Рымба - Александр Бушковский - E-Book

Beschreibung

Александр Бушковский родился и живет в Карелии. Автор трех книг прозы. Сборник «Праздник лишних орлов» вошел в короткий список премии «Ясная Поляна» 2018 года. В том же году Бушковский стал лауреатом премии журнала «Октябрь» за роман «Рымба». Роман открывается сказочно-историческим зачином, однако речь в нем идет о событиях сегодняшнего дня, а рассказываемые одним из героев предания об истории деревни Рымба и — шире — истории Русского Севера в контексте истории России служат для них лишь фоном. На островке Рымба, затерянном в огромном озере, люди живут почти патриархальной маленькой общиной, но однажды на берег возле деревни выносит потерявшего сознание незнакомца. С его появлением неторопливое течение жизни рымбарей нарушается вторжением внешнего мира…

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 364

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Александр Бушковский Рымба

© Бушковский А.С., 2019

© ООО «Издательство АСТ», 2019

* * *

Глава 1 Рымбо и Волдырь

«…В лето семь тысящ трицать осьмое от сотворения мира пришли топорники через леса на берег озера-моря и принесли на плечах свои ло́дьи, кои называли ушкуя́ми. Берегов у моря-озера не видно, а вода чистая и сладкая, как в колодце. Два дня и две ночи гребли ушкуйники против ветра и парус не ставили. Спины гудят, руки повисли. На третье утро увидели остров и решили пристать, на тверди земной постоять.

Встретили их лесные люди-людики, добрые охотники и рыбаки. Дали топорники им меду и квасу, угостили вяленой козлятиной. А людики отдарились грибами и рыбой. Кланялись медвежьим головам на лодьях, дивились бородам гостей кудрявым и их вострым топорам. Сказали гостям, что все вокруг – рымбо. И остров, и море, и небо.

А остров лесист, и море богато. И что значит “рымбо” – никто из гостей не понял. Стали жечь костры, менять меха на топоры, меды-квасы пить и рыбой с грибами закусывать. Радостно стало и гостям, и хозяевам, замутнело в головах, плясали у огня от заката до рассвета и попадали усталые, кто где стоял. Мертво спали целый день и всю ночь, а утром открыли хозяева глаза, ан гости уж вовсю топорами стучат, бревна корят, венцы подымают, нагеля забивают. Только щепки летят…»

* * *

В одной деревне Рымба, на острове, старики говорили, что деды им рассказывали, будто жил здесь еще до революции батюшка, поп, нерусский какой-то, то ли грек, то ли мордвин, так тот читал из старинной книги, как давным-давно, при темном царе, пришли сюда с разных сторон люди и стали жить. Заставлял прихожан, мужиков и баб, а особенно детей, учить эту книгу наравне с Евангелием и Псалтирью. Так говорил: «Если хотите, людики, знать, что будет с вами дальше, сначала узнайте, что раньше было». Тут даже остался живой один человек, которого в детстве прадед заставлял на слух целые былины из этой книги затвердить. Тому самому, видно, розгами по малолетству учение вбили, вот он и считал нужным внуку его передать. Но только рассказывает оный человек всегда нетрезвый (трезвый молчит) и, выпивши, вставляет свои шутки. Поэтому за точность ручаться нельзя. Зовут же этого живого человека Волдырь. Володя Неверов. Владимир Николаевич.

Волдырь хоть и стар, но пока крепок. Родился он прямо здесь, на острове, в прошлом веке, до войны. Жива была еще деревня. Женщины в банях рожали. Были у Волдыря и братья, и сестры. Отцу его Николаю исполнилось двадцать пять, когда призвали его на фронт матросом, и попал он служить то ли на линкор «Отважный», то ли на торпедный катер «Отчаянный» – точно теперь не вспомнить. Все мужчины тогда ушли из деревни воевать, остались одни пацаны да калеки.

Рымбу враг оккупировал. Волдыреву деду Мите было за пятьдесят, он партизанил в лесах. На фронт его не взяли: был одноногий, еще в первую кампанию оторвало германской шрапнелью. Да он бы и с ногой не пошел, считал, что война – дело молодых, и дочку с внуками боялся оставить без присмотра, сиротами. По ночам таскал им отнятые у мертвых оккупантов рыбу и муку. Но оккупанты, остававшиеся в живых, повесили его жену Любу за связь с лесными людьми. На мысу повесили, с южного берега, для острастки и от ужаса. В качестве акта возмездия и террора. Только им это не помогло.

Подошел как-то раз к южному берегу линкор «Отважный», а может, торпедный катер «Отчаянный» или еще какой-нибудь кораблик с морской пехотой на борту, и загорелась земля у врагов под ногами. Тлела-тлела да и вспыхнула. И, как говорил одноногий моряк, те из них, кто остались в живых, позавидовали мертвым. Кричали, плакали, умоляли скорее убить. Морпехи в конце даже патронов не тратили, штыками их кололи да пыряли.

А мыс с тех пор так и называется – «Партизанка». Возле него ряпушка в нерест хорошо ловится.

Деда Митю после победы отправили в каторгу за то, что прятался на вражьей территории, пока остальной народ выбивался из сил на передовой и в тылу. Вернулся он только тогда, когда помер великий полководец, победитель врага. Но радость от Митиного возвращения в семью скоро прошла. Митя вернулся безумцем. Пил брагу, курил самосад, пел песни похабные, работать и слушать никого не хотел. Ни стариков, ни ветеранов. Прятался в своих лесах, и его даже одноногого поймать и снова посадить, теперь уже за тунеядство, не могли. Вешать же родню за это органы победившего народа не стали. Не тот грех.

Надежда, Митина дочка и мать Волдыря, в оккупации как могла старалась прокормить детей, грибы-ягоды по болотам собирала, на нерестах мережи в ламбах[1] держала, а после войны еще и на ферме работала. И четверых на ноги поставила. И сама всегда опрятна да причесана, не простоволоса, даром что ладони в мозолях.

Волдырь же с братьями и сестрами, пока мать работала, оставался под присмотром прадеда Ивана, с ним и дружил, а тому было за восемьдесят. Скрипучим голосом прадед рассказывал былины и небылицы. Волдырю казалось, они даже от голода помогали. Интересные. Прадед, как и сказки его, был мрачен и добр.

Повезло Волдырю: отец вернулся живым, через четыре года после победы. Раньше командование не отпускало: служить некому. Радость была на всю округу. Еще бы, один живой из семерых ушедших. Вслух он о войне не вспоминал. Отремонтировал дом. Стал бригадиром. Рыбачил в бригаде с подростками и стариками. Волдыря учил.

Сначала отвез его ненадолго в школу. На том берегу, на большой земле, стояла в деревне школа, но туда каждый день нужно было ездить на лодке, а маленькой лодки у отца не имелось. Отец немного повозил Волдыря на своей, пока тот буквы с цифрами не выучил, а после стал брать сына вместо школы на промысел. Там было здорово, хоть и тяжело. И рыба жирнее, чем в школе, да и запивать ее казалось лучше отцовским киселем из морской капусты, чем школьным чаем из брусничного листа.

Отец у Волдыря был человек веселый и недоверчивый. В том смысле, что в Бога Николай не верил, да и на́ слово тоже почти никому. Вообще, старался больше улыбаться. Считал, что горя да слез и так хватает вокруг, зачем же их еще и множить унылым лицом. В Бога не уверовал, так как родился во времена неверующих. Церкви были закрыты или использовались под овощехранилища. Православная вера держалась тогда в тайне, настоящие батюшки в тюрьмах сидели, ненастоящие служили другим силам и их органам. Таинства совершали старушки. По крайней мере детей крестили дома, втихаря. Отец по-доброму над ними смеялся. Не верил он в женщин-священников, даже и со святой водой. Зато к суевериям относился с опаской, видел, что и при кресте, и при звезде бабки-знахарки грыжи да зубы заговаривают, сглаз снимают-наводят и много еще чего могут. А если колдун – дед, то к нему потихонечку едут болящие из градов и весей и ссориться с ним никто не желает. Даже и начальники.

На слово отец перестал верить людям после войны, сказав Волдырю под хмелем, что все, кому он доверял, остались в морской пехоте. В море, как в поле. Что это значит, Волдырь не понял, но выспрашивать почему-то не решился.

На промысле Волдырю нравилось. По малолетству его сильно не запрягали, а к трем своим обязанностям, «вода-дрова-помойка», он давно и дома привык. Скоро научился рыбу чистить, мыть посуду, дрова колоть, даже уху варить. Кухарки-то на лову не было. Отец как бригадир и моряк не доверял женщинам ни на воде, ни на берегу. Справедливо полагал, что женщина – скандал в мужском коллективе. Хотя дома с женой Надеждой жил мирно. Волдырь привык спать в промысловых избушках на нарах, дыша табаком и укрываясь фуфайкой, рано вставать, привык мокнуть под дождем, вялиться на ветру, счищать с лодок снег и выпутывать из сетей рыбу. Лицо его потемнело, руки огрубели от соли и воды, ноги и плечи окрепли в работе.

Весело было рыбачить с отцом! Таких ку́мжин видал подчас Волдырь – по пуду, а сёмжин – по два! Жаль, что все приходилось сдавать в рыбсовхоз. Себе из государственной рыбы оставляли только чуть-чуть ряпушки. Ее же, ряпушку, оставляли для наживки. Круглый год держали в тайне самоловки и переметы. И рыбу разную тоже ловили и пробовали. Порой без хлеба икру есть приходилось деревянной ложкой.

Но не это вспоминает на старости лет Волдырь. Вспоминает он ястреба в озере. Рассказывает, что ехали как-то они вдвоем с отцом на лодке с похо́жки[2], везли домой улов. Осень, вечер, холодно, тихо. Закат за тучками багровый, вода как свинец, тускло отсвечивает. Отец на веслах, парус висит. Волдырь по сторонам глядит.

Видит – что-то вдали на водной глади качается. Лесина? Почему как живая? Собака? Не так собака плавает, гребет чаще и голову высоко не высовывает. Подгребли с отцом поближе, а это ястреб с собаку ростом. Крыльями машет в воде, как в небе, а не летит. Оттолкнуться не от чего, по плечи только и может выдернуться. Молодой еще, говорит отец. Хоть и крупный. Видно, утку бил на воде, да по неопытности не рассчитал – окунулся в атаке. Взлететь не смог, так и гребет. Устал уже, последние силы тратит.

Вытащил отец весло из уключины и протянул ястребу. Тот, ни секунды не медля, вцепился когтями в лопасть. С трудом поднял его Николай из воды и опустил в лодку, рядом с корзиной рыбы. Ястреб обтекал, опустив голову и бросив крылья. Крупно трясся. Ишь, измучился, сказал отец, поднял с носовой скамьи фуфайку и накинул для тепла на птицу. Только голова осталась торчать. Волдырь смотрел с кормы, опасливо поджав сапоги. Ястреб был мокрый и красивый. Воткнул он пронзительный взгляд куда-то в пространство перед собой и не шевелился. На острие клюва дрожала капля.

Лодка уткнулась в песок на берегу. Отец крякнул и поднял фуфайку вместе с птицей. Отнесу на чердак, сказал он, авось оклемается. Ястреб не сопротивлялся. Отец положил его прямо в фуфайке на опилки чердака и открыл окошко. Если сможет – улетит. По совету отца Волдырь принес в миске куриное яйцо, надколол его и поставил миску перед самым клювом.

На следующий день ястреб уснул с полуоткрытыми глазами, не притронувшись к пище. Так и не проснулся. Голова упала, глаза помутнели. Отец убрал его в мешок и с помощью Волдыря закопал на краю огорода. Видно, переохладился, не смог очухаться, вздохнул отец. Волдырь не плакал, но ему сильно хотелось, прям так, чтоб навзрыд. Очень уж красивый был ястреб. Крылья шире, чем руки отца, когти опасные, и перья переливаются. И что это за смерть? Не в бою, не от старости, а от воды холодной… Нечестно.

Часто потом вспоминал Волдырь этот случай. То в армии, сидя на броне «мотолыги»[3] и наблюдая с горы парящего внизу, в тумане ущелья, орла. Тайно радуясь, даже гордясь его силой и свободой. То на целине, где приходилось задирать голову и щурить глаза от яркого, жгущего степь солнца, чтобы разглядеть беркута в синеве. И даже в лагере, на лесоповале, когда нужно было убедить бригадира, старого урку, не рубить сосну с гнездом тетеревятницы.

Раньше, до старости, Волдырь был выше всех в деревне ростом и сильнее всех. Потом время прошло, он подсох, остались одни жилы да еще морщины, будто трещины на темном лице. С тюремных времен тускло блестят во рту зубы из бронзы. Потому блестят, что он все время улыбается или беззвучно смеется, сощурив глаза. Но чтобы радоваться, ему всегда нужно быть хумалас, то есть, по-местному, пьяненьким. Достижением этой цели он и занят. Нет у него ни жены, ни детей, родители лежат на погосте. (А погост хороший – тихий, под елями.) Есть родня, но в городе живет, давно не виделись. Дальние родичи на остров не приезжают. Часто пустует его бревенчатый дедовский пятистенок, большой, о двух этажах, и темный, как лицо Волдыря. Покосился он, наклонился над водой, хоть ныряй с резного балкона.

Ночует Волдырь на печи, если хмель не застанет его где-то в другом месте, а утром выходит на поиски халтуры, работы за бутылку и закуску. Волдырь может все. Сеять, пахать, боронить, с лошадьми управляться. Корову подоить. Кабанчика заколоть. Разделать-освежевать. Лес рубить и строить из него, а также из камня и кирпича. Охотиться, правда, не любит, хотя ружье и спрятано на темный день, зато рыбачить может всеми способами. Удочкой, блесной, капканом. Сетью, мережей и неводом. Острогой, в конце концов.

Жизнь научила не попрошайничать, но и копить привычки не дала. Свои пол-литра в день Волдырь как-нибудь да выудит, а больше ему и не надо. Выпьет Волдырь склянку, закусит сухарем или чем бог пошлет и рассказывает побасенки Сливе, своему другу и собутыльнику, который живет у него в старой бане. Тем и счастлив.

Добавить надо, что это Слива прозвал Волдыря Волдырем. Скрестил он имя Володя со словом «колдырь», то есть, по-нашему, «пьяница». Так и прилипло.

Глава 2 Крест и Слива

«…Удивились хозяева-людики, призадумались, почесали в затылках. Земля эта хоть и рымбо, но все же наша, сказали они ушкуйникам. Однако можем и потесниться. Платите за место. Выпили они с гостями еще по чашке меду, решили брать по три топора за дом. Гости согласились. Дали сразу девять лезвий. Заложили три избы. Сели тут людики в лодки и погребли по своим промыслам. Вернуться обещали. Долго ли промышляли, коротко ли, неизвестно, а вернулись – стоят три избы по берегу, окнами на юг. Новенькие, желтые. Сосной пахнут. И на пригорочке крест деревянный вкопан. Высок. Аж из четырех бревен собран. Одно вкопано, два поперек и одно наискосок. Говорят топорники людикам, мол, это нашему Богу крест. Людики поглядели, покумекали меж собой и прикатили из лесу каменное колесо. Всё во мху от старости. Поднатужились и надели колесо сверху на крест. Аккурат на вершинку влезло. Это, говорят, нашему богу колесо. Заволновались было топорники, поглядели на свои топоры, но атаман их успокоил. Велел обождать, норов унять. Вынесли бабы квасу да меду, снова кир на весь мир. Утром прочухались людики с топорниками, глядь, а колесо на земле лежит, и крест из колеса торчит, будто пророс. Ну не чудо ли? Все удивились, но переделывать пока не стали. Головы трещат, требуха дрожит, надо бы бражкой отпиться. Отпились, снова глянули – а может, и так сойдет? Никто вроде не в обиде. Махнули людики рукой, в лес пошли. А топорнички взяли да и приладили на крест крышу из досочек двускатную, чтоб колеса каменные от греха подальше скатывались. Так и началась деревня Рымба…»

* * *

Кожа на лице у Сливы бурая, борода – как у лешего, нос картошиной, со сливовым оттенком. Фамилии его никто не знает, а зовут Славой, вот Волдырь и прозвал его Сливой за сизый от пьянства нос.

Было это недавно совсем. Стояла осень темная, со штормами. Весь ноябрь свистел ветер то с севера, то с востока. А тут вдруг затихло на денек, даже солнышко блеснуло, но потом снова так раздуло, что волны прямо в Волдыреву баню забили. Тучи набежали, небо потемнело.

Деревня Рымба маленькая, всего три дома жилых и осталось. Вообще-то, их девять, домов, но в остальных шести люди живут только летом, а на зиму разъезжаются кто куда, где зимовать легче. Осенью, под дождичком да на ветру, никто особо не шастает. Тем более втёмнах.

Только Волдырь и шел домой, на удивление трезвый. Хотя ничего и удивительного, если подумать. До земли на лодке не добрался, рыбу наловленную не продал, на самогон не сменял. Возникает законный вопрос, отчего Волдырю своего самогону не завести? Ответ простой. Чтоб самогон выгнать, нужна брага. Хорошая брага три недели ходит. Тепло нужно, сахару гора да дрожжи. В крайнем случае морошка забродившая. Совокупности всех этих компонентов Волдырю вовек не добиться. Ни сахару у него, ни дрожжей. Морошку собирать он не любит. Ленится возиться. Да и сколько ее соберешь и сохранишь? А три недели чтоб печь была теплая, такого у Волдыря отродясь не случалось. То на земле он загуляет, то на промысел уйдет, вот изба и простынет.

Митя с Любой, муж да жена из соседней избы, те крайне редко выпивают, некогда им, на Пасху разве да на Рождество, и у них Волдырь просить стесняется. Всю работу в доме да в поле Митя и сам делает, руки правильно заточены. Любаня тем более женщина строгая, у нее не забалуешь. Дети их и вовсе не пьют. Старший сын Фёдор – студент, в городе учится на строителя, а младший Степан еще только школу закончил, служить собирается. Ездит на лодке работать в село, учится у плотников. Каждый день. Физкультурник, готов к труду и обороне. Дочка еще у них есть, Вера-Верушка, хорошая девушка, почти близняшка Стёпкина, но она домоседка, очень плохо видит, слепенькая. Свет от тьмы только и отличает. Матери по хозяйству помогает. Потом доскажем, почему «почти».

В крайней же избе, на отшибе, живет старуха по прозвищу Манюня. Ровесница Волдыря. Костлявая, черноглазая, седая. Слышит туговато (а может, притворяется), зато видит, как во тьме неясыть. К ней куча внуков приезжает на лето, не боятся же такой ведьмы.

Что Манюня ведьма, здесь все знают. У нее и мать, и бабка заговорами по-тихому детей лечили, коров-лошадок тоже, даже репу от жучка и яблони от гусениц. Женам мужей из загула возвращали, если надо. А вот со своими мужиками им не везло. Хоть бабы все видные да статные – одинокие были. Вот и у Манюни отец на войне погиб, а муж Илья, лепший друг Волдыря, пропал на рыбном промысле. И трех лет с молодой женой не прожил. С тех пор Манюня одна, детишек сама подымала…

У той запасы всегда есть. Самогон добротный. Но с Волдырем она не очень контачит, только в крайних случаях. Когда надо поле под картошку перевернуть. У нее огород. Все растет. Виноград даже есть, хоть и зеленый, орехи разные, табак. Сливы. Правда, не сильно сладкие, все же не Кавказ. Раньше Манюня корову держала, Волдырь и зимой ей нужен бывал, чтобы сено в санях привезти с покоса. Теперь сил мало осталось, корову убрала (тоже с помощью Волдыря), и требуется он ей только весной раз да осенью другой. Вспахать поляну, подготовить огород. Лошадей теперь в хозяйстве не держат. Землю пашут мотоблоком, сено возит снегоход. У Мити все есть, выручает подчас. Еще бы, Волдырев родной племянник. Волдырь, конечно, не в унынии. Бывает, в стужу навяжется иной раз Манюне дров кольнуть за чекушку, ну а летом в деревне и без нее халтуры хватает. Дачников много. Зимой же бегает Волдырь через пролив по льду на большую землю, в село. А там уж каждый день к вечеру он сыт и пьян и нос в махорке. Ковыляет обратно, покачивается. Присказки свои бормочет. Сам себе смеется.

Но тут он шел тверезый и молчал. На острове халтуры нету, на землю не попасть: штормит. Завечерело. Глядит Волдырь: лежит на берегу куль, мочалит его прибоем. Вдруг что полезное? Подошел интересоваться, глядь – человек! Живой ли?

Хоть и не оторопел Волдырь, а на секунду стало не по себе. Мертвяка еще не хватало! Всякого видал он на веку, но с мертвыми возиться не любил. Да и кто их любит? Тяжелые, вонючие, гроб стругай, яму рой, рубаху чистую надень. Еще и родня плачет, и Писание читают…

И мимо не пройдешь: вдруг живой? Закряхтел Волдырь, спички вынул. У него в горсти спичка горит, как свеча в церкви, никаким ветром не задует. Осмотрел утопленника: возможно, что и жив! Да, скорее живой, чем наоборот… Глаза закрыты, челюсти сжаты, дыхания не слыхать, и проверить нечем. Борода мокрая, а кожа все ж не каменная, хоть и задубела. Ткнул пальцем. Заодно подумал, что к Манюне ближе бежать за самогоном. Мимо нее как раз и тащить этого пловца. Ишь ты, нательная рубаха-то – казенная. Такие солдатам раньше выдавали. Да и штаны ватные, а вот сапог нет, скинул, видать, в воде. Шапку тоже волной, наверное, сбило – грива длинная, сырая.

Расстегнул Волдырь пару верхних пуговиц на рубахе у человека, чтоб не задушить, ухватился руками за ворот и попробовал тащить. Не, не осилить. Напрягся, кое-как отволок на шесть шагов от прибоя, бросил.

Свет у Манюни еще горел – «летучая мышь». Волдырь загоцал каблуками по крыльцу, трижды дал кулаком в двери.

– Кого там?.. – спустя минутку звонко спросил голос из-за дверей.

«Вот ведьма, голос – как у молодой!» – мелькнуло в голове у Волдыря, и он громко ответил:

– Вечер добрый, Марь Михална!

– Кому добрый… Чего тебе, Вовка?

– Там, на берегу, утопленника выкинуло, вроде живой… – Тот замолчал, держа паузу.

– Ну!

– Надо в чуйство привести. Вот такой енегдот.

– Ну!

– Бутылку дай в долг, ну! Мань, не замай! Авось оклемается мужичок, нам с тобой грехи на том свете спишут.

– Ну, гляди, коли брешешь…

Волдырь облегченно вздохнул и затоптался на месте. Через минуту дверь приоткрылась.

– Надо в дом тащить, беги, Митьку зови. – И в щель просунулась бутыль с пробкой в горлышке.

– Уже бегу.

Волдырь сунул бутылку в карман фуфайки и поспешил к берегу, слегка прихрамывая. «Гудит волна под ветром, видать, не скоро стихнет, – размышлял он на ходу, – да и Манюня озадачилась, поверила, видит, что я трезвый».

Полоса прибоя тускло белела в сумерках. Там, возле лежащего на боку тела, он выдернул пробку и наклонился. Нащупал ладонью подбородок и надавил. Кажется, есть щель между зубами. Волдырь плеснул в нее немного и чуть подождал. Через несколько секунд человек вдруг дернулся, как от удара током, и снова застыл.

«Выживет, однако. Не будем пока добро переводить», – подумал Волдырь, заткнул бутыль и поспешил к Мите. Надо взять у него мотоблок с телегой и самого в подмогу.

Митина собака Белка радостно заскулила, когда Волдырь открыл калитку.

– Цыть, профурсетка! – поздоровался тот с ней и толкнул дверь в избу.

Хоть и торопится Волдырь, все же немножко придется ему обождать, надо ведь рассказать коротенько об Мите с Любой. Чтоб потом яснее было, легче понимать, что да как и почему всё так, а не иначе.

Глава 3 Женитьба и спиртик

«…Много ли времени прошло с тех пор, как срубили гости на острову первые три избы, никто уже не скажет, а только стало их теперь в три раза больше. Разрослась деревня Рымба. Крест сосновый потемнел под крышей, каменное колесо мхом поросло, почти целиком в землю ушло. Рядом с ними часовенку поставили, но попы с монахами сюда еще пока не добрались.

К первым топорникам родня подселилась. Хорошо жили. Сытно и мирно. С хозяевами гости не ссорились. Коров завели. Гусей домашних. Рожь посеяли, ячмень-горох. Морковь и лук полными лодками возили продавать на материк, в село на ярмарку. Торговали там и с людиками, и с ливвиками, и с весью, и с русью.

Была в Рымбе девка на выданье. Звали ее Таисья. Скромная девушка. Полюбил ее один охотник с дальнего берега по имени Урхо, из людиков. Встретил на ярмарке и глаз отвести не смог. Подарил беличьи рукавички на зиму. Смутилась Таисья, а Урхо осенью сватов и прислал.

Те на лодке пригребли, мужики крепкие, у всех на поясах ножи, все старше жениха, дядья его. Отцу-матери Таисьиным подарки привезли – шали-сапоги, младшим братьям-сестрам – сласти да игрушки, а Таисье – шубу рысью.

Топорники – люди вольные, девки у них сами решали, за кого замуж идти. И Таисье Урхо нравился, ростом вышел, лицом чист, глаза добрые, волосы сивые. Да вот боялась она в лес к нему перебираться, с острова уезжать. Вы, сваты дорогие, говорит дядьям, скажите ему, пусть сам ко мне придет да избу для нас срубит, а рымбари, мужики наши, помогут. Тогда и пойду за него. Да, мужики? Рымбари серьезно брови сдвинули, кивнули, поможем, мол. А чё, крепкие руки не лишние.

Урхо тоже был свободный охотник и ловкий рыбак. Не привыкать ему, где и как в своем родном краю жить и промышлять. Такому собраться – только подпоясаться да рот закрыть. Сложил он в туес опорки да ремки́, стрелы да крючки и причалил к острову в лодочке-долбленке.

Пришел к отцу-матери Таисьиным, те поглядели, вздохнули. Отец с облегчением, мол, этот не подведет, а мать с печалью – уходит дочь к лешему, креста на нем нет. Хоть с виду и честный, кто знает, что у него на уме? Но все же благословила и перекрестила. Таисья в ноги родителям поклонилась, Урхо голову склонил.

Свадьбу гуляли где-то неделю. Православного батюшки не нашлось поблизости, так ушкуйский атаман Митрофан (такая борода не у каждого архимандрита) молодых святой водой окропил. Хорошо, воды в Крещение набрали в иордани. В часовне еловые ведра полны стоят до нового мороза, потом по избам разольют.

С местными топорниками все окрестные людики брагу пили, мясо ели. Толпа собралась со всего лесу. Митрофан с невестиными родителями со счету сбились. Не ожидали, что их так много. Как муравьев на солнцепеке. Правда, все с подарками прибыли и со своими закусками.

Даже ливвиков позвали с северного берега. Там тоже большая родня оказалась. Причапали на лодках из цельных сосен, в лосиные шкуры одетые. Притянули осиновой дранки целый воз для крыши будущего дома. А в подарках шкуры лисьи, желчь медвежья, оленина копченая и морошка моченая. Струя бобра и в туесах икра.

Даже столетнего шамана с собой привезли. Тот был из лопарей, ан все ж таки сродник через вепсов и саамов. Вынесли дедулю из лодки на руках, он глаза на волю щурит, два последних зуба скалит – радуется, что позвали. Костер развел, мухоморов наелся и в бубен забил заячьей лапкой. Костер дымит, шаман завывает. Привели Урхо и Таисью. Дед измазал им лица оленьим жиром, печной сажей и семужьей кровью. Велел взяться за руки и связал им ладони красной нитью. Дунул, плюнул и отпустил на все четыре.

И пошло тут гулянье такое, что многие, с Митрофаном и шаманом, не помнят, чем оно кончилось.

Гости разъехались, ладошкой взяла Таисья Урхо за палец и привела к мужикам-рымбарям. Раскатили топорники бревна, запасенные для будущей избы, и пособили людику срубить ее до снега.

По-новому построил Урхо дом, по-топорницки. Окнами в озеро, на юг, овином и глухой стеной на север. Только на коньке вместо кисти резной медвежью голову выдолбил.

Старый ушкуйник печь им сложил русскую, в четверть избы. Кирпичей из красной глины налепили, насушили-обожгли, печь известью с мелом побелили, голышами прибрежными под со сводом забутили, живи да грейся. Шанежки-калитки пеки. Как раз у родителей Таисьиных корова отелилась, рыжую телочку молодым подарили. Стали зиму зимовать.

Молодым зима – что родная мама, а печь – как пуховая перина. Урхо рыбачит – сети-крючки подо льдом. Охотится – капканы на тропах. А ночами темными дома с Таисьей нежится. Долго так продолжаться не могло, слишком уж ладно…»

* * *

…Редки теперь на свете крепкие семьи, но иногда еще встречаются. Если и есть такая, так это у Святкиной Любани с Митей Неверовым. А почему? Потому, что совпало.

Служил Митя Неверов в армии рядовым солдатом-пограничником. Честно служил, не тужил. Знаете, как говорят: «Кто честно служит, тому нечего бояться». Или: «Служи по уставу – завоюешь честь и славу». И так далее. Однако бывает, что и у здорового сопля выскочит.

Охранял Митя южные рубежи нашей империи, самой необъятной на свете. А империя возьми и развались в одночасье. Теперь, конечно, через многие годы, стало ясно, что неспроста рухнул колосс, но тогда обычному человеку невдомек это было.

Погнали в тех местах чужих солдат с юга на север и всех русских – из домов на улицы темнолицые бородачи-муджахеддины. А кто не хотел или не успел уйти, стали перед выбором: рабство или смерть. Порой события развивались так быстро, что приходилось русским пограничникам спасать своих соплеменников от этого выбора да и самим спасаться, из окружения вырываться.

Сначала на Митину заставу пришли баба Зина с внучкой Любой, шестнадцати лет, а потом заставу окружили горные мужчины с оружием.

Зина была замужем за таджиком Рузи, что означает «счастливый». Давным-давно Рузи привез ее с севера, когда служил там солдатом на аэродроме, в диком лесу, где летом нет ночи, а зимой – дня. В соседней деревне на танцах он с ней познакомился, даже дрался из-за нее с местными пацанами. Она полюбила его, стала таджичкой, почти забыла свой язык, поскольку говорить на нем в кишлаке было не с кем. Даже глаза потемнели, не говоря уж о лице. Муж заболел и умер, а сын ее, полукровка Закир, поехал на север, на заработки, вернулся без денег, но с беременной женой, светловолосой русской девушкой Ниной. Родилась у них дочь Любаша. Она носила тунику и шаровары, тюбетейку или платок на голове, а дома говорила с мамой по-русски. И вот однажды город, где жила Любаша с родителями, заволновался.

Что стало с родителями, Люба не знает, потому что они привезли ее накануне к бабке, а сами уехали, и в горах началась стрельба. Зина удивилась и обрадовалась, что внучка так хорошо говорит на ее давнем языке, но испугалась, что та слишком похожа на русскую да к тому же еще и красива.

Не стала она дожидаться, пока кто-то из знакомых вспомнит, что и они из неверных, и с узелком на голове и с девчонкой за руку ночью пошла к русской заставе. Вовремя успела. Посты тут же вступили в бой и отошли под прикрытие опорного пункта, теснимые превосходящими силами противника.

Из оружия у горцев были автоматы и пулеметы Калашникова, гранатометы, был и снайпер с английским «буром». Даже минометик был, паскуда. Три дня и две ночи застава вела бой в окружении, а на третью ночь, когда в живых осталась треть личного состава и по одному боекомплекту на ствол да и помощи ждать было неоткуда, командир отдал приказ прорываться к своему отряду.

Все трое суток Люба набивала патронами магазины Митиного ручного пулемета, ошалела от грохота, стала серой от пыли и пороха, измочалила все пальцы и до сих пор не выносит число сорок пять[4]. Еще она перестала верить, что Аллах велик, когда ее посекло осколками того же гранатометного выстрела, который убил бабу Зину.

Мертвых прикопали как могли, двоих тяжелораненых потащили на себе, и к рассвету Бог миловал. Всё же вышли к соседней заставе, а потом и в отряд.

Начальник расстрелянной заставы, капитан двадцати шести лет, сидел на полу и плакал навзрыд, закрыв черное от пыли и копоти лицо изодранными ладонями, снова и снова повторял имена и фамилии своих убитых солдат и сержантов, а супруга командира погранотряда гладила его по голове, шепча: «Ничего, Серёжа, ничего, мой хороший…» Командир орал открытым текстом в телефонную трубку: «Где поддержка с воздуха, хотя бы вертушки?! У меня тут девятнадцать “двухсотых”, я уж не говорю о раненых!!!»

Остальные молчали.

Люба потеряла семью, и Митя не отпускал ее дальше вытянутой руки. Он был уже дембель, ему хватило денег на два билета до дому. Мать была не против невестки, девка-то неприхотливая и сильная. Тем более что сын с нее глаз не сводил. Спорить с ним и больной отец не стал. Митя был как шальной. Люба стала ему и невеста, и медсестра, и второй номер у пулеметчика в ночных кошмарах. Потом успокоились. Выправили ей новый паспорт, где она взяла девичью фамилию мамы, Святкина, и добавила себе два года, чтобы выйти замуж за Митю.

Время шло, на запросы о Любашиных родителях ответа не было. Митин отец умер, мать уехала в город к старшей дочери, оставив избу Мите с Любой.

Ни он, ни она не хотели уезжать с острова, так было им тут тихо и спокойно. Соседей раз-два и обчелся, а больше никого и не надо. Им хватало друг друга. Спустя нужные месяцы Люба родила Мите сына Фёдора, серьезного мальчишку и задумчивого. Он не плакал, не пищал, занимался своими делами. В три года стал книжки читать.

А Люба в это время собралась рожать второго. И родила, и снова мальчика. Приехали Митя с Федькой за ними в город, в роддом, а Любаша встречает их, глядит глазами карими и говорит: «Митенька, муж ты мой любимый, не могу я смотреть на это. У нас тут одна мамаша девочку оставила. В детдом сдадут. А она здоровенькая, хорошенькая, только с глазами беда, не видит почти. Давай возьмем себе. Молока у меня на двоих хватит, я уже и кормлю их обоих…» Отвечает Митя: «Эх, Люба-Любонька, целую тебя в губоньки. Что ж, где двое, там и трое, да, Фёдор? Вижу, ты и решила уже все сама. Где бумаги-то подписывать на удочерение?..»

Назвали мальчика Степаном, девочку Верой. Потому она только почти близняшка Стёпке. Светловолосая росла, вся в Митю.

В это время в государстве власть была, небось, только в кремлях, а в наших краях, на озерах да в лесах, ее не стало. Ни тебе егеря, ни рыбнадзора. Даже участкового не найти. Колхозы и совхозы развалились, начальства не осталось. Всяк сам распоряжался. Кто-то ныл, что нет работы, и потому пил. Главное, интересно – работы нет, а на водку всегда найдется. Кто-то крал что попало. Потом краденым торговал.

Митя ни красть, ни пить не стал. Как уже сказано было, руки-ноги у него правильно выросли. Голова, хоть и контужена, соображала исправно. Да и Любаша в помощь. Жили они натуральным хозяйством, и неплохо жили. Корова Зорька, поросенок Борька. Это из крупных. Из мелочи – куры, утки, гуси. Собака Белка да кошка Пышка. Белка потому что белая, а у Пышки шерсти богато.

Со временем мотоблок купили, с культиватором и сенокосилкой в придачу. На зиму снегоход. Люба детей растит, хозяйство ведет, заодно приглядывает за огородом. Митя летом сено косит, картошку окучивает, осенью грибы-ягоды, зимой лес пилит и рыбачит сетным промыслом. Со всеми в округе договорился, отцовские места застолбил.

Дядя Волдырь рыбачить помогает, сети охраняет. Из отцовского карабина однажды с берега ворам лодку прострелил, голову у мотора отколол, больше никто не зарится.

Довольно-таки много рыбы Митя ловит и продает, хватает и на бензин для моторов, и на аккумуляторы. Электричество-то на острове автономное. У каждого свое.

За восемнадцать лет двор окреп. Жизнь по накатанной колее пошла. Старший сын в институт поступил, младший – школу закончил, спортсмен и отцу помощник, а дочь Верушка, славная девушка, хоть и едва свет от тьмы отличает, но весь дом на ощупь знает, не хуже матери все умеет. И готовит, и стирает, и посуда, и полы. Из горницы в избу, из избы в сени чуть ли не бегом бегает. При необходимости может и воды из озера принести на коромысле, нигде не запнется. Благо до берега рукой подать.

С первых дней Митя Веру за родную принял, а Люба и вовсе едва ли не больше Стёпки ее лелеяла. Платья, сарафаны ей шила. Косы заплетала. Митя книжки детям читал по вечерам, а когда Степана в школу определили, накупил учебников для слабовидящих и сам стал с Верой заниматься. И братья ее любили, особенно Стёпка. И она их. Никто уже и не помнил, что она приемная. А сама она и не знала до поры…

…Когда Волдырь вошел в избу, семья заканчивала ужин. Над столом горела лампа в зеленом плафоне. По радио тихо маяковали «Подмосковные вечера». Люба допивала чай из синей чашки. Вера убирала со стола, а Митя размышлял, глядя на оплывающие в тарелке ломтики сала да на плошку тертого хрена, не предложить ли жене махнуть по рюмке. Хоть повода и нет и до праздника далеко, но с устатку, для профилактики. Третий день опять вот север дует, сырость и тоска за окном…

– О, на ловца и зверь! – обрадовался поводу Митя. – Заходь, дядя Вова. Откуда в потемках?

– Хлеб да соль честной компании, – заторопился Волдырь. – Я по делу.

– Присядь, расскажи. Редко у нас бываешь. Может, стопарик для сугреву? Любонька, достань-ка нам по рюмочке…

– Любушка, не беспокойся! – остановил Любу Волдырь. – Тут, Митрий, спешить надо. На берегу, против Манюни, утопленника выкинуло. Надеюсь, живой. Хочу в дом отволочь, в чуйство привести… Не пугайся, Веруня, двум смертям не бывать.

Вера дернулась, звякнув посудой, и обернулась к Волдырю. Глаза ее, обычно полуопущенные, отчего она часто казалась смущенной, сейчас широко раскрылись, и Волдыря снова, как всегда в таких случаях, остро кольнула жалость. «Вот ведь жизнь, – подумал он, – девке бы на белый свет радоваться, глазки парням щурить, а они у нее – как ледышки…»

– Ишь ты, поди ж ты! – Митя встал из-за стола. – А я в сумерках гляжу, чья лодка у Партизанки на мысу валяется, полузатопленная? Думал, чью-то ветром оторвало от причала. Мотоблок, что ль, заводить? Куда потащим?

– Ко мне, знамо дело. У меня печь с утра натоплена, да и не помешает никому этот… коли выживет… – Волдырь огляделся. – А где Стёпка ваш? Пособил бы, здоровый жеребец. Фонарь не забудь, Митрий.

– На соревнованиях жеребец, с командой от бригады, – на ходу ответила за мужа Люба, быстро и ловко заплетая косу, – послезавтра только явится. Дядь Володь, я с вами пойду, помогу. Взять чего с собой?

– Ну, разве спиртику возьми чуток, вдруг растирать придется?

– Сала с хреном прихвати, Любаша, – добавил Митя, – а уж спирт я не забуду. Оживет – напоим, а помрет – помянем.

Глава 4 Ослопенголь и слезный дар

«…Только разговелись на Пасху рымбари, только распаленье льда минуло, только понесли весну дальше на север птицы из Сарацинской земли, приплыли на остров, как цветы по пролуби, царские лодьи. А в них стрельцы с секирами да в красных кафтана́х, дьяк-писарь и боярский сын, молодой, но дерзкий. Прибыли они из Московского приказу – Новгородской чети.

Собрали топорничков. Объявил барчук эту землю государевой, казенной. Раньше, говорит, были вы ушкуйники вольные, опосля местами этими, как своими, хвастался Селифошка Твердиславич, вор и опальный новгородец, а теперь будете вы у великого князя Московского в крепости. Как за каменной стеной. Никто вас зазря не обидит, но уж и вы не озоруйте, царскую долю не воруйте.

Кликнули атамана Митрофана, стали с ним ходить по дворам, мужиков считать. Всех пересчитали, тягло наложили. Посевы и покосы обмерили, угодья лесные и рыбные тони уточнили, а вместо часовенки велели всем миром церкву срубить. Батюшку вам православного, говорят, пришлем, чтобы в ересь и мракобесие не впадали.

Ну, и напоследок выбирайте, мужички, кто из вас пойдет в солдаты, на службу царскую. Рымбу вашу защищать. Так и быть, выбирайте одного, поскольку мало вас.

Совсем тут рымбари приуныли. У всех семьи, дети малые. У кого побольше дети, тот стар уже. Один Урхо молодой да бездетный. Поклонились ему – выручай деревню, парень.

Думал было Урхо в лес уйти, там-то уж солдатики городские его век бы не нашли, да не оставишь молодую жену на съедение псам краснокафтанным. На сносях уже Таисья, и деревню жалко. Еще туже петлю затянут царские собаки. Делать нечего, людик голову забрил. Повесила ему жена на шею крестик, а он ей отдал медвежий коготь на кожаном ремешке. Никого, говорит, не бойся, ни о чем не печалься, я вернусь вскорости.

Рыдала Таисья, рыдала, а все же вымолила у своего христианского Бога послабление. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Только встал Урхо в строй, тут и война приспела. То ли с крымским ханом, то ли со шведским королем, это теперь неизвестно. Лихо и ловко сражался Урхо-солдат, храбро и хитро, по-другому не мог. Не то у людиков было воспитание. Да и “урхо”, по-нашему, по-людиковски, значит “герой”.

Бабка ему в детстве рассказывала, что еще в древние времена появлялись в наших землях воры и разбойники. Всяких хватало, свеев, норгов, данов. Пригребали они с северо-запада на больших лодках с драконьими головами и полосатыми парусами. Грабили, резали, жгли. Баб и детишек в плен уводили. Так, бывало, допекут, что и в сказке не опишешь.

И вот однажды не стерпели лесные люди. Собрали в своих краях большое войско и отправились в погоню за врагами кто правды, кто мести искать. По пути с собой ливвиков прихватили и всю корелу. Те позвали чудь и весь да и лопарей не забыли.

Кто по вражьим следам лесами шел, кто в малых лодочках их кильватерной струи держался, только догнали супостата на берегах северного моря. Фьордами прокрались незамеченные до самых до ворот их мрачной столицы, называемой Ослопенголь, и на вражьих спинах прорвались сквозь крепостные стены. Устроили им небо в алмазах и рубинах, расцветили его заревом, только не полярным сиянием, а красным петухом. Порубили в капусту. Не ждали свеи такого поворота, отпору дать не смогли. Рассеялись, кто вырвался, по островам, по тундрам.

Дотла лесные люди сожгли Ослопенголь. (Покуражились, конечно, немного.) Главного свейского шамана, римского епископа, тюкнули обушком по темени, чтоб не проклинал, хулы не изрыгал, слюной не брызгал. Да чуток не рассчитали, поп испустил дух. Что ж делать, война спишет. Пленников, своих соплеменников, освободили, а железные ворота города сняли и с собой увезли вместе с добычей. Потом новгородским купцам продали, те их в Новгороде приспособили, на храм Святой Софии.

С тех пор в местах сиих есть поговорка: “Карел с ножом страшней берсерка, а три карела – Божья кара”.

Хоть и говорится, что смелого пуля боится и штык не берет, но про осколки ничего не сказано. В одном сражении прилетел от неприятеля фугас, и выбило нашему Урхо осколком правый глаз. Как дальше воевать, как целиться?

Списали подчистую. Дали медальку, он ее в карман сунул. По дороге где-то потерял. Вернулся домой без глаза, без медальки, зато на своих ногах и с обеими руками. А то невдомек командирам и начальникам, что людик-охотник и с левого глаза не хуже прицелится. Не промахнется.

И Таисья меньше любить его не стала. Может, даже наоборот.

Урхо когда во двор вошел (через глаз повязка, через скулу шрам), она как раз воду несла с озера. Утро было, вода розовела. На круглых плечах коромысло с полными ведрами. Платок на голове – женщина-то хоть молодая, а замужняя.

Остановилась как громом ударенная. Но ни капли воды не пролила. Да и он замер. Ноги ослабели. А она коромысло тихо наземь опустила и в дом бегом. Совсем опешил Урхо, но ничего, ненадолго. Выбежала Тая на крыльцо, а у нее на руках дите сидит, в одной рубашке мальчишечка. Урхо-младший.

Что тут скажешь? Нечего добавить. Разве что подарок ей привез, бусы янтарные. Одна капля крупнее другой, солнышком сияют. В срединной капле мушка увязла, может, тыщу лет назад, а может, мильен.

Ну и сыну штык трофейный в сидоре нашелся. На будущее, авось пригодится…»

* * *

…Завел Митя мотоблок, прицепил «телегу» – металлический прицеп. Волдырь с фонариком пошел впереди, дорогу показать. Люба за ними. Прибой все так же гудел под ветром. Звезды кое-где проступили из-за туч.

– Кажись, светится что-то, – пробормотал Волдырь, но Митя с женой за мотором и за ветром не расслышали, – или показалось?

Разглядывали недолго. Обычный мужик, не старик еще. Лицо широкое, веки запали, борода вся в песке. Лицо как у спящего. Люба вытащила зеркальце и приложила к губам человека:

– Дядь Володя, посвети! Дышит вроде. Еле-еле…

– Точно! Знать, не захлебнулся! Не надо и воду с него сливать!

– Сейчас разберемся! Николаич, хватай за правую ногу, – скомандовал Митя, – Люба, ты за левую! Я за подмышки. Грузим в кузов!

– Легкий, видать, не дохлый! – кряхтя, заметил Волдырь.

– Дай бог! – И Митя со стуком опустил ношу в кузов.

До дома Волдыря было недалеко. Через несколько минут таким же способом втащили тело в избу и опустили на дощатый рундук возле печи.

– Зажгу лектричество ради такого дела. – Волдырь пошарил под столом и накинул провод на клемму. Над столом тускло загорелась лампочка, чуть разогнав по углам темноту.

Обстановка была скромной и простой, но не убогой. Темный стол из струганых досок, без клеенки. На столе огарок свечи в пол-литровой железной банке, полной парафина, и коробок спичек. Больше ничего. Темный пол из толстых и широких плах, без половиков, чисто подметен. Стены в старых, когда-то зеленых обоях, а потолка в темноте не видать. Печь тоже темная, хотя раньше и белилась. В избе было тепло.

– Посвети, Любаша, срежу с него рубаху, – сказал Митя и, не церемонясь, стал рвать по швам-рукавам материю, помогая себе вынутым из ножен ножичком.

– Можно и так снять, вон он какой мяккой, – придержал его Волдырь.

И точно. В тепле бесчувственное тело быстро обмякло. Одежда снялась, как с мертвецки пьяного, Волдырь поправил только полусползшие темно-синие трусы с белой полоской на боку. Сатиновые.

– Динамовец, что ли? – удивился Волдырь.

Ноги холодно белели в полумраке, а тело выше пояса, как камуфляжем, было покрыто татуировкой – рисунками и узорами разных темных цветов.

– Якудза! – догадался Митя. – Сердце послушаю… – И он приложил ухо к груди человека. – Не пойму. Но не мертвяк, не совсем ледяной.

– Какая якудза, гля, у него крестик на шее и рожа-то рязанская! – заспорил было Волдырь, но его перебила Люба:

– Потом узнаем, якудза или динамовец, сейчас надо, чтоб в себя пришел! Три спиртом! – Она протянула Мите склянку.

Митя сдернул крышку, плеснул на ладонь и шлепнул на грудь незнакомца. Стал жестко тереть вверх-вниз, крест-накрест, а потом и кругами. По избе поплыл запах алкоголя. Волдырь сглотнул:

– Глухо пока. Надо ноги растереть и уши.

– Ставь горсть и растирай, – отозвался Митя. – Любаня, потри ему уши.

Все трое принялись молча тереть.

– Без толку, – спустя полминуты констатировал Волдырь, – может, леща ему?

Волдырь нацелился было на хорошую пощечину, но Люба удержала его, наклонилась, сложила пальцы кольцом и резко щелкнула мужчину по носу. Веки у того задрожали и чуть приоткрылись. Люба отпрянула назад.

– Тихо! – беззвучно крикнул Митя и поднял указательный палец.

Все трое напряглись до звона в ушах.

В тишине прошло несколько секунд, потом серые губы мужчины разлепились, будто треснули, и спасатели услышали сиплый шепот:

– Слава… Слава…

Глаза его снова закрылись, а губы слиплись.

– Доставай стаканы, дядя Вова! Ожил твой утопленник! – громко заявил Митя. – Слава, видишь ли… Надо и Славе налить. Быстрее очухается. Любаня, накрой его тулупом, вон, на печке лежит.

Люба за полу сдернула с печи тулуп. Волдырь достал из темного угла, из старого буфета с непрозрачными стеклами, пару граненых стаканов и звякнул-поставил на стол:

– Было бы чего налить, а из чего выпить, найдется. Люба, рюмку тебе достать?

Люба отмахнулась, прислушиваясь и разглядывая с фонариком рисунки на груди и плечах бородача.

– Давай болящему спиртику пля́снем, а сами вот. – И Волдырь поставил на стол Манюнину бутылку. – Чего медицинский препарат переводить зазря…

Митя пожал плечами и разлил самогон по стаканам.

– Ну, Славик, или как тебя, выздоравливай! – сказал он весело. – Нам тут лишние упокойники ни к чему. Люб, приподними ему голову, пусть лекарство примет.

Волдырь тоже выпил, выдохнул шумно, занюхал рукавом и вставил свое обычное в таких случаях присловье:

– Крепка советская власть! Что там за сюжеты, Любаша?

– Иди сам глянь, дядя Вова. Надо его подсадить чуток, голову закинуть и зубы разжать, чтоб внутрь затекло.

Так и поступили. Митя приподнял бородатого за плечи, Волдырь нажал ему на подбородок, удерживая голову откинутой, а Люба залила в образовавшуюся между губами трещину полстакана спирта.

– Утек вроде бы, – сказала она, и пациента уложили обратно.

– Да-а! – протянул Волдырь. – Тут картинная галерея прямо. Баталии, патреты, цельный натюрморт.

– Оживает, кажись, – перебил его Митя, щупая пульс на шее якудзы-динамовца. – Только больно уж быстро он оттаял да помягчел, а? Чудеса…

– Чудеса, да и только. Я подходил – он трупом лежал, а теперь уже теплый весь. Будто батарейку новую вставили. Казус какой-то… Феномен, одним словом. Налей-ка, Митенька, еще маленько.

Митя налил. Люба поставила на стол блюдце с салом и села на лавку у стены. Мужики выпили, Митя крякнул, Волдырь похвалил его:

– Всяк выпьет, да не всяк крякнет.