Время для мага. Лучшая фантастика 2020 - Александр Громов - E-Book

Время для мага. Лучшая фантастика 2020 E-Book

Александр Громов

0,0

Beschreibung

Традиционный годовой сборник издательства АСТ включает самые свежие произведения признанных мастеров русскоязычной фантастики: Евгения Лукина, Леонида Каганова, Александра Громова, а также рассказы писателей-фантастов нового поколения – победителей мастер-классов, номинантов и обладателей литературных премий.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 436

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Время для мага. Лучшая фантастика – 2020 Сборник повестей и рассказов

Юрий Некрасов В оковах Сталинграда

Хуже всего были руки.

Грубые, как черствый хлеб, они напоминали лавовое поле – Фридрих так сказал, мы ему верили, школьный учитель Фридрих знал все на свете. Лавовые поля – запекшаяся кровь земли, магматическая корка.

Наши руки, дубленные солидолом, порохом и сажей, по локоть убитые чужой russisсh землей, с узкими глубокими порезами алой плоти. Кажется, русские называли это cipki. Или как-то так. Кровавые расщелины.

Изнасилованная эта земля тоже была покрыта сотней cipki – траншеи и окопы, воронки и выбоины.

Гордый прежде город еще летом стоял из последних сил, к октябрю рухнул, сломался и гнил теперь вокруг нас, мертвый исполин с нержавеющим именем советского fuhrer.

«Что же творится у меня во рту?» – подумал я, но мысль ушла, не успела закрутить разум, он разучился удерживать больше одной мысли за раз.

В траншею втащили раненого ivan. Мы облепили его, жадные трупные мухи, трогали, суетились, пока Стефан не прикрикнул.

Уложили ivan на спину, левой рукой он закрывал дыру в груди. Меж пальцев пузырилось. Мы переглянулись в ужасе.

– Мы тебя выходим, – унижаясь, врал Фридрих, он протянул ivan пустые ладони, сложил лодочкой, склонился, поднял их ко лбу, – только напои нас.

– Вот, сюда, – по рукам пришла мятая кружка.

– Дайте воды!

В правую руку ivan сунули флягу, помогли наклонить ее, чтобы потекло, зажурчало.

– Из твоих рук, – умолял Фридрих, задыхался, – вот так, вот…

Мы смотрели, как он наклоняет кружку, вода булькала, переливаясь через край, текла прямо в открытый рот Фридриха. Священный миг.

На губах Фридриха закипела смола, он выбил кружку, покатился по земле, пытаясь руками, обшлагом, комьями земли ободрать с лица пузырящуюся маску.

Мы молча встали над ivan.

Тот уходил грязно, судороги выворачивали тело, как постиранное белье, но безотрывно смотрел на нас ледяными своими, беспощадными глазами.

Никто не осмелился закрыть их, когда он умер.

Тело бросили в подвал дома неподалеку, ближе подходить не стали, из раны в земле несло диким смрадом, боюсь представить, сколько таких ivan вперемежку с нашими осталось в этой дыре.

Вернулись за Фридрихом, тот стоял на коленях и жрал глину. Мы взяли его под руки и понесли домой.

Дом.

Этот город станет могилой для всех нас.

Безымянной могилой глупости и отчаяния.

* * *

Вечерами приходил миг, когда воздух уставал от разрывов. Канонада шептала где-то по ту сторону неба, шепелявая и безопасная. Любой, отличный от нее звук становился песней. В такие моменты мы предпочитали молчать. Уши отдыхали, тишина становилась фланелевой и нежной, и мы ели ее большими ложками. В такие мгновения что-то ломалось в привычном скелете солдата, лопался корсет, и мы рассказывали друг другу то немногое, что не могли больше держать в себе. Все самое дикое. Предсмертные откровения.

* * *

Мы сидели у костра, тесно прижавшись друг к другу. Гельмут штыком ковырял картофелины, проверяя, достаточно ли те испеклись. Стефан обкусывал ногти.

– Ты франт, Стефан, настоящий дамский угодник, – подтрунивал над ним Отто. – У тебя есть фрау? Ты из Берлина? – Он задавал этот вопрос сотни раз. Никто из нас не жил в Берлине. – Миленькая золотоволосая фрау, как из сказки? У меня таких было с десяток. Я рано начал. О, Стефан, ты не поверишь…

Эльзасский коротышка Отто не мог усидеть на месте, подскакивал, мерил шагами этаж, на котором мы прятались. Мы давно разведали это место, артобстрелом сняло верхние этажи, мы сидели в глубокой коробке без крыши, глухие стены с трех сторон, без окон и выбоин, в которые нас могли бы увидеть, длинный коридор на выход, засыпанный битым кирпичом, любой шаг отдавался эхом метров на двадцать. Мы не шумели, костер разводили за углом, грели руки, иногда ели, чаще просто пялились в огонь.

Возвращаться к своим было выше любых сил. Нужно было выбрать время, высыпать его под ноги, вернуться под утро, когда победоносное наше войско забудется истерическим сном алкоголика. Пили глухо, мешали одеколон и коньяк. О более жутких сочетаниях и говорить не хочется.

Руки мерзли, я прятал их в рукавах. Привалившись ко мне боком, сидел Гюнтер. Он разобрал мой автомат и рассматривал его, будто видел в первый раз. Странный малый этот Гюнтер. Даже на фоне нашей шестерки он выделялся. Ушел воевать, подделав документы, на самом деле ему шестнадцать.

– Я убил крысу кирпичом, – не хотел вспоминать этот разговор, но мысли, как дым, идут, куда дует ветер, – потом паршивую собаку зарубил. Лопатой. И подумал, надо валить.

Гюнтер сбежал из дома, испугался, что убьет мать и брата.

У него прилизанные редкие волосы цвета гнилой соломы. Сам Гюнтер похож на виноватого пса, что нашкодил и теперь боится порки. А еще Гюнтер трус, когда пришлось стрелять по строю бегущих на него ivan, он обоссался и притворился мертвым. Рядом шарахнуло из миномета, укрыло дурака землей, как одеялом, очухался по ту сторону фронта, еле выполз к своим. Теперь везде таскался за нами, чистил стволы, перевязывал раны. Жрал мало, вопросов не задавал. Пригрели. Привыкли.

Мысли, непослушные блохи, скакнули к Гельмуту. Этот – громила. Как его пули не нашли? Заговоренный он, что ли? Гельмут слыл добряком, любил соленые шутки, ржал, широко обнажая лошадиные свои зубы. Я видел, как Гельмут голыми руками оторвал голову ivan. Настоящий боец Рейха, бесстрашный и тупой, как рельса.

Фридрих сидел, с головой накрывшись шинелью. Фридрих плакал, я отсюда слышал его всхлипы, и они мне нравились. Мы еще можем плакать. Мы еще люди.

Я облизнулся. Перед глазами стояла вода, тонкий ручеек, он льется в пасть Фридриху. Вода, Господи, вода. Думал ли я…

Воздух прорезал тончайший свист. Я начал движение прежде, чем опознал угрозу.

– Вниз! – заорал Стефан и рухнул к стене. И как только услышал? Стукнуло среди кирпичей, покатилось в угол. Вторая. Третья!

Мы кинулись врассыпную, я споткнулся, упал на Гельмута, ужас придал мне сил, я дернул его, без сомнений и жалости, укрылся под его тушей, и тут граната окатила нас овацией. Мне рассекло щеку, и боль придала осмысленность всему, все сделала значимым. Вернула миру краски.

Мир подпрыгнул, ударил под зад кованым сапогом, сунул мне в ребра, набил пасть кирпичной крошкой. В ушах бил церковный набат пульса.

Я дышал осколками стекла.

– Гельмут! – заорал я, пытаясь выползти из-под него.

Автомат!

Мой автомат остался у Гюнтера!

Гельмут не шевелился, левая моя рука оказалась придавленной, я дергал правой, пихал своего спасителя, пытался подтянуть колени и ими оттолкнуть грузное тело. Моя ладонь погрузилась в пульсирующий ад кишок Гельмута. Его разворотило, как тушу на бойне. Кровь, живая, бьющая залпом, хватала меня за пальцы, требовала помощи, орала, звала.

Но я слышал лишь свое имя, его кричали друзья, просили встать в строй. Занять оборону.

Но потом все заслонил хруст кирпича. Он приближался медленно, неотвратимо. Примерно двадцать метров хорошо простреливаемого коридора? Они шли, не скрываясь.

Автоматы в руках тех, кто выжил, устроили пляску святого Витта.

У нас тоже были гранаты. Две чертовы гранаты.

Ivan умирали молча, иногда коротко вскрикивали, падали, точно статуи. И их было много. Намного больше, чем нас.

Я помнил, что считал. Я слышал, как кончились патроны. Кто-то лез на стены в пустой попытке выбраться наружу.

Мы попались.

Я вспомнил фразу, смешившую меня в детстве: «каменный мешок». Мы нашли свою смерть в таком.

* * *

Ivan швырнули внутрь еще пару гранат. Одна упала перед самым моим носом. Крутилась, метя мне в лицо. Я зажмурился. Она не разорвалась.

Сухой треск автоматных выстрелов напомнил мне стрекот печатной машинки, мама, уложив меня спать, набирает текст. Утром его нужно будет отнести в контору. Если в тексте не будет опечаток, мама получит на пару рентных марок больше. Она купит молока и свежего хлеба, и к тому моменту, как я проснусь, на столе будет стоять кружка… с чистой водой. Мама, пожалуйста, вода!

Ivan подошел к телу Гельмута и несколько раз выстрелил ему в голову.

* * *

Отто сидел к нам спиной и держал что-то на коленях.

– Вы можете в меня стрелять, я готов, – сказал он, не обернувшись на звук наших шагов.

– Все в порядке, Отто, – Стефан выступил вперед, неделя ада выковала из маменькиного сынка стального ефрейтора, – это мы. Здесь нет russisсh.

– Загляни в котелок, – попросил Отто. Мы обошли его и увидели, что он держит в руках миску с водой. Стефан наклонился, мы встали поодаль. По лицу Отто бродили скверные мысли. За последние полгода мы отлично научились их различать. Клаус ткнул меня в бок – гляди! – я разглядел пистолет, который Отто держал в опущенной руке. Дерьмо! Добром это не кончится.

– Там ничего нет, – обнял его за плечи Стефан, – тент, палатка.

– Это мальчик, – Отто говорил ровно, по горлу его перекатывался кадык, будто он силился проглотить какую-то непомерно огромную штуку, – внук того старика.

– Старика? – Гельмут тоже заметил пистолет и зашел с другого бока. Мы стояли, напружиненные, готовые к рывку. Отто был один из нас, мы только что вместе выгребли из преисподней и не собирались отдавать ей одного из своих.

– Три шага назад, – бесцветно продолжил Отто, стряхнув руки Стефана и одним движением приставив пистолет к виску, – отошли.

Мы медленно подчинились.

– Мы вошли в город рано утром, цепью прочесывали дома на окраине. Все оттуда уже ушли, но нужно было проверить. Я шел по этажу, заходил в квартиры, открывал двери, дверь за дверью, дверь за дверью… – Рука Отто задрожала, пистолет расцарапал кожу, Стефан помотал головой – нет!

– Там никого не было, Отто. Мы были вместе.

– Нет был. – Отто на миг оторвал взгляд от воды в тарелке. – Нет был! Я пнул дверь, и там стоял мальчишка, прямо посреди комнаты, сжимал тюк со своим барахлом. Ему было не больше, чем моему племяннику Августу. Семь лет. Семь лет!

– Отто.

– Я хотел ему сказать, – вода в тарелке пошла кругами, кап-кап, – беги отсюда, я не трону, и тут распахнулась дверь.

Я закрыл глаза. Голос Отто звенел. Сейчас они кинутся и заберут у него пистолет.

– Я нечаянно! – разрыдался Отто. – У меня сорвался палец! Я не хотел!

Я услышал рывок, звук летящих, врезающихся друг в друга тел, распахнул глаза и увидел, как тарелка отлетает в сторону, Стефан уронил Отто на пол, а Гельмут, распластавшись, навалившись всем телом, рвет, выкручивает руку с пистолетом.

Даааааах! – что-то ударило меня в висок, как раз туда, куда метил себе Отто. Пуля расплавилась о кожу и потекла за шиворот. Я завизжал. Боль! Какая боль!

* * *

Я очнулся, когда пошел снег. Он облепил мне лицо, как посмертная маска, но я еще дышал, снег шипел, испаряясь, я открыл рот – боже, хотя бы пару капель! – но вода застывала на моих губах солью. Мой рот. Пустыня, по которой Моисей сорок лет водил свой народ.

Гельмут сковал меня окоченевшим своим телом. Я полз из-под него не менее часа, проклинал, но был жив. Жив!

В комнате, где нас расстреляли ivan, мы с Гельмутом остались одни. Остальные прорвались, попали в плен или были растерзаны в столь мелкие клочья, что я их не заметил.

Я подобрал автомат, проверил магазин. Пусто.

Вспомнил, Отто рассказывал нам историю про своего первого убитого. Мальчика он застрелил случайно, дед выбил автомат из рук, и Отто, этот тщедушный болтун, его задушил.

Мне придется душить ivan, если я их встречу.

Пуля пропахала мне левую щеку и уснула в мясе левой груди. Я пощупал ее сквозь кожу, пуля сидела глубоко. Боли было недостаточно, чтобы я обрадовался жизни. Хорошо, что не потерял сапоги.

Я вышел под чугунное небо осени и побрел в сторону своих.

Сталинград ломал мне ноги, я шел от стены к стене, от траншеи к подвалу, ежесекундно рискуя попасться на прицел ivan.

Внезапно обрушился вечер.

Сколько я пролежал в братской для нас с Гельмутом могиле? Сутки, больше?

Я услышал звук метронома и упал, скорчился, пополз под рухнувшую стену, я затолкал пальцы поглубже в уши, но и туда пробивался этот убийственный звук.

Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.

«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».

ААААА! Только не сейчас!

Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.

«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».

Где этот чертов громкоговоритель?! Я хотел вылезти из своей норы и раздолбать его, разорвать голыми руками, но инстинкт держал меня за хвост, глубокое крысиное чутье, рептилия – так рассказывал Фридрих, дружище Фридрих, жив ли ты? Что с твоим ртом? Смола, дрянное дело.

Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.

«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».

Прекрати! Перестань! Я выйду я выйду я выйду. Сейчас выйду!

Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.

«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».

Я принялся кусать камень, чувствуя, как крошатся мои зубы. К черту! Зачем мне зубы, если я не могу пить? Все равно мы едим камни, дайте мне больше камней!

Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.

«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».

И наконец зазвучало танго. Легкое танго. Смертельное танго. Я проходил это десятки раз. И у меня был проверенный способ выжить – я просто начинал танцевать с Ангеликой, где ты, милая, протяни мне руку, и я закружу тебя в ритмах танго. Но я нащупал лишь мертвую руку Гельмута. Он стиснул мою, и я счастливо потерял сознание.

* * *

Мы сидели на холме, высоко над рекой, смотрели, как прибывает баржа с новобранцами. Она колола новорожденный лед тупым носом, двигалась неуклюже, неотвратимо.

– Они еще не знают, – затянулся пустым дымом Фридрих. Мы мешали табак с сухим укропом, этого добра у повара оказался целый ящик. Он безропотно отдал нам траву в обмен на новенькие сапоги Ганса. Тому прострелили легкое и отправили в тыл. Полгода назад мы еще увозили раненых в тыл.

Новобранцы спрыгивали на причал, как мешки с тряпьем, скорее, падали, поднимались с трудом, поддерживали друг друга, вязко текли в сторону набережной.

– Знают. – Я увидел человека, который не пошел к набережной. Он стоял и смотрел в воду. – Сейчас прыгнет. – Я даже вскочил на ноги.

– Стой, дурак! – Фридрих скомкал в ладони недокуренную папиросу.

Человек прыгнул.

Дикая russisсh река не приняла его, вздыбилась острием льда, на который он рухнул, ушибся, закричал, как чайка, лед окрасился алым, но человек встал. Он шатался, но сумел сделать шаг. За ним тянулась ледяная дорожка. Он шел, потом упал на колени и пополз, упрямый вол, дерзкое человеческое животное, он тянулся к краю, пытался зачерпнуть воду, но та не давалась, резала его твердыми бритвами, вот тебе вода, получи, на, возьми еще горсть!

Наконец он затих, река намыла вокруг него саркофаг из веток, пены и черного ила и поглотила.

Люди на причале молча провожали самоубийцу, но тут из воды им под ноги начала выбрасываться рыба, черная, облепленная нефтяной вонючей пленкой, она широко разевала рот, выблевывая фонтаны алой крови. Та мгновенно застывала на морозе.

– Wolga-Wolga, mutter Wolga, – пропел Фридрих и начал скручивать новую папиросу.

* * *

Меня разбудило желание пить.

Никогда не думал, что это будет так страшно. Убить за глоток воды.

Я выполз из норы и попал в царство Снежной королевы. Мертвый город погрузился в зимний сон.

Вода, что может быть проще? Вокруг меня лежали килограммы воды, я зачерпывал снег горстями, и он таял, оставаясь в ладони кварцевой крошкой.

Я поискал взглядом какую-нибудь посуду. Вокруг меня лежали руины.

Спустил штаны и поразился, какой чистый у меня член. Младенчик – по сравнению с руками!

Я помочился в ладонь, стараясь сдерживаться, не выпустить полную струю, облизывал потом пальцы – не потерять ни капли, и вспоминал, как Отто подрался с ефрейтором Альбертом. Тот разводил мочу шнапсом и продавал за десять рейхсмарок стакан. Шнапсом! Портил добрую мочу. Тогда мы еще считали бумажки.

* * *

Стефану разворотило половину лица.

Он встретил меня с этой жуткой, ничем не заклеенной, никак ни скрытой раной. По дикой прихоти природы кровь остановилась, кости срослись, и теперь у Стефана лицо напоминало полумесяц из детского спектакля.

– Я одним глазом вижу лучше, чем ты обоими и задницей в придачу, засранец. – Ефрейтор облапил меня так, что чуть не раздавил ребра.

Я выбирался из окружения неделю. За то время, что меня не было, фронт выдавил нас к самой реке.

– Кто? – Из меня только достали пулю, на длинные предложения я был не способен.

– Только мы с Отто. – Я не спрашивал, как им удалось спастись. Какая разница? Ivan забрали моих друзей, но я жив.

– Отто?

– Он плох. – Стефан неопределенно помахал рукой. – Пусть спит.

– А я?

– А ты как раз вовремя, – посерьезнел Стефан, – мы идем в наступление.

– Не домой? – Не думал, что мои глаза способны слезиться.

– Не домой.

Мы устроили пир: жрали консервы, рубили банкам головы ножом Стефана, стоило нам коснуться жирной, сочащейся потом ветчины, как она засыхала, мумифицировалась, жадничая отдать хотя бы каплю воды, крошили деревянный хлеб, ломали гипсовые яблоки, обильно перчили пергаментные капустные листы и запивали это крепчайшим, будто сироп, шнапсом, пьянея до одури, до дикого, разрывающего вены пульса. Завтра нас ждал каменный стул. Крики над туалетными ямами. Сегодня мы славили жизнь, как умели.

* * *

Генерал танковых войск Фридрих Паулюс стоял на постаменте. Сброшенный с него памятник мертвому вождю тенью лежал позади, припорошенный снегом. Мы видели, что Паулюс перестал быть человеком. Не знаю, что он пил, но кожа его превратилась в стекло, под которым вверх и вниз сновали поезда из дерьма и крови.

– Фюрер отдал мне приказ удерживать город. Вы знаете, я хотел оставить это место и увести вас.

Люди молчали. Перед генералом, расползаясь по берегу, сколько хватало глаз, стояли тысячи человек. Толпа молчала, но слова Паулюса растекались по ней, как нефтяные пятна по воде. Люди не пили уже полгода. Вода отвергала их.

– К нам идет фельдмаршал Манштейн. Объявлена операция «Wintergewitter», которая прорвет блокаду и позволит нам утопить город в крови. Но мы не имеем права на слабость. Мы должны вырвать хребет у этого города. Унизить russisch. Растоптать их.

Паулюс бросал слова бесстрашно, не боясь отдать их ветру. Ivan знал, что мы готовились сделать.

– Каждая женщина, девушка, мать, каждый брат, отец и ребенок в Heimat ждут нашей победы с пересохшими ртами.

Волна этих слов полетела по толпе, опрокидывая людей, бросая их на колени, заставляя раздирать рты и глазницы. И единственным, кто встал против этих слов, кто протянул руку за разъяснением, повысил голос, был неведомо откуда вынырнувший Отто.

– Что? – нелепо воскликнул он, актер второсортного театра. – Почему их рты пересохли?

Я закрыл лицо ладонями, представив высохшую, обтянутую ломкой, пигментированной кожей мать. Она экономит на всем, откладывает рейхсмарки, чтобы мне было, что попить, когда я вернусь. Страна пьет свою мочу, пока мы умираем здесь?

– Вся наша страна испытывает жажду вместе с нами. – Паулюс нашел взглядом Отто и отвечал ему, как учитель неразвитому ребенку. – Мы не пьем, и они не могут пить тоже.

– Вы – Дьявол, – просто рассудил Отто и вскинул автомат.

– Отто! – Стефан не успевал, он пытался оттолкнуть глупца криком. Но тот уже нажал на спусковой крючок. Пули высекли из плеча Паулюса осколки, он упал на руки своих офицеров. Те приняли его, как Христа. Толпа смяла, скомкала Отто и отрыгнула его безвольное подобие, куклу, тряпичную пародию, вышвырнула ее прочь.

Толпу не ужаснули слова Паулюса.

Напротив, люди обнаружили в них силу. Они не одни! Они едины со своим народом!

Смять, уничтожить ivan! Добить! Раздробить! Разорвать!

Будто бы в ответ ударил метроном, завел классическое:

Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.

«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».

Но его заглушали вопли людей и рев танков, которые они заводили, чтобы дать решительный бой.

Они шли в наступлении, неостановимые, как цунами.

Вперед, вперед, только вперед!

Я видел, как танкисты пили антифриз и сгорали заживо в своих танках, но били ivan, крушили их брустверы, пробивали стены.

Они шли в наступление, как на любимую работу, одержимые и счастливые.

Так шахтеры привычно спускаются в ад.

Я видел, как танку сбили гусеницу, он кружил на месте, танкисты лезли из него, как черви. Откуда их столько под броней? Ivan окружили танк, бесстрашно, открыто. Они расстреливали людей, как паразитов, давили, как вшу.

* * *

Я проснулся весь в холодном поту, попытался собрать его ладонью, слизать, но тот застыл инеем, стянул кожу и растворился без остатка. Рядом сопели Отто и Стефан. Мне это приснилось? Не было никакого Паулюса? Мы не наступаем? Но что же тогда нам делать?

– Что нам делать? Что делать? – Я растолкал Стефана. Господи, какое чудо, все нормально у него с лицом. Бред, как могло прийти такое в голову.

Стефан сел, сжал лицо руками. Вчера мы пили шнапс, скорее, выковыривали из банки ложками, Отто пел песни, рассказывал о своих пятнадцати юных фрау и как именно они станут ублажать старого солдата, когда тот вернется с войны.

– Стефан, что?

– Погоди, – отмахнулся он, – разбуди Отто.

Мы вышли в ноябрь, как рвота подкатывает к горлу. Мороз влез под одежду и крепко взял за мошонку. Отто переминался с ноги на ногу и все смотрел назад, мечтал об одеяле.

– Мы должны покаяться. – Несмотря на жуткий этот бред, я тотчас понял, что он прав, нет иного выхода, сломан мост, дорога одна – молить о прощении, но где? Как?

Отто вспомнил, что далеко на территории russisch видел разрушенный костел. Ivan не особо его защищали, после бомбежек там торчала одна колокольня, на которой разместили снайпера и пулеметчика, мы еле унесли оттуда ноги, а теперь добраться до туда стоило огромного труда. Глубокий тыл.

– Мы можем молиться где угодно, – сопротивлялся Отто.

– Но только там нас услышат.

Двинулись ночью, шли длинным загибом, не встречали ivan, значит, шли по Судьбе.

Тишина, вкрадчивая, подлая, стелилась следом, предавала, вскрикивала, обнажала каждый шаг. Но только благодаря ей мы наткнулись на Фридриха. Тот скрипел, раненая ночная птица. Он говорил по-немецки, говорил, не страшась. Звуки родной речи обнимали ночь, делали ее покладистой, теплой к нам. Казалось, еще чуть-чуть, и она даст нам немного воды, пару капель, чтобы хотя бы вспомнить ее вкус.

Фридрих сидел на корточках и обметывал руками противопехотную мину. Гладил ее бока, ласкал. Называл нежными именами.

– Фридрих! – Мы кинулись к нему, мечтая обнять, рассказать о своем откровении, но натолкнулись на пустой, отрешенный взгляд, напоролись, как солдат на штык.

– Не подходите, – предупредил, поднялся и занес ногу над миной, – я говорил с ними.

– С russisch?

– Да, – Фридрих горько усмехнулся, – я учил их немецкому. Я же учитель.

– Пойдем с нами, – не сдавался Стефан.

– Я никуда не пойду, – по щекам Фридриха текли слезы, настоящие слезы, я заскрипел зубами от зависти, – они показали мне огонь.

– Какой огонь, Фридрих, не надо, – закричали мы наперебой, – что бы они тебе ни показали, не делай этого! Постой!

– Они горят. – Фридрих улыбнулся нам, отер слезы и наступил на мину.

Колокольня перечеркивала небо, голубое и строгое. В нижних ее окнах уже тлел рассвет. Мы дошли за одну ночь, не остановленные никем.

У наших ног лежал колокол, рассевшийся, но дерзкий. Слова чужого языка петляли по его юбке, перепрыгивая через трещины.

– Идемте, – протянул нам пустые свои руки Стефан, мы с Отто встали по бокам от него и внесли его под пробитый купол.

Здесь пахло дождем и смертью.

У входа лежали каски, простреленные и целые, тысячи касок, головы павших. Внутрь вели полосы, словно кого-то тащили волоком, а он сопротивлялся, цеплялся когтями и зубами, перечил.

Чем глубже мы входили в тень, тем сильнее драло меня беспокойство.

Я первый увидел имена.

Они селились на каждом камне, все стены церкви были усеяны надписями, убиты ими, расстреляны цифрами, буквами, именами. Они поднимались до самого потолка, исчезали среди дыр и пробоин, растворялись меж росписи потолка.

– Я не знаю russissch.

– Это имена.

С первого дня войны. Детские и взрослые. Видевшие божий свет всего пару дней и оставившие мир на девятом десятке.

– Что они обещали здесь своему Богу? – спросил Отто, и я впервые прочел в его голосе благоговение. Отто ходил с широко раскрытыми глазами, он уверовал.

– Это наш общий Бог. – По мягкости голоса Стефана я заподозрил дурное.

– Что бы ты ни задумал… – Но он перебил меня:

– Я пойду к russisch и буду молить их о прощении.

Я видел, как Стефан пишет на стене свое имя.

«Не ставь дату, не закрывай, умоляю! Нет!» – беззвучные мои крики тревожили только птиц в моей голове.

– Ну, вот и все, – выдохнул Стефан, – мне пора.

«Предатель, а как же я?! Ты в своем уме? Скоро наступление, тебя убьют! Стеклянный генерал! Или ivan! Шальная пуля!» – я не знал, как остановить его, чем, какие отыскать слова? Мы же просто нашли церковь с именами. Что с того?

– Я тоже оставлю свое имя. – Отто вынул нож и принялся царапать стену.

Я обернулся, Стефан выходил из храма. Мне разорваться между ними?

– Постой, куда же ты?!

У ступеней в храм полукругом стояли ivan. Впервые видел их так близко.

Молчаливые скелеты. Одежда болталась на их костлявых телах.

Они крепко сжимали рты и автоматы. Мы смотрели друг на друга, разделенные невидимой стеной, дверь в которой только распахнул Стефан. Он вошел в их строй и растворился там, стал неотличим, хотя я отлично видел его китель, прическу, понимал, что он – третий справа, но что-то исчезло. Имя, оставленное на стене колокольни?

Мимо меня пронесся Отто.

– Эй! – вопил он. – А я? А меня?!

Он бежал вслед уходящим ivan, на ходу освобождаясь от портупеи, отбрасывая нож, за ним тянулась дорожка из просыпанных патронов. Отто кричал, пока ivan не обернулись, они ждали его.

Отто упал у их ног, выбросил вверх руку, внезапно сухую, как ствол дерева в пустыне, и я увидел, что он горит, полыхает изнутри, корчится в пламени, но этот огонь кормит решимость всех остальных, дает им силы, знамя, алое знамя победы. Факел в ночи.

Отто ужасно кричал. Я сел на пороге церкви и отвернулся, зажал уши руками, не в силах выносить этого крика.

Когда крик умолк, ivan ушли.

Отто остался лежать.

* * *

Последний из нашей шестерки, я не удивился, когда стал свидетелем конца Гюнтера.

Я многое видел с колокольни. Скелет снайпера одолжил мне винтовку, затвор проржавел насквозь, а вот прицел был еще крайне хорош.

Ivan приручили Гюнтера, неделя в плену сделала его похожим на сытое домашнее животное. Мы не сумели разглядеть в нем эту тягу, подчиняться и убивать по приказу, а они разобрались.

Гюнтер подскакивал от желания угодить, юлил, ластился.

Ему выдали лопату, он копал могилы, бесконечные строчки, зашивающие рот russisch земле. Гюнтер очень старался. Ivan стаскивали сюда сотни немецких трупов, земля должна была сожрать всех без остатка.

У последней могилы его поставили на колени.

Он запрокинул голову, распахнул рот, разодрал его пальцами пошире, я видел, как лопнули губы, Гюнтер жаждал вместить в себя побольше.

Комиссар ivan не пожалел для него полной фляги. Лил и лил, вытряхивал до капли.

Опилки, они летели в пасть Гюнтеру, блистая.

Ivan взвел курок и выстрелил ему в затылок, изо лба ударила тугая струя черной воды, она мгновенно заполнила узор могил, утопила тела в грязи.

И тут же схватилась морозом.

* * *

Что со мной было? Чего не было? Я во всем сомневаюсь.

Что бред сознания, истощенного многодневной жаждой? Был ли я во время тех событий? Или до сих пор лежу в плену мертвого тела своего товарища Гельмута? Я выбрался? Я нашел Стефана и Отто? Он сгорел? Я умираю?

В пользу этой версии говорит многое. Простите, но я не могу искренне поверить в эти сказки. Колокольня? Имена? Вся Германия пьет собственную мочу, потому что russisch ее прокляли и пылают теперь всем своим народом?

* * *

Я очнулся под одним из разрушенных домов в районе вокзала.

Ночью район накрыло канонадой.

Утюжили плотно, дома били в ладоши, рассыпаясь и складываясь, я мчал, как заяц, кривым заполошным зигзагом. Меня подвела нога, я не удержался и полетел в воронку от взрыва.

Плюхнулся лицом в лужу замерзшей воды, по привычке попытался грызть лед, набил полную пасть. Тот начал таять и превратился в гуталин. Меня вырвало. Вместе с отчаянием пришла ясность.

Это не сон.

Не бред.

Не выдумки воспаленного сознания.

Это битва за Сталинград.

И я в ней больше не участвую.

Я попытался вскарабкаться по склону воронки, но он осыпался и унес меня вниз.

Небо ревело, низвергая на землю артиллерийские снаряды. Обе стороны обрушили друг на друга всю ярость, которая скопилась за прошедшую неделю.

Мы пошли в наступление. Но ivan не думали сдаваться.

По склону в мою воронку рухнул кто-то еще.

Сверкнуло – не смотри, убей! Вот обломок кирпича. Но я удержал руку. Оттолкнул убийство.

Отшатнулся.

В свете рукотворных зарниц увидел ромбы в петлицах и сразу показал пустые руки.

– Убивай! – крикнул я. – Хочешь – убивай!

Ivan показал пистолет и левую пустую руку.

– У меня – ничего. – Я рассмеялся. Как хорошо, когда у тебя ничего нет.

Через пару часов улеглось. Мы лежали в воронке, до пояса застеленные песком. Ivan достал флягу, отвинтил крышку и сделал пару глубоких – я наслаждался этим звуком – глотков.

Протянул мне, я взболтал воду и вылил себе на лицо. Вода просыпалась пеплом.

Ivan рассмеялся, я хотел засмеяться тоже, но вдруг заплакал, навзрыд, отчаянно и остро. Он подполз ко мне, неловко обнял, я вцепился в него, уронил голову на плечо и плакал, пока от соли не заболели глаза.

У ivan были ясные голубые глаза.

Он убивал.

Я тоже.

* * *

Не помню, как перешел реку, но в лесу мне стало очень жарко. Я сбросил китель, стянул сапоги и оставил их под березой. Откуда здесь березы?

Босой вышел на дорогу, но силы оставили меня, и я лег в колею, в душистую пыль, лицом в небо.

Надо мной плыл клин розовых облаков.

Я не слышал звука шагов, но потом небо заслонило лицо женщины, она держала на руках младенца, оба смотрели на меня без страха, увлеченно.

– Чего лежишь? – спросила женщина, баюкая ребенка. Тот мотал головой и дул щеки.

– Убегаю.

– Пить небось хочешь?

– Пить. – Я не понял, на каком языке ко мне обратилась женщина и как я ей ответил.

«Вы тоже горите?» – но нет, это были обычные румяные люди. Их одежда и взгляды не несли на себе ни тени. Бог вел их за руку.

Женщина переложила ребенка на сгиб другой руки и обнажила грудь.

– Попей, милый.

Я встал перед ней на колени и пил, закрыв глаза.

Я пил и не мог напиться.

Молоко было горьким.

Как мои слезы.

Василиса Павлова Серый человек

Ленинград, декабрь 1925 года

– Сергей Александрович, не пугайтесь, это снова я! Ну перестаньте наконец размахивать тростью, убедительно прошу вас. Вспомните, чем в прошлый раз дело закончилось – зеркало, такое красивое, расколотили. Жалко ведь. А с чего вдруг? Я, дорогой мой, не демон и не Черный человек, каким вы меня в поэме выставили, а всего лишь посредник. Посмотрите, и костюмчик на мне серый, в полоску, ничего черного в помине нет. И прихожу я исключительно к гениям, восстанавливаю справедливость.

Вот давайте поговорим спокойно, без нервов. О чем я вам в прошлый раз рассказывал? Правильно, об обществе поэтов-гениев, покинувших этот мир и благополучно обитающих теперь в том, другом, спокойном и справедливом. Сомнения ваши мне понятны. Думаете, Александр Сергеевич и Михаил Юрьевич сразу на дуэль согласились? Что вы, голубчик. И одного, и другого уговаривать пришлось. Зато результат-то каков, а? Кто из ныне живущих не знает безвременно ушедших на пике славы «отцов» русской поэзии. Задумались? То-то же. Дуэли, понятно, сейчас не в моде, это прошлый век. Так давайте придумаем вместе что-нибудь эдакое, чтоб ваш уход был ярким, загадочным и незабываемым. Нет, не болезнь, что вы. Болезнь всегда оставляет в памяти у публики чахлый вид гения, слабость да запах лекарств. Не нужно нам это.

Да и про лекарства, смотрю, зря я вам напомнил. Вы ведь только-только из психиатрички прибыли, не лучшее место для отдыха, скажем прямо. Кстати, хорошая мысль, самоубийство на почве депрессии. Вполне обоснованный уход – и такой подходящий, шокирующий. Дамочки у вас на похоронах рыдать будут, прямо фонтанами изливаться! Представили? Вот, вижу, представили, уже улыбаетесь.

Кстати, о дамочках. О ближнем круге не жалейте, у них и тут дел хватит. А вот с Айседорой, возможно, вы и там вскоре сможете встретиться. Я тут случайно услышал, общество гениальных танцовщиц ее планирует пригласить к себе. Туда, конечно, в другой мир. Нет, голубчик, ей самоубийство не подойдет. Оно вообще больше мужчин красит. Но уж тут подберут что-нибудь поизящнее. У балерин, скажу вам по секрету, посредник творческий. Придумает для нее уход красивый, муаровый. К примеру, шарф, если попадет в колесо автомобиля, да и затянет случайно шею. Это ж сюжет какой, прямо как для писателей-художников созданный! Уверен, ей понравится. Напрасно вы думаете, что не согласится. Женщинам, особливо которым за сорок, на это решиться проще. Их век уже практически позади. А впереди что? Старость, дряхлость… Да еще для артистки. Так что не тревожьтесь, встретите вы там скоро свою Айседору, наговоритесь еще.

Нуте-с, вернемся к нашим баранам. Домой вы недавно съездили, с родней повидались. Держать вас тут особо никто не держит, насколько я знаю. Тело ваше хоть и молодое, а раздрызгали вы его уже основательно кабаками да кутежами. Так что давайте к делу.

Организационно, я так понимаю, останавливаемся на самоубийстве? Теперича к записке предсмертной перейдем. Как зачем? Вы ж поэт. Записку вашу, да еще если стихотворную, потом все кому не лень цитировать будут. Кровью написать? Хорошо, интересный ход, оригинальный. Над содержанием подумайте, конечно, но начало, очень советую, пронзительно-прощальное. Ну, к примеру: «До свиданья, друг мой, до свиданья…»[1] Записываете? Отлично. Знаете, я рад, что мы договорились. А то тростью по зеркалу, ай-ай-ай…

Москва, март 1930 года

– Ну какое Общество мертвых поэтов-то, господи? Не мертвых, а бессмертных! Владимир Владимирович, я вам тут битый час толкую, а вы все понять не желаете, упрямитесь.

Ну, послушайте еще раз и задумайтесь наконец. Здесь вы свой путь уже прошли, протопали, прокричали. И сплеча рубили, и шашкой махали, и глотку драли почем зря. Ну и хватит, голубчик. Пора, как говорится, и честь знать. Вас там бессмертие ждет, справедливость и райские кущи, созданные специально для талантов. Прямая дорожка вам в историю, к другим поэтам-гениям. Вон Сергей Александрович очень за вас переживает. Кстати, кланяться велел.

Нет, Лилию Юрьевну с собой взять не разрешается. Вы на Айседору-то не кивайте, она сама по себе гений, хоть из другой сферы. А Лилия ваша Юрьевна кто? Муза? Да черт она в юбке, хоть и муза. Сколько вас мучила, сколько крови молодецкой выпила. Зато представьте, вот вы умрете… Да не надо кулаки сжимать, не собираюсь я вас убивать, у меня и силенок-то на это не хватит! Просто представьте, говорю. Сейчас она вас не ценит, играет как кошка с мышью, то приманит, то царапнет. А не станет вас – где она еще такого могучего человечища себе в игрушку найдет? Да заскучает сразу, как пить дать потухнет. Будет всю оставшуюся жизнь тосковать, колечко, подаренное вами, на пальце крутить, каждую минуточку с вами вспоминать. А, вижу, приятны вам такие перспективы. И ведь так и будет, поверьте моему опыту.

Я-то знаю, ушедших всегда ценят больше живых, потому что, когда вернуть ничего не возможно, все в другом свете видится. Так в этом и есть сама суть справедливости другого, моего мира. Вот живет поэт, мучается, исписывается потихоньку, теряет былую славу, стареет. Так про него и забудут, хоть он новую Библию напиши, хоть «Илиаду». А ежели, например – бац, и не станет его вдруг, – тогда совсем другой коленкор, другое отношение. Потому что в вечность ушел. И сразу стихи его ценнее становятся, глубинный смысл в них проявляется. Он уже того, бессмертный, классик.

Ну, наконец-то согласны. Мне уж пот со лба утереть хочется, до того я с вами намучился. Давайте к деталям перейдем. Нет, вешаться не будем, зачем Сергея Александровича повторять. Для вас пистолет, думаю, подойдет. Красиво, мужественно. В лицо только не стреляйте, с него потом маску гипсовую снимать будут. Лучше в сердце. Вот, прямо сюда.

Теперь про записку. Да, обязательно. Интересный вы народ, поэты. Стоит вас уговорить, так вам сразу же уйти не терпится. Нет, это правильно, каждый гений заслуживает покой и признание. Только записку все равно нужно. Желательно в стихах, чтоб они гвоздем в память народную врезались, как другие ваши строки. Вы пишите, не торопитесь, никто не гонит.

Ой, ошибка у вас тут, Владимир Владимирович, опечатка закралась. Надо «инцидент исчерпан», а вы пишете «исперчен». Впрочем, стоп! Знаете, а так, пожалуй, даже еще лучше. Исперчен – значит покрыт перцем, это ух! Прямо по-вашему получилось, мощно, с размахом и наотмашь. Оставляйте. Только в кавычки возьмите.

А выражение «Общество мертвых поэтов», что вы в самом начале разговора употребили, мне все же нравится. Романтично звучит. Надо будет знакомым синематографистам предложить, пусть фильму снимут с таким названием. От эффектного заголовка многое зависит.

Ну что, готовы? Тогда в путь. К высшей справедливости, дорогой мой гений, к бессмертию.

Москва, июль 1980 года

– Владимир Семенович, не спите еще? Ничего, не вставайте, я тут на краешек присяду.

Ну что, год прошел с прошлого раза. Да, с той самой неудачной репетиции ухода, когда вас Марина обратно утащила. Сейчас, насколько я знаю, ее нет, домой во Францию улетела. Что решили-то, повторим?

Понимаю, жалко уходить. И Москва такая красивая, улыбающаяся, олимпийская. Так ее, Москву-то, оттуда еще лучше видно будет, поверьте. Зато тело освободите от тягот земных, от уколов этих проклятущих. Вообще, конечно, жить вам еще и жить бы, но сами подумайте, что дальше-то будет? Стариком станете в сорок пять, добьет вас морфий, до полного иссушения доведет, а то и до сумасшествия. А там, в другом мире, среди равных вам бессмертных гениев, без разрушительных привычек, ведь снова творить будете! В полную силу.

Хороший, кстати, вопрос – как и для кого? Мне его как-то доселе не задавали. Почему-то поэты все больше другим интересуются. Но отвечу, конечно. Хотя вы и сами подумайте, когда вдохновение тут, в этом мире, приходит, не возникает ощущения, будто кто-то диктует, на ухо нашептывает? Вот, это она и есть, работа гениев. Они себе сами подмастерьев из живущих выбирают, мастеров из них выращивают. Потому как если на благодатную почву капля их таланта упадет, так потом только следи и радуйся, как новый гений из скорлупы вылупляется. И помогать-то, в общем, дальше и не нужно, если только душа попросит. Но помогают все равно, ищут отражения в своих учениках поэты наши бессмертные. Представляете, какой простор бесконечный, какая даль для творчества? То-то. Ну, вот и славно. Вижу, что согласны бесповоротно, и теперь репетиций не будет, все всерьез.

Нет и еще раз нет! Никаких петель и пистолетов. Вы еще меня насмешите, про дуэли вспомните. У вас будет спокойная, умиротворяющая смерть во сне. Да, просто остановим сердце. В медицинском заключении напишут о сердечной недостаточности. А вот любимый черный свитер далеко не убирайте, пригодится. Хоть и попытаются скрыть ваш уход, чтобы праздник олимпийский не омрачать, а все равно от народа такое событие не спрячешь. Пол-Москвы вас придет провожать на Ваганьковское. Поэтому и проводят как со сцены, аплодисментами, в костюме Гамлета Таганки.

Какая записка, помилуйте! Стихи оставляйте, просто стихи. Что, есть уже написанное? Да, это хорошо. Пусть живущим запомнятся эти строки последними: «Мне есть что спеть, представ перед Всевышним, мне есть чем оправдаться перед ним»[2]. Хоть и ерунда это все на самом деле. Вы же знаете, куда и зачем идете…

Где-то в другом мире, примерно август 1990 года по земному календарю

– Господа поэты, минуточку внимания! Послушайте! Нет, Владимир Владимирович, я не ваше стихотворение сейчас собираюсь цитировать, это я внимание ваших коллег так пытаюсь привлечь. Александр Сергеевич, ну прошу вас! Посмотрите, Михаил Юрьевич и Сергей Александрович уже оторвались от своих блокнотов. Уважаемые поэты, кучнее, пожалуйста, сейчас вашему рассмотрению будет предложен новый кандидат. Уж не знаю, чей он протеже, но гениальный малый, задиристый! Вот послушайте, что пишет:

  …Судьбою больше любим Кто живет по законам другим И кому умирать молодым[3].  

Слова-то какие, мысли! Ведь молод еще совсем, зелен, а уже буквально зрит в корень. И про вас, то есть про нас, догадывается – видно же из строк. Зовут Виктор Робертович. Собирается вскоре поехать на рыбалку под Ригу, на машине. Пригласим?..

Евгений Лукин Засада

Наверное, ни на одной землеподобной планете не бывает столь темных ночей. Вроде и луна тут имеется, причем довольно большая, – а толку? Даже в самую ясную погоду редко-редко проступит из общей черноты пепельный тусклый диск, но светлее от этого, поверьте, не становится.

Вот и сейчас – хоть глаз выколи! Полагаться приходится лишь на слух да на ощупь. Шорох перистых листьев, шустрая побежка суставчатых лапок по незримой тропке, иногда хлопки кожистых крыльев в кронах, сопровождаемые сиплым квохтаньем.

– Знаешь, что я тебе скажу? – хрипловато произнесли в темноте и заворочались, должно быть, устраиваясь поудобнее. – Зря ты все это затеял.

– Ничего не зря, – скрипнули в ответ – именно скрипнули, а не проговорили. Впору вообразить, будто подал голос крупный земной попугай, хотя откуда бы ему тут взяться?

– Полнолуние, – словно бы оправдываясь, продолжал скриплоголосый. – Самое время для этой погани. Кто-нибудь по тропинке да попрется. Чем хочешь клянусь…

– Сказано: никогда же не клянитесь, – проворчал первый.

Последовал короткий треск – похоже, второй смущенно кашлянул. Или крякнул.

– Уверен, короче… – исправился он.

– Уверен он… – недовольно отозвались из тьмы. – А если сворой полезут?

– Значит, всю свору положим. Тропинка – узкая.

– Что-то ты, я смотрю, расхрабрился сегодня.

Скриплоголосый смолчал. Кажется, обиделся.

– А как иначе? – с вызовом спросил он чуть погодя. – Либо мы их, либо они нас. По-другому никак. Одно слово – монстры. Ты же их сам видел! Ничего человеческого…

– Кроме разума.

– Да какой у них разум? Злоба одна!

– Тихо! По-моему, ломится…

– Рановато вроде… Луна только встает еще…

Несколько секунд напряженного молчания, затем негромкий металлический щелчок – и что-то с глухим стуком упало в сухую перистую листву, толстым слоем выстилавшую лесные тропы.

– Ты что, обойму выронил?

– Ну да…

Хриплый презрительно фыркнул.

– Вот и ходи с тобой в засаду! Ищи давай…

В темноте снова заворочались, закряхтели, зашуршали перистыми сухими листьями. Нащупать обойму не удалось.

– Зажги, а?

– Увидит.

– Да некому пока видеть… Зажги.

С непривычки тусклый огонек показался ослепительным. Он выхватил из кромешной тьмы причудливые ветви, стволы и две склонившиеся к земле фигуры. Одна, человеческая, была облачена в защитный комбинезон, тяжелые ботинки и шлем с прозрачным забралом. Вторая больше всего напоминала гигантскую многоножку артроплевру из позднего карбона, согнувшуюся в знак доллара. Нет, кое-какие отличия, конечно, имелись: крупная голова, хваталки на груди. Грудь, кстати, ритмично вздымалась, что говорило о наличии легких. Хитин отливал вороненой сталью, на фоне мелких сегментов брюшка сияла серебром тонкая нитевидная цепочка. Видимо, украшение, причем явно не местное. С Земли.

– Вот она… – Тот, что в комбинезоне, поднял оброненную обойму. – Держи, растяпа!

Проштрафившийся напарник принял боезапас нижней парой клешнеобразных ручонок, поскольку верхняя была занята карабином. Загнал обойму на место и выключил свет.

Все опять провалилось во тьму.

– Как ты вообще можешь их с нами равнять? Твари! Уроды! Вот ты говоришь: разум. Чужой у них разум! Не наш. Не людской…

– Давай-ка помолчим лучше! А то на всю округу шум подняли… Только, слышь, патрон в патронник сразу загони…

Клацнул затвор. Стало тихо. Снова проступили шелесты листвы да похожие на позевоту стоны из ближнего болотца.

* * *

В прогале между невидимых крон обозначился тусклый пепельный диск. Пик полнолуния. По словам членистоногого, самое время для засады.

И ведь не соврал членистоногий. Минут через двадцать к приглушенному бормотанию ночных дебрей добавился новый звук: несомненно, по тропинке пробиралось нечто массивное, причем не шло оно, а такое впечатление, будто ползло рывками. Остановилось. Таящиеся в засаде – замерли. Неужто почуял? Нет, двинулся снова. Ближе, ближе… Вроде бы тьма впереди шевельнулась.

– Огонь!.. – еле слышно выдохнул хриплый.

Карабины грянули разом, переполошив лесную живность. В кронах глухо захлопало, заквакало. Вспыхнул свет. Поперек тропинки неподвижно чернела плоская туша, показавшаяся поначалу неправдоподобно огромной. Двое приблизились, держа оружие на изготовку.

– Чисто сработали, – заметил землянин. – Что скажешь, крестничек?

Тот, кого только что назвали крестничком, опять изогнулся знаком доллара и потрогал поверженного стволом.

– На капище ихнее пробирался, поганец! – враждебно скрипнул он. – Жертву небось принести хотел. Может быть, даже человеческую…

Теперь уже можно было сказать с полной уверенностью, что убитый и убийца ничем не отличаются внешне друг от друга. Разве что размерами.

– Где б он ее взял?

– Жертву? А мы-то с тобой на что! Выстрели чуть позже – заломал бы обоих… Видал, здоровый какой! Спасибо тебе, крестный…

– Ну так я ж за тебя в ответе, – хмуро напомнил тот. – Отпустишь без присмотра, а ты вон обоймы теряешь…

Подошел, помолчал.

– Не жалко?

– А они нас жалеют? Часовню сожгли, с батюшки хитин ободрали… заживо…

Землянин вздохнул, закинул карабин за плечо, огляделся озабоченно.

– Может, прикопать его? Хотя бы листвой присыпать…

– Зачем? – не понял членистоногий крестник.

Крестный несколько замялся.

– Н-ну… Все-таки соплеменник твой… сородич…

– Сородич! – угрюмо передразнил членистоногий и как бы невзначай шевельнул нижней правой клешней серебряный крестик на цепочке. – Какой он мне сородич! Нехристь…

Людмила и Александр Белаш Ино

Разум есть универсальная категория. Разные виды разумных обречены на сотрудничество и подлинного прогресса достигнут, лишь объединившись.

Ридгели диль Барбэ

– Дракон на краю, – предупредила Кути напарника. – На западном склоне, в зарослях. Я четко вижу его голову и шею. На шее лаут-налетник. До них по прямой три тысячи рук. Высота две семьсот.

Семантика языка Кути иногда раздражала Шурубея. Если кто-то ездит на животном – он наездник. Если летает – налетник, плавает – наплавник.

– Пометь его. – Шурубей переключил очки-дисплей на наружку. Автоматы-поисковики, лазившие по стенам и дну каньона, замерли. Затем они перевели оптику по направлению взгляда Кути, дав парню объемную картинку. Те, что отвечали за охрану археологов, еще раньше подняли остроконечные стволы шокеров, похожие на жала.

Ну, точно, лаут и его шестикрыл. Зверь крупный, лоснящийся. Покрыт темной, радужной с переливом кожей. По бокам сплющенной морды – рядки черных глаз. Лаут – самец с копной дредов на плоской голове, чем-то схожей с драконьей. Бурый, будто копченый, в набедренной повязке, с какими-то украшениями на шее, запястьях и щиколотках. Обхватил шею зверя и руками, и ногами, а шея толщиной с хорошее бревно.

– Не опасен, – подвел итог Шурубей. – Дракону негде перепонки развернуть для старта. Других по склонам не заметно. Предлагаю на время свернуть работы и перейти в вахтовку. Поднимем дроны, оглядим каньон сверху – может, их там с десяток затаилось, ждут команды. А автоматы пусть пашут, как им задано.

Со своей стороны, Кути тоже бесила семантика плоскача. Переносные смыслы в его речи так и пестрили, переливаясь и мороча словно маскировка. Переводчик, заряженный языками землян, нет-нет, да путался в словах.

– Пахать – значит взрыхлять почву для посева. Что это значит сейчас?

– Работать, много трудиться. Подожди меня, пойдем в вагончик вместе.

Пока он выходил из разведочной штольни, пройденной автоматами в стене каньона, Кути опустилась на корточки, не отрывая прицела очков от незваных гостей.

Хотя – кто тут незваный?.. Лауты обитали на Эллоле десятки тысяч лет – или сотни. Как раз сроками их истории и занимались Кути с Шурубеем, а на других раскопах – остальные межвидовые отряды. Даже не столько археологией, сколько палеонтологией, потому что цивилизации у лаутов не отмечалось. Их нашли такими, какие они сейчас, – дикарями, драконьими налетниками, наездниками и наплавниками. А потом…

То, что было потом, показывал каньон трехтысячной глубины.

Он был их общим миром – огромный, ветвящийся, как лабиринт, созданный исполинскими машинами. В ту далекую эпоху глыбы породы и скалы взлетали фонтанами под грохот взрыв-таранов, а солнце меркло в тучах пыли и гари, поднимавшихся до стратосферы.

Теперь глубокие раны земли затягивались. Кривые стволы жилолистов, впившихся в склоны разлапистыми корнями-щупальцами, на пункционной пробе давали срок до пятисот лет. Цвели и плодоносили каменки – ползучие лианы, крепкие, как витые тросы; их одуряющий горьковатый аромат уже начал нравиться Кути. По дну, между обомшелых скал, струилась тихая речушка с чистой прозрачной водой. В сезон цветения воздух гудел от сонмов крылатых сегменташек. В реке водились пиявсы, ручейники, прозрачные рачки, а между камнями обитали змейсы, шевелячки, ящероты – целая вселенная проворной мелкоты.

Вдали синело большое запрудное озеро – там громоздились руины механического короеда величиной с городок. Синева озера обманчива – вода радиоактивная, реакторы короеда отравили ее. Но и в ней копошилась какая-то жизнь!

Землерой – тот, кто роет землю, биогенный грунт. Ниже лежит кора планеты, литосфера, на суше толщиной до сорока тысяч рук – для ее взлома нужен короед. А короедов собирали и пускали в ход дальние предки Кути. И это не самый глубокий каньон на Эллоле. Правда, за шестьсот лет после окончания добычи воды ветры и растения их немного сгладили, но устранить эти титанические пропасти природа не в силах.

«Какого змея мы тут ищем? Ничего нет. У них не было истории. Просто срослись с биосферой и жили, как ручейники, не зная прошлого, не думая о будущем. Никаких следов цивилизации. Наши раскопки напрасны. Тем более на глубине тысячи рук, где штольня. Это уровень бурых углей, им миллионы лет».

Хотя здешний стаж шел ей в зачет баллов, она ощущала работу как искупление за грехи предков. А лауты… они будут следить за возней пришельцев, чуждой и непонятной им. Пока не дождутся, когда все улетят.

«Интересно, что они думают о нас? Обо всех, кто сюда заявился?.. Сошли с ясного неба, изувечили мир, а теперь роются, копаются, будто вчерашний день потеряли…»

Надеть летный ранец, подняться до края, зависнуть напротив дракона и спросить через мегафон… Языки лаутов известны, налетник поймет. Но не ответит. У них на все один ответ: «Нет». Или «Уходите». Им ничего от разорителей не нужно. Пришельцы мешают длить вечность.

Между тем из штольни появился Шурубей и, приладив на спину ранец, медленно поплыл по воздуху к Кути. Дивная была картина – фигура с зеркальным блеском на фоне уходящего ввысь ржаво-желтого склона, заросшего каменкой и жилолистом, с оврагами-промоинами и следами давних обвалов.

При этом он задирал вверх голову в шлеме, следя за драконом, и горланил песню на своем языке:

  И снится мне обрыв прямо с кручи горной, Где сидит, глаза прикрыв, старый ворон черный, Старый ворон, черный вран – все он ждет, зевая, Пока вытечет из ран кровь моя живая![4]  

Какое у землян непредсказуемое поведение!

Дракон и лаут остались недвижимы, а Кути поднялась навстречу и спросила:

– Ворон и вран – это одно и то же? Очень похоже по звучанию.

– Да. – Шурубей приземлился в облачке рыжей пыли, заставив ее наморщить длинные ноздри. – Птица на Старой Земле, крупная и сильная. Кое-где ее удалось интродуцировать.

– В штольне что-нибудь нашлось? – Кути задала вопрос из вежливости, чтобы отметить работу напарника. Все-таки он лично наблюдает за проходческими автоматами, сканирует стены в надежде найти хоть тень, хоть окаменелый намек на прошлую цивилизацию.

Ну да, миллион лет назад. За это время исчезнет все. Одиннадцать тысяч поколений лаутов. Даже память исчезнет. Когда лауты шли на контакт – вернее, их заставляли, применяя телепатию, – результат был нулевой. «Мы всегда. Земля всегда. Никогда иначе. Нет машина. Нет железо».

– Пара подозрительных участков. Я дал задачу выделить их осторожно, посмотрим к вечеру. Какие-то упорядоченные структуры.

Энтузиазма в его голосе не было. Скорее, усталость. В темноте штольни, при искусственном свете, фильтруя воздух от пыли и спотыкаясь о камни – так он провел много дней. И всякий раз структуры оказывались природными, геологическими.

– А у тебя?

– С дронами я прошла вдоль верхних слоев осадочных пород, по восточному склону. Почти до озера. Это достоверный срез. Если бы встретились следы металлов или изотопов, можно было бы говорить о чем-то. Взяла пробы на стекло и керамику.

– Летим к вагончику. Помоемся и поедим. Дурная затея – использовать карьеры как раскопы, – вырвалось у Шурубея с досадой. – Если бы лауты охотились за минералами, мы бы находили шахтные стволы, остатки оборудования. А здесь только помойки ваших добытчиков и обломки короедов. Я их уже опознаю в один погляд, на глубину восемь мет… то есть десять рук.

Кути потупилась. Каждое напоминание о вине предков кололо ее как заноза.

«Я должна отбыть эту вахту. А потом привезут новую партию наших – виниться и переживать?.. За что нам столько покаяния? Это несправедливо!»

– Извини, я не сдержался, – буркнул Шурубей. – Просто надоело то и дело натыкаться на техническую рухлядь… Лучше б запустили сюда мусорщиков. Столько хлама – его век вывозить, утилизировать, дезактивировать… А то сменится мир, Эллолу вновь найдут и скажут: «О, как народец измельчал и опустился – раньше карьеры до верхней мантии рыли, а теперь пьют с четверенек, без штанов живут».

– Мир не сменится. Цивилизации просто умирают, как люди, и остается кладбище.

– Знаю эту сказку, – отмахнулся парень. – У Ридгели тоже ума не хватило рассчитать на перспективу. – Далее он с важным видом процитировал: – «Недостаток всех цивилизаций в том, что они существуют; мы кое-как знаем их начало, но никогда – их конец». Ему недоставало широты мышления. Скажи, где гарантия, что мы видим не первую-единственную Ц, а вторую, третью?.. Летим! Поговорим за едой. Подставляй руки. – Подняв ранец Кути, он расправил его лямки.

– Я не привыкла, что меня одевают.

– А я не могу обойти традицию. У нас мужчина помогает даме. Мы адаптируемся друг к другу, верно?..

– Хорошо. Ради сближения Ц и в видах интеграции – я позволяю.

С точки зрения Шурубея она меньше всего походила на девушку-землянку. Скорее, на крупную двуногую собаку бежевой масти со слабым, почти неуловимым красноватым отливом, с чуткими подвижными ушами и лохматой короткой прической. А уж глаза… Эти глазища! Не сразу он привык определять, куда направлен взгляд без зрачков и что он выражает – интерес, равнодушие, грусть или радость.

Последнее смотрелось очень приятно – такие пляшущие сполохи, будто глаза сверкали изнутри. Вот и сейчас они пробежали и скрылись.

– Надеюсь, я никогда не давала повода думать, что веду себя по-женски. Подтверди. Мне не пристала такая манера, она несвоевременна.

Прямота Кути тоже его удивляла, а иногда забавляла, но он сдерживал смех. Трудно догадаться, научили ее так общаться с иновидцами или оно у них поголовное.

– Вы ведь ровесники в группе, да? – Он помог ей приладить лямки, хотя она – при небольшом росте и тонком, изящном сложении – была не по телу сильна.

– Почти вровень ровесники. Подростки. Но мы все высоко обучены для своего возраста.

– Это я заметил. С техникой очень хорошо ладите.

– Мне наскучил каньон, – неожиданно сказала Кути. – Мы здесь как в яме, без широты горизонта. Слышим только друг друга, ветер наверху и оползни. Я даже немного рада лауту, что он пришел. Словно новый человек в окружении. Мы… любим общность, коллектив.

– Я стараюсь быть хорошей компанией. Ну, может, у меня не всегда получается. Все-таки первый раз общаюсь с вара. Но я тебя сразу приметил.

Кути вздрогнула, прижала уши.

– Как?.. Где? Когда?

– Когда вышел из шлюза, с курьерского судна. Вас было шестеро… На свежий взгляд вы кажетесь одинаковыми, но я глазастый. Ты слегка красноватая… Других же молодых не прибыло в тот заезд? Значит, это была ты.

Такое признание было ей и лестно, и… чуточку стыдно.

Услышать это от иновидца было так неожиданно.

Одно дело дома, среди своих, но тут!..

Из домашнего у нее остались только два кашуна в вакуумной упаковке. На случай, если накатит ностальгия.

* * *

– Я улетаю к плоскачам, – доверилась Кути уличной торговке. – Буду там учиться в экстернате, а дальше – как покажет расчет баллов. Их надо много набрать, и чтобы без штрафных.

Женщина, что продавала кашуны с хрустящей корочкой, была Кути немного сродни – ее, подсадку, тоже родила дикуня. Но дары иномамки она применила для продажи печева и жарева вразнос. Вкус и нюх у инородцев особо тонкие, с ними еду готовить просто здорово. Три-четыре лотка кашунов у нее сметали за день как моргнуть.

А могла бы взойти в поварихи, в высокий разряд. Или нюхачом в полицию, тоже почетно. Даже экспертом к парфюмерам – их и врачи для консультаций приглашают. Анализатор запахов менее чуток, чем живой нос подсадки.

– Далеко лететь? – спросила женщина, подав ей кашун в обертке, тотчас пропитавшейся душистым маслом. Кути села рядом на корточки, как торговка, и с аппетитом амкнула.

– Дней сто двадцать. Дорогой будут инструктаж внушать, микробные пленки накладывать, защиту ставить и прилаживать трансформер пищи.

– Ой. Даже нашей еды с собой не взять?

– Дорого и хлопотно. Пайков нужны вагоны-эшелоны, а потом всем по точкам развозить. Невыгодно.

– Вот оно, правительство, какое жадное! На добыче наживаются, а своим ученикам завтраки-обеды обеспечить – денег жалко! Так… Сумка есть? Подставляй, кашунчиков насыплю. В пути пожамкаешь, родину вспомнишь. Чем еще там нелюди накормят!..

Кути пыталась отнекиваться, совала денежную карту – «Да я заплачу!», – а душу так щемило, впору заскулить. Верно говорится – «Не смотри, какой разряд, а гляди, кто тебе рад». Вот казалось бы – тетка лохматого сословия, с лотка по улицам сбывает, а дарит не глядя, от души, лишая себя заработка.

– Спасибо, тетенька, век доброты не забуду.