7,99 €
«Возлюбленная» – самый знаменитый роман Тони Моррисон, удостоенный Пулитцеровской (1988), а затем и Нобелевской премии (1993). Это удивительная история чернокожей рабыни Сэти, решившейся на страшный поступок – подарить свободу, но забрать жизнь. Роман о том, как трудно порой бывает вырвать из сердца память о прошлом, о сложном выборе, меняющем судьбу, и людях, которые навсегда остаются любимыми.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 530
Toni Morrison
BELOVED
Copyright © 1987, 2004 by Toni Morrison
© Тогоева И., перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Их было более
шестидесяти миллионов
…не Мой народ назову
Моим народом, и не
возлюбленную – возлюбленною.
Неладно было в доме номер 124. Хозяйничало там зловредное маленькое привидение, дух ребенка. Женщины и дети, жившие в доме, отлично знали это. И долгое время, каждый по-своему, как-то мирились с тем, что отравляло им жизнь, но к 1873 году все изменилось. И Сэти со своей дочерью Денвер остались последними его жертвами. Бэби Сагз, свекровь Сэти и бабушка Денвер, умерла, а мальчики, Ховард и Баглер, давно уже сбежали из дома – им тогда еще и тринадцати не было. Баглера доконало зеркало, вдруг разлетевшееся вдребезги, когда он захотел посмотреться в него, а Ховард сломался, когда увидел на только что испеченном пироге отпечатки двух крошечных ладошек. Ни тому, ни другому больше намеков не потребовалось: ни перевернутых горшков с только что сваренным горохом, дымящейся грудой вываленным на пол, ни появления у порога крошек печенья, которые сами собой собираются в аккуратные кучки. Не стали они ждать и затишья – порой неделями или даже целыми месяцами в доме было спокойно. Нет. Оба сбежали – стоило дому совершить против них то, чего уже нельзя было вытерпеть дважды. Сбежали через два месяца, прямо среди зимы, оставив свою бабку Бэби Сагз, мать Сэти и маленькую сестренку Денвер в серо-белом доме на Блустоун-роуд совершенно одних. Тогда у этого дома еще и номера-то не было, потому что Цинциннати сюда дотянуться не успел. В сущности, и Огайо всего каких-то семьдесят лет как стал называться штатом. И вот, сперва один брат, а потом и второй сунули в шляпы узелки с нехитрым имуществом, подхватили башмаки и удрали из дома, который так живо проявлял по отношению к ним свою неприязнь.
Бэби Сагз даже и головы не подняла. Лежа в постели, больная, она слышала, конечно, как внуки уходят, но вовсе не потому не проронила ни звука. Странно, думала она, как долго они не могли понять, что другого такого дома, как их, на Блустоун-роуд, и в помине нет! Бэби Сагз ощущала себя как бы между «паскудством жизни», как она это называла, и мстительной злобностью мертвых, и была равнодушна и к продолжению жизни, и к тому, чтобы поскорее покинуть этот мир; и ее весьма мало волновало бегство из дому двух перепуганных мальчишек. Ее прошлое, как и настоящее, было непереносимо; а поскольку она знала, что смерть дает все что угодно, только не забвение, то использовала немногие оставшиеся силы, размышляя о цветах радуги.
– Принеси что-нибудь сиреневое, если найдется. Или хоть розовое…
И Сэти непременно старалась угодить ей – находила лоскуты сиреневого и розового цвета и даже показывала язык. Зимы в Огайо особенно неприветливы, если хочется многоцветья. В небесах – один и тот же спектакль в серых тонах, а уж сам вид города Цинциннати и вовсе не способен пробудить радость. Так что Сэти с Денвер старались сделать для Бэби Сагз все, что могли и что позволял им дом. Вместе они вели борьбу, довольно вялую впрочем, с возмутительным поведением этого странного места; с перевернутыми помойными ведрами, со шлепками по заднице, с невесть откуда взявшимися отвратительными запахами. Потому что истоки этой злобы были им известны так же хорошо, как и истоки света.
Бэби Сагз умерла вскоре после того, как сбежали братья, так и не проявив ни малейшего интереса ни к их бегству, ни к собственному уходу из жизни; и сразу после этого Сэти и Денвер решили прекратить свои мучения и вызвать привидение на поединок. Или хотя бы на переговоры. И вот, взявшись за руки, мать и дочь громко крикнули:
– А ну выходи! Сейчас же, а то хуже будет!
Буфет чуть отодвинулся от стены, но остальное осталось на своих местах.
– Должно быть, это бабушка Бэби мешает, – сказала Денвер. Ей было десять, и она никак не могла простить Бэби Сагз того, что та умерла.
Сэти открыла глаза.
– Вряд ли, – возразила она дочери.
– Тогда чего же оно не выходит?
– Ты забываешь, какое оно маленькое, – напомнила Сэти. – Малышке ведь и двух лет не исполнилось, когда она умерла. Слишком мала была, чтобы что-то понимать. И почти еще ничего не говорила.
– Зато теперь она наверняка не желает совсем ничего понимать! – сказала Денвер.
– Может быть. Но если б она захотела выйти к нам, так я бы уж непременно все ей разобъяснила. – Сэти выпустила руку дочери, и они вместе придвинули буфет обратно к стене. За окном возница огрел лошадь кнутом, пуская ее в галоп – все стремились поскорее миновать дом номер 124.
– Ты все говоришь «маленькая», а на колдовство у нее небось сил хватает, нечего сказать! – сердито заметила Денвер.
– У меня тоже тогда сил хватило с избытком – на любовь к ней, – откликнулась Сэти, снова все вспомнив. Желанная прохлада, кругом заготовки для надгробий, и выбранный ею камень, к которому она прислонилась, широко расставив ноги, и могильный холод внутри… Камень был нежно-розовый, точно ногти младенца, и посверкивал блестками кварца. Десять минут, сказал он. Десять минут, и я сделаю это бесплатно.
Десять минут за двенадцать букв. А если еще десять, могла бы она попросить его прибавить «дочери моей»? Она тогда не решилась спросить и до сих пор мучилась сознанием того, что это было вполне возможно – что за двадцать минут или, скажем, за полчаса она могла бы расплатиться за все те слова, что священник произнес на похоронах (да только это, собственно, и можно было сказать), и резчик вырезал бы их на том камне, который она выбрала в качестве надгробия: «Возлюбленной дочери моей». Но она уплатила – так уж договорилась – всего лишь за одно слово, самое главное. Она думала, этого достаточно, отдаваясь резчику среди каменных глыб, а его молодой сын следил за нею, и на лице его было написано затаенное вожделение и застарелая злость. Да, этого слова, конечно же, было достаточно. Достаточно, чтобы ответить еще одному священнику, еще одному аболиционисту, и целому городу, исполненному отвращения к ней.
Рассчитывая обрести душевный покой, она совсем позабыла о другой душе, душе ее малышки-дочери. Кто бы мог подумать, что в такой крохе может таиться столько злобы? Нет, отдаться среди будущих надгробий резчику под злобно-голодными взглядами его сына было мало. И она должна была еще прожить долгие годы в доме, находящемся в полной власти духа, духа ребенка, которому перерезали горло и который ей этого не простил; и все же те десять минут, когда она стояла, широко расставив ноги и прижавшись спиной к камню цвета зари, сверкавшему яркими блестками, показались ей длиннее целой жизни; они были точно наполнены живой кровью, еще более горячей, чем та, что лилась из раны на шее ее девочки, и руки у нее были в этой крови, густой, как масло, и липкой.
– Можно переехать в другой дом, – предложила она как-то свекрови.
– А зачем? – спросила Бэби Сагз. – Нет в этой стране такого дома, который не был бы битком набит духами несчастных забитых негров. Нам еще повезло, что наше привидение – ребенок. А что, если бы сюда явился дух моего мужа? Или твоего? Нечего и говорить о переезде. Ты судьбу не гневи: ты счастливая, у тебя ведь еще трое осталось. Трое цепляются за твою юбку, а четвертая безобразница шлет приветы с того света. Вот и будь за это благодарна! У меня их было восемь. И ни одного не осталось. Четверых продали, еще четверых как не бывало, и духи их, наверно, в чьем-нибудь доме тоже творят зло. – Бэби Сагз провела ладонью над глазами. – Моя первая девочка… Я только и помню, что она подгоревшую хлебную корочку любила. Это тебе как? Восемь детей родила – а помню только это.
– Позволяешь себе помнить, – возразила тогда Сэти, хотя прекрасно понимала, как это бывает; у нее теперь тоже остался только один ребенок: мальчиков прогнал из дому дух мертвой малышки. И она уже плоховато помнила Баглера. У Ховарда, по крайней мере, голова была такой формы, что захочешь – не забудешь. А вообще, она немало сил потратила, чтобы помнить об этом как можно меньше – чем меньше, тем спокойнее. Вот только мысли не всегда подчинялись ей. Бежит она, скажем, по полю, мечтая об одном – поскорее добраться до колонки и смыть зеленый травяной сок и лепестки ромашек с исхлестанных травой ног. И ни о чем таком не думает. Картина забавлявшихся с ней тогда в амбаре мужчин стала теперь столь же безжизненна, как и ее спина, где нервные окончания утратили чувствительность, а плоть стала похожа на стиральную доску. И даже слабого запаха чернил, или дубовой коры, или вишневой смолки, из которых они делаются, она теперь не ощущает. Вообще ничего. Чувствует только, как ветерок овевает лицо, пока она спешит к воде и смывает лепестки ромашек и семена трав, смывает тщательно, думая лишь об одном – сама виновата: решила сдуру сократить путь на полмили, а не подумала, как высоки уже травы, и теперь ноги до колен невыносимо чешутся и зудят. И вдруг что-то случается. Плеск воды; башмаки и чулки, брошенные как попало у тропинки; пес Мальчик лакает из лужи у ее ног – и вдруг откуда ни возьмись появляется Милый Дом, надвигается, катится прямо на нее, и вся усадьба раскидывается перед нею во всей своей бесстыдной красоте, хотя каждый листочек там способен заставить ее взвыть во весь голос. С виду усадьба никогда не казалась такой ужасной, какой была на самом деле, и Сэти удивлялась: неужели и ад – тоже место красивое? Ну, там, разумеется, адское пламя, и серой пахнет, и все такое прочее, но только все это спрятано за кружевными стенами пещер. И на ветвях самых прекрасных сикомор в мире – повешенные. Ей стало стыдно: вспомнила удивительной красоты печальные деревья прежде тех парней. И сколько она ни старалась, но сикоморы каждый раз всплывали в памяти прежде парней, и она никак не могла простить себя за это.
Смыв последний лепесток ромашки, Сэти двинулась дальше, к дому, по дороге подобрав чулки и башмаки. И словно для того, чтобы еще сильнее наказать себя за эти воспоминания, сразу заметила, что на крыльце, не более чем в двадцати шагах от нее, сидит Поль Ди, последний из живших когда-то в усадьбе Милый Дом мужчин. И хотя Сэти никогда бы не спутала его лицо ни с одним другим, но она все-таки спросила:
– Это ты?
– Вернее, то, что от меня осталось. – Он встал и улыбнулся ей. – Ну как ты, детка? Вижу, вижу, что босиком идешь.
И когда она вдруг рассмеялась, смех полился свободно и молодо.
– Да мне все ноги травой на лугу исхлестало. Да еще ромашка налипла.
Он сморщился так, словно проглотил полную ложку чего-то горького.
– И не говори! Ужасно, когда ромашка к голым ногам липнет!
Сэти смутилась. Скомкала чулки и сунула их в карман.
– Ну что ж, заходи в дом.
– Хорошо у тебя тут на крыльце, Сэти. Прохладно. – Он снова сел, глядя куда-то за дорогу, на луг – боялся, что глаза выдадут проснувшееся вдруг желание.
– Восемнадцать лет, – проговорила она тихо.
– Восемнадцать, – откликнулся он. – И готов поклясться: все восемнадцать лет я куда-то шел. Можно и мне тоже? – Он кивком показал на ее босые ноги и принялся расшнуровывать ботинки.
– Хочешь ноги вымыть? Давай-ка я тебе тазик с водой принесу. – Теперь она была от него совсем близко.
– Да нет, чего там. Не впервой. Этим ногам еще топать и топать.
– Не можешь же ты уйти прямо сейчас, Поль Ди! Погости хоть немного.
– Ну, по крайней мере, Бэби Сагз-то я повидать должен. Где она, кстати?
– Умерла.
– О Господи, нет! Когда?
– Да теперь уж восемь лет как. Почти девять.
– Тяжело умирала? Хоть бы не тяжело!
Сэти покачала головой.
– Легко. Отошла – словно пенку с молока сдули. Жить ей было куда тяжелее. Жалко, что ты ее не застал. Ты что ж, за этим сюда пришел?
– В том числе и за этим. Но главное – на тебя посмотреть. А если начистоту, то сейчас я готов пойти куда угодно. Куда угодно – лишь бы дали пожить спокойно.
– А ты хорошо выглядишь, Поль Ди.
– Черти напутали: я особенно хорошо выгляжу, когда внутри у меня что-то не то. – Он выразительно посмотрел на нее, и последние слова прозвучали двусмысленно.
Сэти улыбнулась. Вот так они всегда – когда-то давно все они так вели себя. Все мужчины Милого Дома до Халле и после того, как она вышла за него замуж, обращались с ней чуть-чуть насмешливо, по-братски, капельку заигрывая, подтрунивая – не сразу и догадаешься, что за этим стоит.
Поль Ди казался в точности таким, как и тогда, в Кентукки, если не считать копны отросших волос да странного ожидания в глазах. Блестящая, как сланец, черная кожа; спина прямая. Для человека с таким, в общем-то, неподвижным лицом удивительной была его мгновенная готовность улыбнуться, разгневаться, огорчиться с тобой вместе. Словно всего-то и требовалось – привлечь к себе его внимание, и в нем мгновенно возникали те же чувства, что и в тебе. Глазом не успеешь моргнуть, а лицо у него уже совсем другое – словно свои эмоции он хранил очень близко, сразу под кожей.
– Мне ведь не нужно и спрашивать о нем, да? Ведь ты бы сказал мне, если б что-нибудь знал, верно? – Сэти посмотрела на свои босые ноги, и снова перед ней возникли те сикоморы.
– Сказал бы. Конечно, сказал бы. Но я и теперь знаю не больше, чем тогда. – «Если не считать маслобойки, – подумал он, – но тебе-то об этом знать вовсе не нужно». – А ты разве надеешься, что он еще жив?
– Нет. Мне кажется, он умер. И моя вера не помогла б ему выжить.
– А как считала Бэби Сагз?
– Точно так же, да только если ее послушать, так все ее дети непременно умерли. Говорила, что в точности знала день и час, когда каждый из них умирал.
– А когда, по ее словам, умер Халле?
– В тысяча восемьсот пятьдесят пятом. В тот самый день, когда у меня дочка родилась.
– Так ты все-таки родила! Вот уж не думал, что ты с этим справишься! – Он усмехнулся. – Ведь на сносях удрала!
– Пришлось. Ждать-то больше нельзя было. – Она, потупившись, тоже вдруг подумала: а до чего же странно все-таки, что она тогда справилась. Но если б не та девочка, что хотела бархат купить, ничего бы у нее не вышло.
– Неужели все сама, одна? – В голосе его слышались и гордость за нее, и обида. Но все ж таки ему было очень грустно, что ей не понадобилась ничья помощь, ни Халле, ни его самого.
– Почти что сама. Мне тогда одна белая девушка помогла.
– Ну так благослови ее Господь, она и себе помогла.
– Если хочешь, оставайся ночевать, Поль Ди.
– Как-то ты не слишком уверенно это предлагаешь.
Сэти глянула поверх его плеча на закрытую дверь.
– Да нет, что ты! Я от всего сердца, вот только ты уж прости – у нас не прибрано. Входи, входи. Поговори с Денвер, пока я поесть приготовлю.
Поль Ди связал шнурки ботинок, перекинул их через плечо и прошел следом за Сэти в дом, тут же попав прямо в пятно красного пульсирующего света, словно замкнувшееся вокруг него.
– У вас, я вижу, гости? – прошептал он, остановившись и нахмурившись.
– Случается, – откликнулась Сэти.
– Господи ты Боже мой! – Поль Ди попятился к двери. – Неужто злые духи завелись?
– Нет, этот дух не злой. Скорее грустный. Да входи же. Шагай смелее.
Он внимательно посмотрел на нее. Куда внимательнее, чем в первый раз, когда она вышла из-за дома с голыми, мокрыми, блестящими ногами, неся туфли и чулки в руке, а другой рукой приподняв юбку. Девчонка Халле – та самая, с суровым взглядом и таким твердым характером, какой еще поискать. В Кентукки он никогда не видел ее простоволосой. И хотя сейчас лицо ее стало на восемнадцать лет старше, оно казалось нежнее и мягче. Из-за пышных волос. Лицо у нее было непроницаемое, застывшее и настоящего покоя не сулило; радужки черных глаз того же цвета, что и кожа, из-за чего лицо порой казалось безглазой маской. Женщина Халле. Рожавшая ему каждый год. Она и тогда сидела у огня беременная и говорила ему, что собирается бежать. Своих троих детей она уже отправила на тот берег с другими неграми-беглецами. К матери Халле, что жила в пригороде Цинциннати. Рассказывая ему об этом в крошечной хижине и наклонившись так близко к огню, что чувствовался запах нагретой материи, из которой сшито было ее платье, она смотрела на него, и глаза ее не отражали пламени. Они были точно два бездонных колодца, в которые ему было страшно заглянуть. Ему казалось, что даже если бы глазницы эти действительно были пусты, то все равно их нужно было бы чем-то прикрыть, оградить, поставить отметину, чтобы люди знали о том, что таится за этой опасной пустотой. Так что в глаза он ей не смотрел, а глядел в огонь, и она все рассказывала и рассказывала ему, поскольку мужа ее не было с ними и больше поговорить было не с кем. Мистер Гарнер умер, а у жены его выросла опухоль на горле величиной со сладкую картофелину, и теперь миссис Гарнер ни с кем общаться не могла. Сэти тогда наклонилась как можно ближе к огню, насколько позволял ее большой живот, и рассказала ему, Полю Ди, последнему из мужчин Милого Дома, о своих планах.
На ферме их было шестеро, и одна женщина – Сэти. Миссис Гарнер плакала как маленькая, когда продавала его брата, чтобы уплатить долги, которые тут же обнаружились, стоило ей овдоветь. А потом явился этот учитель и стал наводить порядок. И погубил еще троих мужчин Милого Дома и навсегда погасил огонь в глазах Сэти, превратив их в два зияющих колодца, в прорези в черной маске, которые даже пламени очага не отражали.
Теперь взгляд ее снова стал суровым, однако лицо казалось мягче из-за обрамлявших его волос, и он поверил ей настолько, что перешагнул порог ее дома, оказавшись в пятне пульсирующего красного света.
Она оказалась права. Это был очень печальный дух. Пройдя сквозь красное пятно, Поль Ди почувствовал, что печаль пропитала его насквозь, ему даже плакать захотелось. Освещенный нормальным светом стол, казалось, был где-то очень далеко, однако он вполне успешно добрался до него – и с сухими глазами.
– Ты же говорила, она умерла легко. Точно пенку с молока сдули, – напомнил он ей с укором.
– Это не Бэби Сагз, – ответила Сэти.
– А кто ж тогда?
– Моя дочь. Та, которую я тогда отослала вперед вместе с мальчиками.
– Так она умерла?
– Да. Последнее, что у меня осталось, – это та девочка, которой я была беременна, когда убежала. Мальчиков тоже больше нет. Оба ушли отсюда еще до того, как Бэби Сагз умерла.
Поль Ди посмотрел туда, где печаль только что пропитала его насквозь. Красный свет погас, но в воздухе еще слышался тихий-тихий плач.
Что ж, может, оно и к лучшему, подумал он. Если у негра есть ноги, так нужно ими пользоваться. Не то, если слишком засидеться, кто-нибудь непременно захочет тебя связать. И все-таки… даже если ее мальчиков в доме нет…
– И ни одного мужчины в семье? Как же ты тут одна?
– Не одна, с Денвер, – возразила она.
– И как вам тут, ничего?
– Нормально.
Заметив в его взгляде сомнение, она прибавила:
– Я работаю поварихой в ресторане, в городе. Да еще немножко шью тайком.
Поль Ди улыбнулся: вспомнил ее свадебную ночную рубашку. Сэти было тринадцать, когда она объявилась в Милом Доме, и взгляд у нее уже тогда был достаточно суровым. Она оказалась просто подарком для миссис Гарнер, только что лишившейся помощи Бэби Сагз во имя высоких принципов своего супруга. Пятеро молодых мужчин Милого Дома глянули на девочку и решили пока оставить ее в покое. Молодость брала свое – они так настрадались от отсутствия женщин, что совокуплялись с телками. И все-таки не стали трогать девочку с суровым взглядом, чтобы она смогла сделать собственный выбор, хотя каждый из них готов был превратить остальных в отбивные, лишь бы завладеть ею. Чтобы выбрать, ей потребовался год – долгий, мучительный год, в течение которого они метались по ночам на своих жалких тюфяках, пожираемые мечтами о ней. Целый год они изнывали от желания, и целый год насилие казалось им единственным даром жизни. Однако вели они себя сдержанно – только потому, что были из Милого Дома и мистер Гарнер вечно хвалился ими перед другими фермерами, а те только головами качали.
– У всех у вас молодые парни есть, – говорил мистер Гарнер. – Молодые, постарше, разборчивые, неряхи. А вот у меня в Милом Доме все негры – настоящие мужчины! Все до одного. Я их купил, я их и вырастил. И каждый из них теперь настоящий мужчина.
– Ты, Гарнер, поосторожней. Не всякого ниггера можно мужчиной назвать.
– Это точно. Если ты их боишься, так и они никогда мужчинами не станут. – Тут Гарнер начинал улыбаться во весь рот. – А вот ежели сам ты настоящий мужчина, так тебе захочется, чтобы и негры твои мужчинами стали.
– Вот уж ни за что не позволил бы, чтоб мою жену одни черные мужики окружали!
Этих слов Гарнер всегда особенно ждал.
– Так ведь и я о том же, – говорил он. И всегда наступала долгая пауза, прежде чем сосед, бродячий торговец, дальний родственник или кто-то еще осознавал истинный смысл его слов. Затем следовал жестокий спор, иногда потасовка, и Гарнер приезжал домой в синяках и страшно довольный собой, в очередной раз доказав, что истинный уроженец Кентукки всегда достаточно строг и достаточно умен, чтобы сделать из своих негров настоящих мужчин.
Итак, их было пятеро, чернокожих мужчин Милого Дома: Поль Ди Гарнер, Поль Эф Гарнер, Поль Эй Гарнер, Халле Сагз и Сиксо, дикий человек. Всем около двадцати, и ни одной женщины поблизости, поэтому все они совокуплялись с телками, мечтали о насилии, метались на своих тюфяках в беспокойных снах, расчесывали кожу на бедрах и ждали, что решит новая девушка – та, что заняла место Бэби Сагз, которую Халле выкупил за пять лет работы по выходным. Может быть, именно поэтому она и выбрала Халле. Веский довод в его пользу – не всякий двадцатилетний парень способен так любить мать, чтобы работать без выходных в течение пяти лет только ради того, чтобы старуха получила наконец возможность просто сесть и посидеть спокойно, отдыхая.
Она выжидала год. И мужчины Милого Дома ждали с нею вместе, а между тем забавлялись с телками. Она выбрала Халле, а для первой брачной ночи сама сшила себе тайком нарядную рубашку.
– Может, поживешь немного у нас? Одного-то дня после восемнадцати лет маловато будет, чтоб передохнуть.
Из полутемной комнаты, где они сидели, наверх, на второй этаж, вела белая лестница. Поль Ди видел лишь краешек оклеенной бело-голубыми обоями стены – на голубом фоне то ли пятнышки, то ли хлопья желтоватого цвета среди белых снежинок. Сверкающая белизна перил и ступенек приковывала взгляд. Чувства его были обострены настолько, что он явственно ощущал в воздухе над лестницей невидимые волшебные чары. Зато девушка, что спускалась по лестнице, казалось, прямо из воздуха, была совершенно земной, пухленькой, темнокожей, с хорошеньким личиком насторожившейся куколки.
Поль Ди посмотрел сперва на девушку, потом на Сэти, которая улыбнулась и пояснила:
– А вот и моя Денвер. Это Поль Ди, детка, из Милого Дома.
– Доброе утро, мистер Ди.
– Гарнер, детка. Поль Ди Гарнер.
– Да, сэр.
– Ну наконец-то я тебя увидел! В последний раз, когда мы виделись с твоей мамой, ты была очень недовольна и вовсю брыкалась у нее в животе.
– Она и сейчас такая, – улыбнулась Сэти, – особенно если ей позволить залезть на колени.
Денвер стояла на самой нижней ступеньке; ее вдруг обдало волной горячего смущения. Уже давным-давно никто (ни та добрая белая женщина, ни священник, ни представители местной общественности, ни газетчики) не заходили к ним, не сидели у них за столом и не говорили сочувственных слов фальшивыми голосами, что было особенно противно, потому что в глазах у них таилось странное любопытство. Лет двенадцать назад, задолго до того, как умерла бабушка Бэби, к ним перестали заглядывать и бывшие друзья, и просто прохожие. Никто из цветных. А уж этот человек с ореховыми глазами тут и подавно не бывал – да и никто другой, ни с вопросами и записной книжкой, ни с углем, ни с апельсинами на Рождество. А теперь явился, и с ним ее матери явно хотелось общаться; и она даже сочла возможным разговаривать с ним босая. И выглядела при этом – да и вела себя! – совершенно как девчонка; и куда-то вдруг делась та горделиво-спокойная, точно королева, женщина, которую Денвер знала всю свою жизнь. Та, что никогда не отводила глаз! Даже когда какого-то человека кобыла забила копытами насмерть перед рестораном Сойера. Даже когда свиноматка начала вдруг прямо при них пожирать свой приплод. А когда маленькое привидение, рассердившись, так ударило их пса Мальчика об стену, что сломало ему две лапы и выбило глаз, и, забившись в судорогах, он прикусил язык, мать тоже ничуть не смутилась. Взяла молоток потяжелее, как следует стукнула им Мальчика по голове, чтобы пес потерял сознание, обмыла ему морду, залитую кровью и слюной, вставила обратно выбитый глаз, перевязала перебитые лапы и вложила их в лубки. Пес поправился, но больше не лаял и ходил как-то боком – в основном из-за поврежденного глаза, потому что сломанные лапы срослись нормально, но теперь ни зимой, ни летом, ни в дождь, ни в жару его невозможно было уговорить снова зайти в дом.
И вот эта спокойная разумная женщина, которая способна была справиться со взбесившимся от боли псом, сидит, положив одну босую ногу на другую и покачивает ею в воздухе, а на родную дочь и смотреть не желает! Словно ей это противно. Но главное – и она, и этот мужчина оба босые! Денвер было жарко, стыдно и ужасно одиноко. Все ее всегда покидали – сперва братья, потом бабушка – и это было очень тяжело, потому что никто из детей не хотел с ней играть или висеть головой вниз, уцепившись согнутыми в коленях ногами за перила веранды. Но и это не было так ужасно, как сейчас, когда ее мать беспечно смотрела куда-то в сторону, и у Денвер вдруг возникло желание – да-да, впервые! – чтобы привидение немедленно сотворило что-нибудь злобное.
– Очень милая юная леди. – сказал Поль Ди. – И очень хорошенькая. На отца похожа.
– А вы знали моего отца?
– Знал. Хорошо знал.
– Правда, мам? – Денвер с трудом пыталась побороть недоверие.
– Ну конечно! Я же сказала: он из Милого Дома.
Денвер присела на нижнюю ступеньку лестницы. Собственно, ничего другого не оставалось; нужно же было пристойно выйти из дурацкого положения. Эта парочка все твердила «твой отец» и «Милый Дом» с таким видом, что становилось ясно: все это принадлежит им, а она здесь ни при чем. Даже ее исчезнувший отец не принадлежит ей. Когда-то его отсутствие больше всего касалось бабушки Бэби – его, единственного из своих сыновей, она горько оплакивала, потому что именно он выкупил ее из рабства. Потом отец стал пропавшим мужем Сэти. Теперь он оказался пропавшим другом этого незнакомца с ореховыми глазами. Значит, только те, кто знал его раньше («знал его хорошо»), имеют право на него отсутствующего? Как имеют право и на воспоминания об этом Милом Доме, могут шептаться о нем и украдкой переглядываться при этом? И снова Денвер захотелось, чтоб явилось привидение и продемонстрировало, на что оно способно во гневе, хотя раньше его выходки и доводили ее до изнеможения.
– У нас здесь привидение живет, – сказала она, и это подействовало. Они больше не казались отдельной от нее дружной парочкой. Мать перестала болтать в воздухе ногой и вести себя как молоденькая девчонка. Пелена воспоминаний о Милом Доме растаяла в глазах того мужчины, для которого она вдруг в эту девчонку превратилась. Он быстро взглянул на ярко-белую лестницу у Денвер за спиной.
– Да, я слыхал, – произнес он. – Но печальное, как говорит твоя мама. Не злое.
– Нет, сэр, – сказала Денвер, – не злое. Но и не печальное.
– Какое же тогда?
– Обиженное. Одинокое и обиженное.
– Правда? – Поль Ди повернулся к Сэти.
– Вот не знаю, одинокое ли, – проворчала та. – Может, и обиженное, и даже очень сердитое, да только не понимаю, чего это ему быть таким уж одиноким, если оно нас ни на минуту не оставляет.
– Наверно, что-то получить от вас хочет?
Сэти пожала плечами.
– Это ведь совсем крошка.
– Моя сестра, – сказала Денвер. – Она здесь умерла, в этом доме.
Поль Ди поскреб заросший щетиной подбородок.
– Похоже на ту историю с невестой без головы, что потом вернулась и все бродила в лесочке за Милым Домом. Помнишь, Сэти?
– Разве можно забыть? Ужасно…
– Интересно, почему все вы, кто сбежал из Милого Дома, никак не перестанете говорить о нем? Может, там было так мило, что лучше бы вам было остаться?
– Ты с кем это так разговариваешь, девчонка?
Поль Ди рассмеялся.
– Все верно, верно! Она права, Сэти. Не был он для нас ни милым, ни тем более домом. – Он покачал головой.
– Зато там мы были все вместе! – сказала Сэти. – Вместе. И от этого никуда не уйти, хотим мы того или нет. – Она зябко передернула плечами и погладила их, словно возвращая им покой. – Денвер, – обратилась она к дочери, – разожги-ка плиту. Нельзя же так: старый друг пришел к нам в гости, а мы его даже и не угостили ничем.
– Не стоит беспокоиться на мой счет, – сказал Поль Ди.
– Никакого беспокойства – обычная еда, вот только булочки испеку. А остальное я захватила из ресторана. Уж если топчешься у плиты от зари до зари, то обед-то, по крайней мере, домой принести можно? Ты против щуки ничего не имеешь?
– Если она ничего не имеет против меня, – улыбнулся Поль Ди.
Ну вот, опять начинается, подумала Денвер. Повернувшись к ним спиной, она затолкала в печку растопку. Напихала слишком много и чуть не потушила занявшийся было огонь.
– А почему бы вам заодно и не переночевать у нас, мистер Гарнер? Тогда вы с мамой могли бы всю ночь напролет говорить о Милом Доме.
Сэти сделала два быстрых шага к плите, но не успела она схватить Денвер за воротник, как девушка вдруг опустила голову и расплакалась.
– Да что с тобой такое? Никогда не видела, чтобы ты так себя вела!
– Да ладно, – сказал Поль Ди. – Я ведь ей совсем чужой.
– Тем более. Разве можно так вести себя с чужим человеком. В чем дело, детка? Случилось что?
Но Денвер уже рыдала так, что не могла вымолвить ни слова. Она не пролила за девять лет ни слезинки, но теперь слезы лились рекой и промочили насквозь платье на ее весьма пышной и вполне уже женской груди.
– Я больше не могу! Не могу!
– Что – не можешь? Чего это ты не можешь?
– Не могу жить здесь. Я не знаю, куда мне пойти и что нужно сделать, но здесь я оставаться больше не могу. Никто с нами не разговаривает. Никто к нам не заходит. Парням я не нравлюсь. Девушкам тоже.
– Милая моя девочка…
– Что это она говорит насчет того, что «никто с вами не разговаривает»? – спросил Поль Ди.
– Это все из-за дома. Люди не…
– Нет, не из-за дома! Это из-за нас! Из-за тебя!
– Денвер!
– Не надо, Сэти. Конечно, молодой девушке тяжело жить в доме, где обитают духи. Всякому было бы нелегко.
– Куда легче, чем многое другое.
– Слушай, Сэти, вот я, взрослый мужчина, все на свете видел и испытал, но я уверен, что с духами жить любому трудно. А может, вам лучше переехать отсюда? Кому он принадлежит, этот дом?
Сэти метнула на Поля Ди ледяной взгляд поверх плеча Денвер:
– А тебе не все равно?
– Они что ж, не позволят вам выехать?
– Нет.
– Сэти!
– Нет. И слышать не желаю. Никаких переездов! Никаких! Все и так совершенно нормально.
– Считаешь, что все нормально, когда твоя дочка с ума сходит?
Что-то в доме насторожилось, затихло тревожно, и в наступившей напряженной тишине Сэти отчетливо проговорила:
– У меня на спине дерево; в доме моем привидение, и между мной и им – только моя дочь, которую я сейчас в объятиях держу. Я никуда больше не побегу – ни от кого. И ни от чего на свете. Я уже одно бегство совершила и расплатилась за него сполна, но вот что я скажу тебе, Поль Ди: слишком дорогой была та цена! Слышишь? Слишком дорогой. А теперь, если хочешь, садись вместе с нами за стол – или уходи и оставь нас в покое.
Поль Ди, не отвечая, порылся в кармане и вытащил кисет – как бы полностью сосредоточившись на затянувшейся в узел тесемке, а Сэти тем временем отвела Денвер в гостиную, соседнюю с той большой комнатой, где он сидел. Бумаги для курева у него все равно не было, однако он продолжал возиться с кисетом, прислушиваясь через открытую дверь к тому, как Сэти успокаивает дочь. Когда она вернулась, то, не глядя на него, прошла прямо к маленькому столику возле плиты и повернулась к нему спиной. Теперь он мог сколько угодно, не отвлекаясь, разглядывать ее замечательные волосы.
– Что это еще за дерево у тебя на спине?
– Уф. – Сэти поставила на стол тяжелую миску и снова нагнулась – за мукой.
– Я спрашиваю, что это за дерево у тебя на спине? У тебя что, на спине что-нибудь выросло? Я ничего такого не вижу.
– И все равно оно там.
– Да кто тебе такое сказал?
– Одна белая девушка. Так она это назвала. Сама-то я никогда его не видела и не увижу. Но она так сказала: похоже, мол, на деревце. На вишневое деревце. Ствол, ветки и даже листочки. Маленькие вишневые листочки. Только было это восемнадцать лет назад. Теперь-то уж небось и вишни поспели, откуда мне знать.
Сэти легонько облизнула указательный палец и быстро коснулась им плиты, пробуя, насколько она нагрелась. Потом просеяла муку сквозь пальцы, разделяя ее на кучки, на маленькие холмики в поисках клещей. Ничего не обнаружив, она насыпала чуточку соды и соли в сложенную горсткой ладонь и смешала все это с мукой. Потом достала жестянку с топленым свиным жиром, зачерпнула оттуда полгорсти и ловко растерла муку с жиром, левой рукой сбрызнув все это водой. Потом замесила густое тесто.
– У меня еще было полно молока, – проговорила она вдруг. – Я была беременна Денвер, но для моей малышки молока у меня хватало, и я не переставала кормить ее до того самого дня, как отослала ее к Бэби Сагз вместе с Ховардом и Баглером. – Сэти принялась формовать булочки с помощью деревянной лопатки. – Каждый мог за версту учуять запах моего молока – чего там, вечно у меня на груди были пятна, всем в глаза бросались, да только я ничего не могла с этим поделать. Ну да все равно. Я непременно должна была доставить малышке молоко. Никто ведь не собирался делиться с ней своим молоком. Никто не знал, когда ее нужно кормить и сколько ей нужно, а сама она не могла об этом сказать. Никто не знал, что у девочки не могут отойти газы, если ее все время держать на плече – они у нее отходили, только когда она плашмя лежала у меня на коленях. Никто ничего этого не знал, кроме меня, и ни у кого не было для нее молока, кроме как у меня. Я сказала об этом тем женщинам в поезде. Попросила их свернуть тряпочку в узелок, намочить в подсахаренной воде и давать ей сосать, чтобы за те несколько дней, пока я доберусь туда, она меня не забыла. Ничего, я бы поспела вовремя – и с молоком для нее.
– Мужчины, конечно, об этом толком не ведают, – сказал Поль Ди, засовывая кисет обратно в карман, – да только всем ясно, что нельзя грудного младенца надолго от матери отрывать.
– А может, им ясно и то, каково это отрывать от себя ребенка, когда груди твои полны молока?
– Мы ведь с тобой о дереве толковали, Сэти!
– После того, как я ушла от тебя к себе, явились те парни и отняли мое молоко. Они именно за этим и пришли. Повалили меня, держали и отняли молоко. Я про них наябедничала миссис Гарнер. Из-за этой своей опухоли она говорить не могла, но слезы у нее из глаз так и катились. Ну а эти парни прознали, что я нажаловалась. И тогда учитель велел одному из них заголить мне спину и располосовать ее так, что вышло вроде как дерево. Оно и сейчас там растет.
– Они тебя плетью из воловьей кожи избили?
– И отняли мое молоко.
– Они тебя плетью избили? Беременную?
– И отняли мое молоко!
Пышные белые кругляшки теста ровными рядами ложились на противень. Сэти снова коснулась плиты влажным кончиком пальца. Потом открыла дверцу духовки и сунула туда противень с булочками. Закрыв дверцу и распрямившись, она почувствовала, что Поль Ди подошел к ней сзади и обнял; ладони его были у нее под грудью. Она уже поняла, хоть и не могла этого почувствовать, что щекой он прижался к ветвям вишневого деревца, высеченного у нее на спине.
Не сделав в своей жизни ровным счетом ничего для этого, он почему-то стал тем человеком, в присутствии которого, стоило ему войти в дом, женщины начинали плакать. Потому что перед ним могли это делать. Видно, что-то такое было в нем благословенное. Женщины, видевшие его впервые, начинали плакать и рассказывать ему, как болит у них грудь и колени. Даже самые сильные и мудрые рассказывали ему то, что могли сказать только друг другу: о том, что происходит в них со временем; каким сильным становится вдруг желание, стремление к плотской любви – неукротимое, жадное, дикое – и куда сильнее, чем в пятнадцать лет; о том, как это смущает их и печалит; о том, что втайне они мечтают умереть – чтобы навсегда покончить с этим позорным вожделением; и что сон и покой им куда дороже каждого нового дня жизни. А юные девушки украдкой признавались ему, какие яркие и постыдные сны видят порой и как долго живы потом ощущения от них. И поэтому, даже не зная истинной причины, Поль Ди не был удивлен, когда Денвер начала ронять слезы в очаг. Или когда, через четверть часа, рассказав ему об отнятом у нее молоке, ее мать тоже заплакала. Подойдя к ней сзади, изогнувшись над ней полной добра радугой, он поддерживал ее груди ладонями. Он терся щекой о ее спину, ощущая случившуюся с ней беду, ее истоки, ее корни, ее толстый ствол и прихотливо переплетенные ветви. Скользнув пальцами по крючкам на ее платье, он уже знал, не видя, что вскоре польются слезы. А когда лиф платья упал и обернулся вокруг ее бедер, и Поль Ди увидел то, что было изображено – выковано? вырезано? – у нее на спине, словно одержимый неведомой страстью кузнец-мечтатель создал этот прихотливый барельеф и теперь стыдится выставлять его на всеобщее обозрение, он смог только подумать (но не сказал этого вслух): «О Господи, детка!» И не было ему покоя, пока он не дотронулся до каждого неровного шрама, до каждого листочка этого небывалого дерева своими губами; ни одного из этих прикосновений Сэти почувствовать не могла, ибо кожа у нее на спине омертвела, полностью утратила чувствительность много лет назад. Но она знала одно: теперь – наконец-то! – груди ее покоятся в чьих-то надежных руках.
Неужели нельзя освободить хоть немного места, хоть чуточку времени в этой слишком богатой событиями жизни, думала Сэти, неужели нет хоть какого-нибудь способа сдержать ее неустанный бег, забыть на минутку о постоянной занятости и просто постоять немножко вот так, обнаженной и свободной от плеч до талии, когда груди твои покоятся в чьих-то надежных руках, и вновь ощутить запах украденного у нее материнского молока и замечательный аромат пекущегося хлеба? Может быть, на этот раз, застыв как мертвая у кухонной плиты, она сумеет наконец почувствовать ту боль, которую должна была бы чувствовать в своей спине? Чему-то поверить и что-то вспомнить, потому что последний из мужчин Милого Дома сейчас рядом и готов немедленно подхватить ее, если от этих мыслей она потеряет сознание?
Плита, нагревшись, перестала потрескивать. Денвер в соседней комнате совсем притихла. Пятно пульсирующего красного света не возвращалось, а Поль Ди дрожал так, как не дрожал с 1856 года, когда дрожь била его восемьдесят три дня подряд. Запертый в ужасной норе и закованный в кандалы, он тогда трясся так, что не мог даже закурить или просто почесаться. Сейчас, правда, у него дрожали в основном ноги. Ему потребовалось некоторое время, чтобы догадаться, что ноги у него дрожат не от нервного возбуждения, а от того, что под ним колышутся доски пола; дом что-то пережевывал, скрежетал и раскачивался. Весь. Сэти беспомощно соскользнула на пол, пытаясь снова влезть в верхнюю часть платья и одновременно удержать собственный дом на месте. Так, на четвереньках, ее и увидела Денвер, вылетевшая из гостиной – в глазах ужас, на губах неясная улыбка.
– Черт побери! Да успокойтесь вы! – кричал Поль Ди, падая и стараясь за что-нибудь уцепиться. – А ну убирайся из этого дома! Убирайся к чертовой матери! – Кухонный стол тут же бросился на него в атаку, но он схватил его за ножку. Наконец Полю Ди удалось подняться, и он, так и не сумев выпрямиться до конца, поднял столик за две ножки и с размаху стал бить им куда попало, круша все подряд и яростно крича бушующему дому: – Хочешь драться со мной? Давай! Выходи! Черт тебя побери! Ей и без тебя за десятерых досталось. Хватит!
Чудовищная дрожь, сотрясавшая дом, почти прекратилась, и он лишь иногда передергивался и пошатывался, но Поль Ди продолжал орудовать кухонным столом, пока все предметы не застыли в абсолютном покое. Весь в поту, тяжело дыша, Поль Ди прислонился к стене в том месте, где раньше стоял буфет. Сэти так и лежала, скрючившись возле плиты, и прижимала к груди спасенные башмаки. Все трое, Сэти, Денвер и Поль Ди, дышали в такт, словно одно усталое существо. И явственно слышалось еще чье-то дыхание, тоже очень усталое.
Оно исчезло. Дом умолк. В воцарившейся тишине Денвер приблизилась к плите. Поворошила головешки, вытащила из духовки противень с булочками. Варенье из банки куском студня лежало среди осколков и мусора в углу нижнего отделения буфета. Денвер вытащила другую банку с вареньем и, поискав глазами тарелку, обнаружила половинку одной возле самой двери. Булочки, варенье и половинку тарелки она вынесла на крыльцо и присела там на ступеньку.
А эти двое ушли наверх. Босиком, ступая легко и неслышно, они поднялись по белым ступеням, оставив ее, Денвер, внизу. Одну. Она распечатала банку, сняла тряпочку и удалила тонкий слой воска. Потом вытряхнула варенье на краешек разбитой тарелки, взяла булочку и отломила ее чуть подгоревшую корочку. Из белой серединки колечками потянулся парок.
Она очень скучала по своим. Баглеру и Ховарду сейчас должно было бы исполниться двадцать два и двадцать три. Хотя они обычно ее не обижали и всегда уступали ей любимое место в изголовье кровати, она отлично помнила и то, как они, усевшись с ней на белых ступеньках лестницы – кто-нибудь, Баглер или Ховард, зажимал ее между коленями, не давая уйти, – наслаждались, заставляя ее слушать страшные-престрашные (замри, ведьма!) истории, применяя давно испробованный и безотказный способ напугать ее до смерти. И Бэби Сагз тоже о многом рассказывала ей, лежа в гостиной. Днем бабушка пахла древесной корой, а ночью – листвой. Денвер хорошо это знала, потому что отказывалась спать в своей прежней комнате с тех пор, как убежали ее братья.
А теперь ее мать поднялась наверх с мужчиной, который только что прогнал из дому единственное существо, заменившее ей друга. Денвер обмакнула кусочек булки в варенье и медленно, методично, с совершенно несчастным видом принялась жевать.
Не то чтобы поспешно, но и не теряя времени даром, Сэти и Поль Ди взобрались по белой лестнице на второй этаж. Ошеломленный свалившимся на него счастьем, тем, что отыскал ее дом и ее в нем, а также – тем, что сейчас они совершенно определенно будут заниматься любовью, Поль Ди решил выбросить последние двадцать пять лет жизни из своей памяти. На одну ступеньку впереди него шла та, что некогда сменила Бэби Сагз на ее посту, та самая новая девушка, о которой они мучительно мечтали ночами, ожидая, пока она сделает выбор. Он всего лишь поцеловал ее в словно покрытую сварными швами спину, однако это потрясло весь дом, а его заставило разнести здесь все вдрызг. Что ж, теперь он совершит нечто большее.
Она вела его вверх по лестнице, туда, где свет, казалось, падал прямо с небес, потому что окна на втором этаже были сделаны в наклонном потолке, а не в стенах. Там были две комнаты, и она провела его в одну из них, надеясь, что он не станет возражать против того, что она не готовилась к этому событию специально; что хотя она и сумела вспомнить, что такое желание, но совсем позабыла, как оно действует на человека: руки точно сведены судорогой и беспомощны и нападает странная слепота – единственное, что видишь сразу – это место, где можно лечь, а остальное – дверные ручки, всякие тесемки, крючки, та печаль, что таится в углах дома, быстротечное время – лишь помехи для главного.
Все было кончено еще до того, как они успели сорвать с себя одежду. Полуобнаженные, задыхаясь, они лежали рядом, испытывая отвращение друг к другу и к тому свету, что лился на них прямо с небес. Он слишком долго мечтал о ней, и вообще – все это было слишком давно. Ей же мечтания теперь не были свойственны совсем, и они оба испытывали разочарование и смущение, не решаясь заговорить друг с другом.
Сэти лежала на спине, отвернув от него лицо. Краешком глаза Поль Ди видел плавную линию ее груди и не испытывал ни малейшего удовольствия: он определенно мог бы обойтись и без этих больших, округлых, чуть обвисших и плосковатых грудей, а ведь там, внизу, он принял их в руки как самую большую драгоценность. И загадочный лабиринт страшных рубцов у нее на спине, который он исследовал на кухне с жадностью золотоискателя, наткнувшегося на богатую жилу, оказался на самом деле сплетением отвратительных шрамов. Никакое это было не дерево. Может, немного и похоже, да только ничего общего с теми деревьями, которые он хорошо знал, ибо деревья всегда манили его к себе; деревьям можно было доверять, можно было открыть им душу, поговорить с ними, как он это часто и делал еще в Милом Доме, когда после обеденного перерыва возвращался в поля. Он всегда останавливался передохнуть по возможности в одном и том же месте, и выбрать это место оказалось нелегко, потому что вокруг Милого Дома росло куда больше прекрасных деревьев, чем на любой другой здешней ферме. Выбранное им дерево он назвал Братцем и часто сидел под ним, иногда один, иногда с Халле или с кем-то из Полей, но чаще всего с Сиксо, который тогда был очень тихий и кроткий и пока еще разговаривал по-английски. Иссиня-черный, с ярко-красным языком, Сиксо вечно экспериментировал с заготовленной с ночи картошкой, пытаясь непременно уложить ее так, чтобы дымящиеся от жара камни оказались на самом дне ямки, сверху картошка, а потом всякие прутики и веточки, чтобы к обеденному перерыву, когда они соберут стадо в поле и придут к Братцу, картошка была бы в самый раз. Он мог ради этого, например, встать среди ночи и специально отправиться туда, в такую даль, чтобы выкопать в земле ямку при свете звезд; а иногда он пробовал не слишком сильно нагревать камни и клал на них картошку, предназначенную для дневной трапезы, сразу после завтрака. Картошка никогда не получалась у него так, как он хотел, но они все равно съедали ее – недопеченную, подгоревшую, пересушенную или почти сырую, смеясь, сплевывая шелуху и давая Сиксо разные советы.
Время никак не желало подчиняться расчетам Сиксо, и совладать он с ним не мог. Однажды он, с точностью до минуты рассчитал тридцатимильный поход на свидание с женщиной. Вышел в субботу, когда луна была как раз там, где и требовалось, добрался до хижины своей возлюбленной еще до того, как в церкви зазвонили к обедне, и ему как раз хватило времени, чтобы поздороваться с ней и тут же отправиться назад, чтобы успеть к утренней перекличке в понедельник. Он шел пешком семнадцать часов, потом посидел у нее ровно час и прошагал еще семнадцать часов в обратном направлении. Весь день Халле и все остальные старательно скрывали от мистера Гарнера, как Сиксо измотан. В тот день они, разумеется, никакой картошки не ели – ни простой, ни сладкой. Вытянувшись под Братцем, спрятав от них ярко-красный язык и иссиня-черное лицо, Сиксо весь обеденный перерыв проспал как мертвый. Вот это был настоящий мужчина, и это было настоящее дерево! Да и то «дерево», что лежало с ним рядом в постели, тоже оказалось ненастоящим.
Поль Ди посмотрел в окно над изножьем кровати и закинул руки за голову. При этом его локоть коснулся плеча Сэти. Она вздрогнула от прикосновения грубой материи к голому плечу. Сэти и забыла, что он так и не успел снять рубашку. Собака, подумала она, и тут же вспомнила, что сама помешала ему. И что сама тоже не успела снять нижнюю юбку, а ведь она-то начала раздеваться еще до того, как увидела его на веранде, – уже тогда Сэти сняла и чулки, и башмаки, да так и несла их в руках, пока он не посмотрел на ее босые ноги и не попросил разрешения тоже разуться. А потом, когда она стряпала у плиты, он еще больше ее раздел. Так что, если учесть, как скоро они вообще принялись раздеваться, то теперь-то уж должны были бы быть совершенно нагими. Впрочем, возможно, Бэби Сагз была права, когда говаривала: «Мужчина – это всего лишь мужчина и ничего больше». Они просят тебя передать им какую-то часть твоего бремени, но стоит тебе ощутить, как приятно и легко тебе стало, как они начинают всматриваться в твои шрамы и оценивать твои беды, а потом делают то, что этот вот уже сделал: выгнал ее детей из дому и разнес здесь все вдрызг.
Нет, просто необходимо встать и уйти отсюда, спуститься вниз и поскорее снова собрать все по кускам. Этот дом, сказал он, ей нужно сменить, словно дом – это какая-то мелочь, блузка или корзинка с нитками, словно от дома можно запросто отвернуться и уйти. И такое он посоветовал ей, у которой никогда не было своего дома – кроме вот этого; которая бросила свою хижину с земляным полом ради того, чтобы оказаться здесь; которая каждое утро непременно приносила с собой на кухню в доме мистера Гарнера букетик козлобородника – чтобы, работая там, хоть немножечко чувствовать, что это место принадлежит ей, потому что ей хотелось любить свою работу, хотелось чувствовать себя на кухне уютно, уверенно; и для этого ей требовалось сорвать по дороге какой-нибудь хорошенький цветок и прихватить с собой. В те дни, когда она забывала это сделать, масло у нее не желало сбиваться, рассол в бочке оказывался слишком крепким, и все руки покрывались волдырями.
По крайней мере, она тогда считала, что все дело в этом. Несколько желтых цветочков на столе, пучок миртовых веточек, торчащих из утюга, придвинутого к открытой двери, чтобы пропускать в дом свежий ветерок, – все это действовало на нее благотворно, и когда они с миссис Гарнер усаживались перебирать щетину или готовить чернила, она чувствовала себя прекрасно. Просто прекрасно. И совсем не боялась тех мужчин. Тех пятерых, что спали в лачугах неподалеку, но к ней никогда ночью не заходили. Только приподнимали обтрепанные шляпы, завидев ее, и не сводили с нее глаз. Когда она приносила им в поле еду, копченую грудинку и хлеб в чистой тряпице, они никогда ничего не брали прямо у нее из рук. Отступали и ждали, пока она положит сверток на землю, у корней дерева, и уйдет. Они не только не желали брать еду у нее из рук, но и не позволяли ей смотреть, как они едят. Раза два-три она припозднилась. Спряталась за жимолостью и наблюдала за ними. Без нее они были совсем другими – смеялись, подшучивали друг над другом, пели, отходили в сторонку, чтобы помочиться. Посмеяться любили все, кроме Сиксо, который засмеялся только один раз в жизни – в самом ее конце. Лучшим из них, конечно же, был Халле. Восьмой и последний ребенок Бэби Сагз, который брался за любую работу на соседних фермах, чтобы выкупить мать и отправить подальше от Милого Дома. Но и он тоже, как оказалось, был не более чем мужчиной.
– Мужчина – всего лишь мужчина, – говорила Бэби Сагз. – А вот сын – это и правда кое-что!
И справедливо это было по множеству причин: в течение всей своей жизни Бэби, как, впрочем, позже и Сэти, ощущала, что ею и другими мужчинами и женщинами манипулируют, как при игре в шашки. Все, кого Бэби Сагз знала, не говоря уж о тех, кого она любила, – если им не удалось убежать или их не повесили, – могли быть сданы внаем, отданы другому хозяину в уплату долга, проданы, выкуплены, выставлены на продажу, заложены, выиграны в карты, украдены или конфискованы. Именно поэтому у восьмерых детей Бэби было шестеро отцов. То, что она называла «паскудством жизни», стало для нее особенно отвратительным, когда она уяснила, что никто не собирается переставать передвигать «шашки» по доске из-за того, что в игру включены теперь и ее дети. Халле она сумела удержать при себе дольше всех остальных. Двадцать лет. Целую жизнь. Его отдали ей – явно в виде компенсации, – когда она узнала, что две ее девочки, у которых еще молочные зубки не выпали, проданы и уже увезены. Она даже не смогла помахать им рукой на прощанье. Когда-то, тоже в качестве компенсации, ее хозяин, жалкий тип, который целых четыре месяца развлекался с ней как хотел, позволил ей оставить при себе третьего сынишку – а потом, следующей весной, мальчика продали в уплату за пиломатериалы, а она оказалась беременной от этого негодяя, пообещавшего, что мальчика не продаст, но все-таки продавшего. Ребенка от этого человека она любить не могла, а остальных – не позволяла себе. «Господь сам возьмет то, что захочет», – говорила она. И Он брал, Он брал, и брал, и брал, но потом все-таки дал ей Халле, который подарил ей свободу, тогда уже почти не имевшую для нее значения.
Сэти как раз на удивление повезло – она получила целых шесть лет замужней жизни с Халле, который действительно «был кое-чем» – он был сыном Бэби Сагз и отцом всех ее детей. Этой Божьей милости она безоговорочно и довольно беспечно поверила, приняв ее как должное; сочла Милый Дом своим убежищем, словно это действительно могло быть так. Словно пучок миртовых веточек, сунутых в утюг, подпирающий дверь на кухне господского дома, способен был превратить этот дом в ее собственный. Словно листочек мяты, взятый в рот, меняет все у тебя внутри, а не только придает аромат твоему дыханию. Да, большей дуры, чем она, на всем свете не сыскать!
Сэти хотела было перевернуться на живот, но передумала. Она опасалась вновь привлечь к себе внимание Поля Ди, так что удовлетворилась тем, что скрестила поудобнее ноги.
Однако Поль Ди заметил и это ее движение, и то, что она стала дышать иначе. Он чувствовал себя обязанным попробовать еще раз и действовать медленнее и спокойнее, но жгучее желание куда-то пропало. На самом деле было даже приятно – не желать ее. Двадцать пять лет – и одно мимолетное мгновенье! Вот так же получилось тогда и у Сиксо, когда он все подготовил для свидания с Патси, женщиной с тридцатой мили. Ему потребовалось три месяца и два похода – по тридцать четыре мили туда и тридцать четыре мили обратно, – чтобы исполнить задуманное. Чтобы убедить ее пройти ему навстречу всего одну треть этого долгого пути до заброшенной каменной постройки, которую он отыскал. Когда-то давным-давно в ней жили краснокожие, тогда еще считавшие, что вся эта земля принадлежит им. Сиксо обнаружил заброшенное строение во время одной из своих ночных вылазок и вежливо попросил разрешения войти. Войдя, он почувствовал то, что и полагается чувствовать в таких случаях, и спросил у духов некогда обитавших здесь краснокожих, можно ли ему привести сюда свою женщину. Духи не возражали, так что Сиксо самым тщательным образом разъяснил подружке, как туда попасть, где свернуть и каким свистом он позовет ее, а каким предупредит об опасности. Поскольку ни он, ни она не могли отлучаться со своих ферм без разрешения и поскольку той женщине с тридцатой мили уже миновало четырнадцать и ее собрались отдать другому мужчине, опасность была и в самом деле велика. Когда Сиксо прибыл в условленное место, Патси там не оказалось. Он посвистел, но безрезультатно. Заглянув в заброшенный индейский дом, не обнаружил ее и там. Он снова вернулся туда, где они договорились встретиться. Никого. Он еще подождал. Она не появлялась. Он совсем перепугался и двинулся по дороге ей навстречу, прошел три или четыре мили и остановился. Идти дальше было совершенно бессмысленно. Он стоял на ветру и молил о помощи, вслушиваясь в каждый звук. И тут услышал слабое хныканье. Он свернул с дороги, немного прошел на этот плач, подождал и, снова услышав его, потерял всякую осторожность: он громко окликнул ее по имени. Она ответила, и голос ее прозвучал для него, как сама жизнь – не как смерть. «Не сходи с места! – крикнул он ей. – Не бойся. Сейчас я тебя отыщу». И отыскал. Она была уверена, что пришла туда, куда нужно, и плакала, считая, будто он не сдержал обещания. Однако теперь идти в индейское каменное жилище было слишком поздно, так что они занялись любовью прямо там, где стояли. Потом он до крови проколол ей кожу на лодыжке, как если бы ее укусила змея – чтобы ей было что сказать по поводу своего опоздания на табачную плантацию, где она собирала с листьев гусениц. Он очень подробно рассказал ей, как срезать путь, если идти вдоль ручья, и немного проводил ее. Когда он выбрался на дорогу, было уже совсем светло, а он так и не успел одеться и нес свою одежду в руках. Вдруг из-за поворота прямо на него выкатилась повозка. Возница с расширившимися от изумления глазами замахнулся кнутом, а сидевшая рядом с ним женщина стыдливо прикрыла лицо. Но Сиксо нырнул в лес прежде, чем кнут успел полоснуть по его иссиня-черной голой заднице.
Он рассказывал об этом Полю Эф, Халле, Полю Эй и Полю Ди так забавно, что они стонали от хохота. А еще Сиксо ходил по ночам в лесную чащу. Танцевать, говорил он, и тем самым поддерживать связь с предками. И всегда совершал это в полном одиночестве, тайком. Никто из них никогда не видел этих его танцев, но когда они представляли их себе, то всегда смеялись – при свете дня, разумеется, когда смеяться над такими вещами безопасно.
Но все это было еще до того, как Сиксо перестал говорить по-английски, потому что «не видел в этом смысла». Благодаря женщине с тридцатой мили Сиксо был единственным среди них, кто не очумел от желания заполучить Сэти. Нет ничего лучше, чем заниматься с нею любовью, воображал себе Поль Ди и думал так целых двадцать пять лет. Он улыбнулся своей былой мальчишеской наивности и повернулся на бок, к ней лицом. Глаза Сэти были закрыты, волосы в страшнейшем беспорядке. Если смотреть на нее такую, да еще когда ее блестящие глаза закрыты, лицо ее вовсе не кажется таким уж привлекательным. Значит, именно ее глаза держали их обоих в напряжении и разжигали в нем страсть. Если бы не было этих глаз, он вполне справился бы с собой – лицо ее без них сразу становится довольно заурядным. Может быть, если она так и не откроет их… Но нет, оставался еще ее рот. Красивый. Прелестный. Халле никогда не понимал, какое сокровище ему досталось!
Даже с закрытыми глазами Сэти знала, что он смотрит на нее, и та фотография в газете, по которой она поняла, как ужасно может порой выглядеть, вновь возникла у нее в памяти. Но он смотрел на нее вовсе не насмешливо. Нежно. Нежно и словно бы выжидающе. Он ее не судил – или, точнее, судил, но ни с кем не сравнивал. Никогда со времен их совместной жизни с Халле ни один мужчина не смотрел на нее так: не любовно, не страстно, а заинтересованно, словно рассматривая початок кукурузы с точки зрения его качества. Халле вел себя с ней скорее как брат, чем как муж. Он заботился о ней именно как о члене семьи, а вовсе не доказывал, что он – мужчина, а она – его собственность. В течение нескольких лет они только по воскресеньям видели друг друга при свете дня. Всю остальную неделю они встречались, разговаривали, ласкали друг друга и ели в темноте. В предрассветных сумерках или во тьме позднего вечера. Так что рассмотреть друг друга как следует, внимательно, с удовольствием позволяли себе только воскресным утром, и Халле изучал ее так, словно запасался тем, что видит при солнечном свете, на всю неделю. А времени на это у него было так мало! Вечерами, после целого дня работы на ферме Милый Дом, и еще по воскресеньям после обеда он отрабатывал свой долг за мать. Когда он попросил Сэти стать его женой, она с радостью согласилась, а потом задумалась о том, каким должен быть следующий шаг. Ведь должно же быть какое-то торжество, верно? Священник, танцы, угощение – что-нибудь такое. Из женщин на ферме были только она да миссис Гарнер, так что Сэти решилась спросить у хозяйки:
– Мы с Халле хотим пожениться, миссис Гарнер.
– Да, я слышала. – Она улыбнулась. – Он говорил мистеру Гарнеру. А что, ты ребенка ждешь?
– Нет, мэм.
– Ну что ж, это быстро делается. Ты ведь знаешь, о чем я, правда?
– Да, мэм.
– Халле – парень очень хороший, Сэти. Он будет добр к тебе.
– И все-таки, мэм, мы хотим пожениться!
– Да-да, ты ведь уже это сказала. И я ответила: хорошо.
– А свадьба будет?
Миссис Гарнер положила ложку. С улыбкой коснулась волос Сэти и сказала:
– Милая ты моя девочка.
И больше ни слова.
Сэти тайком сшила себе свадебное платье, а Халле повесил свой аркан на гвоздь в ее каморке. И там, на тюфяке, что лежал прямо на земляном полу, они любили друг друга в третий раз; первые два были на кукурузном поле – это небольшое поле мистер Гарнер засеивал кукурузой специально, потому что ее ели не только животные, но и люди. И Халле, и Сэти были уверены, что там их никто не увидит. Нырнув в гущу кукурузных стеблей, сами они не видели ничего, только верхушки кукурузы, что раскачивались у них над головами… и это было видно каждому.
Сэти улыбнулась, вспомнив, какими они с Халле были тогда глупыми. Даже вороны сразу все поняли и явились посмотреть. Она снова вытянула ноги и постаралась не рассмеяться вслух.
Резкий переход от забав с телками к любви с настоящей девушкой, думал Поль Ди, оказался вовсе не таким уж впечатляющим. Во всяком случае, прыжка над пропастью для этого не потребовалось, как считал Халле. Но то, что Халле впервые взял Сэти в кукурузе, а не в хижине, находившейся в двух шагах от хижин остальных негров, которые проиграли в этом соревновании, было проявлением его нежной заботы. Халле хотел, чтобы для Сэти это было таинством, а устроил, не ведая о том, публичное представление. Разве можно не заметить, как в безветренный безоблачный день качаются метелки на кукурузном поле? Поль Ди, Сиксо и два других Поля сидели под Братцем и поливали себе головы водой из кувшина, но и сквозь текущую по лицу холодную колодезную воду видели, как прямо перед ними качаются метелки кукурузы. Ох, и тяжко же это было, сидеть в невыносимом напряжении, сгорая от желания, и видеть, как под полуденным солнцем танцуют метелки на кукурузном поле. А вода, что охлаждала их головы и проясняла мысли, делала это зрелище еще нестерпимее.
Поль Ди вздохнул и перевернулся на другой бок. Сэти воспользовалась этим и тоже пошевелилась. Глядя на спину Поля Ди, она вспомнила те кукурузные стебли, что сломались и согнулись над спиной Халле, и пальцы свои, которые цеплялись за все, что попадалось, и наконец вцепились в початки, обрывая листовую оболочку и шелковистые метелки.
Ах, как нежны были эти шелковистые метелки! Как сочны початки!
Ревнивое возбуждение видевших танцующие метелки мужчин потом еще возросло благодаря тому пиршеству, которое они устроили в ту ночь из молодых початков, сорванных с тех самых поломанных стеблей. Мистер Гарнер был уверен позже, что на поле побывали еноты. Поль Эф свои початки хотел поджарить; Поль Эй – сварить, и теперь Поль Ди уже не мог вспомнить, как же они все-таки приготовили эту кукурузу, которая еще и молочной-то зрелости не достигла. Но вот что он помнил отчетливо: как они осторожно очищали початки от шелковистых волосков, стараясь не повредить ногтями ни одного зернышка.
Срывание с початка его тугой листовой оболочки, сам этот звук всегда заставлял Сэти думать, что ему больно.
Но стоило содрать первый листок, как все остальные снимались легко, и обнаженные, беззащитные зернышки представали перед глазами ряд за рядом. Ах, как нежны были эти шелковистые метелки! Как напоены соком заключенные в зеленую темницу зерна!
И не важно, что ты перепачкал весь рот и пальцы; разве можно принимать это в расчет, когда испытываешь столь простую и сильную радость.
Ах, как мягки, как нежны были эти шелковистые метелки! Такие пышные и свободные!
Все «секреты» у Денвер были душистые. Она всегда перекладывала свои драгоценности дикой вероникой, пока не открыла для себя такую замечательную вещь, как одеколон. Первый флакон ей подарили, второй она стащила у матери и спрятала в зарослях букса, но зимой он замерз и стекло его треснуло. Это было в тот год, когда зима явилась второпях: как-то вечером, сразу после ужина заглянула к ним да и задержалась на целых восемь месяцев. Это были военные годы, и мисс Бодуин, добрая белая женщина, принесла им подарки на Рождество – одеколон Денвер с матерью, апельсины мальчикам, а Бэби Сагз – отличную шерстяную шаль. Говоря о войне, где люди без конца умирают, она казалась удивительно счастливой – лицо ее пылало, и хотя голос у нее был низкий, почти мужской, она благоухала так, словно в комнате было полным-полно цветов – восторг, связанный с этим ароматом, Денвер потом испытывала в полном одиночестве в зарослях букса. За домом номер 124 был небольшой лужок, за которым сразу начинался лес. В лесу протекал ручей, и на ближнем краю его, между лугом и ручьем, среди огромных дубовых пней, росли пять буксовых кустов, образовавших пышную куртину; поднявшись над землей фута на четыре, кусты начали тянуться друг к другу, и в итоге получилось нечто вроде округлой беседки футов семи в высоту, с толстыми зелеными стенами из шепчущих что-то листьев.
Низко пригнувшись, Денвер ныряла в густую зелень, а внутри этой комнатки могла даже выпрямиться в полный рост, окруженная изумрудным светом.
Все началось, когда она еще маленькой девочкой играла здесь в дочки-матери, но потом ее желания изменились, поменялась и сама игра. Здесь было тихо, никто сюда не заходил и никто не знал об этом месте, разве что кролики заглядывали, но сразу пугались отвратительного, с их точки зрения, запаха одеколона и убегали. Сперва Денвер просто играла здесь (тишина в зеленой комнатке была какой-то удивительно спокойной), потом убегала сюда (от страха, владевшего ее братьями), и вскоре эта естественная беседка стала для нее самым любимым местом, где она спасалась от горестей горького мира и давала волю воображению, что было ей абсолютно необходимо, ибо беспросветное одиночество иссушало ей душу. Да, именно так: иссушало душу. Под защитой зеленых листвяных стен она чувствовала себя взрослой и умной, и спасение было совсем близко, стоило только пожелать.
Однажды она полуодетая сидела в лесной комнатке – это было в начале осени, задолго до того, как Поль Ди переехал к ним и стал жить с ее матерью, – и ей вдруг стало холодно: кожи ее коснулся странный ветер, пахнувший духами. Она быстро оделась, вылезла, пригнувшись, из зеленого убежища, выпрямилась, да так и застыла под падавшими с небес снежинками: этот мелкий колючий снежок очень походил на тот, из воспоминаний матери о том, как она родила Денвер – в жалкой дырявой лодчонке с помощью той белой девушки, в честь которой Денвер и получила свое имя.
Дрожа, Денвер подошла к дому, как всегда воспринимая его не как некое строение, а как живое существо. Существо, способное плакать, вздыхать, дрожать и страдать нервными припадками. Походка и взгляд Денвер были настороженными, точно у ребенка, что неуверенно приближается к не слишком обремененному заботами, однако очень нервному родственнику, зависимому, но гордому. Дом был закован в латы тьмы, приоткрыта была лишь одна нагрудная пластина – неярко светилось окно комнаты Бэби Сагз. Денвер заглянула туда и увидела, что мать молится, стоя на коленях, что было делом самым обычным. Необычным было другое (даже для девочки, что всю жизнь прожила в доме, где вовсю хозяйничают духи умерших): рядом с матерью и тоже как бы на коленях стояло белое платье, рукавом обнимая ее за талию. И то, как нежно платье обнимало ее рукавом, тут же заставило Денвер вспомнить обстоятельства ее появления на свет; а мелкие, колючие снежинки сыпались на нее с небес, точно лепестки цветов. Белое платье и мать казались двумя взрослыми женщинами-подругами – и одна из них (платье) поддерживала другую. А волшебство ее, Денвер, рождения – в общем-то, настоящее чудо – как и ее имя, словно подтверждало, что такая дружба возможна.
Она легко погрузилась в бесчисленное число раз рассказанную ей историю, и давно знакомые картины разворачивались перед нею, пока она брела по тропке от освещенного окна к двери. В доме была только одна дверь, и Денвер, чтобы добраться до нее, нужно было обойти весь дом кругом и зайти с фасада, то есть пройти мимо теплой кладовки, мимо холодной, мимо уборной, мимо сарая – в общем, обойти весь двор и только потом подняться на крыльцо. А чтобы добраться до того места в знакомой истории, которое Денвер любила больше всего, ей пришлось начать вспоминать немного раньше: услышать птиц в густом лесу, шорох листьев под ногами, увидеть, как ее мать пробирается через пустынные, совершенно безлюдные холмы. Как она идет на своих истерзанных ногах, так что и ступить-то уже невозможно. Они настолько распухли, что Сэти не могла различить, где у нее свод стопы, или щиколотка, или коленка. Эти ноги или, точнее, бесформенные подпорки оканчивались толстыми мясистыми лепешками, в которых чуть вырисовывались пять ногтей на пяти пальцах. Но она не могла, она ни за что не должна была останавливаться, потому что, если останавливалась, маленькая антилопа у нее внутри тут же начинала бодаться и уминать плоть ее чрева нетерпеливыми копытцами. Когда она шла, антилопа вроде бы успокаивалась и начинала мирно щипать траву – вот Сэти и не жалела своих несчастных ног, которым на шестом месяце беременности лучше было бы стоять спокойно. Возле закипающего на плите чайника, или у маслобойки, или у таза с бельем, или у гладильной доски. Молоко, липкое и прокисшее, пропитавшее платье у нее на груди, привлекало внимание всех летучих тварей от москитов до кузнечиков. К тому времени, как Сэти добралась до подножия этого холма, она перестала даже отгонять их. Боль у нее в голове, сперва похожая на отдаленные удары колокола, к этому времени превратилась в сплошной гул, плотным шлемом охвативший голову и отдававшийся в ушах. Вдруг она споткнулась и куда-то провалилась. Все тело ее, казалось, было мертво, кроме переполненных молоком грудей и маленькой антилопы внутри. Наконец она поняла, что все-таки упала и лежит на земле – острые стебельки дикого лука царапали ее висок и щеку. И, несмотря на то, что она очень беспокоилась за свою жизнь, ибо от этой жизни зависела жизнь ее детей, она говорила Денвер, что подумала тогда: «Что ж, вот и хорошо, по крайней мере не нужно больше делать ни шага». Эта мысль лишь мелькнула и тут же пропала, а может, и не возникала вовсе. Сэти ждала, когда маленькая антилопа у нее внутри снова начнет протестовать. Странно, и почему она все время представляла себе антилопу? Объяснить это было невозможно, потому что Сэти никогда ни одной антилопы не видела. Может, это воспоминание о той, давнишней ее жизни, что была до Милого Дома, о детстве, о тех местах, где она родилась (то ли в Каролине, то ли в Луизиане)? Хорошо она помнила только ту песню и танец. Даже мать она помнила хуже. Мать показала ей старшая девочка, которой тогда было восемь, и она присматривала за младшими ребятишками; мать оказалась одной из множества женских спин, движущихся над залитым водой полем. Сэти терпеливо ждала, когда эта спина доберется до конца ряда и выпрямится. И увидела: на ее матери была матерчатая шляпа, а у всех остальных соломенные – существенное отличие в этом мире тихо переговаривавшихся, вечно согнутых женщин, каждую из которых звали «Мам».
– Сэ-ти!
– Да, мам?
– Не оставляй ребенка одного.
– Хорошо, мам.
– Сэти!
– Что, мам?
– Принеси щепок для растопки.
– Хорошо, мам.
Ох! Но когда они пели… И, ох, когда они танцевали!.. А иногда они танцевали тот самый танец антилопы. Мужчины вместе с женщинами, одна из которых уж точно была ее «мам». Они меняли обличье и превращались в кого-то иного. В свободных, ничем не связанных диких животных, своевольных и копытцами чувствовавших ритм ее сердца лучше, чем она сама. Как и эта антилопа в ее животе.
«Наверное, матери этого ребенка так и суждено умереть в зарослях дикого лука на проклятом левом берегу Огайо». Вот что тогда было у нее на уме, она так и сказала Денвер. В точности так. И это вовсе ее почему-то не пугало, особенно если учесть, что тогда ей больше не нужно было бы делать ни шагу. Однако, представив себе, как она лежит здесь, мертвая, а маленькая антилопа еще жива – сколько она проживет? час? день? сутки? – в ее безжизненном теле, она так ужаснулась, что громко застонала, и этот стон заставил человека, бредущего по тропе шагах в десяти от нее, остановиться и прислушаться. Сэти не слышала самих шагов, но вдруг почувствовала, что кто-то остановился неподалеку, а потом почувствовала запах волос. И услышала голос, который спрашивал: «Кто здесь?» Так. Все ясно. Ее обнаружил какой-то белый мальчишка. У него тоже, как и у тех, хищные зубы и мерзкие желания. Ясно также и то, что, даже достигнув предела измотанности, на самом берегу великой реки Огайо, всей душой стремясь к трем своим малышам, один из которых может умереть с голоду, не дождавшись молока, которое она несет, после того, как пропал ее муж, после того, как у нее украли молоко, а спину превратили в чудовищное месиво, после того, как осиротили ее детей, – даже после всего этого легкой смертью она не умрет. О нет!
Она рассказывала Денвер, что вдруг НЕЧТО вошло в нее прямо из земли – страшно холодное, но живое, и стало грызть ее изнутри челюстями. «Ледяными челюстями», – говорила она. И вдруг ей захотелось увидеть глаза того белого мальчишки, захотелось вырвать их зубами, прокусить ему щеку.
«Я вдруг почувствовала нестерпимый голод, – рассказывала она. – Ужасно! Мне жутко хотелось увидеть его глаза. Ждать я не могла».
И она, приподнявшись на локте, немного проползла – подтягиваясь и раз, и другой, и третий, и четвертый, – навстречу тому молодому голосу, который все спрашивал: «Эй, кто это там, а?»
«Подойди да посмотри, – думала Сэти. – И это будет последнее, что ты увидишь». Сперва появились чьи-то ноги, и она решила: что ж, видно, придется так выполнять волю Твою, Господи, – сейчас я их отгрызу. «Вот я сейчас смеюсь, – говорила Сэти дочери, – но я ведь действительно так думала. Я просто не успела. Но мне ужасно хотелось сделать это. Я была как змея. Ничего, кроме своих челюстей и голода, не чувствовала».
Но это был вовсе не мальчишка. А белая девушка. Жуть какая оборванная, нечесаная – видно, из самых что ни на есть разбедняцких бедняков. И она сказала: «Ой, гляди-ка, негритянка! Вот это да! Прям невероятно!»
И дальше следовала та часть истории, которую Денвер любила больше всего.
Девушку звали Эми, и вот уж кому действительно нужен был крепкий бульон и побольше мяса. Руки у нее были узловатые и тонкие, как стебли сахарного тростника, а на голове – такая копна волос, что хватило бы на пятерых. Взгляд какой-то медлительный. Она вообще на все смотрела подолгу. Уставится – и смотрит. Зато говорила ужасно много и быстро, даже непонятно, как она успевала дышать. А ее похожие на стебли сахарного тростника руки оказались удивительно крепкими, прямо железными.
– Ну, знаешь, ни разу в жизни не видела более испуганного лица! Чего это ты? И что здесь, в темноте, делаешь?
Распластавшись на траве, как змея – а ей все казалось, что она теперь стала змеей, – Сэти открыла было рот, готовясь ужалить, но оттуда вместо клыков и раздвоенного языка на свет явилась истина.
– Я убежала, – сказала вдруг Сэти. Это были первые слова, произнесенные ею за целый день, и она выговорила их с трудом, так сильно распух и болел язык.
– С такими ногами? Ах ты Господи! – Девушка присела на корточки и уставилась на распухшие ступни Сэти. – У тебя случайно ничего нету поесть, а?
– Нет. – Сэти заворочалась, пытаясь сесть, но не смогла.
– Умираю – как есть хочется. – Девчонка пошарила глазами вокруг, ища в траве что-нибудь съедобное. – Я думала, здесь черника растет. Похоже, что должна. Я только поэтому сюда и поднялась. И уж никак не думала, что какую-то негритянку здесь найду. А впрочем, если черника и была, так ее давно птицы склевали. А ты чернику любишь?
– Я беременна, мисс.
Эми посмотрела на нее.
– Так это тебе, наверно, потому есть и не хочется, да? Что ж, мне-то непременно нужно хоть что-нибудь проглотить.
Она пригладила свои немыслимые патлы руками и тщательно обследовала вокруг каждый кустик. Так и не обнаружив ничего съедобного, она решительно встала, явно намереваясь уйти. Сердце у Сэти так и подпрыгнуло при мысли, что она останется совсем одна, лежа на траве и без единого ядовитого зуба в пасти.
– Куда держите путь, мисс?
Девушка обернулась; глаза ее как-то по-новому блеснули.
– В Бостон. Бархату хочу купить. Там есть такой магазин, называется «Вильсон». Я видела картинки – у них самый красивый бархат продается. Никто не верит, что я бархат могу купить, а я его непременно куплю!
Сэти кивнула и приподнялась на локте.
– А ваша мама знает, что вы отправились искать этот бархат, мисс?
Девчонка тряхнула головой, отбрасывая волосы с лица.
– Моя мама работала на наших хозяев, чтоб свой проезд домой отработать. А тут я у нее родилась, и она почти сразу после этого умерла. Вот хозяева и заявили, что я должна отработать ее должок. Я и отработала. А теперь хочу купить себе бархат.
Они не смотрели друг на друга, по крайней мере, в глаза. И тем не менее между ними быстро завязалась обычная, самая свойская беседа ни о чем – разве что одна из них лежала на земле.
– Бостон, – сказала Сэти. – А это далеко?
– Еще бы! Ужасно! Сто миль. А может, и больше.
– Небось бархат-то можно бы и поближе сыскать.
– Можно, да не такой, как в Бостоне. В Бостоне самый лучший. И мне так к лицу будет! Ты его хоть когда-нибудь трогала?
– Нет, мисс. Никогда я никакого бархата не трогала. – Сэти не понимала, в чем тут причина – то ли в голосе девчонки, то ли в Бостоне, то ли в бархате, – но когда эта белая девушка говорила, ребенок у нее в животе спал. Ни разу не толкнул и не пихнул, и она догадалась, что счастье, кажется, начало ей улыбаться.
– А ты хоть видела его? – спросила девушка. – Спорим, ты его и не видела!
– Даже если и видела, все равно не знала, что это бархат. А на что он, бархат этот, похож?
Эми с недоверием перевела взгляд на Сэти, словно опасалась рассказывать о столь важных вещах какой-то незнакомой негритянке.
– Тебя как зовут-то? – спросила она.
И хотя Сэти находилась от Милого Дома достаточно далеко, не стоило все же называть свое настоящее имя первому встречному.
– Лу, – ответила Сэти. – Меня Лу зовут.
– Ну вот, Лу, значит, так: бархат похож на новорожденный мир. Чистый, нежный и очень мягкий. Тот бархат, что видела я, был коричневый, но у них в Бостоне есть любые цвета. Кармин, например. Это значит «красный», но когда говоришь о бархате, надо говорить «кармин». – Она уставилась в небеса, но потом, словно вдруг вспомнив, что и так слишком задержалась в пути, вскочила и заявила: – Мне пора идти.
Продираясь сквозь кусты, она крикнула Сэти:
– А ты-то что будешь делать? Так и будешь лежать, пока не разродишься?
– Я встать не могу, – призналась Сэти.
– Что? – Девушка остановилась и обернулась к ней, словно не расслышав.
– Я сказала, что не могу встать.
Эми рукой вытерла под носом и медленно вернулась к тому месту, где лежала Сэти.
– Вон там есть какой-то дом, – сказала она.
– Дом?
– Н-ну… я мимо проходила. Да нет, это не настоящий дом, люди там не живут, конечно. Что-то вроде сарая или навеса.
– Далеко это?
– Ну, это как посмотреть. Но если ты останешься здесь на ночь, тебя змея укусить может.
– Что ж, пусть кусает. Я все равно не могу встать, не говоря уж о том, чтобы куда-то идти. Да, Господи, мисс, я и ползти-то не могу!
– Конечно же можешь, Лу! Давай, давай! – рассердилась Эми и, тряхнув копной волос, достаточной для пятерых, первой двинулась по тропе.
И Сэти поползла, а Эми шла рядом; когда Сэти нужно было передохнуть, Эми тоже останавливалась и понемножку рассказывала ей о Бостоне, о бархате и о разных вкусных вещах. Благодаря звуку ее непрерывно разливающегося голоса, похожего на голос шестнадцатилетнего мальчишки, маленькая антилопа вела себя тихо – видно, паслась на лужку. И пока Сэти ползком преодолевала бесконечный путь до сарая, ребенок совсем не брыкался.
Когда они наконец добрались до цели, одежда на Сэти вся превратилась в грязные лохмотья, за исключением повязки на голове. Ниже кровоточивших колен она своих ног не чувствовала; переполненные груди кололо точно булавками. И лишь хрипловатый голос, что говорил о бархате, о Бостоне и всяких лакомствах, заставлял ее ползти дальше и думать, что, возможно, она все-таки ползет не к собственной могиле и это не последние часы в жизни ее не рожденного еще шестимесячного младенца.
В сарае было полно сухих листьев, которые Эми сгребла в кучу, чтобы Сэти могла лечь. Потом она притащила целую охапку камней, сверху тоже забросала их листьями и заставила Сэти положить ноги повыше, приговаривая:
– Знала я одну женщину, так ей, между прочим, ноги отрезали, когда они у нее так же вот распухли. – И она изобразила, как той женщине отпиливали ноги по колено. – Вжик пилой – и готово!.. Я вообще-то ничего была. Красивые руки и все прочее. Тебе небось сейчас это и в голову прийти не может, верно? Но это было еще до того, как они меня в подвале заперли. А знаешь, я как-то рыбу удила на Бивере. Знаешь, сомики там сладкие, как курятина. Ну так вот, удила я рыбу, и подплывает ко мне утопший негр. Я страсть как утопленников не люблю, а ты? Между прочим, у тебя сейчас ноги совсем как у того негра. Такие же распухшие.
А потом она совершила чудо: подложила под ноги Сэти еще больше камней и стала растирать ей ступни и растирала до тех пор, пока Сэти от боли не заплакала горючими слезами.
– Да, конечно, теперь болеть-то будет, – сказала Эми. – Когда что-нибудь к жизни возвращается, всегда больно.
Истина на все времена, подумала Денвер. Может быть, то белое платье, обнимая рукавом талию ее матери, тоже страдало от боли? Если так, значит, маленькое привидение что-то задумало. Входя в дом, она увидела, как Сэти выходит из гостиной.
– Я видела, как тебя какое-то белое платье обнимало, – сказала Денвер.
– Белое? Может быть, это моя свадебная ночная рубашка? А ну-ка, расскажи, как оно выглядело.
– С высоким воротом. На спине длинный ряд пуговок.
– Пуговки? Нет, не подходит. У меня отродясь ни одной пуговицы ни на чем не было.
– А у бабушки Бэби?
Сэти покачала головой.
– Она с ними управляться не умела. Даже с теми, что у нее на туфлях были. Ну а еще что?
– Сзади такие сборки. Там, на самом заду.
– Турнюр? Это было платье с турнюром?
– Я не знаю, как это называется.
– Ну, оно было так все присобрано? Сзади, ниже талии?
– Угу.
– Такие платья богатые дамы носят. Шелковое?
– Из хлопка, похоже.
– Из батиста, наверное. Из белого батиста. Ты сказала, что оно меня обнимало? Как?
– Оно было как ты. В точности как ты. И стояло на коленях подле тебя, когда ты молилась. И рукой обнимало тебя за талию.
– О Господи!
– О чем ты молилась, мама?
– Ни о чем таком. Я больше у Господа ничего не прошу. Я просто с ним разговариваю.
– И о чем ты с ним разговаривала?
– Ты не поймешь, детка.
– Нет, пойму.
– Я разговаривала с ним о времени. Мне так трудно поверить, что оно действительно существует. Некоторые вещи уходят. Исчезают. Проходят мимо. А некоторые остаются, несмотря ни на что. Мне все казалось, это из-за моих вечных воспоминаний. Понимаешь? Некоторые вещи забываешь скоро. А некоторые – никогда. Оказалось – дело не в этом. Сами-то места, они всегда остаются там же, где и были. Если, к примеру, дом сгорит, его самого уже не будет, а место, где он стоял, и воспоминания о том, где он стоял, останутся, и место это будет существовать не только в моей памяти, но и в жизни. А то, что я вспоминаю, это все берется оттуда, не у меня из головы; то есть я хочу сказать, что если даже я не буду ни о чем думать и даже если умру, то все, что я сделала, узнала или увидела, все равно там и останется. Там, где происходило.
– А другие люди могут это видеть? – спросила Денвер.