности были выгружены, перенесены, взвешены, снабжены ярлычками, помещены в багажном вагоне, и в семь часов мы сидели друг против друга в купе вагона. Раздался свисток, локомотив тронулся. Мы поехали.
Покорился ли я неизбежному? Нет еще! Но все же свежий утренний воздух, смена дорожных впечатлений несколько рассеяли мои тревоги.
Что касается профессора, мысль его, очевидно, опережала поезд, шедший слишком медленно для его нетерпеливого нрава. Мы были в купе одни, но не обменялись ни единым словом. Дядюшка внимательно осматривал свои карманы и дорожный мешок. Я отлично видел, что ничто из вещей, необходимых для выполнения его планов, не было забыто.
Между прочим, профессор вез тщательно сложенный лист бумаги с гербом датского консульства и подписью г-на Христиенсена, датского консула в Гамбурге, своего большого друга. Имея при себе столь важный документ, мы должны были без труда получить в Копенгагене рекомендации к губернатору Исландии.
Я заметил также и знаменитый пергамент, запрятанный в секретное отделение бумажника. Я проклял его от всего сердца и стал изучать местность, по которой мы ехали. Передо мной расстилались бесконечные, унылые, ничем не примечательные равнины, илистые и довольно плодородные: местность, весьма удобная для железнодорожного строительства, так как ровная поверхность облегчает проведение железнодорожных путей.
Но унылый ландшафт не успел мне наскучить, потому что не прошло и трех часов с момента отъезда, как поезд прибыл в Киль. Вокзал находился в двух шагах от моря.
Поскольку наши вещи были отправлены багажом до Копенгагена, нам не понадобилось возиться с ними; однако профессор с тревогой следил за тем, как их переносили на пароход и сбрасывали в трюм.