Журавли и карлики - Леонид Юзефович - E-Book

Журавли и карлики E-Book

Леонид Юзефович

0,0

Beschreibung

Леонид Юзефович — писатель, историк, лауреат премий «Большая книга» и «Национальный бестселлер». Автор романов «Казароза» и «Журавли и карлики», сборников короткой прозы «Последний звонок» и «Маяк на Хийумаа», блистательных историко-документальных книг «Самодержец пустыни» о бароне Р.Ф. Унгерн-Штернберге и «Зимняя дорога» — о последнем романтике Белого движения генерале Анатолии Пепеляеве. Миф о вечной войне журавлей и пигмеев (карликов), известный еще по «Илиаде» Гомера, лег в основу авантюрного романа «Журавли и карлики», удостоенного премии «Большая книга». Что объединяет молодого монгола, живущего здесь и сейчас, сорокалетнего геолога из перестроечной Москвы, авантюриста времен Османской империи XVII века, очередного «чудом уцелевшего» цесаревича Алексея, объявившегося в Забайкайле в Гражданскую войну? История четырех самозванцев разворачивается в «режиме реального времени», отражаясь, как в зеркалах, в судьбе каждого.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 542

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Леонид Юзефович Журавли и карлики

Глава 1 Двойник

1

Последний отрог Хэнтейской гряды, Богдо-ул несколькими могучими кряжами окружает Улан-Батор с юга. Гора считается священной, на ней издавна запрещалось охотиться, рубить лес и ставить юрты, но полвека назад при входе в одно из ущелий хозяйственное управление ЦК МНРП построило спецгостиницу «Нюхт». По-монгольски это значит «звериная нора», «логово». Когда-то сюда привозили делегатов партийных съездов, участников международных конференций и закрытых совещаний, а теперь пускали всех желающих. Осенью 2004 года Шубин с женой снимали здесь номер. До центра города было восемь километров и четыре тысячи тугриков на такси. Тысяча тугриков составляла чуть меньше доллара.

Номера отремонтировали в расчете на туристов, но коридоры и холлы хранили дух минувшей эпохи. Зеленые, с интернациональным орнаментом на темно-красной кайме, ковровые дорожки лежали на этажах, ресторан украшала настенная чеканка с изображением верблюдов, лошадей, коров и овец в комплекте со всем тем, что кочевое животноводство может дать человеку при социализме. Пейзаж за окнами вряд ли сильно изменился со времен Чингисхана.

Стоял сентябрь, в прозрачном воздухе нагорья гребень Богдо-ула отчетливо рисовался на фоне холодного ясного неба. Снизу Шубин мог различить на нем силуэт каждого дерева. На склонах, среди темной зелени хвойных, причудливыми желто-красными разводами выделялись участки еще не облетевшего осинника. Березовая чепора у подножия была буро-желтой. Бумажный шум увядшей листвы и ровный звон травяных дудок, в которых высохли все соки, явственно слышались при слабом ветре. Если задувало сильнее, все заглушал протяжный мощный гул, идущий по вершинам кедров и сосен.

Туристский сезон заканчивался, в «Нюхте» жили только десятка полтора молодых монголов и монголок, по трое в двухместных номерах. При них состояли двое норвежских, как жене сказали на рецепции, миссионеров с профессионально улыбчивыми лицами и легкой походкой здоровых мужчин, привыкших быть на людях. Шубин отметил евангельскую простоту их трикотажных свитеров и линялых джинсов. Они обращали туземцев в лоно какой-то протестантской церкви. Днем в конференц-зале проходили семинары, а вечерами в дощатом павильоне ближе к ущелью дымила жестяная печка, норвежцы со своими учениками cобирались на барбекю, жарили колбаски, надували воздушные шарики и пели по-английски. Под крышей, в гирляндах искусственного плюща, горели разноцветные лампочки. Женщины крутили хула-хуп, мужчины хлопали в ладоши. Все было очень прилично. Настоящая ночная жизнь с водкой и шастаньем из номера в номер начиналась потом, когда пастыри засыпали.

На третий день вечерние развлечения в павильоне затянулись за полночь, а наутро Шубин с женой остались в гостинице одни. Норвежцы с рассветом отбыли в аэропорт, монголы после завтрака уехали в город. Официантка сказала, что каждый напоследок получил пакет с фирменной майкой и какой-то конвертик. По ее мнению, в нем находилась энная сумма в долларах, но от горничной жена узнала, что там лежал всего лишь талон с правом на скидку в одном из столичных пивбаров. После захода солнца он превращался в ночной клуб, где голые девушки танцевали рядом с позолоченной статуей Сталина. Двадцать лет назад, когда Шубин приезжал сюда собирать материалы для диссертации о работавших в Халхе русских эпидемиологах, эта статуя стояла у входа в Республиканскую библиотеку. В ночной клуб ее занесло волной недавних событий. Здесь она лишилась пьедестала, зато заново была покрыта жирной бронзовой краской.

Из окна Шубин видел, как новообращенные шумной компанией садились в автобус. Все выглядели довольными, главным призом стал для них бесплатный отдых с трехразовым питанием в очень недурном ресторане и практикой в разговорном английском. Перед отъездом они цинично избавились от оставленной им для самоподготовки специальной литературы. Ею были забиты все гостиничные урны. Из одной Шубин выудил распечатанное на принтере пособие по экзорцизму, настолько политкорректное по отношению к нечистой силе, что не понятно было, зачем вообще нужно с ней бороться. Текст сопровождался схемами с изображением различных состояний души. В разрезе она выглядела как ряд концентрических кругов, разбитых на сектора и сегменты и по-разному заштрихованных в зависимости от степени поражения их бесами.

В конце каждой главы авторы приводили случаи из собственной практики в странах Юго-Восточной Азии.

Все истории были адаптированы к местным условиям и напоминали сказки для умственно отсталых детей. Начинались они как английские лимерики: «Одна юная леди в Гонконге…», «Один бизнесмен в Шанхае…», «Дочь одного владельца отеля в Таиланде…». Эти люди тяжко страдали недугами неизвестной этиологии, пока с помощью авторов брошюры у них не открывались глаза на то, что причиной болезни являются демоны, наивно почитаемые ими как духи предков или божества буддийского пантеона. Рассадником заразы часто служили домашние алтари, но физическое уничтожение идолов не рекомендовалось. Достаточно было просто отвернуться от них, чтобы они потеряли свою вредоносную силу.

Скоро Шубин с женой на пару дней уехали из Улан-Батора, а по возвращении застали в «Нюхте» другой семинар. Его проводили корейцы в строгих черных костюмах. Жена приняла их за мунистов, а они оказались правоверными католиками. Паству составляли монголы на вид победнее и постарше, чем у норвежцев, но среди них Шубин с удивлением узнал одного из членов предыдущей партии, молодого мужчину с хорошо вылепленным подвижным лицом. За ужином в ресторане он тоже пару раз посмотрел на Шубина и позже, когда тот курил на крыльце, заговорил с ним по-русски.

Его звали Баатар, за плечами у него был пединститут в Донецке. Сейчас он зарабатывал тем, что летом возил по стране туристов, а зимой работал в мастерской по ремонту холодильников. Мясо здесь поставляет столичным жителям степная родня, в городской квартире его нужно как-то хранить, и местные мастера давно научились превращать импортные холодильники в сплошные морозильные камеры. Баатар был из этих умельцев.

– Семья у меня небольшая, жена и дочь. Питаемся рационально, едим овощи, – сказал он не без гордости за свой западный менталитет. – За зиму съедаем только трех овец, бычка и лошадь.

Подошли к вопросу о том, зачем Шубин приехал в Монголию. Тайны тут никакой не было, его командировал сюда один богатый туристический журнал, способный позволить себе имиджевый материал о прекрасной нищей стране, куда никто не хочет ездить в отпуск. Ему оплатили билеты и гостиницу, а жену он взял с собой за свой счет.

Выслушав, Баатар вежливо покивал, но, чувствовалось, не поверил. Должно быть, он счел это легендой прикрытия, маскирующей дела гораздо более серьезные. Времена изменились, люди из Москвы приезжали теперь в Улан-Батор с единственной целью – продать что-нибудь из того, что они же раньше привозили сюда бесплатно или в обмен на то, чего у самих было вдоволь. В благодарность их накачивали водкой, снабжали бараниной для семейства, услаждали народными танцами и горловым пением. Все это стало такой же архаикой, как значки и открытки времен Цеденбала, которыми нищие старики соблазняли туристов на площади Сухэ-Батора. За все нужно было платить, но понятие о твердых ценах плохо приживалось в стране, где тезис о том, что мягкому суждено жить, а твердому – умереть, впитывается с молоком матери. Это был мир ярких красок, четких линий и туманных деловых отношений с опорой на обман и взаимное доверие.

Баатар стал нащупывать подходы к этой волнующей теме. Обсудили сравнительные цены на продукты, стоимость железнодорожных билетов, нравы таможенников. Ему явно хотелось выяснить, не найдутся ли у них с Шубиным обоюдовыгодные интересы, но предпосылки для такого разговора еще не созрели. Тема требовала повышенной деликатности, поэтому начал он издалека:

– У меня много знакомых бизнесменов, зовут к себе в дело, но я не иду. Хочу работать с русскими или с немцами. Наши – все жулики.

– У вас тут полно китайских фирм, – сказал Шубин. – Китайцы тоже жулики?

– Нет, но с ними опасно. Что-нибудь не так сделаешь, могут убить.

– А монголы не могут?

– Редко бывает. Мы – мирный народ.

Ветер утих, даже карликовые березки не шелестели своей невесомой листвой. Лишь от входа в ущелье доносился слабеющий звон сухой травы. Там проходил последний арьергард утренней бури. Карагана, горный чий и окостеневший от утренних заморозков дудник звучали в унисон. Темная громада Богдо-ула оставалась безмолвной. Восемь столетий назад в его чащобах и норах прятался от меркитов юный Темучин.

– Как же у вас Чингисхан-то появился? – спросил Шубин.

– Тогда убивать можно было, а воровать нельзя. Теперь мы все буддисты, – объяснил Баатар, забыв, похоже, зачем он здесь находится.

В его тоне слышалось трезвое осознание того факта, что по мере развития цивилизации падение нравственности неизбежно.

– У нас в степи, – добавил он, – люди каждую неделю скот режут, а детям кровь не показывают. Дети до семи лет крови вообще не видят.

В конце концов общий интерес все же нашелся. Шубин упомянул, что они с женой собираются в Эрдене-Дзу, и Баатар вызвался свозить их туда на своей «хонде», когда закончится семинар. Напоследок корейцы обещали слушателям подарки. Поездка стоила того, чтобы потратить на нее три дня и две ночи. Первый в Халхе буддийский монастырь, Эрдене-Дзу славился сказочной красотой, к тому же стоял на руинах Каракорума, недолговечной имперской столицы Чингисхана и Угэдэя. Шубин с юности мечтал увидеть этот мертвый город, но в советское время так до него и не добрался. Сейчас, после распада другой империи, его развалины должны были вызывать совсем иные чувства, чем тогда.

– Дешево, конечно, – согласилась жена, узнав, что за трехдневное путешествие Баатар просит всего двести тысяч тугриков, включая бензин, – но не нравится он мне. Если завтра сюда приедут ваххабиты или вудуисты с Гаити, он и к ним примажется.

– Чего ты хочешь? – вступился за него Шубин. – Бедная страна, люди выживают как могут. А он, между прочим, чингизид.

– То есть?

– Из князей. В нем есть кровь Чингисхана.

– Еще прирежет по дороге, – сказала жена, залезая в постель.

Утром, как обычно, они спустились на завтрак в ресторан. Корейцы уже сидели за столом и ели свою морковку. Монголы явились позднее. Им принесли большие порции мяса. Баатар взял свою тарелку и пересел с ней за корейский овощной стол. Никто его туда не приглашал, но скоро Шубин услышал, как он довольно бойко говорит с соседями по-английски. Две или три уловленных фразы дали представление о теме разговора. Речь шла об организации следующего семинара в другом месте и на более выгодных для устроителей условиях.

– Тебе он никого не напоминает? – спросила жена.

Вопрос был рутинным, ей всюду мерещились двойники. Знаменитые актрисы обнаруживали сходство с кем-то из ее подруг или родственниц, игрушечная обезьяна и плюшевый енот, в память о детстве сына сидевшие за стеклом в серванте, смахивали на известных политиков, даже платяной шкаф вдруг оказывался похож на соседку с девятого этажа. Всему на свете находилась пара, но не понятно было, является ли одно копией другого, или это две разные копии неизвестного оригинала, таинственно тяготеющего к умножению своей сущности.

Баатар сидел к ним лицом. При утреннем свете Шубин заметил, что волосы у него не иссиня-черные, как почти у всех монголов, а темно-русые. В разговоре он с умным видом морщил лоб, при этом левая бровь ползла вверх отдельно от правой. Наверняка за ним водилось умение двигать ушами и шевелить шляпу у себя на голове.

– Черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть, – процитировала жена. – Если бы не разрез глаз, типаж тот же.

Шубин знал, кого она имеет в виду, но сам подумал совсем о другом человеке. Жена никогда его не видела.

Баатар почувствовал, что говорят о нем, приятельски помахал им рукой, дождался ответного приветствия и, понизив голос почти до шепота, продолжил беседу. Вероятно, он выдавал Шубина за бизнесмена из России, который имеет с ним дело как с человеком надежным, не жуликом, в отличие от большинства монголов. Такое знакомство могло обеспечить ему дополнительный кредит у корейцев.

Это вернуло Шубина к мысли о том человеке. Его лицо всплыло в памяти так ясно, будто виделись вчера, а не одиннадцать лет назад.

Был 1993 год, март. Мраморный пол подземного перехода покрывала разъедающая ботинки талая слякоть, вдоль стен плотными шеренгами стояли лотошники. Нищие были вытеснены на фланги, лишь безногая девушка с ангельским лицом и червонно-золотой шпалерой советских значков на груди занимала свое законное место у поворота к дверям метро, откуда до нее докатывались волны теплого воздуха. Она сидела на старинной инвалидной тележке с подшипниками вместо колес, крест-накрест пристегнутая к ней двумя ремнями поверх непромокаемых штанов из черного кожзаменителя. Шубин проходил здесь почти каждый день и знал, что эта нищенка опекает музыкантов, из любви к искусству жертвуя им часть того милосердия, которое причиталось ей самой. Подопечные менялись, когда меценатше приедался их репертуар.

Сейчас рядом с ней мальчик лет десяти играл на скрипке-половинке «Мелодию» Глюка, так странно преображенную акустикой этой каменной трубы, что Шубин не сразу ее узнал. Беспокойная мама, нависая над скрипачом, поправляла на пюпитре ноты. Это, видимо, требовалось не ему, а ей, чтобы не чувствовать себя лишней. Перед ними лежал раскрытый скрипичный футляр, похожий на узкокрылую безголовую бабочку. На синем бархате подкладки врассыпную серебрилась мелочь. Ее было немного, и желто-белая сторублевая монета упала туда беззвучно. Совершенством чеканки она искупала свою убывающую с каждым днем ценность.

Ее бросил молодой мужчина в застиранных джинсах и куртке под замшу. Шубин где-то видел его раньше, но не помнил, где и когда и точно ли его, а не кого-то похожего. Теперь на многих лицах появилась печать времени, скрывшая под собой все то, чем они различались прежде.

Взамен сторублевки мужчина выудил из футляра монетку помельче.

– Позвонить. Не возражаете?

Мама не ответила, мальчик продолжал играть с профессиональной отрешенностью уличного музыканта. Пустым взглядом, манерой держаться он напоминал слепца. Казалось, в нем ожила память о том, что человек, смычком зарабатывающий себе на хлеб, должен быть незрячим, и он бессознательно подчинялся этому древнему закону. Таких законов теперь было много. Они выплыли из тьмы столетий и опять вступили в силу с началом эры реформ.

Мужчина тоже взглянул на Шубина. Левая бровь у него поползла вверх.

– Не узнаешь? Я – Жохов, – улыбнулся он, и Шубин сразу вспомнил, где они встречались.

Это было в другой жизни. В гостях у общего приятеля случайно обнаружилось, что оба бывали в Монголии. Жохов работал там не то геологом, не то горным инженером. Слова «буддизм» и «вольфрам» на равных фигурировали в его рассказах, один из которых почему-то засел в памяти. Как-то раз он ночевал в юрте, и рано утром, когда все еще спали, а ему срочно требовалось отлить, страшно было выйти на воздух из-за бродивших вокруг юрты жутковатых монгольских собак. Будить гостеприимных хозяев Жохов стеснялся. «Мой мочевой пузырь сжал зубы», – смеясь, говорил он. Вспомнилась даже интонация этой идиотской фразы.

Отошли в сторону, чтобы не заслонять скрипача. Мимо них двумя встречными потоками текла угрюмая московская толпа.

– На смычок, – заговорил Жохов таким тоном, будто его об этом спросили, – конский волос идет только белый, но от кобылы нельзя. У нее на хвост моча попадает, звук не тот. Нужен от жеребца. Большой дефицит по нынешним временам. Казахи как от нас отделились, всех лошадей в степь угнали. Проще из Монголии возить… Ну, я пошел, меня тут ждут наверху.

Он улыбнулся и поплыл над слякотью в своих небесно-голубых джинсах, легкий, как пух от уст Эола. На прощание его сжатый кулак в рот-фронтовском приветствии взлетел вверх. Этот реликтовый жест времен детства их родителей Шубин тоже за ним помнил.

Ему нужно было на другую сторону улицы. Там все выходы из метро облепили ларьки, сбитые из панельных щитов или грубо сваренные из листового железа. В раскраске доминировали ярко-синий, оранжевый и красный, как в брачном оперении у самцов. Кругом кипела толпа, дымились мангалы шашлычников, откуда-то лихо неслась музыка. Милиционеры шныряли мимо с таким видом, что если бы не форма, их можно было принять за карманников.

На тротуарах вереницами стояли люди с вещами, какие раньше продавались только на барахолке. Зарплаты и пенсии требовалось немедленно обратить в доступные материальные ценности, чтобы тут же их продать, на вырученные деньги что-то купить, снова продать и жить на разницу, иначе все сжирала инфляция. Москва превратилась в гигантский комиссионный магазин под открытым небом. Ельцин с высокой трибуны дал отмашку свободно торговать чем угодно практически в любом месте, но не всем хватало энергии крутиться в этом колесе. На дно жизни опускались за несколько недель. Шубин еще барахтался и обострившимся зрением отличал себе подобных по жалкой штучности их товара и выражению мнимого равнодушия на лицах, которым они надеялись обмануть судьбу, когда рядом замедлял шаги кто-то из потенциальных покупателей. У него самого делалось такое лицо, если наклевывался какой-нибудь заработок.

Иногда среди нескончаемых блузочек, свитеров и кофт маняще вспыхивала импортная нержавейка, чернел японский магнитофон или кухонный комбайн сановно выходил из коробки со свитой сменных насадок и многостраничными инструкциями. Владельцы этих предметов казались Шубину богачами. У них с женой ничего такого никогда не было, а теперь уже и быть не могло. Их кот с минтая перешел на мойву, фрукты береглись для шестилетнего сына. Шубин научился стричься сам, чтобы экономить на парикмахерской. При этом соблазны множились день ото дня. Вокруг появились магазины, куда жена в своей старой кроличьей шубке не решалась заходить.

Она преподавала фортепиано в музыкальной школе, осенью ее зарплаты хватало им на неделю, сейчас – на три дня. Спасали частные ученики, но их становилось все меньше. Шубин зарабатывал копейки. Из всех его коммерческих начинаний, включая попытки издавать книги по дрессировке бойцовых собак и возить из Индии неклейменое серебро, выгорело единственное – на Измайловском рынке удалось выгодно продать оставшийся от незамужней двоюродной бабки орден Ленина. Оказалось, что четырехзначный номер на его оборотной стороне свидетельствует о наличии в нем каких-то драгоценных сплавов. Бабку наградили еще до войны, в то время на расходные материалы не скупились. Хорошо, покупатель попался честный. Сам Шубин от него все и узнал, но утаил от жены подробности сделки. В ее глазах хотелось выглядеть деловым человеком.

Один раз его окликнули:

– Эй, борода!

Зашуршала, разворачиваясь перед ним во всю красу, самошитая камуфляжная куртка. Он покачал головой. Продавец сменил зазывный тон на пророческий:

– Смотри, пожалеешь! Камуфляж входит в моду.

Впервые Шубин услышал это позапрошлым летом – от таксиста, который вез его в аэропорт и по дороге пытался толкнуть ему такие же пятнистые штаны с корявой молнией и карманами в самых бессмысленных местах. Тогда он посмеялся, а позднее не мог отделаться от чувства, что в Абхазии, Карабахе и Приднестровье тоже все начиналось с моды на камуфляж. Она возникала как первый слабый дымок еще не видимого пожара.

Ряды торговцев растянулись метров на триста от метро. Над ними висел плотный гул. Долетавшие до Шубина обрывки разговоров трактовали одну тему: что сколько стоило вчера, сколько стоит сегодня и будет стоить завтра. Вдруг вознесся одинокий женский голос:

– Нет сахара! Кооперативы весь сахар скупили!

При революциях этот продукт всегда исчезал первым, словно его вкус и цвет были несовместимы с новой жизнью.

2

Из подземного перехода Жохов поднялся на улицу. Здесь было так же слякотно, промозглая московская зима, отступая, на последнем рубеже обороны оставила только два цвета – черный и серый.

Те, кому он назначил тут встречу, еще не появились. Монетка, выуженная в скрипичном футляре, скользнула в щель таксофона, палец привычно прошелся по кнопкам набора.

– Марик, ты?.. Есть минутка?.. Мы тогда не договорили, сейчас я тебе объясню. Схема элементарная. Ты, значит, обналичиваешь им эту сумму, на разницу берем вагон сахарного песка и гоним его в Шнеерсонск… Н у, я так Свердловск называю… Потому что у Свердлова настоящая фамилия была Шнеерсон… Не знаю, мне говорили, что Свердлов – его партийный псевдоним… Чего ты взъелся? Еврейский вопрос меня вообще не интересует, спроси у Гены… Хорошо, пускай Екатеринбург. Мне там приятель устраивает бартер, просит всего три процента. Отдаем сахар, забираем эти бронежилеты… Я же тебе рассказывал! Значит, берем их и везем в Москву. Я тут выхожу на одну охранную структуру, они очень заинтересованы… Понял. Жду звонка.

Глухой торец дома, возле которого он стоял, на два метра от земли был сплошь оклееен квиточками объявлений. Одно из них привлекло его внимание. Оно извещало: «Меняю электрическую кофеварку на импортные мужские ботинки, разм. 43». Внизу нетронутой бахромой топорщились бумажные хвостики с телефонным номером. Жохов оторвал крайний, сунул его в карман и вернулся к таксофону. Посматривая по сторонам, достал еще монетку, позвонил опять.

– Алё! Учительская? Елену Михайловну, пожалуйста… Лена, это я. Тебе сахар нужен?.. Погоди-погоди, сначала выслушай! Я тебе предлагаю мешок сахарного песка… Ты что, не собираешься варить варенье на зиму? Лельке нужны витамины… Да не на эту зиму, эта уже кончается.

Шестилетнюю дочь он не видел с Нового года. Осенью ходили с ней в зоопарк, тепло ее ручонки, лежавшей в его руке, через предплечье, по плечу и груди затекало прямо в сердце. Оба молчали, потому что не нуждались в словах. Каждый палец и каждая фаланга на пальце служили тайной азбукой, понятной им одним. Любое прикосновение имело свой смысл – от восхищения красотой порхающих по вольеру райских птиц до желания пописать.

Их встречи прекратились после того, как тещу осенила идея, что Жохов, раз он такой крутой бизнесмен, свидания с дочерью должен оплачивать в валюте, по десять долларов за час пребывания вне дома. Эту цену она считала разумной. Брать Лельку напрокат по твердой таксе казалось унизительно, к тому же с зимы стоимость даже часовой прогулки составляла для него неподъемную сумму. Теща, в прошлом школьный завуч по воспитательной работе, ни на какие уступки не шла, а жена во всем ей поддакивала.

Бесплатно ему разрешался один телефонный разговор в неделю. Говорить по телефону дочь не желала, соглашалась только на сказки. Жохов придумал для нее волшебную страну Свинляндию, населенную человекоподобными хрюшками, добрыми, но бестолковыми, и все отведенное ему эфирное время тратил на истории из их жизни, которые сочинял от субботы до субботы. У свинляндцев имелся свой флаг с тремя полосами разных оттенков розового и герб в виде увенчанного короной желудя. Государственный гимн начинался словами: «Мы свинству нашему верны!»

Он заткнул пальцем второе ухо, чтобы не мешал уличный шум.

– Само собой, в счет алиментов… Что значит – лучше деньгами? Ты соображаешь, в какое время живешь? В феврале инфляция была сто процентов в неделю! Сахар – это валюта, ты в любой момент можешь его продать… Я тоже не умел, жизнь заставила… Почему только сахаром? Просто сегодня подписываем контракт на два вагона, и свой брокерский процент беру натурой.

Он оборвал разговор, заметив, что неподалеку прижалась к бровке тротуара старенькая «шестерка». Из нее на обе стороны вышли двое кавказцев в одинаковых кожаных куртках – один пожилой и грузный, второй совсем юный, статный и гибкий, как танцор фольклорного ансамбля.

– Хасан! Хасан! – закричал Жохов.

Пожилой услышал, но и шага не сделал ему навстречу. Экономным жестом он велел молодому оставаться у машины. Ни один мускул не дрогнул на его одутловатом лице, почти до глаз синем после бритья.

Ладонь у него была влажной, рукопожатье – вялым, как бывает у крупных мужчин, от природы наделенных большой физической силой и не озабоченных необходимостью ее демонстрировать. Рукав куртки оттянулся, на мохнатом запястье открылись командирские часы со звездочкой, с блекло-болотными на свету стрелками и делениями циферблата. В темноте они наливались ядовитым зеленым огнем.

– Напрасно вы их носите, – сказал Жохов.

– Почему?

– Фосфор, радиация.

Хасан молча забрался на заднее сиденье. Машина заколыхалась под его тяжелым телом. Молодой сел за руль. В профиль он казался старше. Чувствовалось, что его лицо слеплено по родовому трафарету, лишь глаза принадлежали ему одному, и то не всегда. Их горячий блеск временами гас, словно кровь предков, знающих цену этому миру, брала свое. Жохов сел рядом с ним, чтобы указывать дорогу, и тогда только вспомнил его имя – Ильдар.

Садясь, заметил на сиденье возле Хасана мятый полиэтиленовый пакет с изображенной на нем шестеренкой. Полустертые буквы вокруг ее зубцов складывались в слово «Союзхиммаш». Пакет был плотно набит чем-то мягким, не имеющим формы, но Жохов сразу понял, что там – деньги. Продуманно небрежная упаковка из газеты скрывала очертания навалом набросанных пачек. Марик, если случалось переносить крупные суммы в наличке, тоже использовал такие пакеты. Они были безопаснее, чем сумка, портфель, тем более – дипломат.

Тронулись, свернули, постояли перед светофором, нырнули в тоннель, выехали к железнодорожным путям и начали петлять в полосе отчуждения, среди увитых колючкой заборов, глухих кишлачных стен, серебристых ангаров с лагерными вышками и полувоенными КПП, возле которых прохаживались крепкие ребята в танковых куртках или офицерских бушлатах без знаков различия. Проезды, открывавшиеся по сторонам, были перегорожены шлагбаумами.

Пакет с деньгами виднелся в зеркальце над лобовым стеклом. Сумму Жохов знал и опять машинально стал высчитывать свой процент в рублях и в долларах. За два дня эти подсчеты производились уже множество раз, но сама процедура приятно успокаивала, как чтение мантры.

Слева потянулась бетонная ограда, пестревшая аббревиатурами партий, значками футбольных клубов и лозунгами этой зимы, однообразными, гневными и безнадежными, как жалобы немого. «Гайдар, верни деньги!», «Ельцин – иуда!», – невольно читал Жохов разорванные стыками плит угольно-черные граффити. Между ними мелькнул и пропал, скраденный столбом, человек с узнаваемым кукишем вместо лица. Проплыло символическое уравнение, в котором сумма слагаемых равнялась свастике. Какие-то уродцы с замазанными фамилиями дисциплинированно стояли в очереди на виселицу, антропоморфная пятиконечная звезда в островерхом шлеме русского витязя, с прямым варяжским мечом в руке, наступала на вооруженный кривой хазарской саблей могендовид в шапке, как у хана Мамая.

Ильдар за всю дорогу не проронил ни слова. Лицо его было спокойно, как у мюрида, знающего, из чьих единственных уст должен прозвучать голос судьбы. Тень сомнения пробежала по нему лишь однажды, когда справа по курсу показался прибитый к дереву лист фанеры с энергичной надписью «Шиномонтаж». Скудно оперенная стрела типа тех, какие раньше рисовали на заборах косо торчащими из насквозь простреленных ими сердец, отсылала в сторону съехавшего набок и подпертого двумя слегами сарая. Под крышей, окаймленная лохмами рваного рубероида, висела на цепи автомобильная покрышка.

Притормозив, Ильдар вопросительно взглянул на Хасана. Тот покачал головой.

Жохов велел сбросить газ. Он боялся пропустить нужный поворот, но узнал его издали. Знакомый пейзаж надвинулся медленно, будто выплыл из полузабытого сна. Мимо лежавшей на снегу белой собаки с розовым животом въехали во двор и остановились возле одноэтажного пакгауза из побуревшего от многолетней копоти кирпича. Жаркое дыхание пескоструйных аппаратов никогда не касалось этих стен. Ильдар с пакетом остался в машине, а Жохов и Хасан через железную дверцу вошли в помещение типа складского.

Потолок состоял из налезающих друг на друга древесно-стружечных плит, на стенах висела документация, вряд ли имевшая теперь хоть малейший смысл. Среди ороговелых бумажек с выцветшей машинописью и следами ржавчины вокруг кнопок выделялся известный плакат работы Джуны Давиташвили, тоже не вполне актуальный. На нем ассирийская кудесница изобразила бабочку, одно крыло которой состояло из американского звездно-полосатого флага, второе – из советского, красного. Усики справа и слева были соответствующих цветов.

Под этой химерой, сидя на корточках у стены, белобрысый грудастый парень ел разведенный кипятком импортный суп из картонной кружки. Сине-красный спортивный костюм, шелестевший на нем при каждом движении, служил знаком его касты.

Вдоль другой стены серебряными штабелями стояло китайское сублимированное мясо в коробках из фольги. Две женщины зачехляли эту поленницу армейским камуфляжным брезентом. Одна, в оранжевой путейской безрукавке, говорила другой:

– У Ельцина, вчера передавали, мать сильно болеет. Не дай бог, помрет до Пасхи, тогда как? Мы ведь, нынешние, ничего не знаем – можно, нет ли в Великий пост покойницу водочкой помянуть. Темные все стали.

– Николай Петрович на месте? – спросил у нее Жохов.

Эта женщина ничего не ответила, а другая сказала:

– Куда он денется!

Под цепким взглядом белобрысого перешли в соседнюю комнату, гулкую и пустую после ремонта. Новую мебель еще не завезли, за единственным столом с тумбами из некрашеной фанеры сидел похожий на кладовщика мужчина в сатиновой спецовке. Из-под нее выставлялся ворот дорогой импортной сорочки с галстуком, тоже, видимо, не дешевым.

По другую сторону стола стояли два конторских стула с высокими спинками и непропорционально короткими ножками. Этот простой, но психологически эффективный прием описывался во многих руководствах по бизнесу. Ножки подпилили для того, чтобы при деловых переговорах хозяин кабинета мог смотреть на посетителей сверху вниз.

– Приветствую, Николай Петрович, мы к тебе, – обратился к нему Жохов на «ты», но по имени-отчеству, как обращались друг к другу члены Политбюро и командиры производства. – Вот мой покупатель. Условия мы с ним обговорили, его все устраивает… Садитесь, Хасан, будем решать с транспортировкой.

– Сахара нет, – подождав, пока тот сядет, бесцветным голосом сказал Николай Петрович.

– Как нет? – растерялся Жохов. – Мы же с тобой вчера обо всем договорились!

– Вчера был, сегодня – нет. Ушел сахар.

На вопрос, когда снова придет, отвечено было, что точно сказать нельзя, он редко сейчас приходит и сразу уходит. Стихия его визитов не зависела от убогой человеческой воли, поэтому извинений не требовалось, налицо была неодолимая сила обстоятельств.

Николай Петрович отвернулся и посмотрел в окно. Оттуда било пьянящее мартовское солнце. Галстук с люрексом искрился под ним, как кусок медного колчедана.

Поднявшись, Хасан с преувеличенной вежливостью вернул на место стул-уродец. Жохов удержал его за локоть, другой рукой придвинул к себе стоявший на столе телефон, снял трубку и стал набирать номер.

– Ушел, бля! Ты это не мне рассказывай! Ты это расскажи Семену Иосифовичу…

На третьей цифре Николай Петрович карандашом прижал рычаг.

– Леша! – позвал он.

Появился белобрысый. Хасан отодвинул его и зашагал к выходу. Жохов побежал следом, оправдываясь:

– Честное слово, вчера договорились! Я ему сегодня с утра звонил, его к телефону не позвали.

Во дворе он достал пачку «Магны», но закурить не успел. Хасан вынул у него изо рта еще не зажженную сигарету, задумчиво повертел в пальцах и уронил на снег. В этом вялом движении было больше угрозы, чем если бы он ее сломал, отшвырнул или смял в кулаке.

– Я деньги взял под твой сахар. Проценты кто платить будет?

– Что-нибудь придумаем, – успокоил его Жохов, – не надо нервничать. Это вопрос решаемый.

Он поднял сигарету и, дважды дунув на нее, договорил:

– Вообще-то продовольствие не моя специфика. Я работаю по металлам, у меня хорошие связи на Урале, особенно в Свердловской области. Выхожу на ряд непосредственных производителей.

– Твой штраф – пятьсот тысяч, – ответил Хасан.

Эта запредельная и подозрительно круглая сумма не вызвала даже возмущения. Она просто находилась по ту сторону реальности. Жохов никак не мог соотнести ее с самим собой и плохо слушал, когда Хасан начал перечислять слагаемые. В его голосе не было ни льда, ни железа. Он достал калькулятор, осторожно потыкал в него толстым пальцем и, заслонив от солнца, показал высветившуюся цифру, на которую Жохов и смотреть-то не стал. Зачем? Начнешь торговаться, много все равно не скостишь, зато наведешь на мысль о своей платежеспособности.

– Да где ж я их возьму? – спросил он тоном человека, знающего, что ответа на данный вопрос в принципе не существует.

– Машину продай.

– Нет у меня машины.

– А говорил, в ремонте.

– Это все понты. У меня и прав-то нет, можете проверить в ГАИ. Если есть знакомый мент, пусть запрос сделает. Копеечная операция.

Хасан поглядел в сторону ворот. Белая собака лежала там в той же позе, но рядом с ней появилась другая, рыжевато-серая, как монгольская овца. Глаза у обеих были закрыты.

– Я у тебя дома был, чай пили, – вспомнил он. – Говорил, комната твоя, не съемная. Тоже понты?

– Нет. А что?

– Могу взять. В счет штрафа.

– Чего-о? Комнату в центре за пятьсот тысяч?

– Оценку сделаем через агентство. Сколько надо будет, доплачу.

Жохов живо представил, каково это – в сорок с лишним лет оказаться в Москве без собственного жилья, да еще с его профессией. Опыт геолога-поисковика пользовался теперь примерно таким же спросом, как умение прокладывать курс корабля при помощи секстанта и астролябии. Как частный предприниматель он пока тоже не преуспел.

– Как у вас все просто! Завидую я вам, – только и успел сказать Жохов, прежде чем Хасан своей мохнатой клешней взял его за шею и стукнул затылком о стену.

Трикотажная шапочка смягчила удар, но голова наполнилась ватой, он даже не понял, ушами слышит или по губам читает про включенный счетчик, про то, что срок – неделя. Тело стало пустым, словно подвели к краю крыши и наклонили над бездной. Из желудка пустота ушла в ослабевшие ноги, а пришедшая ей на смену мгновенная дурнота по каменеющему пищеводу поднялась к горлу.

Хасан сделал рукой такое движение, будто стряхивает воду с пальцев. Стоя у стены, Жохов видел, как он идет к машине, как садится на переднее сиденье рядом с безмолвным Ильдаром, все это время смотревшим только на собак. Хлопнула дверца. Остервенело юзуя в талом снегу, машина вырулила со двора и скрылась среди пакгаузов.

3

Часа через полтора Жохов на Центральном телеграфе предъявил паспорт в окошечке «До востребования», получил заказное письмо из Екатеринбурга и тут же его распечатал. Внутри лежал единственный лист низкосортной серой бумаги с прыгающей машинописью, пробитой через лиловую копирку.

Вверху, под сдвинутой влево шапкой с названием фирмы, адресом, телефоном, факсом и банковскими реквизитами, крупно отстукано было через интервал: «КОММЕРЧЕСКОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ».

Ниже разъяснялось, в чем оно состоит: «Предлагается к реализации путем бартерного обмена на продукты питания и товары народного потребления следующая продукция».

Еще ниже в столбик, с указанием ГОСТа, процента содержания без примесей, цены за килограмм и наличного объема, перечислялась эта продукция: гадолиний металлический, молибден монокристаллический, ванадий электролитный, окись гольмия, окись иттрия, окись иттербия, пятиокись ниобия – всего 23 позиции. В минуты слабости, особенно по утрам, Жохову самому не верилось, что кто-то захочет выменивать эти окиси на сервелат, кружевные колготки или сгущенное молоко.

Внизу стояли подпись и печать. Перед подписью указывалась должность того, кто ее поставил: коммерческий директор ИИП «АЛМЕТ», после – его инициалы и фамилия: И.П.Караваев. Жохов учился с ним на одном курсе, вместе с Геной и Мариком.

ИИП расшифровывалось как «Индивидуальное инновационное предприятие», «АЛМЕТ» – как «Аллины металлы». Жену Караваева звали Аллой. Недавно, будучи в Москве, он спьяну проговорился, что очень удачно подложил ее под замдиректора межкомбинатской базы широкого профиля. Этот финт у них, видимо, и рассматривался как инновационный.

Жохов перешел в соседний зал, накупил жетонов и позвонил в Екатеринбург.

– Слушай, что ты мне прислал? – сразу приступил он к делу, когда Караваев взял трубку. – Цены абсолютно те же, что в прошлый раз. Я тебя предупреждал, что здесь это не проходит, а ты опять шлешь те же цифры.

– Нормальные цифры, – оскорбился Караваев.

– Ага, нормальные! Я, как лох, поперся с ними к Семену Иосифовичу, а он говорит, что по такой цене у нас никто ничего не возьмет. Они продают-то дешевле, а уж брать по таким ценам, это надо поискать идиотов. Ты, Игореша, поищи их в другом месте. Москва – город умных людей, тут на хромой козе никого не объедешь.

– Что конкретно они продают дешевле?

– Все.

– Например, что?

– Например, ванадий. У тебя он по двадцать шесть баксов, а у них – по двадцать два.

– От чистоты зависит. У меня чистота девяносто девять и три, а у них, наверное, меньше.

– Да то же самое! Вообще у них все параметры не хуже, а цена другая. По верхним позициям разница еще больше. За резонаторный ниобий ты просишь пятьсот баксов, и у тебя его всего-то десять кило, а у них – хоть жопой ешь, и за четыреста пятьдесят.

– Ну пусть продадут! Пусть! – задергался Караваев. – На дешевку ловить все умные. Дойдет до дела, накинут больше моего. Скажи им, что я беру, посмотрим.

– Что ты берешь?

– Ниобий.

– Действительно берешь?

– За четыреста пятьдесят – возьму.

– Сколько?

– Килограммов двадцать точно возьму.

Жохов мгновенно сосчитал свой процент от суммы сделки. Четыреста пятьдесят на двадцать – девять тысяч, его десять процентов – девятьсот долларов. Как раз то, что запросил Хасан. Все, конечно, отдавать не будет, но кое-что придется заплатить.

– Выводи их на меня, – сказал Караваев. – Твой процент – три.

– Почему три? Договаривались на десять.

– Десять – это с продавца. С покупателя – максимум три. К концу мая у меня пройдет один двойной бартер, и я буду на низком старте. Скажи им, что двадцать килограммов я у них возьму точно. В июне получишь свой процент. Июнь – крайний срок.

Последний жетон шумно провалился в недра таксофона. Тратиться на новые Жохов не стал. На улице он купил пирожок с рисом и яйцом, который интеллигентная женщина в дворницких валенках ловко вынула из зеленого армейского термоса с эмблемой ВДВ, и по Тверской двинулся в сторону Белорусского вокзала.

Начинка занимала не больше трети пирожка, остальное – сухое тесто. Вместо яйца к рису подмешан яичный порошок, тоннами поступавший в Москву как важнейший, наряду с презервативами, компонент гуманитарной помощи. Жохов куснул пару раз и бросил огрызок в кучу мусора возле переполненной урны. В центре города они наполнялись вдвое быстрее, чем при Горбачеве. Все вокруг что-то пили и жевали на ходу.

Во дворах еще лежал снег, дул ледяной ветер, но по тротуарам густо текла возбужденная толпа, как раньше бывало только в первые теплые вечера начала мая. Никто никуда не заходил, хотя в окнах нижних этажей уже зажглась рекламная подсветка. Быстро темнело. Сквозь стеклянные двери виднелись пустынные залы магазинов, знакомых со студенческих лет, а сейчас едва узнаваемых, пугающе роскошных, с надменными манекенами и красиво разложенными ювелирными изделиями в бархатно-черных витринах. За последний год все здешние торговые точки по нескольку раз поменяли профиль.

До дому было десять минут ходьбы. После развода теща переехала в квартиру Жохова, к дочери и внучке, а его отселила к себе в коммуналку на одной из Тверских-Ямских, неподалеку от банка «Чара» с его очередями, охранниками, вопящими тетками и расклеенными на щитах мутными отчетами о том, как умело распоряжается правление банка доверенными ему средствами. Кругом, в радиусе ста метров, допоздна кучковались вкладчики, убеждая друг друга в надежности сделанных вложений. В воздухе соседних дворов был разлит запах вороватой надежды. Жохов чувствовал его ноздрями, когда по вечерам курил в форточку.

Четырехэтажный дом, где покойный тесть когда-то получил комнату от завода «Знамя труда», был покрыт розоватой побелкой прямо поверх кирпича, без штукатурки. Такими домами в годы первой пятилетки тут застроили целый квартал. В то время балконы считались элементом буржуазного декора вроде кариатид, а не местом для хранения лыж и домашнего хлама, вместо них в квартирах проектировались кладовки. Грубой аскетичностью фасадов эти дома напоминали фабричные корпуса, планировкой образованных ими дворов – лабиринт.

По дороге к подъезду Жохов заметил, что возле мусорных баков спиной к нему стоит мужичонка в бесформенном треухе на крошечной, как у балерины, головке. На нем был не по сезону легкий светлый плащ с полуоторванным карманом, на ногах – резиновые сапоги. Казалось, все это он только что нарыл в мусоре и напялил на себя. Свет фонаря падал на его согбенную спину, на дебильный затылок с вылезающими из-под шапки сальными косицами. На ходу Жохов равнодушно скользнул глазами по этой типовой жертве шоковой терапии, как вдруг древний звук затачиваемой стали царапнул ему сердце. Мужичок обернулся, в руке у него неожиданно чистым блеском вспыхнуло лезвие ножа. Он точил его о ребро мусорного бака. Идеально округлые края короткого широкого клинка плавно и мощно сходились к ирреальному в своей убийственной правильности острию. Ледяное совершенство его форм завораживало как залог смерти без мучений. Этот помоечный гном не сделал даже попытки спрятать свое сокровище, словно владел им по какому-то неоспоримому праву, которое Жохов не мог за ним не признать.

Дома он сразу присел к телефону, стоявшему на тумбочке возле входной двери.

– Семен Иосифович? Жохов побеспокоил… Спасибо, вашими молитвами… К сожалению, сахар ушел… Нет, мне это в любом случае не подходит, но есть другой вариант. Моего партнера интересует ниобий… Резонаторный, по четыреста пятьдесят… Понятно. А по сколько теперь?.. Понятно. А по пятьсот не возьмете?.. Нет, он сам берет по четыреста семьдесят… Напрасно вы, у него в цену входит поставка франко до границы… Хорошо, будем на связи.

Иногда он сам удивлялся, как легко сыплются у него с языка все эти слова из брошюрок по бизнесу с вызывающими доверие английскими и еврейскими фамилиями на обложках. Они, в частности, открыли ему, что слово «продажа», раньше употреблявшееся только в единственном числе, имеет, оказывается, и множественное. В этой грамматической форме оно обозначало не процесс, а цель.

Рис и тесто пирожка колом стояли в горле. В кухне Жохов налил из-под крана стакан воды, выпил, налил еще. В том месте, где Хасан схватил за шею, глотать было немного больно, как при ангине.

Рядом возились у плиты две соседки по квартире. Одна, в парике после недавней химиотерапии, кипятила на пару травяной сбор, объясняя другой, постарше и попроще, как нужно его заваривать.

– Онкология, Ираида Ивановна, это наказание за грехи отцов, – спокойно говорила она, помешивая ложкой в кастрюле. – Мой-то был просто сволочь, а ваш, как известно, служил в НКВД. Так что учитесь, пока я жива, пригодится.

Раздался телефонный звонок. Жохов вышел в коридор, взял трубку. Звонила жена.

– Долго думаешь, милая, – выговорил он ей по возможности кротко. – Всё, нет сахара. Поезд ушел, так и скажи своей мамочке. Это она тебя накрутила?.. Она, она, знаю я вас. Хвост тебе накрутит, ты и бежишь с выпученными глазами. Не так, что ли? Без нее ты бы еще неделю прособиралась. Сразу надо было решать, а ты пока почешешься… Тебе же русским языком говорят: нет сахара!.. Чего ты не понимаешь?.. Дура!

Он шваркнул трубкой о рычаг.

– Наберитесь терпения, Сергей, – проходя мимо, сказала соседка в парике. – Реформы пойдут, и сахар будет.

Жохов закурил, достал записную книжку. Ираида Ивановна принесла ему баночку от майонеза в качестве пепельницы.

– Вчера в очереди говорили, – сообщила она, – Фидель нам десять пароходов с сахарным песком отправил. Мы вот ругаем его, а он добро помнит.

– Их по дороге перехватили, пароходы эти, – сказал Жохов.

– Кто?

– Саддам Хусейн.

Он набрал номер.

– Толик, ты?.. Я, я… Идут помаленьку. А у тебя?.. Понятно… Вообще-то американцы часто блефуют, с немцами как-то надежнее… Понятно… Слушай, мне тут нужен кредит под одно дело. Ерунда, всего пятьсот тысяч… Нет, я понимаю, что у тебя нет, но ты выходишь на Давыдова. Объясни ему, что у никеля большие перспективы… Забудь про Караваева! Я выхожу на непосредственного производителя. У меня однокурсник – директор комбината.

Жохов ездил к нему на Урал осенью, когда всерьез пытался работать по никелю. Тот принял его в гостевой комнате за кабинетом, достал коньяк, минералку, красную рыбу. «Появятся покупатели, звони, – сказал он, чокаясь. – Назовешь фамилию, секретарша со мной соединит. Ты будешь у нее в списке». Выпил и закончил: «Два раза промахнешься, вычеркну». Прочие вычеркивались после первой промашки.

Одну попытку Жохов уже использовал, оставалась последняя. Он поудобнее пристроился у телефона. Через пару часов дно майонезной баночки скрылось под окурками. Соседка в парике, окаменев на пороге своей комнаты, сказала с певучей злобой:

– Сколько можно? Мне должны звонить!

Ей никто никогда не звонил, но она с такой надеждой бросалась на каждый телефонный звонок, что у Жохова всякий раз сжималось сердце. Особенно теперь, когда у нее отрезали одну грудь. Он закрыл записную книжку, прошел к себе в комнату и с порога, не включая свет, рявкнул:

– Хы!

В ответ из темноты раздался дьявольский хохот. Сработало звуковое реле в китайской игрушке – из тех, какими простодушные американцы пугают друг друга на Хеллоуин. Подвешенный к люстре пластмассовый череп заплясал на нитке, содрогаясь и ритмично посверкивая краснеющими глазницами. В них пульсировал адский огонь от четырех пальчиковых батареек. Короткими вспышками выхватывало из тьмы и окрашивало в цвет крови веселенькие обои под ситец, ободранные давно потерявшейся кошкой, фотографию Лельки на стене, гипсовый бюстик Ленина в оконной нише. На высоком лбу вождя, как на теле преступника в рассказе Кафки «Исправительная колония», был вырезан и прокрашен черным фломастером буддийский аналог той из десяти заповедей, которую он нарушил, – ахимса.

Глава 2 Побег

4

Дня через три после встречи с Жоховым жена позвала Шубина к телефону:

– Тебя какой-то Жохов. Говорит, Гена дал ему наш телефон.

– Нет меня, – сказал Шубин. – Пусть вечером перезвонит.

Жена расстроилась.

– Я уже сказала: сейчас. Что я теперь должна ему говорить?

– Скажи, что спала и не слышала, как я ушел.

Было часов десять утра, он только что сел за машинку, и отвлекаться не хотелось.

На днях стало известно, что одной новой газете для семейного чтения требуется серия исторических очерков с криминальным уклоном. По слухам, платили они честно. Шубин позвонил, ему назначили встречу в редакции. Он прибыл минута в минуту, но тех, с кем договаривался по телефону, на месте не оказалось. Секретарша сказала, что ушли обедать. Вернулись они часа через полтора. Это были двое юных гуманитариев, годившихся ему в сыновья, Кирилл и Максим. Оба с удовольствием рассказали о себе. Кирилл писал диссертацию по герменевтике Георга Гадамера, Максим доучивался в МГУ. Темой его диплома были восточные мотивы у Андрея Белого: чума, монголы, эфиопы. От обоих крепко пахло пивом.

Выяснилось, что им нужна уголовщина Серебряного века – основанная на архивных документах, но со стильными убийствами и половыми извращениями. Взамен Шубин предложил очерки о самозванцах. Идея прошла со скрипом. Ее коммерческий потенциал они сочли сомнительным, тем не менее согласились попробовать. Для него это был компромисс между желанием заработать и этикой профессионала, для них – между веяниями времени и жалостью к автору, по возрасту не способному встать вровень с эпохой. Время переломилось круто. Совсем недавно Шубин считался мальчишкой, а теперь ему постоянно давали понять, что в свои сорок два года он – старик.

Расцвет всенародного интереса к истории пришелся на горбачевскую эпоху и минул вместе с ней. Для Шубина это были счастливые годы. Он уволился из института и неплохо зарабатывал, снабжая газеты и журналы сообщениями о не известных широкой публике фактах или статьями с новым взглядом на известные. Биографии, календари памятных дат, архивные материалы разной степени сенсационности расхватывались на лету, в угаре успеха он не заметил, как его отнесло в сторону от магистрального течения жизни.

Сначала резко упали в цене красные маршалы, за ними – эсеры и анархисты, по которым Шубин специализировался с начала перестройки. На смену житиям революционных вождей, загубленных усатым иродом, пришли благостные рассказы о трудолюбивых и скромных великих князьях с их печальницами-женами, не вылезающими из богаделен. Правдолюбцев без царя в голове вытеснили мудрые жандармские полковники и суровые рыцари Белой идеи, чаще склонявшиеся над молитвенником, чем над оперативными картами, а эти борцы за народное счастье, в свою очередь, уступили место героям криминальных битв.

В дыму от сгоревших на сберкнижках вкладов исчезли искатели золота КПСС. Сами собой утихли споры на тему, появится ли в продаже сахарный песок, если вынести тело Ленина из мавзолея. Курс доллара сделался важнее вопроса о том, сколько евреев служило в ЧК и ГПУ и как правильно их считать, чтобы получилось поменьше или побольше.

С прошлой зимы Шубин пробавлялся случайными заработками, да и те выпадали все реже. Серия очерков о самозванцах была подарком судьбы среди сплошных неудач.

Начать он решил с Тимофея Анкудинова, мнимого сына царя Василия Шуйского. Этот человек волновал его с доперестроечных времен, с тех пор как на ночном гурзуфском пляже впервые услышал о нем от бородатого питерского аспиранта-историка, бродяжившего по Крыму с ручным вороненком на плече и двумя прибившимися к нему в Коктебеле столичными антропософками. Из идейных соображений они загорали без лифчиков, а купались только голыми.

Когда-то Шубин думал написать об Анкудинове статью для «Вопросов истории», материал был собран. Популярный очерк – жанр куда более незатейливый. Он нашел папку с выписками и замолотил по клавишам своей «Эрики». В его положении о компьютере нечего было и мечтать.

Анкудинов родился в 1617 году, в Вологде. Его мать звали Соломонидой, отца – Демидом, других детей у них не было. Отец торговал холстами, но позднее перешел в услужение к архиепископу Варлааму, владыке Вологодскому и Великопермскому, и вместе с семьей поселился у него на подворье. Владыка обратил внимание на способного мальчика, приблизил его к себе, в шестнадцать лет женил на своей внучатой племяннице и определил писарем в вологодскую «съезжую избу». Там под началом дьяка Патрикеева он быстро дослужился до подьячего. Когда Патрикеева перевели в Москву, тот взял Анкудинова с собой и пристроил на службу в Новую четверть – приказ, ведавший казенными питейными домами.

Место было благословенное, сюда стекались колоссальные суммы из царевых кабаков и кружал со всей Руси. Наличку с мест привозили медью, при пересчете ее на серебро умный человек никогда не оставался внакладе. Принцип двойной бухгалтерии еще не был известен, финансовые документы составлялись в одном экземпляре. Опытному подьячему не стоило труда подчистить, а то и подменить опись. Тогдашний аудит сводился к допросу свидетелей и графологической экспертизе, но Анкудинов научился так виртуозно подделывать чужой почерк, что никому в голову не приходило заподозрить подлог.

Перед юным провинциалом открылась масса возможностей, круживших ему голову. Деньги сами шли в руки. Доставались они легко, с такой же легкостью он их прогуливал, не думая о завтрашнем дне, но затем взялся за ум, купил дом на Тверской, рядом с подворьем шведского резидента, и переехал туда со всей семьей. Его сын через забор дразнил шведов «салакушниками» и «куриными ворами», за что был выпорот по жалобе посольского пристава. Тогда же Анкудинов начал вкладываться в торговые предприятия, входя в долю с купцами, ездившими за границу. На вино и зернь тоже хватало. Семье перепадало чем дальше, тем меньше. Жена и прежде не упускала случая поставить ему на вид, что всем в жизни он обязан ей и ее дяде-архиепископу, а теперь принялась поминать об этом каждый день, с воплями и слезами. Она требовала от него сидеть вечерами дома, не пить, не гулять, содержать ее вологодскую родню, а оставшиеся деньги отдавать ей на хранение. Анкудинов все чаще стал ночевать на стороне, иногда неделями не появляясь у себя на Тверской.

Поначалу он имел страх божий, но с годами осмелел, утратил чувство меры, как в то время называли инстинкт самосохранения, и в один прекрасный день с ужасом обнаружил, что утаить грех невозможно. В отчаянии он бросился к купцам-компаньонам, те показали ему дулю. Чтобы покрыть растрату, пришлось занимать деньги в разных местах и под большие проценты. Возвращать было нечем, кредиторы потянули его в суд. Часть долгов Анкудинов заплатил, для чего опять запустил руку в приказную кассу, но латать этот тришкин кафтан с каждым разом становилось все тяжелее. На службе надвигалась ревизия, заимодавцы грозили тюрьмой. Самым безжалостным из них оказался его кум, подьячий Посольского приказа Василий Шпилькин. Выезжая с посольствами в Европу, он брал с собой низкосортный пушной товар, не подпадавший под закон о казенной монополии на торговлю мягкой рухлядью, и там сбывал его с огромными барышами. Члены дипломатических миссий пользовались правом беспошлинной торговли, на этом и взошел его капитал, умело преумноженный ростовщичеством. Напрасно Анкудинов взывал к его милосердию, Шпилькин был неумолим.

Архиепископ Варлаам давно умер, отец тоже лежал в могиле, а мать Соломонида провдовела недолго. Она снова вышла замуж и на просьбы сына продать дом и хозяйство, чтобы помочь ему в беде, отвечала отказом. Ждать помощи было неоткуда, впереди маячили кнут и Сибирь. Анкудинов решил бежать за границу, в Польшу.

Собираясь в дорогу, он прихватил с собой бурый камешек размером с перепелиное яйцо, неприметный на вид, но хорошо известный докторам и алхимикам. Это был чудесный камень безвар, имеющий «силу и лечбу великую от порчи и от всякой болезни». Такие камни раз в сто лет находят в коровьих желудках. В свою счастливую пору Анкудинов выиграл его в зернь у пьяного лекаря-немца из Кукуйской слободы и отказался вернуть хозяину, когда наутро, проспавшись, тот хотел выкупить назад свое сокровище. Позднее, загнанный кредиторами, он пытался его продать, но того лекаря не нашел, а другие или не знали безвару настоящей цены, или норовили купить обманом, по дешевке. Анкудинов думал сбыть его за границей. Он полагал, что обманщиков там меньше, чем в Москве, а образованных людей – больше.

Той осенью ему исполнилось двадцать шесть лет. Его дочери шел десятый год, сыну – четвертый. Вечером накануне побега он отвел обоих детей к сослуживцу по имени Григорий Песков, под каким-то предлогом оставил их у него ночевать, а сам вернулся домой, вызвал к заплоту дежурного пристава при жившем через забор шведском резиденте и, стоя перед ним в одной рубахе, матерно попенял ему, что не может уснуть, потому что на дворе у шведов собаки громко брешут. Пристав хорошо запомнил этот разговор.

На исходе был сентябрь 1643 года. Ночи стояли непроглядные, беззвездные, но дожди еще не зарядили, после июльских гроз бабье лето выпарило из бревен всю влагу. В глухой час задолго до рассвета Анкудинов с четырех сторон подпалил собственный дом, предварительно обложив нижние венцы соломой, и скрылся. В набат ударили, когда огонь уже охватил крышу. К счастью, ветра не было, даже ближайшие усадьбы удалось отстоять.

Дознание проводил концовский староста, на нем пристав показал, что сосед с вечера лег спать у себя в избе и, значит, тоже сгорел. Где в ту ночь находилась его жена, осталось неизвестно. Впоследствии утверждали, будто Анкудинов запер ее, спящую, в горнице и сжег дом вместе с ней, но эта официальная правительственная версия вызывала недоверие уже одним тем, что активно использовалась в попытках вернуть беглеца на родину. Предъявляя ему обвинение в женоубийстве, московские эмиссары за рубежом требовали выдать его как преступника уголовного, а не политического.

К обеду Шубин настучал три страницы, но были сомнения, верно ли выбран тон. Он позвал жену и вслух прочел ей написанное.

– Слишком академично, – сказала она. – Как-нибудь свяжи все с сегодняшним днем, а то они тебе меньше заплатят.

Шубин поинтересовался, как она себе это представляет.

Жена взяла со стола чистый лист и вышла с ним в кухню. Минут через десять вернулась, молча подала ему листок и застыла в ожидании приговора. Лицо ее еще туманилось недавним вдохновением.

«Все мы помним, – прочел Шубин, – сколь изощренной бывала наша пропаганда в тех случаях, если сверху поступал заказ оклеветать человека, бежавшего за границу. Его обливали грязью и обвиняли во всех смертных грехах, лишь бы настроить против него общественное мнение на Западе».

– Не нравится? – упавшим голосом спросила жена.

Пришлось признать, что написано неплохо. Она приободрилась.

– Вставь это после истории про его жену.

Шубин обещал, но как только за ней закрылась дверь, сунул листок в кипу черновиков, которые подстилались в мусорное ведро вместо газеты. Газет они теперь не выписывали.

Недостаток аллюзий удалось возместить картиной ночного пожара. Гудело пламя, столбом поднимались к небу огненные брызги, пылающие головни разлетались по Тверской. К утру дом превратился в груду углей, даже медная посуда расплавилась от страшного жара. На пожарище копались разве что нищие, а они человеческих костей не искали. Анкудинов на это и рассчитывал. План строился на том, что его сочтут сгоревшим до зольной трухи, обратившимся в пепел.

«Чтобы перевоплотиться в царевича из рода Шуйских, он должен был стать не беглецом, а мертвецом», – отстучал Шубин последнюю фразу и пошел обедать.

На первое был овсяный суп, на второе – полбаночки детского мясного питания с гречневой кашей. Дефицитная в советское время гречка свободно продавалась в магазинах. Соседка с восьмого этажа, сторонница реформ, умело использовала этот разящий факт в полемике с шубинской тещей. Они вели ее во дворе, выгуливая внуков.

Вечером Жохов перезвонил.

– Ты тогда у Гены рассказывал про монголов, – начал он без предисловий. – Можешь достать монгольскую юрту?

Шубин удивился, но не очень.

– Зачем тебе?

– Понимаешь, у меня тут обрисовался человек из Ташкента, отдает партию узбекских халатов под проценты с продажи. Практически без предоплаты. Берем их, гоним в Ниццу, ставим юрту на Лазурном Берегу и торгуем из нее этими халатами. Ночуем в ней же.

– Юрта монгольская, а халаты узбекские, – сказал Шубин.

Жохов отреагировал мгновенно:

– Да кто там разберет!

По нынешним временам идея была не самой экстравагантной. Теща все время подбивала Шубина подумать о семье и что-нибудь возить на продажу туда, где этого нет. Ей казалось, что нигде, кроме Москвы, нет ничего хорошего, задача сводилась к выбору любого пункта на карте, исключая Ленинград, и любого товара, доступного семейным финансам.

Все вокруг хотели что-то кому-то продать. Недавно соседка с десятого этажа, в прошлом балерина Большого театра, предлагала купить у нее полтора километра телефонного кабеля, лежавшего на заводском складе где-то под Пермью. Она пыталась соблазнить им всех соседей. Жена так долго объясняла ей, что им это не нужно, что почувствовала себя виноватой.

Шубин стал прикидывать, к кому можно обратиться насчет юрты.

– Ну что, достанешь? – спросил Жохов.

– Попробую. Позвони денька через два.

Он обещал, но не позвонил.

Через одиннадцать лет они с женой ехали из Улан-Батора в Эрдене-Дзу. Расстояние от столицы до аймачного центра Хар-Хорин, где находился монастырь, составляло около четырехсот километров. Для старенькой «хонды» Баатара, ровесницы августовского путча, это было немало, но дорога оказалась лучше, чем Шубин ожидал. Идеально прямая, недавно отремонтированная китайскими рабочими трасса вела строго на запад. По обеим ее сторонам плыла голая осенняя степь, лишь иногда на этой однотонной плоскости чуть более темным и рельефным пятном возникала овечья отара, похожая на низко стелющийся над землей дымок. Сколько бы ни было в ней голов, она все равно казалась ничтожной по сравнению с окружающим простором. Рядом с овцами неизменно чернела фигурка всадника. Одинокие юрты показывались вдали не чаще чем раз в четверть часа, парные – еще реже.

Жена смотрела в окно, а Шубин пытался выудить из Баатара крупицы той мудрости, которой оделили его норвежские и корейские миссионеры. Баатар отмалчивался, но в конце концов рассказал, как один из норвежцев говорил им, что не случайно китайский иероглиф «запад» по форме похож на двух людей под деревом. Если буквально перевести это слово, оно означает: место, где двое живут в саду. Эти двое – Адам и Ева, сад – райский. Значит, предки нынешних китайцев знали про Эдем, а потомки позабыли.

– Ты в это веришь? – спросил Шубин.

Баатар поймал в зеркальце его взгляд и покачал головой.

– Китайцы никогда ничего не забывают. Они помнят, что им у нас было хорошо, как в раю, и хотят вернуться.

– Они трудолюбивые. Зря вы их не любите, – сказала жена.

Вдруг Баатар притормозил, указывая вперед и вправо. На обочине стая полудиких монгольских собак безмолвно терзала павшую лошадь. Она лежала на боку, маленькая, с окостеневшими ногами и разорванным животом. Зиявшая в нем красно-сизая полость казалась ненатуральной, как муляж. Неприятно было видеть, что все эти псы, голова к голове роясь у нее во внутренностях, нисколько не мешают друг другу.

Поодаль дожидались своей очереди грифы-стервятники. Они сидели парами, терпеливо и недвижимо, даже не пытаясь ухватить валявшиеся на траве кровавые ошметья. За ними с криком клубились вороны. Их черед должен был настать после того, как насытятся сильнейшие. В природе царил строгий порядок.

– Такова жизнь, – сказал Баатар в ответ на сокрушенные вздохи жены, жалеющей бедную лошадку.

Позже заговорили о приватизации в Монголии. Шубин напомнил ему его же слова, но признать справедливость такого порядка он теперь не пожелал.

5

В сентябре у Жохова завелась одна женщина, бывшая скульпторша, не очень молодая и достаточно бедная, для того чтобы рядом с ней чувствовать себя баловнем судьбы. В то время у него намечались серьезные контракты, а она плела и продавала на Измайловском рынке фенечки из цветного бисера. С ваянием покончено было еще при Андропове. Встречались у нее дома, вместе ужинали и за столом прекрасно понимали друг друга, но в постели он или вообще оказывался ни на что не годен, или кончал раньше ее, хотя до последней возможности затягивал процесс, закрывая глаза и, как рекомендовало руководство по тантрийскому сексу, мысленно водя зрачками по желтому, цвета расплавленного золота, четырехлепестковому лотосу.

Решение сесть на него верхом далось ей непросто. Была опасность выйти из образа нежной рукодельницы, хоть как-то ограждавшего ее от мужской грубости, но риск оправдал себя. В этой позиции Жохов оказался на высоте. Потом она в изнеможении припала к нему сверху, а он расслабленно поглаживал ей влажный от пота крестец. Это доказывало натуральность ее заключительных визгов и судорог.

«Ты, оказывается, страстная», – сказал он, деликатно умолчав о собственных скромных впечатлениях.

В ответ, все еще распластавшись на нем, она доверительно шепнула ему в ухо: «Вот так я раньше работала с глиной».

В тот же момент внутри у него что-то щелкнуло, и на следующий раз дело опять не заладилось. Больше он ей не звонил, но после истории с сахаром все-таки набрал ее номер. Там ответил мужской голос.

Хасан знал его адрес и телефон, следовало или заплатить хотя бы часть, или на время куда-то съехать. Снять жилье он не мог, денег оставалось на полмесяца, и то если не пить ничего крепче кефира и покупать продукты на оптовом рынке. Ночевать у Гены нельзя, жена у него яростно оберегала семейный очаг от всех, кого считала собутыльниками мужа. Гена и раньше предпочитал с ней не связываться, а с тех пор как под Новый год его институтская зарплата сравнялась со стоимостью двух бутылок шампанского, окончательно сдал позиции. Попросить в долг у Марика – значит утратить его доверие раз и навсегда. Он, может, и даст, но после этого лучше не обращаться к нему с деловыми предложениями.

Отец четвертый год лежал на кладбище в районном городе на Урале, бывшем железоделательном заводе князей Всеволожских, откуда Жохов четверть века назад уехал учиться в Москву. На мать рассчитывать не приходилось, он сам посылал ей деньги, когда были. На седьмом десятке она по большой любви выскочила замуж за бежавшего из Баку нищего армянского инженера моложе себя на десять лет, и тот камнем повис у нее на шее. Летом за копейки шабашил в передвижной мехколонне, зимой перебивались на одну ее зарплату плюс пенсия и картошка с мичуринского участка. Мать продолжала работать глазным врачом в городской поликлинике.

Из уральской родни в столице прижился только дядька по матери, слесарь-лекальщик шестого разряда и пламенный нумизмат. Эта страсть выжгла в нем все человеческое. Он был холост, при немалых заработках одевался как нищий, питался концентратами и супом из пакетиков, годами взамен отпуска брал денежную компенсацию, чтобы потратить ее на очередной раритет, а выходные проводил на нелегальных сходках в Битцевском парке. Там собирались знатоки императорских профилей на серебре, специалисты по монетным дворам и гуртовым насечкам. Казалось, только смерть вырвет у него из рук эти каталоги и кляссеры, но дух времени проник и в его пыльную келью на Сретенке. Еще до путча он продал свою коллекцию, купил однокомнатную квартиру на Юго-Западе и сдавал ее жуковатому парижанину с бухарскими корнями, возившему в Москву французский маргарин под видом сливочного масла. Сам по-прежнему жил в коммуналке.

Жохов знал его с детства, но последние годы почти не поддерживал с ним отношений. Это была давняя семейная история. После войны дядька работал на единственном в их городе заводе, вообще-то пушечном, но со своим металлургическим производством, тогда же его арестовали за то, что выносил из цеха привезенные на переплавку немецкие, венгерские и румынские монеты. Никому, кроме дядьки, они на дух были не нужны. Державы оси, чтобы сэкономить никель и медь, чеканили их из какого-то невесомого синюшного сплава по цене грош за тонну. На румынских леях вместо свастики красовалась невинная кукуруза, тем не менее они считались фашистскими. Дядьке впаяли пять лет и отправили строить город Воркуту. Жохов помнил, как шестилетним пацаном прибежал со двора домой и увидел в кухне коротко стриженного серолицего человека, молча хлебавшего окрошку. Он запускал ложку в дальний конец тарелки, деланно-вялым движением подгребал к себе квасную жижу с розовыми кубиками колбасы, бережно зачерпывал ее и вдумчиво отправлял в заросший щетиной рот. Колбаса плавала в окрошке густо, как гренки в гороховом супе, но бабушка на разделочной доске резала еще и еще. Глаза у нее были заплаканные.

Пришли с работы мать с отцом. Налепили пельменей, вечером всей семьей собрались за столом. Жохову налили полрюмки кагора. Дядька рассказывал про северное сияние, про огромные, от земли до неба, дымно-красные облака, которые в полярный день при полном безветрии столбами простаивают над тундрой по нескольку часов, совершенно не меняя очертаний. Не было ни бараков, ни вертухаев, ни рвущихся с поводков конвойных овчарок. Только величественная северная природа, ковры из разноцветных лишайников, песцы, олени, лемминги, перелетные птицы.

Все сидели как на лекции. Жохов заскучал и поставил на проигрыватель пластинку с песней о веселом Чико, лучше всех умеющем танцевать самбу, румбу и фокстрот:

Ах, Чико, Чико! Веселый Чико!Веселый Чико прибыл к нам из Порто-Рико…

Дядька криво засмеялся и сказал, что это про него. Потом Жохова отправили спать, он уснул, но среди ночи проснулся от скрежета железа по железу. Окно было открыто, возле него стояла мать и, всхлипывая, кухонным ножом соскребала присохший к жестяному карнизу воробьиный помет. За стеной отец и дядька матом орали друг на друга.

Причину Жохов узнал уже студентом. После фронта у дядьки водились деньги от продажи трофейного барахла, незадолго до ареста он одолжил отцу приличную сумму на зимнее пальто для матери и подозревал, будто отец и стукнул на него в органы, чтобы не отдавать долг. Тот все отрицал, в конце концов они помирились, через несколько лет дядька по лимиту прописался в Москве, к праздникам присылал им со знакомым проводником колбасу и мясо, обложенное взятым у мороженщиков искусственным льдом, но при Горбачеве приехал на родину, пошел в КГБ и посмотрел свое следственное дело. Все подтвердилось, он стал требовать публичного покаяния через заводскую многотиражку. Вскоре отец умер от инфаркта. Дядька, извещенный кем-то из родственников, прилетел на похороны, хотя никто его не звал, и на поминках примирительно высказывался в том смысле, что покойный тоже стал жертвой тоталитаризма, сознательно убивающего в человеке основу его самостояния – способность различать добро и зло.