Великий Гэтсби. Рассказы - Фрэнсис Скотт Фицджеральд - E-Book

Великий Гэтсби. Рассказы E-Book

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

0,0
3,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Абсолютная мировая классика, проза высочайшего уровня, созданная мастером с безупречным вкусом и уникальным литературным даром. «Великий Гэтсби» — одно из самых известных и популярных произведений американской литературы, которое неизменно входит в списки величайших книг XX в. Роман рассказывает о «веке джаза», блестящей эпохе музыки и развлечений. Изысканная и удивительно живая история роковой любви, которую герои пронесли сквозь годы. История «пути наверх» и «жизни наверху» сильного мужчины, искренне считавшего, что достигший вершин власти и богатства автоматически обретает и счастье. Мужчины, чья утрата иллюзий была медленной — и очень жестокой... В книгу также включены избранные рассказы автора, признающиеся рядом критиков лучшими в его творчестве. Сборник сопровождается вступительной статьей о жизни и творчестве писателя.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 695

Veröffentlichungsjahr: 2024

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Фрэнсис Скотт Фицджеральд Великий Гэтсби. Рассказы

© С. Ильин, перевод на русский язык. Наследники, 2021

© Ю. Седова, перевод на русский язык, 2021

© Л. Беспалова, перевод на русский язык, 2021

© В. Чарный, перевод на русский язык, 2021

© А. Шевченко, предисловие, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

* * *

Предисловие

«На этих страницах я рассказал о том, как молодой человек, настроенный на редкость жизнерадостно, пережил крушение всех ценностей, такое крушение, которое он начал замечать лишь много времени спустя после того, как оно произошло. Я рассказал о последовавшем за ним времени, когда во мне боролись чувство безысходности и сознание, что необходимо жить дальше».

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Его назвали в честь дальнего родственника, написавшего государственный гимн США. Он придумал термин «эпоха джаза». Его жизнь была пронизана музыкой и наполнена ею, как смыслом. Но он стал не музыкантом, а писателем. Фрэнсис Скотт Ки Фицджеральд – сказочник джазового века, представитель «потерянного поколения», писатель-символ, классик, столетие назад писавший так, что каждому следующему поколению казался современником.

Он родился 24 сентября 1896 года в Сент-Поле, столице северного штата Миннесота, в семье ирландских католиков. Предки матери происходили из древнего ирландского рода Маккуиллан, ее отец был крупным бизнесменом. Фицджеральд старший – южанин, не слишком удачливый, разорившийся во время очередного экономического кризиса. Сначала он пытался производить плетеную мебель, но потерпел неудачу. Затем устроился продавцом в компанию Procter&Gamble, но не преуспел и на этом поприще. Маккуилланы выбор дочери демонстративно не одобряли, подчеркнуто игнорируя зятя. Впрочем, к внуку это не относилось – молодой семье была выделена некоторая сумма на жизнь, а юный Фрэнсис, благодаря протекции деда, учился в достойных заведениях: академии Сент-Пола, частной католической школе и в знаменитом и очень престижном Принстоне.

Фицджеральд с детства увлекался сочинением историй. Его первый рассказ – детективный – был опубликован в школьной газете, когда будущему писателю было тринадцать лет. Его наставник в католической школе, отец Сигурни Фэй, настраивал мальчика на необходимость добиваться желаемого и преуспевать, следуя своим амбициям. Амбиции юного Фицджеральда уже тогда касались двух сфер – литературы и музыки. Он мечтал писать тексты для мюзиклов и сценарии, чем и занялся вскоре, в ущерб учебе.

В Принстоне он играл в университетской футбольной команде, а также поступил сценаристом в труппу легендарного Princeton Triangle Club, знаменитого студенческого театра, для которого Фицджеральд написал несколько сценариев и либретто, параллельно публикуясь в юмористических журналах Princeton Tiger и Нассау. Несмотря на финансовое участие старших родственников, он чувствовал себя угнетенным, отличающимся от однокашников, отпрысков богатых и знатных семейств. Позднее он написал о «тайной незатухающей ненависти» к чужому богатству. Университет Фицджеральд не окончил – незадолго до выпускных экзаменов, которые он боялся не сдать, он добровольцем ушел в армию, стал вторым лейтенантом пехоты и дослужился до адъютанта командира пехотной бригады, став личным секретарем генерала.

Фицджеральд был уверен, что погибнет во время военных действий на Первой мировой, поэтому в 1917 году спешно написал роман, чтобы оставить след в истории. Издатели отвергли книгу, названную автором «Романтический эгоист», но в одном из писем, сопровождающих отказ, была приписка – Фицджеральду предлагалось доработать весьма достойный и оригинальный дебют и прислать его еще раз. Впрочем, повторная попытка успехом также не увенчалась.

Незадолго до демобилизации, в июне 1918 года, Фицджеральда направили в лагерь Шеридан в штате Алабама. Там, в городке Монтгомери, он в считанные часы после знакомства влюбился в очаровательную восемнадцатилетнюю Зельду Сейр, младшую дочь Верховного судьи, первую красавицу штата, одну из самых блистательных дебютанток и богатейшую невесту. Эта встреча определила дальнейшую судьбу писателя, а Зельда, по мнению исследователей творчества Фицджеральда, стала прототипом главных героинь его романов, в каждой из которой были ее черты.

Война закончилась до того, как Фицджеральда отправили за границу, он уволился из армии и отправился в Нью-Йорк, где подвязался в рекламном бизнесе, чтобы заработать денег на женитьбу. Неудачи преследовали молодого автора – издательства возвращали рукописи одну за другой, работа в рекламном агентстве не приносила ни денег, ни удовлетворения. К тому же невеста, выросшая в достатке и комфорте, не собиралась менять комфортную жизнь на неустроенную даже ради высоких чувств и помолвку разорвала.

В подавленном настроении Фицджеральд бросил работу и вернулся в родительский дом, там он надеялся сконцентрироваться и довести до ума первый роман. В письме, адресованном Союзу книготорговцев, автор написал:

«Все, что я думаю о писательском ремесле, можно выразить одной фразой. Писать нужно для молодежи собственного поколения, для критиков того поколения, которое придет на смену, и для профессоров всех последующих поколений. Джентльмены, прошу считать, что все коктейли, упомянутые в моей книге, выпил я сам за процветание Союза книготорговцев».

Спустя год книга все же вышла – уже под названием «По ту сторону рая» и действительно снискала ошеломительный успех, как Фицджеральд и надеялся: 26 марта 1920 года двадцатичетырехлетний писатель буквально проснулся знаменитым, а неделю спустя состоялась его пышная свадьба. Юная Зельда благосклонно приняла предложение руки и сердца уже не от нищего военного, а от подающего надежды автора. Престижные издания наперебой предлагали восходящей звезде публиковаться у них. Поколение, живущее со «страхом перед бедностью и поклонением успеху» с радостью встретило нового автора, смело выражавшего то, на что иным не хватало духу.

Началась совершенно новая жизнь. Фицджеральд активно публиковался, получал приличные гонорары, у него появился собственный литературный агент – Гарольд Обер. Писатель оставил работу над крупными произведениям в пользу беллетристики. Фицджеральд регулярно публиковался в The Sunday Evening Post, материалом для его прозы служило прошлое автора – его учеба в Принстоне, юные мечты, отношения с Зельдой.

В своих ранних рассказах он вывел новый романтический образ: молодая амбициозная американка, независимая, стремящаяся к успеху. Его музыка, его литература, его жизнь – все это было джазом, яркой эмоциональной импровизацией. Один из его сборников назывался «Эмансипированные и глубокомысленные». Вошедшие в него истории «Резная хрустальная чаша», «Волосы Вероники» и другие, были легкими и ироничными. Но только на первый взгляд. Писатель исследовал тему американского образа жизни, разницу между «быть» и «казаться». Вопрос чужой маски, постепенно прирастающей к лицу героя, волновала его всю жизнь.

Молодые Фицджеральды, в мгновение ока ставшие иконами американского высшего света, вели богемный образ жизни. Они были богатыми, знаменитыми, живущими в настоящем моменте: бурные вечеринки, безумные траты, несколько истеричная праздность и жизнь как на подмостках – много шума, света и блесток. Могли прийти на громкую премьеру обнаженными или устроить купание в публичном фонтане. Спиртное лилось рекой – Фицджеральд уже тогда начал выказывать первые признаки алкоголизма, а не отстававшая от него Зельда вела себя эксцентрично, постоянно закатывала скандалы на почве ревности, а то и просто так.

Фрэнсис не без оснований чувствовал себя звездой, но именно это мешало ему заработать репутацию серьезного литератора и претендовать на нечто большее, чем коммерческий успех. В то же время ему хотелось не только денег, но и признания профессионального сообщества. Современники считали Фицджеральда позером, легкомысленным и неглубоким. Позднее Хемингуэй убедил их в этом на страницах автобиографического романа «Праздник, который всегда с тобой». И до конца дней Фицджеральд, будучи фигурой скорее драматической, пытался уверить всех в обратном.

После во всех смыслах жаркого лета в Коннектикуте Фицджеральд с Зельдой отправились в свое первое европейское путешествие, а затем в 1921 году переехали в Нью-Йорк, где он приступил к своему второму большому роману, а она готовилась к рождению их единственной дочери, полной тезки отца, Фрэнсис Скотт Фицджеральд, которую все называли Скотти.

Второй роман, изданный в 1922 году, назывался «Прекрасные и проклятые», описывал трудную жизнь двух молодых талантливых аристократов, обремененных браком. Сюжет перекликался с личной жизнью писателя, болезненно и достоверно воспроизводя многие личные детали. Фицджеральд попался в собственную ловушку – он писал о себе и своем окружении, его собственная бурная жизнь разрушала его и давала ему вдохновение. Некоторые критики считали, что Фицджеральд намеренно эпатировал, не столько экспериментировал со стилем, сколько выражал внутренний протест, противоречие между эмоциональным состоянием и внешним положением вещей.

Он продолжал писать прозу для известных изданий, аналогов современного глянца, но все еще надеялся стать автором музыкальных комедий. Они с Зельдой даже переехали поближе к Бродвею, но это не помогло Фицджеральду стать востребованным драматургом. Пьесы никому не нравились, а политическая сатира «От президента к почтальону» провалилась на этапе читки. Фицджеральд корил себя, был подавлен, все чаще прибегал к алкоголю – уже не для веселья, а чтобы снять напряжение. Примерно в это же время Зельда стала выказывать признаки ментального нездоровья, но странности ее поведения окружающие все еще принимали за эксцентричность.

Роман «Прекрасные и проклятые» был встречен более умеренно, чем дебют, но все еще благосклонно. Одновременно вышел сборник «Сказки века джаза». Фицджеральд экспериментировал с формой, в историях был элемент магического реализма. «Я находился в известном состоянии, характеризующимся стремлением к роскоши, и рассказ был начат как попытка удовлетворения этой тяги с помощью средств воображения», писал автор. Он использовал атмосферу, в которой находились его герои, как подмостки сцены и театральный реквизит – сказывалось неосуществленное желание писать для театра. В коллекцию вошла и необычная «Загадочная история Бенджамина Баттона», идею которой, по словам Фицджеральда, подсказала цитата Марка Твена о том, что «лучшая часть жизни проходит ближе к началу, а худшая – ближе к концу».

Сборник понравился читателям. Вдохновленный его популярностью и не оставляющий попыток прославиться как заслуживающий внимания критиков прозаик, Фицджеральд принялся за новый роман. В Нью-Йорке он написал три главы, а затем в 1924 году прервался на семейное путешествие в Европу.

Фицджеральды отправились сначала в Италию, а затем во Францию. Они жили на Французской Ривьере, отношения уже тогда были натянутыми, супруги много ругались, снова мирились и расходились вновь. Все это время Фицджеральд продолжал писать малую прозу, а с 1924 по 1925 год дописывал и редактировал начатую еще в Америке книгу. Он назвал ее «Великий Гэтсби» – она стала символом «ревущих 20-х», олицетворением периода, который сам Фицджеральд назвал «веком джаза», единолично назначив себя его певцом. «Это был век чудес, век искусств, век излишеств и век сатиры», писал он, порождение этого века, его неотъемлемая часть. Книга, ознаменовавшая переход автора на новый литературный уровень, была тепло встречена критиками – наконец-то признание! – но мало оценена читателями. Продажи не оправдали себя и значительную часть дохода принесла передача прав на постановку и экранизацию. А между тем это был сложный по структуре, скрупулезно прописанный в деталях, литературный шедевр, позднее оказавший влияние на многих мастеров современной американской прозы.

События и атмосферу того времени в романе «Праздник, который всегда тобой» описал друг Фицджеральда, еще один представитель «потерянного поколения» Эрнест Хемингуэй, с которым супруги познакомились в Париже. Созданный им образ соотечественника, довольно противоречивый и легковесный, надолго закрепился в массовой культуре и позже был опротестован исследователями творчества Фицджеральда. До 1926 года он не написал ничего успешного, посвятив свои литературные опыты исследованию жизни эмигрантов. На этом фоне постепенно ухудшалось самочувствие Зельды.

К концу 1926 года Фицджеральды вернулись в Америку и иногда возвращались в Европу. Их отношения становились все хуже, пара скандалила сильнее, чем в молодости, конфликты становились интенсивнее, между ними росла пропасть. Зельда, которая тоже пробовала себя на литературном поприще, решила стать танцовщицей – слава Айседоры Дункан не давала ей покоя. Но занятия балетом подорвали ее здоровье, у нее все чаще случались нервные срывы, которые однажды закончились госпитализацией в специализированную швейцарскую клинику в 1931 году. Ремиссии сменялись рецидивами, после 1932 года до конца дней Зельда провела на лечении – ей диагностировали шизофрению.

Еще один миф о Фицджеральде – его богатство. Супруги тратили деньги значительно быстрее, чем зарабатывали. Баснословных гонораров писательство не приносило. Фицджеральд написал около 160 колонок для Sunday Evening Post и других изданий, но романы, пьесы и сценарии доходным бизнесом не стали. Он был скрупулезным редактором и чутким писателем, но не дельцом – совершенно не умел себя продавать и разумно распоряжаться заработанным. Траты на дорогостоящее лечение сопровождались неудачными попытками Фицджеральда зарабатывать на написании сценариев, ему пришлось вернуться к беллетристике, чтобы оплачивать счета. Коммерческие рассказы по-прежнему кормили лучше, чем попытки оставить след в большой литературе.

Четвертый большой роман «Ночь нежна» Фицджеральд опубликовал в 1934 году. Книга провалилась – ее не оценили критики и не приняла публика. Череда неприятностей продолжалась. Деньги закончились, Фицджеральд, страдающий алкоголизмом, зарабатывал мало и нерегулярно, Зельда уже больше никогда не вышла из больницы, а четырнадцатилетнюю Скотти пришлось отправить в интернат. Несмотря на это, Фицджеральд вел с дочерью активную переписку, пытаясь влиять на ее взгляды и образования.

В 1937 году ему все-таки удалось заключить контракт с «Метро-Голдвин-Майер» на написание сценариев. Это был «золотой век» Голливуда. Тогда у многих молодых писателей случился прорыв, Фицджеральд добился возможности готовить экранизацию «Трех товарищей» Ремарка. Впоследствии имя писателя указали в титрах, но сам сценарий был значительно переработан.

В это же время он завел роман с колумнисткой и писательницей Шейлой Грэм. Но параллельно ездил на восток страны в больницу к жене. Запои учащались. О нем говорили, как о ненадежном авторе, хотя Фицджеральд продолжал писать статьи и эссе для журнала Esquire, в очередной раз потерпев крах в качестве сценариста. Все это время он писал роман «Последний магнат», который так и остался неоконченным – 21 декабря 1940 писателя не стало. Причиной смерти объявили инфаркт. Зельда пережила мужа на восемь лет – в 1948 году она погибла при пожаре в больнице.

Рассказы и новеллы, написанные в последние годы жизни, как и не снискавшая успеха книга «Ночь нежна», были во многом автобиографическими. Многие из них вошли в посмертные сборники, вышедшие в 1945 и 1951 году. Коллекции, составленные из рассказов разных лет, представляли собой своеобразную летопись литературной жизни Фицджеральда – от гремящих, бурлескных 1920-м к депрессивным, тяжелым 1930-м. По этим кратким историям можно проследить не только хронологию короткого «золотого века» джаза, но и ухудшение морального состояния самого писателя. От легкой иронии он перешел к сарказму и драме. Фицджеральд жалел, что его романы и пьесы недостаточно оценены широкой публикой, а между тем его малая проза снискала большую популярность после смерти автора – многие литераторы считали себя последователями его манеры.

Фицджеральд был безупречным стилистом, писателем с идеальным авторским слухом, который позволял ему в тонкостях передать натужное веселье и тревоги поколения, метко обозначенного Гертрудой Стайн как «потерянное». Эти молодые люди, прожившие свой короткий век между двумя мировыми войнами, интуитивно чувствовали крах американской мечты, смещение акцентов, грядущую катастрофу. Богатый и знаменитый, разочарованный и подавленный, медленно погружающийся в алкогольную меланхолию за полгода до смерти Фицджеральд писал своему редактору: «Погибнуть так бесповоротно, так несправедливо, а я же кое-что сделал, и немало! Даже и сейчас не так уж часто встретишь в американской прозе вещи, на которых вовсе нет моего отблеска, – пусть совсем немножко, но я ведь был своеобразен».

Анастасия Шевченко

Великий Гэтсби

Надень золотую шляпу и скачи перед ней, пока она не скажет: «О возлюбленный мой! О мой возлюбленный златошляпый прыгун, я буду навек с тобой!»

Томас Парк Д’инвильерс [1]

Глава первая

В пору моей впечатлительной юности отец дал мне совет, который с того времени нейдет у меня из головы. «Всякий раз, как у тебя возникнет желание осудить кого-то, – сказал он, – вспоминай, что не все люди получили на этом свете блага, которые выпали на твою долю».

Вот и все, что он мне сказал, впрочем, разговоры наши всегда отличались редкостным немногословьем, и потому я понял: отец подразумевал нечто большее. В результате я приобрел склонность воздерживаться от любых суждений – привычка, благодаря которой мне раскрывало души немалое число интересных людей, хоть она же и обращала меня в жертву закоренелым занудам. Обладатель не вполне нормального разума умеет быстро обнаруживать такую склонность в человеке нормальном и вцепляться в него мертвой хваткой, отчего и получилось, что в колледже меня несправедливо считали тонким интриганом, поскольку люди никому не любопытные, дичившиеся всех прочих, посвящали меня в свои горестные тайны. По большей части я их откровений отнюдь не искал и нередко, едва поняв по некоторым безошибочно узнаваемым признакам, что на горизонте замаячила интимная исповедь, изображал сонливость, великую занятость или неприязненную легковесность; ведь интимные исповеди молодых мужчин или, по крайней мере, выражения, в которые они облекаются, как правило, отдают плагиатом либо основательно замутняются очевидными недомолвками. Воздерживаться от суждений – значит питать неутолимую надежду. Я и поныне боюсь упустить что-нибудь важное, если вдруг забуду то, что не без тщеславия утверждал мой отец и не без тщеславия повторяю я: что краеугольное качество добропорядочности распределяется между нами, рождающимися на свет, не поровну.

Ну вот, побахвалившись подобным образом присущей мне терпимостью, я готов признать, что и ей положены определенные пределы. Поведение человека может иметь фундаментом крепкую скальную породу, а может и болотную топь, однако по пересечении определенной черты я перестаю интересоваться тем, что лежит в его основе. Вернувшись прошлой осенью с востока страны, я томился жаждой единообразия мира: желал, чтобы он, когда дело идет о нравственности, застывал по стойке «смирно», а сумбурные экскурсии с правом осмотра тайников человеческих душ более не привлекали меня. Исключением стал лишь Гэтсби, тот, именем коего названа эта книга, – Гэтсби, олицетворявший все, к чему я питал безучастное презрение. Если личность можно оценивать по непрерывной череде удачных жестов, то в нем действительно присутствовало нечто блестящее, обостренная восприимчивость к посулам жизни; он был подобен сложному прибору, который слышит землетрясения, происходящие в десяти тысячах миль от него. Эта отзывчивость не имела ничего общего с вялой впечатлительностью, которая носит благородное прозвание «творческая натура», – она была поразительным даром надежды, романтической готовности ко всему на свете, даром, какого я не встречал больше ни в ком и какой навряд ли увижу снова. Нет, в конечном счете, Гэтсби оказался человеком замечательным – это те, кто жил за его счет, та грязная пыль, что вилась по пятам за его мечтаниями, – она заставила меня на время утратить интерес к бесплодным печалям и взлетам наделенных куцыми крыльями людей.

Происхожу я из видной, состоятельной семьи, три поколения которой жили в родном моем городе на Среднем Западе. Каррауэи – это подобие клана; согласно преданию, мы ведем свой род от герцогов Баклю, хотя непосредственным основателем нашей линии был брат моего деда, перебравшийся сюда в пятьдесят первом, отправивший кого-то взамен себя на Гражданскую войну и основавший оптовую торговлю скобяным товаром, возглавляемую ныне моим отцом.

Двоюродного дедушку мне видеть не довелось; предполагается, однако ж, что я похож на него, – доказательством служит довольно топорной работы портрет его, висящий в кабинете отца. Учебу в Нью-Хейвене я закончил в 1915 году, ровно через четверть века после отца, и несколько позже принял участие в той запоздалой миграции тевтонского племени, что получила название Мировой войны. Наш контрудар доставил мне удовольствие столь большое, что, и вернувшись домой, я все никак не мог успокоиться. Средний Запад представлялся мне теперь не уютным центром вселенной, но ее неказистой окраиной – и потому я надумал поехать на Восток, дабы изучить тонкости обращения с долговыми обязательствами. Каждый, кого я знал, занимался долговыми обязательствами, вот я и решил, что этот бизнес в состоянии прокормить еще одного холостяка. Тетушки мои и дядюшки обсуждали сей замысел с таким усердием, точно дело шло о выборе для меня частной школы, и наконец постановили: «Ну, что же, д-да», сохраняя, впрочем, на лицах мрачное, неуверенное выражение. Отец согласился в течение года выплачивать мне содержание, и весной двадцать второго я отправился на Восток – навсегда, как я полагал.

Разумнее всего было подыскать жилище в городе, однако время стояло теплое, а я только что покинул край просторных лужаек и приветливых деревьев, поэтому, когда работавший в одном со мной офисе молодой человек предложил снять с ним на пару дом в пригороде, я счел эту мысль превосходной. Он подыскал видавшее виды шаткое бунгало, сдававшееся за восемьдесят долларов в месяц, но в последнюю минуту фирма отослала его в Вашингтон, и пришлось мне отправиться за город одному. У меня была собака – во всяком случае, пробыла несколько дней, пока не сбежала, – старенький «Додж» и финских кровей служанка, которая стелила мою постель, готовила завтрак и вполголоса делилась сама с собой, стоя у электрической плитки, перлами финской мудрости.

День-другой мне было одиноко, но затем поутру меня остановил на дороге человек, приехавший туда позже меня.

– Не скажете, как попасть на Уэст-Эгг? – сокрушенно осведомился он.

Я объяснил. И продолжил свой путь, уже не терзаясь одиночеством: я обратился в проводника, следопыта, первого поселенца. Сам того не заметив, человек этот даровал всему, что меня здесь окружало, свободу.

В то утро, под солнцем и трепетом листвы, которая словно рвалась из древесных ветвей, как при замедленной киносъемке, ко мне вернулась привычная уверенность: с летом жизнь начинается заново.

Мне предстояло прежде всего столь многое прочитать, впитать столько здоровья из молодого воздуха, которым так привольно дышалось. Я купил десяток томов по банковскому и кредитному делу, по ценным бумагам, и они выстроились на полке, красные с золотом, похожие на только что отчеканенные монеты, обещая открыть ослепительные тайны, ведомые лишь Мидасу, Моргану и Меценату. Впрочем, я имел возвышенное намерение прочесть и множество иных книг. В колледже я питал склонность к литературе – в один год написал даже для «Йель-Ньюс» несколько весьма напыщенных и тривиальных передовых статей, – и теперь собирался обновить эту сторону моей жизни, снова стать самым узким из всех специалистов – «широко образованным человеком». И это не праздная ирония – в конце концов, жизнь удобнее всего созерцать, имея в своем распоряжении только одно оконце.

Случай распорядился так, что дом я снял в одном из самых удивительных поселений Северной Америки. Оно находится на длинном, бестолковом острове, что тянется от Нью-Йорка прямо на восток, – здесь среди прочих причуд природы имеется два необычных геологических курьеза. В двадцати милях от города во влажное задворье Нью-Йорка, именуемое проливом Лонг-Айленд – а это самое обжитое в Западном полушарии морское пространство, – вдается пара огромных, одинаковых по очертаниям «яиц», разделенных бухтой, каковую местные жители с учтивой снисходительностью именуют «заливом». Подобно колумбовым, совершенной овальностью эти «яйца» не отличаются, оба слегка приплюснуты со стороны «залива», однако физическое подобие их наверняка сбивает с толку парящих над ними чаек. Бескрылых же существ куда сильнее завораживает их несходство во всем, кроме формы и размера.

Я жил на Уэст-эгг, бывшем, как бы это сказать… менее фешенебельным, чем Восточное, хотя это поверхностное слово едва ли передает странный и не в малой мере зловещий контраст двух островов. Дом мой стоял на самой оконечности «яйца», не более чем в пятидесяти ярдах от Пролива, и был затиснут между двумя огромными дворцами, которые сдавались за двенадцать, а то и пятнадцать тысяч в сезон. Возвышавшийся справа, колоссальный по каким угодно меркам, был, на деле, имитацией нормандского Hótel de Ville[2] – с фланговой башней, новизна которой просвечивала сквозь реденькую бородку юного плюща, мраморным бассейном и сорока с лишком акрами лужаек и парков. То была обитель Гэтсби. Правильнее сказать, поскольку знакомство с мистером Гэтсби я свел не сразу, то была обитель джентльмена, носившего эту фамилию. Мой же дом представлялся бельмом на глазу, однако бельмом маленьким и потому его проглядели, а я получил возможность наслаждаться видом на Пролив и на кусочек одной из лужаек моего соседа. Утешительная близость к миллионерам – и всего за восемьдесят долларов в месяц.

На другом берегу «залива» посверкивали выстроившиеся вдоль воды белоснежные дворцы фешенебельного Ист-Эгг, и начало истории того лета пришлось, по сути, на вечер, когда я отправился туда, чтобы пообедать с мистером и миссис Том Бьюкенен. Дэйзи приходилась мне троюродной племянницей, а Тома я знал по университету. Кроме того, сразу после войны я провел с ними два дня в Чикаго.

Муж Дэйзи, обладатель множества физических достоинств, был одним из самых мощных тайт-эндов, какие когда-либо играли в футбольной команде Нью-Хейвена – фигурой масштаба, в некотором роде, национального, одним из тех, кто в двадцать один год достигает таких, пусть и до крайности узких, но высот, что дальнейшая их жизнь приобретает привкус поражения. Семья Тома была несосветимо богата – даже в колледже его безудержное мотовство порождало множество нареканий, – ныне же он покинул Чикаго ради Востока с размахом попросту ошеломительным: перевезя, к примеру, из Лейк-Фореста целый табун пони для игры в поло. Трудно представить, что человек моего поколения может быть богат настолько, чтобы позволить себе подобную роскошь.

Что привело их на Восток, я не знаю. Они прожили, без какой-либо на то причины, год во Франции, а после их словно вихрь какой-то носил по местам, где богатые люди играют в поло и упиваются обществом друг друга. Это последний переезд, сказала мне по телефону Дэйзи, однако я ей не поверил – читать в ее сердце я не умел, но чувствовал, что Том так и будет носиться по свету, выискивая без особой веры в успех драматическую взвинченность какого-то невозвратимого футбольного матча.

Оттого и случилось, что теплым ветреным вечером я отправился на Ист-Эгг повидать двух давних знакомых, которых почти не знал. Дом их оказался изукрашенным даже пуще, чем я полагал, – то был глядевший на «залив» праздничный, красный с белым особняк георгианской колониальной поры. Лужайка начиналась от пляжа и на протяжении четверти мили взбегала к парадной двери, перепрыгивая через посыпанные толченым кирпичом дорожки, огибая солнечные часы и горевшие множеством красок сады, – и наконец, когда я достиг особняка, вспорхнула яркими виноградными лозами по его боковой стене, словно не сумев приостановить свой бег. Фасад прорезала череда французских окон, распахнутых в теплый ветреный послеполудень и сиявших отражениями золота, а на парадной веранде стоял, широко расставив ноги, одетый для верховой езды Том Бьюкенен.

Он изменился со времен Нью-Хейвена. Ныне это был крепкий тридцатилетний мужчина с соломенными волосами, довольно жестким ртом и высокомерной повадкой. На лице его главенствовали светившиеся надменностью глаза, которые сообщали Тому вид угрожающе подавшегося корпусом вперед человека. И даже дамская щеголеватость наездницкого наряда не способна была скрыть огромную мощь его тела – казалось, что икры Тома, неимоверно напрягая шнуровку, до отказа наполняют поблескивающие высокие ботинки, а когда он поводил плечами, видно было, как под тонкой тканью сюртука ходят колоссальные бугры мышц. То было тело, способное на огромные усилия, – жестокое тело.

Голос Тома, резкий хрипловатый тенор, лишь усиливал создаваемое им впечатление вздорной капризности. В голосе Тома Бьюкенена звучала – даже когда он обращался к тем, кто ему нравился, – нотка покровительственной презрительности, и я знал в Нью-Хейвене немало людей, которые его на дух не переносили.

«Я, в отличие от вас, настоящий мужчина, да и посильнее вашего буду, – казалось, желал сказать он, – однако из этого не следует, что я всегда прав». Мы состояли в одном тайном студенческом обществе, и, хотя близкими друзьями не стали, мне всегда казалось, что Том неплохо ко мне относится и испытывает смутное желание произвести на меня приятное впечатление, не поступившись, однако ж, своей вызывающей и какой-то тоскливой резкостью.

Несколько минут мы беседовали, стоя на залитой солнцем веранде.

– Недурственным я здесь обзавелся жилищем, – сказал он, окидывая неспокойным взглядом свои владения.

Он развернул меня кругом и обвел широкой плоской ладонью открывавшийся с веранды вид, охватив этим жестом притопленный в землю итальянский парк, пол-акра темных роз, которые наполняли воздух язвящим ароматом, и покачивавшуюся у берега тупоносую моторную яхту.

– Все это принадлежало Демэйну, нефтедобытчику. – Он снова развернул меня, учтиво, но резко. – Пошли в дом.

Пройдясь под высокими потолками вестибюля, мы вступили в яркое, розовых тонов пространство, которое неуверенно удерживали внутри дома французские окна, светившиеся на противоположных его краях. Окна стояли настежь, белея на свежей зелени наружной травы, казалось проникавшей отчасти и вглубь дома. Легкий ветер гулял по комнате, вдувая в нее занавеси на одном конце и выплескивая, как светлые флаги, вовне на другом, скручивая их, взметая к глазированному свадебному торту потолка, а после зыбля над виноцветным ковром, устилая его бегущими, словно по морю, тенями.

Единственным, что хранило в этой комнате совершенную неподвижность, был огромный диван, над которым парили, чуть покачиваясь, точно монгольфьеры на привязи, две молодые женщины. Обе в белом, платья обеих струились и колыхались, как будто их обладательницы только что приземлились здесь, совершив недолгий облет дома. Должно быть, я простоял несколько мгновений на пороге комнаты, вслушиваясь в хлопки и щелчки занавесей, в постаныванья картины на стене. Затем раздался гулкий удар – это Том Бьюкенен захлопнул задние окна, и пойманный в ловушку ветер испустил в комнате дух, и занавеси, и ковры, и две молодые женщины медленно опали из воздуха на свои места.

Той, что была помоложе, я не знал. Она лежала, вытянувшись на своем конце дивана, совершенно неподвижная, чуть приподняв подбородок, словно уравновесив на нем некий предмет, почти наверняка обреченный на падение. Если она и заметила меня краем глаза, то ничем этого не показала – и я, пораженный, едва не забормотал слова извинения за то, что нарушил, явившись сюда, ее покой.

Вторая женщина, Дэйзи, честно попыталась встать – чуть наклонилась вперед, но затем издала нелепый, чарующий смешок, и я, тоже усмехнувшись, вошел в комнату.

– Я п-парализована счастьем.

Она усмехнулась снова, словно сказала нечто до крайности остроумное, на миг задержала мою ладонь в своей, вглядываясь мне в лицо, заверяя меня этим взглядом, что никого на свете ей не хотелось бы видеть так сильно. Обычная ее манера. Тихим бормотком Дэйзи дала мне понять, что увлеченная странной балансировкой женщина носит фамилию Бейкер. (Да, я знаю, поговаривают, будто Дэйзи придумала свой бормоток, чтобы заставить людей склоняться к ней поближе, – пустая придирка, не делающая его менее очаровательным.)

Так или иначе, губы мисс Бейкер дрогнули, она почти неприметно кивнула мне и снова откинула голову назад – надо полагать, та вещь, равновесие которой она старалась сохранить, качнулась, чуть напугав ее. И снова с моих губ едва не сорвались извинения. Почти всякое проявление довольства собой сражает меня, внушая почтительный трепет.

Я взглянул на кузину, и та начала задавать мне вопросы – негромким, пронимающим душу голосом. Голосом из тех, за возвышениями и падениями которых слух наш следит поневоле, как если бы каждая произносимая ими фраза была совокупностью музыкальных нот, которая никогда больше не прозвучит. Грустное, миловидное лицо Дэйзи не лишено было живости – живые глаза, живой и страстный рот, – но в голосе пело волнение, забыть которое мужчинам, неравнодушным к ней, было трудно: напевный напор, едва различимое «слушай», уверение, будто, вот, совсем недавно она проделала нечто веселое, волнующее и, подождите часок, – проделает снова.

Я рассказал ей, как по пути на восток задержался на день в Чикаго и как десяток людей, которых я в нем повстречал, просили передать ей сердечный привет.

– Так по мне там скучают? – восторженно вскричала она.

– Город попросту безутешен. Левое заднее колесо каждой машины выкрашено в черный цвет – вылитый похоронный венок – и во всю ночь вдоль Северного берега разносятся стенания.

– Какая роскошь! Давай вернемся туда, Том. Завтра же! – к чему она ни с того ни с сего добавила: – Ты должен взглянуть на малышку.

– С удовольствием.

– Она спит. Ей два годика. Ты ее когда-нибудь видел?

– Никогда.

– Так взгляни непременно. Она…

Беспокойно круживший по комнате Том Бьюкенен остановился, положил ладонь мне на плечо.

– Чем ты занимаешься, Ник?

– Долговыми обязательствами.

– Где?

Я назвал нашу компанию.

– Никогда о них не слышал, – не обинуясь, заметил Том.

Меня это рассердило.

– Услышишь, – отрывисто ответил я. – Если останешься на Востоке.

– О, на Востоке-то я останусь, будь уверен, – сказал он, взглянув на Дэйзи, а затем снова на меня, словно в ожидании чего-то еще. – Я был бы черт-те каким дураком, если бы поселился где-то еще.

И вот тут мисс Бейкер объявила: «Безусловно!» – столь неожиданно, что я вздрогнул, – то было первое слово, произнесенное ею со времени моего появления в комнате. Очевидно, ее оно удивило не меньше, чем меня, поскольку мисс Бейкер зевнула и в несколько проворных движений поднялась на ноги.

– Совсем одеревенела, – пожаловалась она. – Сколько себя помню, все лежу и лежу на этой софе.

– Только не смотри на меня с укоризной, – сердито отозвалась Дэйзи. – Я тебя с самого полудня пыталась в Нью-Йорк вытащить.

– Нет, спасибо, – сказала мисс Бейкер четырем коктейлям, как раз в этот миг внесенным в комнату. – Мне безусловно нужно следить за формой.

Хозяин дома уставился на нее, словно не поверив своим ушам.

– Тебе? – Он взял бокал и заглянул в него так, точно там плескалось что-то на самом донышке. – Как тебе вообще удается чего-то достичь – это выше моего понимания.

Я смотрел на мисс Бейкер, гадая, чего же это она «достигла». Смотреть на нее было приятно. Стройная девушка с маленькой грудью, со станом, прямизну которого она подчеркивала, слегка отводя, точно юный кадет, плечи назад. Она тоже обратила ко мне взгляд серых, прищуренных от солнечного света глаз, и на ее бледном, чарующем, недовольном чем-то лице обозначилось выражение воспитанного ответного интереса. Теперь я сообразил, что где-то уже видел ее – или ее фотографию.

– Вы живете на Уэст-Эгг, – надменно произнесла она. – Я там кое-кого знаю.

– А я так ни единого человека…

– Ну, Гэтсби-то вы знать должны.

– Гэтсби? – переспросила Дэйзи. – Какого Гэтсби?

Прежде чем я успел сообщить, что так зовут моего соседа, нас позвали к столу; Том Бьюкенен, властно просунув свою мускулистую руку под мою, повлек меня из комнаты, словно переставляя шашку с одной клетки на другую.

Стройные, неторопливые молодые женщины вышли, слегка подбоченившись, опережая нас, на розовых тонов веранду, глядевшую в сторону заката, подступили к столу, на котором подрагивало под стихавшим ветром пламя четырех свечей.

– А свечи-то к чему? – неодобрительно нахмурилась Дэйзи. И погасила их щелчками пальцев. – Через две недели – самый длинный в году день.

Она обратила к нам вдруг просиявшее лицо.

– Вы тоже всегда ждете самого длинного дня в году, а потом пропускаете? Я вечно жду, а потом пропускаю.

– Нужно будет что-нибудь на него придумать, – предложила, зевнув, мисс Бейкер и присела за стол так, словно в постель улеглась.

– Ладно, – сказала Дэйзи. – А что?

Она беспомощно взглянула на меня:

– Что обычно придумывают люди?

Я еще не успел ответить, как она, с испугом уставившись на свой мизинец, пожаловалась:

– Смотрите! Я поранилась.

Мы посмотрели – костяшка мизинца отливала темной синевой.

– Это твоя работа, Том, – укоризненно сказала Дэйзи. – Я знаю, ты не нарочно, но ты это сделал. Вот что я получила, выйдя замуж за такое животное, за огромный, громоздкий, нескладный образчик…

– Мне не нравится слово «нескладный», – сварливо перебил ее Том, – даже в шутку.

– Нескладный, – упрямо повторила Дэйзи.

Время от времени она и мисс Бейкер заговаривали вместе, с шутливой бессвязностью, однако назвать эти речи пустой болтовней было нельзя, в словах двух женщин неизменно присутствовало то же спокойствие, что и в их белых платьях, в безразличных, лишенных любых желаний глазах. Они были здесь, рядом, они принимали наше с Томом присутствие, они прилагали приятные, учтивые усилия к тому, чтобы развлечь нас или развлечься самим. Обе знали, что обед в скором будущем завершится, а несколько позже завершится и вечер и о нем можно будет забыть. Все это сильно отличалось от запада страны, где вечера торопливо переходят из одной стадии в другую, близясь к концу в сопровождении нервной боязни финала или неизменно обманчивых предвкушений.

– Рядом с тобой, Дэйзи, я начинаю чувствовать себя человеком нецивилизованным, – признался я под второй бокал отдававшего пробкой, бойкого, хоть и впечатляющего кларета. – Ты не могла бы порассуждать о видах на урожай или о чем-то еще в таком роде?

Я и сам не взялся бы объяснить, что хотел этим сказать, однако прием мои слова получили неожиданный.

– Цивилизация гибнет, – вдруг резко выпалил Том. – Я на этот счет большой пессимист. Ты читал «Возвышение цветных империй» Годдара?

– Нет, а что? – ответил я, немного дивясь его тону.

– Да ничего, просто хорошая книга, каждому стоит прочесть. Идея ее в том, что если мы не будем начеку, белую расу… ну, оттеснят на второй план. Книга научная, в ней все доказано.

– Том обращается в необычайно вдумчивого человека, – сказала Дэйзи, состроив гримаску беспечной печали. – Читает серьезные книги, в которых много длинных слов. Какое это слово мы…

– Я читаю научные книги, – заявил Том, бросив на нее раздраженный взгляд. – Этот малый все просчитал. Нам, господствующей расе, следует сохранять бдительность, иначе власть над миром захватят другие расы.

– Перебить их всех, и дело с концом, – прошептала Дэйзи, свирепо подмигивая жаркому солнцу.

– Тебе следовало поселиться в Калифорнии… – начала мисс Бейкер, но Том, грузно сместившись в кресле, не дал ей закончить.

– Мысль его в том, что мы – люди нордической расы. Я, ты, и ты, и… – после кратчайшего колебания он легко кивнул Дэйзи, включив в нашу компанию и ее, и она снова мне подмигнула. – Это мы создали все, из чего состоит цивилизация – ну, там, науку, искусство и прочее. Понимаешь?

Что-то жалкое присутствовало в озабоченности Тома – казалось, ему уже не хватало самодовольства, хоть и усилившегося против прежнего. Когда же – почти сразу вслед за его вопросом – в доме затрезвонил телефон и дворецкий покинул веранду, Дэйзи, воспользовавшись заминкой в разговоре, склонилась ко мне.

– Я хочу открыть тебе семейную тайну, – воодушевленно прошептала она. – Насчет носа дворецкого. Хочешь узнать про нос дворецкого?

– Ради этого я к вам и приехал.

– Так вот, он не всегда был дворецким. Раньше он служил у одних людей в Нью-Йорке, отчищал их столовое серебро, а у них человек двести за стол садилось. Чистил он его, чистил с утра и до ночи, и, наконец, это занятие стало вредить его носу…

– А там и пошло – от плохого к худшему, – вставила мисс Бейкер.

– Да. Все пошло от плохого к худшему и кончилось тем, что ему пришлось отказаться от места.

На мгновение последний свет солнца с романтической нежностью коснулся ее просиявшего лица; голос Дэйзи словно притянул меня, я слушал его, затаив дыхание, но тут сияние стало меркнуть, каждый луч покидал ее лицо с медлящим сожалением, – как ребенок, уходящий при наступлении сумерек с милой ему улицы.

Дворецкий вернулся и что-то пробормотал Тому на ухо, Том нахмурился, отодвинул свое кресло от стола и, не промолвив ни слова, ушел в дом. Его отсутствие словно подстегнуло какие-то мысли Дэйзи, она снова подалась вперед и заговорила, пылко и певуче:

– Так приятно видеть тебя за нашим столом, Ник. Ты напоминаешь мне м-м… розу, совершенную розу. Ведь так? – Она повернулась за подтверждением к мисс Бейкер. – Совершенная роза, верно?

Это неправда. На розу я не похож и отдаленно. Дэйзи всего лишь импровизировала, но источала при этом такую берущую за душу доброту, что казалось, будто само ее сердце пыталось подобраться ко мне поближе, укрывшись в одном из этих тихих, трепетных слов. А затем она вдруг бросила салфетку на стол, извинилась и тоже ушла в дом.

Мы с мисс Бейкер обменялись короткими взглядами, постаравшись не вложить в них никакого значения. Я открыл было рот, собираясь заговорить, однако мисс Бейкер настороженно выпрямилась и предостерегающе шепнула: «Чшш!» Из ближней комнаты до нас доносился приглушенный взволнованный разговор, мисс Бейкер без тени стыда вытянула шею, пытаясь расслышать произносимые там слова. Разговор поколебался на самой грани различимости, затих, снова окреп, возбужденный, и прервался насовсем.

– Тот мистер Гэтсби, о котором вы упомянули, сосед мне… – начал я.

– Помолчите. Я пытаюсь понять, что там происходит.

– А разве что-то происходит? – невинно осведомился я.

– То есть вы ничего не знаете? – искренне удивилась мисс Бейкер. – Я думала, все знают.

– Я – нет.

– Ну как же… – Она помялась. – Том завел в Нью-Йорке женщину.

– Завел женщину? – тупо переспросил я.

Мисс Бейкер кивнула.

– Могла бы и посовеститься звонить ему сюда во время обеда. Вам не кажется?

Я еще не успел вполне осознать смысл ее слов, как послышался шелест платья, скрип кожаных ботинок – Дэйзи с Томом вернулись к столу.

– Не удержалась! – с натужной веселостью воскликнула Дэйзи.

Она села, окинула изучающим взглядом мисс Бейкер, потом меня и продолжила:

– Я на минутку выглянула в парк, там так романтично. На лужайке птичка поет, наверное – соловей, переплывший Атлантику на пароходе «Кунарда» или «Белая звезда». Так разливается… – И она сама почти пропела: – Романтично, не правда ли, Том?

– Весьма, – ответил он и с жалким видом повернулся ко мне: – Если после обеда еще будет светло, я бы сводил тебя на конюшню.

В доме вновь зазвонил, испугав нас, телефон. Дэйзи взглянула на Тома, решительно покачала головой, и тема конюшни, как, собственно, и все прочие темы, растаяла в воздухе. Из разрозненных фрагментов последних пяти минут, которые мы провели за столом, я только и помню, что снова зажженные, непонятно зачем, свечи и мои старания смотреть в лицо каждому и при этом ни с кем не встречаться взглядом. О чем думали Дэйзи и Том, я догадаться не мог, полагаю, однако, что даже обладавшей своего рода стойким скептицизмом мисс Бейкер не удалось полностью отрешиться от пронзительной металлической настырности нашего пятого сотрапезника. Человеку определенного склада положение наше могло показаться занятным, меня же так и подмывало немедля позвонить в полицию.

Лошади, о чем можно и не говорить, больше не упоминались. Том и мисс Бейкер удалились, разделенные несколькими футами сумерек, в библиотеку, словно там дожидался их бдения вполне реальный покойник, я же, прилагая усилия к тому, чтобы выглядеть человеком приятно заинтересованным и немного тугим на ухо, последовал за Дэйзи по череде соединенных веранд к главной из них, парадной. Там, в уже сгустившемся полумраке, мы присели бок о бок на плетеное канапе.

Дэйзи приложила ладони к щекам, словно намереваясь ощупать прелестный овал своего лица, взгляд ее неторопливо блуждал по бархатистому сумраку. Я понимал, что ее обуревают сильные чувства, и потому принялся задавать успокоительные, как мне представлялось, вопросы об их с Томом дочери.

– Мы не очень хорошо знаем друг друга, Ник, – внезапно сказала Дэйзи. – Хоть мы и родня. Ты не приезжал на мою свадьбу.

– Я тогда еще не вернулся с войны.

– Это правда. – Она поколебалась. – Я пережила очень плохое время, Ник, и стала циничной во всем.

По-видимому, у нее имелись на то причины. Я подождал немного, однако Дэйзи ничего больше не сказала, и я вернулся, несколько неуклюже, к ее дочери.

– Я так понимаю, она разговаривает и… ест и все прочее.

– О да. – Дэйзи перевела на меня рассеянный взгляд. – Знаешь, что я сказала, когда она родилась? Хочешь это услышать?

– Очень.

– Тогда ты сможешь понять, какие чувства я испытывала к… ко всему. Ну вот, после родов прошло меньше часа, а Том – бог его знает, где он был в то время. Я очнулась от эфира, чувствуя себя всеми покинутой, и сразу спросила у медицинской сестры, мальчик у меня родился или девочка. Она ответила – девочка, и я отвернулась к стене и заплакала. «Ладно, – сказала я, – хорошо, что девочка. Надеюсь, она вырастет дурой, это лучшее, чем может стать в жизни девочка, – красивой дурочкой».

– Знаешь, по-моему, все вокруг ужасно, так или иначе, – убежденно продолжала Дэйзи. – Да все так думают, даже самые передовые люди. Но я-то знаю.

Она пробежалась по темноте полным вызова взглядом, напомнив мне Тома, и усмехнулась с презрением, от которого меня пробила зябкая дрожь.

– Умудренной – вот какой я стала, о Господи, умудренной!

Голос Дэйзи надломился, чары, удерживавшие мое внимание, поддерживавшие веру, распались, и я почувствовал коренную неискренность сказанного ею. Мне стало неловко, словно я понял вдруг, что весь этот вечер был обманом, своего рода уловкой, имевшей целью обратить меня в эмоционального соучастника всего, что здесь происходит. Я ждал продолжения, и разумеется, миг спустя Дэйзи повернула ко мне прелестное лицо, светившееся глуповатым самодовольством: ей удалось доказать свою принадлежность к тайному обществу избранных, в котором состояли она и Том.

Кармазиновых тонов комната походила на облитый светом цветок.

Том и мисс Бейкер сидели по краям длинного дивана, она читала ему вслух что-то из «Сетеди ивнинг пост» – слова, негромкие, вечно все те же, текли, словно усыпительная музыка. Свет ламп, яркий на его ботинках и тускневший в ее желтых, как осенние листья, волосах, плеснул мгновенным отблеском на бумаге, когда мисс Бейкер перевернула – отчего встрепенулись тонкие мышцы ее рук – страницу.

Когда мы вошли, она подняла ладонь, призывая нас к молчанию.

– Продолжение, – вскоре сообщила мисс Бейкер, бросив журнал на стол, – в следующем номере.

Тело ее напомнило о себе подергиванием колена, она встала.

– Десять часов, – сказала она, отыскав, надо думать, на потолке невидимые часы. – Хорошим девушкам пора ложиться спать.

– Джордан завтра выступает в турнире, – пояснила Дэйзи, – в Уэстчестере.

– О, так вы – Джордан Бейкер.

Теперь я понял, откуда знаю ее лицо: привлекательное и презрительное, оно смотрело на меня со многих ротогравюр, посвященных спортивным событиям в Эшвилле, Хот-Спрингсе и Палм-Биче. Слышал я и какую-то связанную с ней историю, предосудительную, малоприятную, но какую – давно забыл.

– Спокойной ночи, – мягко сказала она. – Разбудите меня в восемь, хорошо?

– Если проснешься.

– Проснусь. Спокойной ночи, мистер Каррауэй. Скоро увидимся.

– Ну еще бы, – подтвердила Дэйзи. – Думаю, мы вас поженим. Приезжай к нам почаще, Ник, и я постараюсь – как это? – свести вас. Знаешь, буду случайно запирать вас в бельевых шкафах, сажать обоих в лодку и отпускать ее по морским волнам, ну и прочее в том же роде…

– Спокойной ночи, – повторила уже с лестницы мисс Бейкер. – Я ни слова не расслышала.

– Хорошая девушка, – сказал, выдержав паузу, Том. – Им не следует позволять ей болтаться вот так по всей стране.

– Кому это «им»? – холодно осведомилась Дэйзи.

– Ее семье.

– Ее семья состоит из единственной тетушки, которой уже тысяча лет. А кроме того, за ней станет присматривать Ник, ведь правда, Ник? Этим летом она будет проводить большую часть уик-эндов у нас. Думаю, наш дом окажет на нее благотворное воздействие.

Некоторое время Дэйзи и Том молча взирали друг на дружку.

– Она из Нью-Йорка? – поспешил спросить я.

– Из Луисвилла. Там мы провели вместе наше белое детство. Наше прекрасное белое…

– Вы с Ником успели поговорить на веранде по душам? – внезапно осведомился Том.

– Мы успели? – повернулась ко мне Дэйзи.

– Не припоминаю. По-моему, мы разговаривали о нордической расе. Да, верно. Разговор как-то завелся сам собой, мы и опомниться не успели…

– Не верь всему, что слышишь, Ник, – порекомендовал Том.

Я бодро ответил, что ничего, собственно, и не слышал, и несколько минут спустя встал, чтобы ехать домой. Они проводили меня до дверей, постояли бок о бок в квадрате веселого света. Когда я включил двигатель, Дэйзи не терпящим возражения тоном окликнула меня: «Постой!»

– Забыла спросить тебя, а это важно. Мы слышали, ты помолвлен с кем-то на Западе.

– Да, верно, – благожелательно подтвердил Том. – Говорили, что ты помолвлен.

– Навет. Я слишком беден.

– Но мы же слышали, – упорствовала Дэйзи, и лицо ее, к моему удивлению, снова раскрылось, точно цветок. – Слышали от трех людей, стало быть, это не может быть неправдой.

Разумеется, я знал, о чем идет речь, однако помолвкой тут и не пахло. Отчасти из-за того, что пересуды уже превращались чуть ли не в официальное оглашение предстоящей свадьбы, я и переехал на Восток. Не мог же я разорвать отношения с давней знакомой из-за одних только слухов, а с другой стороны, и не желал, чтобы слухи довели меня до женитьбы.

Интерес, который проявили ко мне Дэйзи и Том, пожалуй, тронул меня, сократив созданное богатством расстояние между нами, – тем не менее, покидая их особняк, я испытывал и замешательство, и легкое отвращение. Мне представлялось, что самое правильное для Дэйзи – поскорее бежать из дома, прихватив с собой ребенка, но, по-видимому, она такого намерения не питала. Что касается Тома, то обстоятельство, что он «завел в Нью-Йорке какую-то женщину», казалось мне, по правде сказать, менее удивительным, чем внушенное ему какой-то книгой мрачное состояние духа. Что-то заставляло Тома кормиться крохами замшелых идей, – похоже, рожденному телесной крепостью самомнению больше не удавалось напитывать его властную душу.

От крыш придорожных баров и от заправочных станций, перед которыми красовались в лужицах света новенькие красные бензоколонки, уже тянуло совершенно летним теплом, и я, достигнув моего поместья на Уэст-Эгг, загнал машину под отведенный ей навес и посидел немного на брошенном посреди двора трамбовочном катке. Ветер выдохся, оставив после себя звучную, яркую ночь с биением крыльев в кронах деревьев и ровным органным гудением: казалось, что полные воздуха мехи земли нагнетают его в гортани полных жизни лягушек. Силуэт вышедшей на прогулку кошки волнообразно проплыл мимо меня в свете луны, и, поглядев ей вслед, я обнаружил, что не одинок, – какой-то мужчина выступил футах в пятидесяти от меня из тени соседского особняка и остановился, держа руки в карманах и вглядываясь в серебристую россыпь звезд. Неторопливость его движений, уверенность, с которой попирали лужайку его туфли, навели меня на мысль, что передо мной сам мистер Гэтсби, пожелавший выяснить, какая часть здешних небес принадлежит лично ему.

Я решил окликнуть его. Мисс Бейкер упомянула о нем за обедом, для знакомства этого хватит. Но не окликнул, поскольку он дал вдруг понять, что одиночество по душе ему, – протянул странноватым движением руки к темной воде и даже при том расстоянии, что разделяло нас, я готов был поклясться, что он дрожит. Невольно взглянув на море, я не увидели ничего, кроме единственного зеленого огонька, крошечного, далекого, это мог быть фонарь на краю причала. Когда же я опять повернулся к Гэтсби, тот исчез, я снова остался один в неспокойной тьме.

Глава вторая

Примерно на середине пути от Уэст-Эгг до Нью-Йорка шоссе торопливо приникает к железной дороге и на протяжении четверти мили бежит вдоль рельсов, словно сторонясь безотрадной местности. Это долина праха – умопомрачительное угодье, где прах прорастает подобно пшенице, образуя холмы, хребты и причудливые парки, обретает обличья домов, и дымоходов, и валящего из них дыма, и наконец, после немыслимого напряжения сил – людей, смутно перемещающихся, крошащихся в рассыпчатом воздухе. Время от времени череда серых автомобилей[3] выползает там на невидимую дорогу и, испустив призрачный стон, замирает, и к ней немедля стекается рой пепельно-серых людей с тяжелыми лопатами и всколыхивает непроницаемую пелену, скрывающую от взоров их темные труды.

Однако спустя всего только миг вы различаете поверх этой серой земли – в спазмах нескончаемо плывущей над ней унылой пыли – глаза доктора Т. Дж. Экклебурга. Глаза у доктора Т. Дж. Экклебурга синие, великанские – райки их имеют в высоту целый ярд. Лица за ними нет, они смотрят сквозь огромные желтоватые очки, сидящие на несуществующем носу. Должно быть, некий оголтелый остряк-окулист водрузил их здесь, чтобы оживить свою практику в Куинсе, а сам погрузился в вечную слепоту – или переехал куда-то, забыв о них. Глазам же, слегка потускневшим, оттого что их не подкрашивали в течение многих дождливых и солнечных дней, осталось лишь вглядываться в мрачную свалку.

Одну из границ долины праха образует грязная речушка, и когда разводной мост над ней поднимают, чтобы пропустить барки, пассажиры остановившихся в ожидании поездов получают возможность созерцать унылый пейзаж порой и полчаса кряду. Поезда здесь встают непременно, самое малое на минуту, вследствие чего я и познакомился с любовницей Тома Бьюкенена.

Сам факт ее существования с упорством выставлялся им напоказ, куда бы он ни приходил. Знакомых Тома возмущало его обыкновение приводить эту женщину в какой-нибудь модный ресторан, а там оставлять за столиком и бродить по залу, заговаривая с ними. Мне было любопытно посмотреть на нее, однако сводить с ней знакомство я не собирался – и все-таки свел. Как-то после полудня я поездом отправился с Томом в Нью-Йорк и, когда мы остановились среди шлаковых отвалов, он вдруг вскочил, ухватил меня за локоть и буквально выволок из вагона.

– Сходим! – повелительно объявил он. – Я хочу познакомить тебя с моей девушкой.

Думаю, во время ленча Том основательно заложил за воротник, отчего его решимость увлечь меня за собой отдавала насилием. Он явно исходил из надменного предположения, что лучшего занятия мне в послеполуденные воскресные часы все равно не найти.

Я перелез вслед за ним через низкую беленую ограду железнодорожных путей, и под неотвязным взором доктора Экклебурга мы прошагали вдоль них вспять около сотни ярдов. На краю сорной пустоши притулился квартал желтых кирпичных зданий, рассеченный подобием Главной улицы – коротенькая, она, прислужившись ему, удалялась в полную пустоту. Из трех здешних заведений одно сдавалось в аренду; вторым был ночной ресторанчик, к которому вела шлаковая дорожка; а третьим мастерская – «Ремонт. ДЖОРДЖ Б. УИЛСОН. Покупка и продажа автомобилей», – в нее мы и вошли.

Внутри она выглядела далеко не процветающей, голой; единственным в ней автомобилем был запыленный, наполовину развалившийся «Форд», грузно стоявший в темном углу. Мне подумалось, что этот призрак мастерской сооружен для отвода глаз, а где-то наверху кроется роскошное, романтическое жилище, но тут из двери конторы вышел, вытирая куском ветоши руки, ее хозяин. То был светловолосый, бесцветный мужчина, худосочный и – с большими оговорками – привлекательный. Когда он увидел нас, в его светло-голубых глазах засветился унылый проблеск надежды.

– Здорово, Уилсон, старина, – сказал Том, жизнерадостно хлопнув его по плечу. – Как дела?

– Грех жаловаться, – неубедительно ответил Уилсон. – Так когда же вы продадите мне ту машину?

– На следующей неделе; сейчас ее приводит в порядок мой человек.

– Уж больно долго он возится, не думаете?

– Не думаю, – холодно обронил Том. – Но если вы недовольны, может, мне все же лучше продать ее кому-то другому?

– Я не это имел в виду, – поспешил оправдаться Уилсон. – Я просто…

Он примолк, Том окинул мастерскую нетерпеливым взглядом. И тут до меня донесся с лестницы звук шагов, а мгновение спустя свет, лившийся из конторской двери, заслонила полноватая женщина. Тридцати с чем-то лет, немного слишком дородная, она несла избыток плоти с чувственностью, доступной лишь немногим представительницам ее пола. Лицо над платьем из темно-синего в горошек крепдешина, никаких признаков или отблесков красоты не являло, однако в нем мгновенно ощущалась жизненная сила, словно сжигавшая каждый нерв ее тела. Медленно улыбнувшись, она прошла, казалось, сквозь мужа, как если бы тот был призраком, протянула руку Тому, глядя ему прямо в глаза. А затем облизнула губы и, не оборачиваясь, сказала мужу голосом мягким и хрипловатым:

– Почему бы тебе не принести стулья, может, кто-нибудь присесть захочет.

– Да, конечно, – торопливо согласился Уилсон и направился к маленькой конторе, мгновенно слившись с цементного цвета стенами. Пелена белой пепельной пыли занавесила его темный костюм и светлые волосы, как занавешивала здесь все, – кроме жены Уилсона, подступившей поближе к Тому.

– Я хочу побыть с тобой, – отчетливо произнес он. – Поедем следующим поездом.

– Хорошо.

– Встретимся у газетного киоска на нижней платформе.

Она кивнула и отступила от него – как раз в тот миг, когда из двери конторы появился несший два стула Джордж Уилсон.

Мы ожидали ее у дороги, там, где нас невозможно было увидеть от мастерской. До Четвертого июля оставалось лишь несколько дней, и серый, тощий итальянский мальчишка рядком расставлял вдоль рельсов петарды.

– Кошмарное место, верно? – сказал Том, обменявшись с доктором Экклебургом неодобрительными взглядами.

– Жуткое.

– Ей полезно лишний раз выбраться отсюда.

– Муж возражать не станет?

– Уилсон? Он думает, что она ездит в Нью-Йорк, чтобы повидаться с сестрой. Такой болван, что и помрет – ничего не заметит.

Вот так Том Бьюкенен, его любовница и я вместе отправились в Нью-Йорк – не совсем вместе, поскольку миссис Уилсон осмотрительно устроилась в другом вагоне. Том согласился на эту уступку щепетильности тех обитателей Восточного Яйца, какие могли объявиться в поезде.

Она переоделась, теперь на ней было платье из коричневого узорчатого муслина, который туго обтянул ее широковатые бедра, когда в Нью-Йорке Том помогал ей спуститься на перрон. Остановившись у газетного киоска, она купила номера «Городской сплетни» и фильмового журнала, а в вокзальной аптеке – немного кольдкрема и флакончик духов. Наверху, в отзывающемся торжественным эхо зале, куда заезжают машины, она забраковала четыре такси, прежде чем остановить свой выбор на новеньком, лавандового цвета, с серой обшивкой сидений, – в нем мы наконец выплыли из громады вокзала под яркий солнечный свет. Впрочем, миссис Уилсон сразу же резко отвернулась от окна и, наклонившись вперед, постучала по ветровому стеклу.

– Хочу одну из вон тех собак, – напористо объявила она. – Для квартиры. Они такие милые – собаки.

Машина сдала назад, к седому старику, обладавшему нелепым сходством с Джоном Д. Рокфеллером. В свисавшей с его шеи корзине жались друг к дружке новорожденные щенки неопределимой породы, их было там около дюжины.

– Какая это порода? – нетерпеливо спросила миссис Уилсон, как только он подошел к окну.

– Всякие тут. Вы какую хотите, леди?

– Мне нравятся овчарки, как у полиции. У вас такой, наверное, нет?

Старик с сомнением заглянул в корзину, окунул в нее руку и за загривок вытащил извивавшегося щенка.

– Это не овчарка, – сказал Том.

– Да, не совсем, – огорченно согласился старик. – Скорее, эрдель.

Он провел ладонью по курчавой, как мочалка, спинке щенка.

– Вы на шерсть его посмотрите. Какая шерсть! Этот пес простуду не схватит, никаких с ним хлопот.

– По-моему, она миленькая, – пылко заявила миссис Уилсон. – Сколько стоит?

– Этот? – Старик с обожанием поглядел на щенка. – Этот обойдется вам в десять долларов.

Щенок – эрдель, несомненно, принял участие в его появлении на свет, хотя лапки малыша отливали разительной белизной, – перешел из рук в руки и устроился на коленях миссис Уилсон, которая с восторгом принялась гладить антипростудную шерстку.

– Это мальчик или девочка? – деликатно осведомилась она.

– Песик-то? Мальчик.

– Сука это, – решительно объявил Том. – Вот ваши деньги. Можете купить на них еще десяток собак.

Мы ехали по Пятой авеню, такой теплой, тихой, почти буколической летним воскресным днем – я не удивился бы, увидев за ближайшим углом большую отару белых овец.

– Остановите, – попросил я, – мне нужно выйти здесь.

– Ничего тебе не нужно, – поспешил возразить Том. – Мертл обидится, если ты не заглянешь в ее квартиру. Правда, Мертл?

– Поедемте с нами, – попросила она. – Я позвоню моей сестре, Кэтрин. Знающие люди называют ее красавицей.

– Да я бы с удовольствием, но…

И мы поехали дальше и снова пересекли Парк-авеню, направляясь к Западным Сотым улицам. На 158-й машина остановилась у одного из ломтей большого белого торта, образованного многоквартирными домами. Окинув окрестности взглядом вернувшейся восвояси королевы, миссис Уилсон взяла под мышку щенка, собрала остальные свои покупки и надменно вступила в дом.

– Я попрошу Мак-Ки подняться к нам, – объявила она в лифте. – И, конечно, сестре позвоню.

Квартира находилась в верхнем этаже – маленькая гостиная, маленькая столовая, маленькая спальня и ванная комната. Гостиная оказалась заставленной до самых дверей великоватой для нее мебелью в гобеленовой обивке, отчего, перемещаясь по ней, я то и дело наталкивался на гулявших по садам Версаля дам. Единственной украшавшей ее стены картинкой была чрезмерно увеличенная фотография, которая изображала на первый взгляд курицу, сидевшую на расплывчатой скале. Впрочем, если отойти подальше, курица обращалась в шляпку, а скала – в лицо дородной пожилой женщины, с улыбкой глядевшей в комнату. На столе лежали два старых номера «Городской сплетни», роман «Симон, называемый Петром»[4] и несколько желтых бродвейских журнальчиков. Первым делом миссис Уилсон занялась щенком. Лифтер без большой охоты отправился за набитым соломой ящиком и молоком, к коему он по собственному почину добавил жестянку больших, жестких собачьих галет – одна из них до самой ночи апатично раскисала в блюдце с молоком. Тем временем Том отпер бюро и вытащил из него бутылку виски.

За всю мою жизнь я напивался всего лишь два раза, и второй пришелся на тот вечер, поэтому все, что происходило тогда, затянулось тусклым туманом, хоть до восьми вечера квартиру и заливал веселый солнечный свет. Миссис Уилсон кому-то звонила, сидя на коленях Тома; затем выяснилось, что у нас закончились сигареты, и я сходил за ними в аптеку на углу. Вернувшись, я обнаружил, что миссис Уилсон и Том куда-то исчезли, и потому рассудительно посидел в гостиной, успев прочитать главу «Симона, называемого Петром», – либо роман был ужасен, либо виски извратило все мной прочитанное, потому что никакого смысла я в нем не усмотрел.

Едва вернулись Том и Мертл, – после первой порции спиртного мы с миссис Уилсон перешли на «ты», – в квартиру стали сходиться гости.

Сестра, Кэтрин, оказалась стройной, искушенной женщиной примерно тридцати лет, с густыми и колючими, коротко подстриженными рыжими волосами и напудренной до молочной белизны кожей. Брови она выщипывала и прорисовывала заново под более бесшабашным углом, однако природа норовила восстановить прежнюю линию их строя, отчего лицо Кэтрин словно размывалось. Движения ее сопровождались непрестанным побрякиваньем несчетных керамических браслетов, которые перекликались на ее руках сверху вниз и снизу вверх. В квартиру она вошла с такой хозяйской поспешностью и пробежалась по мебели взглядом столь собственническим, что я погадал, не живет ли она здесь. Впрочем, когда я спросил ее об этом, она безудержно расхохоталась, громко повторила мой вопрос и сказала, что живет с подружкой в отеле.

Мистер Мак-Ки, сосед снизу, был бледным, женственным мужчиной. Только что побрившийся – на скуле его осталось белое пятнышко пены, – он приветствовал всех, кого увидел в гостиной, с чрезвычайной учтивостью. Мне мистер Мак-Ки отрекомендовался как человек, подвизающийся на «художественном поприще», а несколько позже я узнал, что он фотограф – увеличенная тусклая матушка миссис Уилсон, парившая подобно мистической эктоплазме над комнатой, была делом его рук. Супруга мистера Мак-Ки обладала пронзительным голосом, но особой была томной, привлекательной и противной. Она с гордостью сообщила мне, что за время супружества муж сфотографировал ее сто двадцать семь раз.

Миссис Уилсон успела сменить наряд на замысловатое вечернее платье из кремового шифона, сопровождавшее непрерывным шелестом ее перемещения по гостиной. Под воздействием платья претерпела изменения и ее повадка. Бьющая через край жизненная сила, столь поразившая меня в автомобильной мастерской, преобразовалась во внушительное высокомерие. Ее смех, жесты, высказывания обретали что ни миг нарочитость все более истовую, она словно разрасталась, а комната вокруг нее съеживалась, пока не стало казаться, что миссис Уилсон вращается в дымном воздухе на шумной, скрипучей оси.

– Дорогая, – крикнула она сестре голосом тонким и жеманным, – большая часть этой публики только и знает, что дурит нас. Ни о чем, кроме денег, они не думают. На прошлой неделе сюда приходила женщина, которая занимается моими ступнями, так я, увидев ее счет, решила, что она мне заодно и аппендикс вырезала.

– Как ее звали? – спросила миссис Мак-Ки.

– Миссис Эберхард. Она ухаживает за ногами людей прямо на дому.

– Мне нравится ваше платье, – сообщила миссис Мак-Ки. – По-моему, оно восхитительно.

Миссис Уилсон отвергла комплимент, презрительно приподняв бровь.

– Просто дурацкое старое тряпье, – сказала она. – Я надеваю его, когда мне все равно, как выглядеть.

– Однако, должна сказать, смотритесь вы в нем превосходно, – стояла на своем миссис Мак-Ки. – Если бы Честеру удалось поймать вас в такой, как сейчас, позе, он, пожалуй, смог бы кое-что из вас сделать.

Все мы молча уставились на миссис Уилсон, а она, отведя с глаз прядь волос, с сияющей улыбкой воззрилась на нас. Мистер Мак-Ки внимательно изучил ее, несколько склонив голову набок, потом медленно повел ладонями взад-вперед перед своим лицом.

– Я бы изменил освещение, – сказал он, помолчав. – Мне нравится выявлять черты лица. И волосы распустил бы.

– А я бы и не подумала менять свет, – воскликнула миссис Мак-Ки. – По-моему, это…

Муж ответил ей: «Чш!», и мы снова оглядели предмет их разговора, после чего Том Бьюкенен звучно зевнул и поднялся на ноги.

– Вам, Мак-Ки, нужно что-нибудь выпить, – сказал он. – Принеси еще льда и минеральной, Мертл, пока все не заснули.

– Говорила же я этому олуху про лед! – Мертл возвела брови: беспомощность представителей низших классов явно выводила ее из себя. – Что за люди! Все по два раза повторять приходится.

Она взглянула на меня, бессмысленно усмехнулась. Затем подскочила к щенку, восторженно поцеловала его и поплыла на кухню, всем своим видом показывая, что там ожидает ее указаний десяток поваров.

– Я сделал на Лонг-Айленде несколько хороших работ, – сообщил мистер Мак-Ки.

Том обратил к нему равнодушный взгляд.

– Парочку мы обрамили и повесили внизу.

– Парочку чего? – надменно осведомился Том.

– Этюдов. Один я назвал «Монток-Пойнт. Чайки», другой – «Монток-Пойнт. Море».

Сестра Кэтрин опустилась рядом со мной на кушетку.

– Вы тоже на Лонг-Айленде живете? – спросила она.

– На Уэст-Эгг.

– Правда? С месяц назад я была там на приеме. У человека по фамилии Гэтсби. Знаете его?

– Живу с ним бок о бок.

– Говорят, он не то племянник, не то кузен кайзера Вильгельма. Потому у него и денег куры не клюют.

– Да неужели?

Она кивнула.

– Я его побаиваюсь. Не хотела бы, чтобы он заимел на меня зуб.

Этот поток увлекательных сведений оборвала миссис Мак-Ки, внезапно ткнувшая пальцем в Кэтрин.

– Честер, по-моему, ты смог бы сделать что-нибудь из нее, – выпалила она, однако мистер Мак-Ки лишь скучливо кивнул и вновь обратился к Тому: