Сапер - Алексей Вязовский - E-Book

Beschreibung

Он свою войну прошел. От и до. Начал в сорок первом, закончил в сорок пятом в Берлине. Но судьба дает ему второй шанс. Зачем? За ответ придется заплатить кровью. И своей, и чужой.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 344

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Алексей Вязовский, Сергей Линник Сапер

© А. Вязовский, 2022

© С. Линник, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Глава 1

В шесть утра резко и отрывисто прозвучали удары в дверь нашего барака.

– Подъем! – закричал дневальный, первым занимая очередь к параше.

Зэки, кряхтя и сплевывая на пол, посыпались со шконок. Солнце едва-едва показало свой краешек в зарешеченном окне. На небе не было ни облачка – день обещал быть жарким.

– Смотри, опять рюхаются[1]. – Пятно кивнул в сторону «политического» угла. Там у нас жили «зеленые братья». Десяток хохлов и прибалтов из УПА, Движения борьбы за свободу Литвы и прочих воинов свободы, которые досиживали свое по 58-й статье.

– Когти тебе надо рвать, Сапер, или выламываться из лагеря, – сверху спрыгнул Босой, принялся наматывать портянки. – Замочат. Зуб даю, посадят на пику.

Пятно и Босой были моими соседями по шконке. Первый имел большое коричневое пятно на лысой голове, за это и окрестили. Второй вор носил фамилию Босотов. Тут уж сам бог велел ему стать Босым или Босотой. Последнюю кличку худой, жилистый мужик не любил, сразу лез в драку. Махался он не очень умело, но активно – размазывая кровавые сопли, поднимался с пола, любил использовать грязные приемы.

Я перехватил взгляд Петлюры из «зеленого» угла. Бородатый, квадратный мужик со шрамом через весь лоб провел ногтем большого пальца по шее. Упашники вокруг засмеялись.

– Возьми на себя какое-нибудь дело, – продолжал бубнить Босой. – Отведут в оперчасть, а там ушлют на следствие в райцентр. Или больным скажись…

Из барака вышли двое. Помбригадира потопал к хлеборезам – следить, чтобы те нарезали честно пайки. Бригадир пошел в штабной барак за разнарядкой. Две последние недели мы валили деревья в густом лесу Львовщины – тут начали строить какой-то секретный объект. Обнесли два гектара колючкой, нагнали военных. Кум ходил по лагерю запуганный – по его душу приезжали из Москвы проверяющие. Никаких посылок, писем из дома – зэки жили в полной изоляции.

– Ушлют вперед ногами, – хмыкнул Пятно, натягивая робу.

– Харэ базарить, – оборвал я уголовников, разминая шею. Стычка с торпедами Петлюры могла начаться прямо у параши. Но не началась. Я спокойно оправился, умылся.

У параши уже ругались оба дневальных – кому выносить дерьмо. В барак заглянул Казах.

– Пэ – трэнадцать-трэнадцать, – увидев меня, скомандовал надзиратель. – На выход.

– С вещами или….

Я уставился в узкие глаза Казаха. На его безволосом лице не было ни тени эмоций.

– Или…

Мы прошли мимо высокого забора БУРа[2], миновали больничку. Как оказалось, Босой накаркал. Вели меня через весь лагерь в оперчасть.

Без задержки повели сразу в кабинет к куму.

– Осужденный Пэ тысяча триста тринадцатый, – начал представляться я, но меня тут же прервали.

– Садитесь, Петр Григорьевич, – молодой мордатый начальник оперчасти кивнул Казаху на дверь. – Подожди в коридоре.

Надзиратель вышел, я сел на колченогий стул, что стоял у рабочего стола опера. Звали его Подгорным Евгением Степановичем, служил он у нас всего полгода в звании капитана. Трижды мы имели с ним продолжительные беседы, в ходе которых однофамилец известного чиновника из ЦК КПСС настойчиво предлагал мне стучать на сидельцев барака. В первую очередь его интересовали политические.

– Поймите, Петр Григорьевич, – объяснял мне Подгорный. – Зэк вы авторитетный. Не в смысле вор – этих у меня полная картотека, а в том смысле, что уважаемый человек. Все на зоне знают вашу историю, ваши подвиги на фронте и где-то даже сочувствуют. Доверяют вам свои тайны.

– Стучать не буду, – сразу отказался я.

– А стучать и не надо. Надо информировать. И только о самых важных делах. Мелочи меня не интересуют. Например, о подготовке побега. Ведь если уйдут в леса политические, худо будет всем! Стукачей у меня полно, а вот правильных, толковых людей мало!

Кум мягко стелил, заходил с разных направлений. Обещал послабление режима, похлопотать об амнистии.

Я на это лишь криво улыбался. Подгорный листал мое личное дело, притворно качал головой, зачитывая приговор, в котором меня лишили всех воинских наград:

– И этот вопрос порешаем. Сейчас активно идет реабилитация заключенных.

– Ко мне это не относится, я же не репрессированное лицо.

В тот раз надавить на меня Подгорному не удалось. Не верь, не бойся, не проси – старое арестантское правило служило уже многим поколениям зэков. Но сейчас все повернулось иначе.

– Не передумали, Петр Григорьевич? – широко улыбнулся мне кум, запирая сейф. Над ним висел портрет Хрущева, справа от него поблескивал очками Дзержинский, слева хмурился Ленин.

– Я этих гнид на фронте не боялся, а уж сейчас подавно.

– А я слышал, что у вас конфликт случился с Петлюрой. Да и такой, что теперь вам в одном бараке не ужиться…

Гнида мордатая! Наверняка он и слил Петлюре мое участие в «Большой блокаде» в составе войск Львовского округа. Нас тогда придавали на усиление подразделениям НКВД – гоняли «лесных братьев» по всей Западной Украине. А самой операцией – я посмотрел на бабье лицо на портрете – руководил как раз Хрущев.

Я откинулся на стуле, закрыл глаза.

* * *

– Именем Украинской Советской Социалистической… – бубнящей скороговоркой трещал судья. Можно было не слушать, что он там рассказывает – слово в слово повторяет прокурорских. Только одна из народных заседателей, лет пятидесяти, полноватая русоволосая женщина в нелепой блузке со странным, будто перекошенным воротником, почему-то мялась и время от времени смотрела на меня непонятно. Не насмотрелась за время суда, что ли?

– …к пятнадцати годам лишения свободы с отбыванием срока в исправительно-трудовой колонии строгого режима, – наконец закончил судья.

Я с облегчением вздохнул: за время чтения приговора ноги немного затекли. Молоденький милиционер, стоявший рядом со мной, почему-то очень нервничал при любом моем движении, даже когда я просто переступал с ноги на ногу, и хватался за кобуру пистолета. Наверное, боялся, что я сейчас кого-нибудь разорву и съем. Его, например. Так что стоял я не шевелясь, а то вдруг паренек с перепугу доберется до пистолета и начнет стрелять куда получится. Случайный рикошет – и мне светит вышка.

Народная заседательница, оказывается, ждала конца чтения приговора, чтобы тихо, когда меня уже выводили, задать свой вопрос:

– Как же так, Петр Григорьевич, как вы могли? Вы же фронтовик, всю войну прошли…

– Да я, дорогая моя, эту гниду сколько раз нашел бы, столько и задавил. Потому как раз, что фронтовик.

* * *

Я очнулся от воспоминаний, посмотрел на Подгорного.

– Погоны не жмут, капитан?

– Что?!!

– Я говорю, кто ты такой мне предлагать такое? Я до Берлина дошел! Дважды ранен был! Смерти в глаза смотрел – как в твои поросячьи зенки.

Капитан покраснел, подскочил, уже даже рот раскрыл, потом внезапно успокоился, криво улыбнулся:

– Ну, ты сам выбрал свою судьбу, Громов. Эй, надзиратель! Обратно в барак его!

Зашел Казах, мрачно произнес:

– Руки за спэну.

Я заложил руки, и мы пошли обратно. Солнце уже наполовину вылезло, вокруг пели птички, летали бабочки. Так не хотелось умирать…

– Эх, зря ты, Пэ тринадцаты, злил капитана, – вздохнул за спиной Казах. – Погибнешь тэпэрь.

– Иншааллах, – на автомате произнес я.

– Э-э… Ты арабски знаешь? – удивился надзиратель.

– Да нет, был у нас в роте один мусульманин, чеченец, так он постоянно повторял. Как начнут немцы бомбить, так сразу: «На все воля Аллаха».

– Сам-то в Бога веришь?

– В судьбу верю, – буркнул я, ускоряя шаг.

Казах повел меня не к бараку, а прямо к столовой, где уже, к моему удивлению, очереди на входе не было. Заходи и ешь. Я благодарно кивнул ему, поднялся на крыльцо.

Наш отряд был уже внутри, зэки сидели за тремя длинными столами, стучали ложками. Пробираясь через тесноту, от каждой бригады по три арестанта носили на деревянных подносах миски. Обратно уносили пустую посуду. Рядом ошивались «черти» – любители вылизать остатки. Кормили в лагере голодно, едва-едва давали норму, да и ту разворовывали.

Бандеровцы сидели на краю стола, нагло пялились на меня, ухмыляясь. Босой оставил мне место, и даже не тронутая каша стояла на своем месте.

– Пятно слышал, что ночью тебя убивать будут, – зашептал мне вор на ухо. – Уже и заточки из тайников перетащили в барак.

Я скрипнул зубами, вытащил ложку из сапога, принялся есть застывшую кашу. Босой вытащил из-за пазухи мою пайку. Живем! Или нет?

* * *

Вывели из зоны быстро, будто подгонял кто. То топтались перед стаканом по полчаса, пока конвой разродится, а сегодня не успели подойти, как уже и ворота открыли, и собачка рычит, слюни роняет. Знаю я тебя, Ладка, рычи, работа твоя такая.

Вот и счет пошел, щупленький сержант, преисполненный собственной значимостью, как на параде начал выкрикивать: «Первая пятерка… вторая… строй держим, сейчас назад загоню, если собьюсь!» Вот и прошли восемь пятерок и два шныря с ящиком обеденным в придачу. Всего сорок два, значит.

И до делянки быстро дошли, как на заказ – минут сорок, и отряд уже внутри временного ограждения. Двое часовых по углам, один возле ворот, остальные – у костерка, который тут же развели шныри.

Сегодня за вертухая Полищук. Странно, что он, не его смена. Он послезавтра, а сегодня Семенкив должен быть. Ну да нам не все ли равно? Хотя Полищук всяко лучше, этот хоть понапрасну горло не дерет. Видать, с женой у него все хорошо, не надо на зэках доказывать, что чего-то стоишь.

Вертухай раздал инструмент – кому пилы, кому топоры. Народ привычный, разобрали свое да разошлись, объяснять не надо, про норму и прочую байду уже давно запомнили, каждый день шесть дней в неделю эту сказку рассказывают.

Только меня старшина тормознул. Гыркнул так, что аж шнырь возле костерка подпрыгнул:

– Громов, останься! Запаски подточишь!

Не хрена там точить: на прошлой неделе только все подточил, и топоры, и пилы. И не трогали запаску с тех пор ни разу, не было нужды. Да наше дело маленькое: сказал вертухай, так зэк делает. Захочет, так три раза в день точить будешь.

Сел я, взял оселок, начал топор гладить. Изображать бурную деятельность. А Полищук стоит, самокрутку крутит, на конвой возле костра смотрит. И говорит тихо так, будто себе под нос песенку поет:

– Ты, Сапер, не думай, это не подстава. Я добро помню. Меня бы той миной, что ты из-под ног у меня, считай, вынул, если бы не убило, то покалечило точно. Я за тебя сам каждый день молюсь и семья моя возле меня. Уходить тебе надо. Прямо сейчас. Потрись недалеко, я тебя сейчас озадачу. А как трактор подгонят, я Мыколу отвлеку. Ты тогда ломись на заборчик под правой вышкой, они на обед там всегда часового без смены снимают.

Сижу я и тихо охреневаю. Не было никогда за Полищуком такого, чтобы он зэкам потакал. Лишнего не навесит, но и навстречу не пойдет. А про мину ту я и забыл уже – сколько я их снял и поставил за Войну, не сосчитать. Но старшина, значит, впечатлился тогда. Бывает. Послушаю, что он расскажет. Интересно поет, аж за душу берет.

– А там, Сапер, – продолжает Полищук, – бери правее и ломись прямо. Бежать с километр, если больше, то не сильно. Дальше болотце будет. Ты его по правому краю обходи, там пройти можно. Увидишь слева островок с кривой сосной – затаись. Вечером сегодня, край – завтра, принесут тебе и одежду, и харчи. Паси, Громов, за трактористом, больше шансов тебе не будет. – И громче, для всех, добавил: – Что ж ты творишь, гад криворукий! Да тебе не то что пилу, жопу подтирать и то не доверишь! Давай, сучьев подтащи, разведи костер мне. А то я тут с вами от сырости околею скоро!

* * *

Полищук как с цепи сорвался, придирался к каждой мелочи, заставлял делать то одно, то другое. Так я и крутился неподалеку, ожидая, что будет.

Оно и случилось. Тракторист приехал с обедом вовремя. Пока шныри разгружали обед и выкладывали баранчики из ящика, Полищук и вправду отвел тракториста метров на пятнадцать в сторону, и прямо сейчас они ржали над какой-то шуткой. Старшина посмотрел на меня, мигнул левым глазом и начал рассказывать очередной анекдот.

Тут я и решил – пора. Один хрен от Петлюры никуда не денешься, придется решать, кто живой останется. А сколько самый справедливый суд в мире довесит за убитый кусок говна? То-то и оно. Даже если сейчас с побегом это подстава, то добавят все меньше, чем за убийство. Я быстро прыгнул в кабину трактора. В секунду снял с ручника, выжал сцепление – и покатили!

Сзади закричал вертухай, к нему присоединился тракторист, сдуру пытающийся бегом догнать свой трактор, зэки вокруг замерли, охреневшие от такой наглости: побег на рывок белым днем – это, конечно, здорово и памятно, только глупо: враз заломают. Но я рулил к заборчику под правой вышкой, сколько там до него, метров сто, не больше. Тракторец бодро подпрыгивал на кочках, а на душе поднялось отчаянное веселье, будто мне все по плечу и будет, как я задумал. Даже успел подумать, что ради такого чувства можно и погибнуть.

Петлюра выскочил как черт из норы. Откуда он только взялся? В руке топор, на роже ухмылка – дождался, значит. Завалит меня, а ему еще и послабление за предотвращение побега нарисуют. Только что-то не так пошло в его уродском счастье – наверное, поскользнулся на сырой траве и, нелепо взмахнув руками, начал заваливаться на бок, задрав в падении ногу, обутую в аккуратно собранный гармошкой кирзач. Ну а я поворачивать не стал. Левое переднее колесо перевалило через его ноги, и мне даже послышался хруст костей и вопль, полный муки. Чепуха, конечно, за шумом тракторного двигателя и выстрел не услышишь, а тут чьи-то ноги. Как проехал задним колесом Петлюру, я, конечно, почувствовал. Не выдержал, оглянулся – успеваю, далеко отъехал. Включил заднюю и прокатился по гниде еще раз взад и вперед. Мальчишество, конечно, но очень уж допек он меня.

Заборчик рухнул без сопротивления. Да кто его сильно крепил? Так, прибили на три гвоздя, чтобы ветром не завалило, натянули колючку, и все дела. Конвой наконец-то решил, что пора стрелять. Кто-то пустил очередь патронов на десять в белый свет. Стреляй, солдатик, тренируйся.

Деревья начинались метрах в двадцати от ограждения. Там я и ломанулся пешком. Правее и прямо, как сказал Полищук. Не факт, что правду сказал, вертухаю верить нельзя, ну да чем не направление.

А вот и собачка прибежала. Иди, Лада, от греха подальше. Ты не Петлюра, тебя мне жалко, но если что – моя жизнь мне дороже. Ладка оказалась умнее, чем казалась, и убежала вдаль после первого же живительного пендаля.

Под ногами зачавкало болото. Пойдем по правому краю, как старожилы рассказали. Вон вроде и сосна кривая видна. И тут нога поехала на кочке, и я нырнул. Болото приняло меня как родного – ушел под тину с головой.

В ушах зашумело, в глазах появился какой-то блеск. Я рванул изо всех сил вверх, буквально выпрыгнул из трясины. Канула в глубину зэковская роба, сползшая с плеч. Да и хрен с ней, невелика потеря. Не про тряпье думать надо, а как живым остаться. Тут же полез к берегу, хорошо, за траву какую-то удалось зацепиться. Вылез на сухое, отдышался. Что-то тихо в лесочке, сейчас тут натурально цирк должен твориться, а ни звука не слышно. Куда же погоня делась?

– А ну стой!! Руки вверх!

Таки не пустой лес оказался. Передо мной, на крутом берегу стоял молодой парень в пограничной форме и целился из «мосинки». Не целился даже, так, держал ствол в моем направлении, но, судя по тому, как держал, было понятно, что не промахнется. Да с трех метров и ребенок попадет. Я посмотрел чуть выше. На гимнастерке в петлицах я увидел два треугольника, один кривовато пришпилен, недоработочка. Треугольника?!

* * *

– Имя, фамилия, год рождения…

Лейтенант НКВД лицом очень напоминал Подгорного. Такая же ряха – поперек себя шире, поросячьи глазки. Только вот кубари в петлицах, портрет Сталина на стене и старый черный телефон на столе намекали, да что там намекали, кричали: «Громов, ты в жопе!»

Осознание, что я в прошлом, пришло быстро, еще в погранотряде. Стоило только увидеть полуторку с деревянной будкой вместо кабины, из которой бойцы вытаскивали какие-то ящики, прозвенел первый звоночек. Второй колокол ударил, когда мы проходили мимо старинного репродуктора-раструба – передавали «Марш энтузиастов». Орлова бодро так пела про журавлей:

…Высоко, под самой тучей,Над просторами полейДержит к югу путь летучийВереница журавлей…

– Эй, боец, – я обернулся к пограничнику, что конвоировал меня, – какой сейчас год?

– Иди, не задерживайся! – сержант ткнул меня дулом «мосинки» в спину.

…Строит строй за птицей птица,

– продолжала петь Орлова:

Лишь одна из них поройЗаробеет, забоитсяИ нарушит строгий строй…

Я тоскливо посмотрел в небо. Нет, журавлей там не было. «Строгий строй» нарушал тут только один я.

Меня завели в одноэтажный домик, на крыльце которого стоял часовой. Тоже пограничник в старой форме.

Внутри пахло армейкой – гуталином, оружейной смазкой и портянками. По длинному коридору – почти казарменной «взлетке» – мы дошли до оббитой коричневым дерматином двери, рядом с которой висела доска с газетой «Правда». Я кинул быстрый взгляд. 8 июня 1941 года. «Блестящий успех займа», «Высокая активность советских колхозников», «Крайком партии об охране общественных земель» – глаза выхватывали заголовки, мозг категорически отказывался воспринимать действительность.

– Товарищ командир, нарушителя границы споймали. На третьем секрете, – сержант распахнул дверь, подтолкнул меня внутрь аскетичного кабинета – стол, два колченогих стула, шкаф с книгами. За столом сидел плотный, лысый старлей лет сорока, быстро что-то писал перьевой ручкой.

– Заводи.

На меня уставились внимательные карие глаза.

– Обыскивал?

– Никак нет.

– Карпов! – старлей вспыхнул. – Сколько раз говорил!

– Виноват, товарищ старший лейтенант! – сержант вытянулся по стойке смирно.

– Обыщи.

Сержант с сомнением осмотрел мою грязную майку-алкоголичку, охлопал карманы рабочих брюк. Достал из голенища сапога алюминиевую ложку. Показал ее старлею.

– Ясно. Два наряда вне очереди, Карпов!

– Есть два наряда, – лицо сержанта погрустнело.

– Свободен. А вы… присаживайтесь, – лейтенант кивнул на стул. – Как вас зовут, почему нет документов, с какой целью перешли государственную границу? По-русски вообще говорите?

Вопросы сыпались на меня как горох, но что отвечать – я не представлял. Врать, что я польский пролетарий, сбежавший от новых хозяев Европы в Союз? Так я по-польски не говорю.

– Почему молчите? Mowisz po rusku?

– Может, вы представитесь? – нарушил я молчание.

– Отлично! – лейтенант плотоядно заулыбался. – Значит, по-русски все-таки говорите!

– Ты не лыбься, командир! – не выдержал я. – Через две недели немцы будут ровнять твою заставу с землей. Гражданские есть в отряде? Женщины, дети?

– Здесь вопросы задаю я! – лейтенант перестал улыбаться, побледнел.

– Увози детей и жен. Придумай что хочешь, но убери гражданских с заставы!

Лысый побарабанил пальцами по столу, задумался.

– Так, давайте еще раз. Меня зовут Алексей Поперечный, я – заместитель начальника славутского погранотряда. Представьтесь, назовите цель перехода границы.

Я замолчал, закрыл глаза. Все бесполезно. Они не поверят. Каждый день в «Правде» пишут, что мы с немцами друзья, у нас Пакт. А кто говорит иначе – выкормыш мировой буржуазии, которая спит и видит стравить СССР и Германию. Кому поверит Поперечный? Мне или «всем радио станциям Союза»? Риторический вопрос.

– Не хотите говорить? Что ж… Придется передать вас следователям НКВД. Там по-другому разговаривать будут.

Поперечный пристально посмотрел на меня. Ага. Напугал ежа голой задницей.

* * *

– Н-на! – в ухо прилетел кулак мордатого энкавэдэшника. Я рухнул на пол, закрываясь руками. Их почему-то мне сковали наручниками спереди. Недорабатывают в органах. В голове зашумело, к горлу подкатила тошнота.

– Встал!

Я поднялся с окровавленного пола, упал на табуретку. Отбивную из меня младший лейтенант делал уже второй час, перемежая избиения с угрозами и уговорами.

– На кого работаешь? Кто приказал устроить провокацию на государственной границе?

Я потрогал через разбитую губу левый клык. Зуб качался.

– Это ведь я только так, разминаюсь. Сейчас подойдет старший лейтенант Шилов – у него разговор короткий, защемит тебе яйца в двери, сразу запоешь. Давай, колись…

– Двадцать второго июня, в четыре часа утра… – уставшим голосом начал опять рассказывать я, – на Советский Союз нападет фашистская Германия. Вместе с союзниками.

– Какими, б…дь, союзниками?! – закричал следователь. – Что ты мне эту пургу гонишь?!

– Румынией, Финляндией, Италией…

– Пилькин! – В дверь заглянул коротко стриженный седоватый мужчина с двумя прямоугольниками старшего лейтенанта в петлицах. – Ну-ка выйди на минутку.

Мой мучитель подскочил, заспешил на выход, грозя мне пальцем. Дверь захлопнулась, но я тут же рванул к ней, приложился здоровым ухом.

– …работаешь по-старинке! – бубнили в коридоре. – Нарком запретил такие методы в ходе следствия.

– Товарищ старший лейтенант! Очень подозрительный субъект, имени своего так и не назвал, зато заливает про нападение Германии! Прямо ход всей войны придумал и пересказывает по пунктам.

– Не сумасшедший?

– Не похож. Скорее провокатор. Заслали к нам, чтобы поджечь по новой границе население… Хотя кто ж его знает, я что, психиатр, что ли?

– Ты вот что, Пилькин… Отправь-ка его на освидетельствование в львовскую психбольницу. С конвоем! Если врачи подпишутся, что не псих, продолжим. Я сам его «поспрашиваю».

Глава 2

Ворота были закрыты. Энкавэдэшник, сидевший возле меня, высунулся из машины и закричал:

– Эй, кто там, открывайте! – в конце он дал петуха, что вызвало жизнерадостный смех его коллег.

– Сходи ногами, Кондратьев, – предложил ему пожилой усатый водитель. – Сторож, наверное, спит где-то. Только мухой, нам еще из этого Кульпарка назад ехать, хотелось бы засветло.

– Слышь, как тебя там, табачком не богатый? – спросил водитель, когда Кондратьев, протиснувшись в полуоткрытую калитку, скрылся за яблонями, густо росшими сразу за забором.

– Не курю, – буркнул я.

У хитрована в кармане был здоровенный, наверное, стакана на два, кисет, а вот халявку поискать не стеснялся даже у такого зэка, как я.

Тут послышался голос Кондратьева, опять сорвавшийся на последнем слове. Ему отвечал чей-то хрипловатый баритон, оправдывающийся тем, что возле ворот целый день не устоишь и рабочему человеку положено сходить до ветру.

Ворота со скрипом открылись, сторож с вислыми казацкими усами придержал створку, и наша «эмка» заехала внутрь. За углом двухэтажного здания, недавно выбеленного, машина остановилась, и водитель сказал:

– Приехали, землячок, тебе сюда.

Наконец-то я увидел, куда меня везли. Возле двери был прибит лист фанеры, на котором было аккуратно написано «Львівська обласна психіатрична лікарня». Как тот старлей и обещал. Ну да ладно, где наша не пропадала? Дурдом – не тюрьма, выход найдется.

Оформили меня быстро, никакой волокиты. Больше всего времени заняло описание синяков и ссадин. Одна медсестра с линейкой мерила длину и ширину кровоподтека и диктовала это другой, которая, высунув язык от напряжения, записывала данные на большой лист. Большой список получился. Внушительный. Листок даже переворачивать пришлось. Определили в третий корпус, в отделение судебной психиатрии. Плавали, знаем. Знакомая процедура. Помнится, в пятьдесят девятом доктор Кузмин вел долгие беседы со мной, чтобы у суда не было никаких сомнений, что первый секретарь райкома партии был удавлен мною в полном сознании. Хороший доктор был, даже домашними пирожками угощал. Или будет? Тут и ученый запутается, где у меня прошлое, а где будущее.

Одно хорошо: на судебке никакого лечения не положено, только наблюдение, так что ни электрошок, ни инсулин, ни другие выжигающие мозги в пепел процедуры мне прописывать не будут. А за две недели с копейками я отсюда лыжи навострю – ждать, пока придут немцы и начнут вместе с оуновцами радикально лечить психов с помощью свинца, не хочется.

Наконец-то переодели в чистое. Бельишко, конечно, не первого срока, но крепкое. Коротковаты подштанники, но не до жиру, походим и в таких. Халат байковый дали, войлочные тапочки, милое дело. Как покормят, так совсем жить можно.

До отделения довезли энкавэдэшники на «эмке». Пешком далековато вышло бы шагать. Где-то по пути даже рельсы переехали. У них тут что, поезд по больнице курсирует? Само отделение занесли аж на третий этаж. При высоте потолков за три с половиной метра из окна сигануть можно, только если у тебя есть крылья. Да и для того, чтобы окно открыть, надо бы сначала куда-то убрать решетку, прибитую изнутри. У меня крыльев нет, так что окна с решетками меня не сильно расстроили. Мы – люди простые, по земле пойдем. Спешить пока некуда, надо осмотреться, прикинуть, что к чему. В войлочных тапочках и байковом халате по лесам не побегаешь.

* * *

Первые сутки я просто бездельничал. Спал, ел, бродил по отделению, знакомился с обстановкой. Ну вот, уже вылезло войсковое. «Знакомился с обстановкой», надо же. Да я уж лет двадцать и не думал так, надеялся, видать, что все, отвоевался, позади все. А глянь, к суме и тюрьме вой на добавилась. Старая, но от того не менее ужасная поговорка.

Всего в отделении двадцать шесть человек на экспертизе. Я – двадцать седьмой. Все в двух больших палатах, в каждую из которых вошло бы коек двадцать. Лишних кроватей нет, мне принесли и поставили. Умно придумали, наблюдать легче, уединиться можно только на толчке, да и то ненадолго, санитар зайдет и подгонит, чтобы не рассиживался.

Персонала в отделении немного, на смене одна медсестра и три санитара. Доктор, сказали, завтра будет. Да хоть через неделю, я подожду, не гордый.

Накурено, конечно, в отделении. Санитары гоняют дымить на толчок, но всегда есть хитрованы, которые и под одеяло залезут посмолить, чтобы с кровати не вставать. Или им западло в сортире? Так грех жаловаться, канализация тут хоть и древняя, как говно мамонта, а работает как часы – слив воды, словно водопад, уносит все вмиг. Воняет немножко хлоркой, но глаза щиплет не от нее, а от дыма. Большинство сидельцев на экспертизе – люди небогатые, смолят дешевый табачок, а некоторые – и махру.

Есть, конечно, и прикинутые, со своими халатами, тапочками, один так даже в шелковой пижаме. Но это до того момента, как такой фраерок попадет в камеру. Хотя какая камера? Почти все здесь сидящие ни в камеру, ни на волю, наверное, не попадут. Или попадут? Мне до них дела нет, сейчас каждый за себя. Я их не знаю, они – меня. Тут, как и в камере, не принято расспрашивать, как ты здесь оказался. А мне после зоны чужие статьи вообще побоку.

Мою кровать поставили на краю, поближе к столу, за которым сидела медсестра. И тут, как обычно. Новенькие поближе, чтобы видны были – а ну, если клиент буйный? Дня через три-четыре, если без приключений, и подальше передвинут. Я улегся поудобнее, чтобы синяки не беспокоить, и спокойно уснул. Нечего здесь больше делать пока, надо отдыхать. А на ужин разбудят, никуда не денутся.

* * *

Врач вызвал на следующий день, сразу после завтрака. В кабинет завела санитарка, вышла, но дверь оставила приоткрытой. Понятное дело, чтобы успеть, если больной чего надумает. Доктор лет сорока с прицепом, но уже с сильно прореженной шевелюрой, худой как щепка и с такими усталыми глазами, что, наверное, впору было ему спички вставлять, чтобы веки не склеились. На столе только скатерка белая и папка с моей фамилией, простенькая чернильница и дешевенькое перо.

Врач открыл папку, сверху лежал лист бумаги, на который вчера записывали мои «украшения». Он его посмотрел, перевернул, почитал и с обратной стороны и, ничего не сказав, отложил в сторону.

– Что же, давайте знакомиться. – Посмотрев на обложку истории болезни, он продолжил: – Петр Григорьевич. Меня зовут Адам Соломонович, я ваш врач.

По-русски он говорил чисто, хоть и с сильным польским акцентом. Судя по возрасту, учиться начал при проклятом царизме, а потом, наверное, уже доучивался в Польше. А вот от советской власти, значит, бежать не стал, остался при своей больнице.

– Приятно познакомиться, – отвечаю. – Хотя и предпочел бы знакомство при других обстоятельствах.

Доктор пустую беседу поддерживать не стал, сразу приступил к делу. Пошли вопросы про то, кто я, откуда, где учился-крестился-женился. Я от своего года рождения просто двадцать лет отнял, а остальное так и осталось. Да и не старался я в подробности вдаваться. Тут есть фокус, которому меня научили еще тогда. Как надоест разговор, говори, что устал. Доктор так и запишет.

Синяки на лице сами за себя говорят: били человека, не отошел он еще.

Я так и сделал. Адам Соломонович не протестовал. Записал круглым, аккуратным, совсем не врачебным почерком, что подэкспертный разговор о биографии продолжить не смог, утомляем в беседе. Хоть и вверх ногами, а прочитать нетрудно. Я тебе, дорогой Адам, потом правду расскажу. Про Львов и про Бабий Яр. Или не расскажу. Посмотрим на твое поведение.

За обедом вертел ситуацию и так и эдак. Придумать себе правдоподобную биографию можно. Но в НКВД ее легко проверят – я сорокалетний ну никак не впишусь в свои старые анкетные данные. Под психа закосить тоже не получится. Это только кажется, что симулировать легко. На самом деле прокалываются на мелочах. Симулянты демонстрируют взаимоисключающие симптомы, проговариваются «подсадным уткам» – у врачей есть и своя «агентура» в палатах, а главное, очень трудно долго изображать психа день и ночь. Устаешь, теряешь концентрацию. На экспертизу, конечно, месяц дают, но кто же знает, может, у них тут отработан скоростной метод. А это значит, что Адам через недельку может передать меня обратно «дуболобам». Те ни в какую «машину времени Уэллса» не поверят – слишком приземленные товарищи, и будут выколачивать признание в работе на польскую разведку. Желательно с подробностями – явками и паролями.

А если все-таки попробовать закосить? Выдать Адаму будущее – как я рассказывал бойцам невидимого фронта. Все прям по датам. Выглядит это как последовательный бред, врач будет следить и ловить на противоречиях. А это время. Двадцать второго начнется война, и вот тут психиатрам станет резко не до меня. И тем более НКВД.

А может, и поверит, кто ж его знает.

Решено. Так и буду действовать.

* * *

К атаке на психиатра я приступил с порога. Сегодняшний санитар, пожилой гуцул по имени Иванко, с таким кошмарным акцентом, что его и местные не особо понимали и время от времени переспрашивали, к безопасности доктора относился гораздо проще. Привел меня, дождался, пока я сяду, да и пошел по своим санитарским делам. Адама это не волновало тоже, видать, глаз уже набитый. Хотя от психбольных только и жди сюрпризов, что хочешь могут сотворить. Но я же не псих, так что только поговорим.

После ухода санитара я встал и дверь в кабинет плотно прикрыл.

– Что это вы делаете? – удивленно спросил Адам. – Откройте дверь и вернитесь на место!

– Наш разговор не для посторонних, – сказал я, садясь на колченогий стул. – Двадцать второго июня немцы нападут на СССР. Двадцать восьмого советские войска оставят город, а тридцатого здесь уже будут немцы. И мало никому не покажется.

Доктор тяжело вздохнул. Наверное, не я первый предсказываю будущее в этом кабинете.

– Таким образом вам диагноз шизофрения получить не получится, – устало сказал он. – Хотите, чтобы заключение экспертизы дополнилось замечанием о попытке симуляции? Так это не трудно устроить.

– Двадцать второго, в четыре часа утра, – продолжил я, не слушая его, – точное время начала войны. Во Львове расстрелы евреев начнутся в первый же день, как немцы войдут в город. А до этого националисты займутся погромами. За июль будут расстреляны более десяти тысяч евреев. А еще немцы расстреляют полсотни профессоров университета. Вместе с семьями. А потом – гетто и ношение желтых звезд. Знакомая история? По глазам вижу, что знакомая. В гетто сгонят почти сто тысяч человек, а после освобождения Львова в сорок четвертом из канализации выйдут всего человек триста.

Оказывается, политинформации отрядного замполита бывают полезными. Вроде и не слушал, а в памяти много осталось. Надо давить доктора еврейской темой, пускай проникнется.

– Что за чепуху вы говорите? – Адам уже не был таким уверенным. – Как можно… сто тысяч?..

– Сто тысяч? Да в Львовской области погибших евреев триста тысяч будет! А сто пятьдесят тысяч расстрелянных в Киеве не хотели, доктор? А полтора миллиона на всей Украине? – Я вроде был убедителен, но врач держался. Оно и понятно, тут ему и не такое рассказывали.

– И откуда, позвольте спросить, это вам стало известно? – воззвал к здравому смыслу Адам. – Вы пророк? Предсказатель? Вам в руки попали откровения Нострадамуса?

– Не знаю никаких… как вы его там назвали, Адам Соломонович? Нострадамуса. И никакой я не пророк. Я уже эту войну пережил один раз. Знаю, о чем говорю.

– И чем вы это докажете? Почему я должен вам верить? – психиатр скептически хмыкнул. Вернулся на грешную землю. Не смог я его убедить с первого раза.

Я начал вспоминать, что же такого было вот прямо перед войной, что можно проверить. И вспомнил: вот оно, мимо этого ни один советский человек не прошел. Все это узнают.

– Тринадцатого июня, дорогой доктор, будет опубликовано заявление ТАСС, что слухи об ухудшении отношений с немцами – ложь и провокация. Тринадцатого, не забудьте.

– Хорошо, Петр Григорьевич, в сроки проведения экспертизы это укладывается. Но запомните: если это окажется враньем, я не прощу. Верну вас туда, откуда привезли, в тот же день. Все брошу, а заключение напишу. Такое, знаете, правильное заключение!

– Согласен, Адам Соломонович, – я протянул ему руку, вставая. – Договор?

– Договор, – немного удивленно ответил психиатр и, чуть замешкавшись, пожал-таки мне руку.

* * *

В конце дня меня перевели к окну, а на мое место возле сестринского поста поставили еще одну кровать, для новенького. Соседом оказался немой парень, которого все называли Вовчиком. Лет двадцати, чем-то похожий на цыгана, наверное, из-за смуглой кожи и темной курчавой шевелюры. Странно, но Вовчик только не разговаривал, но все хорошо слышал и понимал. Он охотно помогал санитарам мыть полы за табак, более того, считал это своей привилегией.

Я был свидетелем того, как один парень подошел к гуцулу Иванко с предложением помыть туалет, и Вовчик полез на инициативника с кулаками, чтобы тот не лишал его законного заработка.

Иванко, вертухайская душонка, только посмеивался, глядя на то, как больные друг друга мутузят. Запомню, от таких любой подляны можно ждать.

Охотник покурить за бытовые услуги оказался сильнее, повалил Вовчика на пол, начал пинать ногами. Тут уже я не выдержал, отогнал его, выдав пару легких плюх. Немой поплакал, сидя на корточках в углу палаты, потом подошел ко мне и погладил руку, заглядывая в глаза.

Что больше всего тяготит в вынужденном безделье, так это скука. Книг и газет нет, в шахматы я не играю, остаются только прогулки утром и после обеда. Вести с кем-то беседы не хотелось: кто их знает, что тут за люди? Ты им что-то скажешь, они потом стуканут и приукрасят вдобавок ко всему. Лучше пусть докладывают, что Громов к общению с соседями по палате не стремится. Это про меня доктор Кузмин в прошлый раз написал. Кто знает, вдруг Адама завтра сменит кто-то другой?

Прогулки в больничке – почти как в тюрьме. Только дворик побольше и попки на вышках не стоят. Вышли не все – некоторые остались лежать на своих койках. Да их особо и не уговаривали: хочешь – гуляешь, не хочешь – и не надо. Все тихо и спокойно, две санитарки следят за порядком: чтобы не дрались, не бегали да не справляли нужду под забором. Люди в основном просто сидели и лежали на травке, наслаждаясь покоем и летним солнышком. Таких, кто, как и я, нарезал круги по периметру, было всего трое. Видать, тоже сидельцы, привыкли в крытке использовать любую возможность размяться.

Вовчик на прогулке ходил за мной как привязанный, время от времени забегая вперед и улыбаясь. За что он здесь? Наверное, за мелочовку какую-то, украли стожок сена или пару курей, Вовчик за компанию, вот и угодил на экспертизу, раз немой и с головой не все ладно. Смешной он. Вроде щенка, такой же безобидный и бестолковый.

Наверное, от нечего делать на следующий день я стал с ним разговаривать. Вовчик слушал, улыбался и… да ничего он не делал. Отличный собеседник, ничего не расскажет и никому не настучит – писать он не умел, по крайней мере, так мне ответил. Я после десятка кругов под забором сидел в углу прогулочной площадки, подальше от основных маршрутов прогулки остальных постояльцев отделения судебно-психиатрической экспертизы. Площадка большая, места всем хватает.

Слово за слово, и я поймал себя на том, что рассказываю Вовчику про свою жизнь, что так непутево вильнула хвостом в конце. Да что я себя пытаюсь обмануть? Себе рассказываю, конечно, а не этому хлопчику, у которого мозгов только и хватает на то, чтобы поесть, покурить да прильнуть к кому-нибудь, чтобы его защитили. Не станет меня – забудет через день.

Про детство легче всего вспоминать: самая беззаботная пора, единственное время, когда все хорошо было. И родители были живы, и сестренки. Потом уже, когда в школу пошел, узнал, что мы живем возле Запорожья, на Украине. А до того мне хватало, что село наше называется Гаевка, а через овраг уже Хомуты, которые не село, а деревня, и живут там странно говорящие люди, как они себя сами называли – дойчи.

Странную речь я потом выучил, болтали мы с соседями на гремучей смеси украинского, русского и немецкого. Про то, что знаю немецкий, я потом помалкивал, как и про все остальное. Было про что молчать. Потому что отца моего застрелили те, кто в тридцать втором забирали зерно под чистую. А до конца лета тридцать третьего из нашей семьи дожил я один. Мать и трех сестер похоронили. Сильно приросло наше кладбище в тот год. Меня взяла к себе тетка по матери, спасибо ей, конечно, что не сдала в приют и не выгнала на улицу. Хотя что я говорю, у нас родня своих не бросала никогда. Любви особой не было, но жил я у нее, пока на ноги не встал и не пошел сам себе на жизнь зарабатывать.

Дойчи из Хомутов в тридцать седьмом почти пропали. Кого-то арестовали, несколько семей выслали, а многие сами уехали, не дожидаясь, когда им помогут. Я тогда уже в Запорожье перебрался, на заводе работал учеником токаря. Возвращаться в Гаевку было не к кому: с теткой так близки и не стали, передавал с земляками приветы для порядка да пару раз открытки на праздники отправил. Ответа от нее ни разу не получил. Так до сорокового года и жил – с работы в барак, с барака – на работу. Как в болото меня засосало, ни к чему не стремился. Раз в месяц после получки с мужиками из бригады в пивнушку сходить. Даже с девушками не встречался. Вот веришь, как по течению плыл.

А в июне сорокового меня призвали в армию. Вот тут рядышком я и служил, под Ровно. В саперах. Вышел из киевского котла, вяземского… Пятились до самой Москвы. Потом, конечно, спохватились вломили немцам. Под Сталинградом и Курском добавили. Заканчивал войну в Берлине, потом еще сверхсрочно прихватил, как раз здесь же.

Интересно, есть тут молодой я? Задумался. Нет, даже думать не буду, что может случиться, встреть я себя. Или, оказавшись здесь, оттуда я исчез? Нет, Петя, даже думки эти из головы выбрось. Живи как живешь.

* * *

Про войну я даже Вовчику не стал рассказывать. Не хочется лишний раз вспоминать. Кровь, грязь, дерьмо и вши. И мертвые, день за днем, до самого конца. Скоро и так окунемся в это добро с головой, зачем себя лишний раз изводить?

Зато про послевоенное житье я с удовольствием рассказывал. Сколько лет уже не вспоминал, а сейчас как вживую все передо мной. Возвращаться в Запорожье я не стал – не к кому, не осталось даже дальней родни никого. Соседи как-то отписали, что тетка, у которой я рос, померла от голода весной сорок третьего, и даже могилы ее нет. И до того почтальона не ждал, а после этого и забыл, для чего он нужен.

Армейский дружок мой, Митька Савин, уговорил меня податься с ним в строительную артель, в которой заправлял его дядька, Аркадий Васильевич. Тот еще жук был, но десять лет с ним как бы не самые беззаботные в моей жизни получились. Пахали как проклятые, конечно, но и зарабатывали дай боже каждому. От нас требовалась только ударная работа, а про остальное переживал Васильич. И про еду, и про жилье, и про отдых. Каждый год, хочешь, не хочешь, а каждый в санаторий ездил. За счет артели. Во как жили! Не знаю, сколько там дядя Аркаша себе в карман положил, не мое дело, а мне хватало.

Кончилась лафа в пятьдесят шестом. Не то начальник наш не поделился с кем надо, не то просто не повезло, а посадили его быстро и без шума. Поехал Васильич тянуть свою пятерку в дальние края. Да ладно, лишь бы здоровья хватило, такой не пропадет.

А тут и указ подоспел, разогнали артели, так что впахивать с языком на плече нам разрешили, а зарабатывать как следует – уже нет. Не говоря уже про санатории. Подался я куда глаза глядят, устроился в Кременчуге на комбайновый завод слесарем. Они жилье давали не в бараке, а в общежитии. Да и ехать от последнего места нашей работы далеко не пришлось.

Пообтерся я на заводе, работа как работа. Присмотрел домишко в Крюкове, с артельных времен кой-какая заначка осталась, переехал из общаги в свое жилье, живи да радуйся. Да и пора уже, сорок скоро, а я один. Тут и встретил Ниночку свою.

Ох, до чего ж я счастлив был, как пацан какой-то! Света белого не видел, она мне все застила. Да я не знал, с какой стороны подойти к ней! Как же хорошо с ней было, не представишь даже себе!

Ниночка была чуть младше меня, на четыре года. Замуж вышла перед войной, в Кременчуге же. Да только мужика ее при бомбежке убило. Летом сорок первого, когда немцы переправу брали. Так и прожила она вдовой, пока мы не встретились. Вот тогда и понял я, что жизнь только начинается.

Расписались с ней, в дом свой привел ее. Начали мы там, как в сказке, жить-поживать. С работы каждый день как на крыльях летел, увидеть ее побыстрее. Эх, не мастак я про любовь и счастье рассказывать.

А порушил все я, выходит. Не надо нам было тогда на Днепро идти. А я такой: «Давай, Ниночка, сходим, посидим на бережку, отдохнем». И пошли. Взяли винца бутылочку, закуси какой-никакой, не помню уже, что. Днепро-то, вот он, рядом совсем, с пригорка спуститься. Сидели, отдыхали культурно, любовались видами, и тут эти приехали. Нет бы мне, дурню, собраться да уйти, так нет, сидел как баран. Приперлись такие, на «Победе», втроем, пьяные уже, шуметь начали. На нашу беду, пристали к нам: «Выпейте с нами, праздник у нас!» А хрен этот, Давыденко, это я потом узнал фамилию, на Нину все смотрит, облизывается аж, сволота. И снова ошибка моя: бежать нам оттуда надо было сразу. Нет же, слово за слово, сцепился я там с этим самым главным, в ухо ему дал. Да дружки его мне по голове и стукнули. Очнулся я, а Нина моя – нет ее. Лежит только тело, платье разорвано, побита вся и не дышит. Свет белый мне в копейку сошелся вмиг. Как же так? Кто у меня счастье мое украл, кто жизнь мою в дерьмо втоптал? Ведь только утром сегодня солнце нам светило! Я аж завыл там, возле судьбы моей, в грязь втоптанной! Куда идти? Что делать? За что мне это?

Меня менты домой отпустили, врач в больнице хотел оставить, да я не захотел. Вышло так, что я не мог свою жену убить. А только следак крутить что-то начал сразу: не можем машину найти, свидетелей нет, никто ничего не знает. Как будто этих «Побед» тыщи штук в округе.

Я все бросил и начал искать сам. Машину я нашел в два дня. Подсказали добрые люди. Никуда не прячась, она стояла у крыльца райкома партии. Поперся к следаку, говорю, вот тебе машина, поехали, покажу, кто там был. А тварь эта нагло так: не твое дело, Петя, найдем, покажем для опознания, неизвестно, кто там был, следствие на верном пути, не мешайтесь. Тут я и понял, что от ментов мне помощи не будет. Поехал к тому райкому, не ближний свет, да дружок подсобил, дал мотоцикл на время. Поначалу я одного из той троицы встретил. Да как встретил, он сам на меня наткнулся, когда я стоял за углом и думал, где теперь пассажиров «Победы» искать. Один на один хлопчик этот, Степка, не таким крепышом оказался. Отходил я его по первое число. Он и поплыл и сразу сдал дружков. Тот, что, по его словам, по голове меня оприходовал, в командировку уехал. А главный, Давыденко, живет тут рядышком, скоро дома будет. Один пока, жена на курортах. Бросил я этого Степку там, где беседовал с ним. Кто ж знал, что сломанные руки и отбитые почки помешают ему до утра на дорогу выбраться. Но выжил обалдуй, не судьба ему еще, наверное. А я, значит, пошел к главному домой. Сидел он уже на веранде, жрал водку в одну харю после тяжкого трудового дня. Так увлекся этим делом, что меня услышал, только когда я ему в ухо дал. Затащил его в дом, поговорили по душам. Не сбрехал Степа, признался боров, что Ниночка моя – его рук дело. Я этого Давыденко в доме и исполнил после того, как он признался. Удавил как клопа.

А наутро пошел и сдался ментам. Мне прятаться незачем было, я свое дело сделал и не жалел о том ни грамма. Оказалось, первый секретарь райкома от моих рук прервал свой большевистский стаж. Мне сначала хотели впаять пятьдесят четвертую статью, пункт девять, теракт против представителя советской власти, да только быстро свернулись, когда я им про Ниночку рассказал.

А по сто сороковой статье сильное волнение, вызванное нанесенной обидой, – всего пятерка. Сто сороковая у меня минут пять была, пока не прибежал начальник следака моего и не объяснил, что так у нас народ за пять лет срока пойдет партийцев душить направо и налево. И переделали все быстро на сто тридцать восьмую, там срок – десятка, да навесили за Степку сто сорок шестую, тяжкие телесные, до шести лет. Вот в итоге пятнашку и дали. Да я не в обиде, я и больше готов был отсидеть, лишь бы эта тварь в земле гнила. Жаль, третий в тот момент уехал, я бы и ему сто сорок шестую устроил за милую душу, со всем удовольствием.

Следака же, что искать его не хотел, только из прокуратуры выгнали. Родственник он этому Давыденко оказался.