1,49 €
"Аскольдова могила» - произведение русского писателя и драматурга, основателя русского исторического романа М. Н. Загоскина (1789 – 1852). *** В третьем историческом романе, который вышел в 1833 г., автор изображает времена великого князя Киевского Владимира. Идет борьбы язычества с новой религией – христианством. На это накладывается конфликт династий. Его участники - не признающие законности правления Рюриковичей приверженцы свергнутых князей Аскольда и Дира. В романе есть и любовная линия, яркий сказочно-фантастический колорит, но успеха он не имел. В 30-40-х годах проза еще уступала в художественном отношении поэзии, а историческая, как явление романтизма, проигрывала прозе на современную тематику, уже взявшей курс на реализм и психологизм. Перу Загоскина принадлежат и такие произведения: "Искуситель», "Концерт бесов», "Нежданные гости», "Вечер на Хопре», "Москва и москвичи».
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 432
«Аскольдова могила» — произведение русского писателя и драматурга, основателя русского исторического романа М. Н. Загоскина (1789–1852).***
В третьем историческом романе, который вышел в 1833 г., автор изображает времена великого князя Киевского Владимира. Идет борьбы язычества с новой религией — христианством. На это накладывается конфликт династий. Его участники — не признающие законности правления Рюриковичей приверженцы свергнутых князей Аскольда и Дира. В романе есть и любовная линия, яркий сказочно-фантастический колорит, но успеха он не имел. В 30-40-х годах проза еще уступала в художественном отношении поэзии, а историческая, как явление романтизма, проигрывала прозе на современную тематику, уже взявшей курс на реализм и психологизм.
Перу Загоскина принадлежат и такие произведения: «Искуситель», «Концерт бесов», «Нежданные гости», «Вечер на Хопре», «Москва и москвичи».
Раскройтесь предо мной, картины времен давно прошедших: явись во всей красе своей, изгибаясь по крутым берегам привольного Днепра, древняя столица царства Русского — великий Киев, первопрестольный град! Бушуй, крутись, быстрый Днепр, и отражай в голубых волнах своих златые верхи высоких теремов и гридниц двора княжеского; расстилайтесь по обширному Подолу киевскому[45], бархатные луга — любимое разгулье удалой дружины князя русского! Жадный взор мой стремится проникнуть сквозь седой туман веков, до тех отдаленных времен России, когда, не озаренная ещё светом православия, она приносила кровавые жертвы своему Перуну[46]; когда в дремучих лесах её перекликались лешие и раздавался хохот хитрых русалок; когда в бурные осенние ночи, на вершине Кучинской горы, собирались колдуны, оборотни и злые ведьмы или, купаясь в утреннем тумане, резвились меж собой вертлявые кикиморы, и грозный Бука[47], на сивом коне своем, носился по лесам и долам, преклонял высокий бор до сырой земли и притаптывал луга заповедные. Я хочу послушать песни вещих соловьев Владимира — вдохновенных баянов древности, хочу взглянуть на веселые хороводы русских дев, пляшущих под тенью дубов или при свете пылающих огней в праздник Купалы[48] — древнего божества дубрав и полей русских; хочу полюбоваться удалыми потехами и посмотреть на игрушки богатырские славянских витязей.
Пусть называют мой рассказ баснею: там, где безмолвствует история, где вымысел сливается с истиною, довольно одного предания для того, кто не ищет славы дееписателя, а желает только забавлять русских рассказами о древнем их отечестве.
Давно уже свирепые печенеги[49] не дерзали приближаться к границам русским; покоренные ятвяги[50] смирились; мятежные радимичи[51], побитые на голову воеводою княжеским, прозванным Волчий Хвост, платили снова обычную дань, и от берегов Черного моря, называемого в то время Русским, до крайних пределов обширной области Новогородской почти все пространство земли, заключающее в себе нынешнюю Европейскую Россию, признавало своим владыкою великого князя Киевского. С ужасом взирала отдаленная Греция на сего ставро-скифского царя[52], который, подражая во всем отцу своему, Святославу, не хотел последовать примеру матери его, благочестивой княгини Ольги, и принять веру христианскую.
Немногие христиане, рассеянные по России, хотя не были гонимы за их вероисповедание, но, окруженные повсюду идолопоклонниками, повинуясь языческому князю, властолюбивому, не знающему пределов своему могуществу, они должны были беспрестанно опасаться участи их единоверцев, пострадавших в первые годы христианства. Владимир не походил на Нерона[53], но он мог сделаться Диоклетианом[54]. Сооружение нового капища[55] Перуну, богатое изваяние истукана этого первенствующего божества древних славян, частые жертвы, ему приносимые, — все доказывало привязанность великого князя к вере его предков. Он мог пожелать истребить последние остатки православия в своем государстве; мог ли пожелать и не исполнить своего желания тот, кто некогда, для удовлетворения необузданной страсти, предав смерти владетеля земли Полоцкой, Рогвольда, и двух сыновей его, силою женился на их сестре, Рогнеде[56], и, умертвив потом своего родного брата, Ярополка[57], взял в число наложниц своих вдовствующую его супругу? Кто мог тогда предвидеть, что сей грозный князь, облитый кровью своих ближних, будет некогда просветителем народа русского, образцом кротости, смирения, христианской любви и, причтенный к лику святых, станет рядом с апостолами и учениками Спасителя нашего? Впрочем, сами христиане не могли не видеть, что, сделавшись самодержавным и единственным владыкою царства Русского, Владимир перестал злодействовать. Он был ещё бичом небесным для народов иноплеменных; но любил свой собственный народ, любил в судах правду, любил своих русских витязей, и хотя гордые варяги, составлявшие некогда его отборную дружину, притесняли иногда простолюдинов, хотя Владимир ласкал ещё этих наемных воинов, известных в других землях под общим названием норманнов, но они не смогли уже поступать с русскими, как с побежденным народом, и нередко варяг, обличенный в буйстве и насилии, наказывался наравне с простым воином киевским. Но могли ли надеяться христиане, что тот, кто проводил время в пирах и забавах и, подобно сластолюбивому Соломону[58], имел до восьмисот наложниц, оставит в покое людей, коих вера, основанная на чистоте нравов, исповедующая кротость и целомудрие, была безмолвным, но красноречивым обличителем его буйных потех и увеселений? Несмотря на это, не только одни язычники, но даже многие из христиан любили Владимира. Его величественный вид, неустрашимость в битвах, царское хлебосольство и роскошь, знаменитые победы — одним словом, все пленяло умы россиян. Слава царя всегда становится собственностью его народа, а могущественный Владимир был славнейшим государем своего времени; и когда киевляне, толпясь на площади вокруг Перунова капища, слышали веселые крики бояр и витязей, пирующих в светлых гридницах двора княжеского, когда кому-нибудь удавалось сквозь узкие окна завидеть часть длинных дубовых столов, покрытых яствами, и рассмотреть окованный серебром турий рог, который с шипучим медом или зеленым вином переходил из рук в руки, то он кричал с радостью: «Братцы, братцы, посмотрите, как пирует со своею удалою дружиной наш великий князь, Владимир Святославович! Вон, видите ль, стоит подле него широкоплечий боярин? Это славный новгородский воевода Добрыня! А вон сидит понасупившись, словно туча громовая, удача-молодец, Рогдай!» И народ с шумом начинал тесниться вокруг двора княжеского, и тысячи голосов повторяли: «Да здравствует государь великий князь! Веселись и пируй, наш батюшка, солнце красное всей святой Руси!»
В один из прекрасных весенних вечеров южной России, когда солнце, опускаясь медленно к земле и не застилаемое ни одним облачком, утопает в золотом и огнистом океане; когда поселянин, возвращаясь домой с работы, весело поглядывает на ясные небеса и говорит своим товарищам: «Ну, ребята, бог дает нам ведро! Посмотрите, как заря погорела!» — в один из сих благословенных вечеров, тихих, но исполненных какой-то юности и жизни, человек десять рыбаков сидели кругом яркого огня, разведенного на берегу реки, близ урочища нагорной стороны Днепра, называемого Сборичев взвоз. Седой, но, по-видимому, ещё бодрый старик заглядывал беспрестанно в большой котел, в котором варилась жирная уха, и от времени до времени отведывал из него деревянного ложкой. Два рыбака разбирали и считали пойманную рыбу, а остальные, лежа беспечно вокруг огня, разговаривали меж собою.
— Что это, ребята? — сказал один из этих последних. — Вот близко десяти дней, как нашего великого князя видом не видать, слыхом не слыхать? Уж здоров ли наш батюшка? Бывало, не пройдет двух дней без пированья, а теперь, посмотрите-ка: и в новых его палатах, и в каменном тереме ни одного огонька не видно!
— Не все пировать, дитятко, — сказал старый рыбак, — и княжеские яства приедаются, и сладкий мед припивается!.. Да и нельзя же каждый день быть под хмельком; ведь дело его княжеское: надо рядить, судить, давать всем расправу. Тут варяг ограбил русина; там, глядишь, наш брат киевлянин…
— Что, чай, обидели варяга? — прервал кто-то насмешливым и грубым голосом. Рыбаки поглядели вокруг себя: на берегу никого не было; но в пяти шагах от них, у самой пристани, стоял в легком челноке, облокотясь на весло, колоссального роста мужчина, лет сорока пяти, с окладистою русою бородою. Он был без кафтана, в одной пестрой рубашке, подпоясанной черным с медными бляхами ремнем, за которым заткнуты были широкий, с серебряною рукояткою, засапожник[59] и стальной кистень; у ног его лежало верхнее платье из грубой шерстяной ткани.
— Ах, леший его побери, — сказал один из рыбаков, — как он подкрался!
— Что тебе надобно, молодец? — спросил старик.
— Ничего, дедушка! — отвечал незнакомец. — Я здесь пристал к берегу, чтоб поотдохнуть немного. Да что ж вы, ребята, замолчали? — продолжал он. — Не бойтесь: я не варяг, не витязь княжеский: не стану вас подслушивать да придираться к вашим речам.
— Пожалуй себе подслушивай! — сказал старик, посматривая недоверчиво на незнакомца. — Мы люди простые, так какие у нас речи? Кой о чем меж собой растабарываем.
— В самом деле? А мне сдается, дедушка, что у вас речь шла о Владимире.
— О каком Владимире? Владимиров много на святой Руси! — прервал старик.
— О каком Владимире? Вестимо о каком! Ведь он один у вас, как порох в глазу.
— Если ты говоришь о нашем государе, молодец, так его не зовут просто Владимир, а величают великим князем Киевским.
— Киевским! — повторил сквозь зубы незнакомец. — Киевским! Отца его величали когда-то и царем Болгарским, а недолго же он царствовал. Слыхал ли ты, старинушка, пословицу: чужое добро впрок нейдет?
— И, молодец, где нам знать твои пословицы: мы люди тёмные. Да и что нам за дело, что было в старину! Живи только да здравствуй наш батюшка, великий князь, наше красное солнышко…
— Хорошо солнышко, — прервал незнакомец, — летом печет, а зимой не греет.
Рыбаки, молча и почти с ужасом, поглядели на незнакомца, который стоял, по-прежнему облокотясь небрежно на весло, и, казалось, не замечал удивления этих простых людей, не понимающих, как можно говорить с такою дерзостью о великом князе Владимире.
— Эх, молодец, молодец! — сказал старик, покачивая головою. — Чести твоей мы не порочим. Бог весть, кто ты такой, а не пристало ни тебе говорить такие речи, ни нам их слушать.
— А почему же нет? — сказал спокойно незнакомец. — Не прикажешь ли хвалить Владимира и за то, что он накликал сюда этих иноземцев, от которых нашему брату русину и житья нет? Подумаешь, как бы, кажется, этим бездомным пришлецам не быть тише воды, ниже травы; а попытайся-ка повздорить с каким-нибудь варягом…
— Так что же, — подхватил один молодой рыбак, — или мне с ними и суда не дадут?
— Дожидайся, брат! Нет, ребята, не нам обижать этих поморян: они того и норовят, чтобы с нас последнюю одежонку стащить. Мы, дескать, великокняжеская дружина, так все, что его, то наше.
— Как бы не так! — подхватил один молодой рыбак. — Не прежнее время: наш батюшка великий князь унял порядок этих заморских буянов! Кто и говорит: бывало, при них и тони не закидываем — как раз всю лучшую рыбу по себе разберут. А теперь, небось: не только простой мечник, а даже гридня или отрок княжеский попытайся-ка у меня взять даром хоть эту плотву!.. Нет, любезный, и не понюхает!
Незнакомец не отвечал ни слова и, помолчав несколько минут, сказал:
— Посмотрите, ребята: кто это там сходит с горы?.. Постойте-ка!.. Никак, один из них, — вот что повыше других и в панцире… ну, так и есть, — варяг!.. Да и другие-то, кажется, витязи княжеские… Они идут сюда.
— Сюда? — вскричал торопливо молодой рыбак. — Ей, ребята, проворней оттащите этого осетра в лодку… да помогите мне припрятать куда-нибудь стерлядей!.. Ну, что же вы, братцы, поворачивайтесь!..
Все рыбаки засуетились вокруг пойманной рыбы.
— Добро, не хлопочите, — сказал с насмешливою улыбкою незнакомец, — они поворотили направо. Да что же вы так переполошились, ребята? Ведь теперь, по милости вашего князя, не только простые витязи варяжские, но и ближние его отроки не смеют вас обижать.
— Оно так, молодец! — отвечал старик, глядя вслед за небольшою толпою ратных людей, которые, сошедши до половины горы, повернули по тропинке, ведущей к обширному Подолу киевскому. — Оно так, и мы доподлинно знаем, что ратным людям заказано обижать народ и брать у нас даром то, что им приглянется: да знаешь, молодец, все как будто бы вернее, — приберешь к сторонке, так не на что и глазам разгореться.
— Ах вы глупые головы! — сказал незнакомец. — Что уж это за житье, коли надо прятать свое добро, что б его не отняли!.. Да этак и с печенегами уживешься. Нет, ребятушки, не так живали наши отцы в Киеве, при законных своих князьях: Аскольде и Дире[60]. Попытался бы тогда какой-нибудь чужеземец обидеть киевлянина.
— А что, молодец, — спросил один из рыбаков, — и впрямь, чай, в старину-то лучше бывало?
— Не знаешь, так спроси у стариков. Что, дедушка, покачиваешь головою? — продолжал незнакомец, обращаясь к старому рыбаку. — Вестимо, отцы наши жили не по-нынешнему: довольство-то какое во всем было, житье-то какое привольное! Коли ты сам не видал этих времен, так, верно, слыхал о них от отца и матери?
— Слыхать-то и мы слыхали, — прервал один рыбак, почесывая в голове. — Недаром поется в песнях, что в старину и реки текли сытою, и берега были кисельные. Да ведь это давно уже было, а что прошло, того не воротишь.
— Бывало, — продолжал незнакомец, — наш брат киевлянин знал лишь князей своих и боялся одного всемогущего Перуна, а теперь и богов-то у вас много, и господ не перечтешь.
— Что правда, то правда, — прервал один детина с рыжею окладистою бородой. — Господ-то развелось у нас немало: и вирники и тиуны, а уж пуще всех эти метальники[61], провал бы их взял, — больно обижают нашего брата. Вот в прошлом месяце на меня наложили ставить для княжеского стола полтора сорока стерлядей. Я все честно принес к дворцовому метальнику, да позабыл только ему, проклятому, стерлядкой-другой поклониться… Так что же? Он при мне нарезал шесть зарубок на бирке, расколол, отдал одну половину мне. Кажись, дело бы в шапке, — так нет! Дня через три шлют опять за мною: «Давай ещё пол-сорока стерлядей: за тобой недоимка!» Как так? «Да так!» Я за пазуху, вынул бирку: на ней все метки сполна; метальник приложил к ней свою половину: смотрю — двух зарубок нет как нет! Я туда, сюда — не тут-то было! Рыбу с меня доправили да мне же затылок накостыляли.
— Так что же ты, глупая голова? — прервал незнакомец. — Ты бы ударил челом на этого метальника вашему красному солнышку, великому князю Владимиру!
— Попытался было, молодец, да доступ-то до него не легок. Ведь наш брат не кто другой: сунешься невпопад, так и животу не будешь рад, того и гляди, — продолжал рыбак, наморща брови и похватывая себя за спину, — какой-нибудь гридня или разбойник-варяг так тебя пугнет, что ты и ног не уплетешь.
— Экий ты, братец, какой! — подхватил незнакомец. — Коли не знаешь, так я тебя научу, как дойти до великого князя. Послушай-ка, молодец, женат ли ты?
— Как же! Вот уж другая весна идет.
— И жена твоя молода?
— Всего семнадцатый годок.
— А пригожа ли она собою?
— Пригожа ли?! — повторил с гордым видом рыбак. — Пригожа ли! Да таких молодиц, как моя, во всем Киеве немного, господин честной! Порасспроси-ка у товарищей: белолицая, румяная — кровь с молоком! Глаза, как цветы лазоревые, шея лебединая, а выступка-то какая, выступка — что и говорить: идет как плывет — пава павою!
— Эх, детина, детина, о чем же ты думаешь? Пошли её заместо себя к вашему князю: так, может быть, она-то сама домой не вернется, да зато стерлядей тебе назад отдадут. Что же ты, любезный, в голове-то почесываешь; иль боишься, чтобы с тобой не было того же, что с покойным братом вашего государя? Да не бойся, молодец: ведь у тебя всего-навсе одна жена, а у покойника-то, князя Ярополка, и невеста была красавица, и вся земля Русская была его; так, вестимо дело, с ним добром нельзя было разделаться: пожалуй, он стал бы отнекиваться, на драку бы пошёл. Вот у нашего брата, простолюдина, иная речь: взял жену иль невесту да вытолкал в шею с княжеского двора, так и концы в воду.
Глубокий вздох, похожий на удушливое стенание умирающего, когда в минуту нестерпимой боли каждое дыхание его превращается в болезненный вопль, прервал слова незнакомца. Рыбаки молча взглянули друг на друга, и сострадательные их взоры остановились на одном молодом человеке, который, не принимая никакого участия в общем разговоре, сидел задумавшись близ огня. На полумертвых и впалых щеках его, в неподвижных глазах, на посиневших устах, в каждой черте лица, изможденного бедствием, изображалась глубокая, неизъяснимая горесть. И грубый варяг, и хитрый грек, и полудикий житель лесов древлянских — каждый прочел бы в них с первого взгляда и повторил бы на собственном языке своем ужасные слова: «Я утратил невозвратно все земное мое счастье!» Ах, этот всемирный язык души, эти речи без звуков, начертанные кровавыми буквами на бледном челе несчастливца, понятны для всякого!
— Эх, брат Дулеб! — сказал один из рыбаков. — Да полно грустить! Мало ли в Киеве красных девушек — не та, так другая! Твоя Любаша приглянулась великому князю; что ж делать, брат: воля его княжеская — не ты первый, не ты последний!
— Так ваш Владимир, — прервал незнакомец, — и у этого бедняка отнял жену?
— Не жену, а невесту, — отвечал вполголоса рыбак, поглядывая с сожалением на Дулеба. — Сама виновата: бывало, лишь только великий князь выйдет на улицу, так все её подружки, словно дождь, кто куда попало, а Любаша тут как тут. Уж я ей говаривал: «Ей, Любашенька, не суйся на глаза к великому князю, — девка ты пригожая, личмённая — как раз попадешь на житье в Берестово![62]» Так нет, куда те, бывало, и слушать не хочет! «Я, дескать, моего Дулебушку ни на какого князя не променяю». И рада бы не менять, да променяешь. Глупая, ведь выше лба уши не растут! Чай, станут тебя спрашивать!.. Ну что ж? Ан и вышло по-моему. За два дня до свадьбы, где Любаша, — и след простыл!.. Мы с Дулебом взыскались её по всему Киеву, обегали все улицы; по домекам завернули на княжеский двор, да лишь только Дулеб вымолвил за чем, как вдруг конюшие, ясельничие, сокольники, гридни, отроки, варяги, русины — ну вся эта княжеская челядь, словно стая голодных псов, так на него и ощетинилась, да ну-ка его в толчки: не дали парню образумиться. Только один княжеский чашник, видно подобрее других, глядя на его горькие слезы, сжалился и шепнул ему, что Любашу отвезли на Лыбедь, в село Предиславино, затем что в Берестово уже места нет для красавиц. Вот с тех пор бедняжка Дулеб и ну чахнуть, — совсем извелся! Недаром говорят, что с радости кудри вьются, а с кручины секутся. Подумаешь, детина-то был какой ражий, да весельчак какой: и попеть, и поплясать, и в дудочку поиграть — на все удача! Бывало, как распотешится, так щеки жаром горят, а теперь… посмотри-ка: кровинки в лице не осталось. А уж исхудал-то как, исхудал!.. Сердечный, в чем душа держится!
— Знаешь ли что, старик? — сказал незнакомец, помолчав несколько времени и обращаясь к седому старику. — От этих рассказов и мне охота пришла повеличать вашего государя. Ну-ка, братцы, хватим разом: да здравствует наш батюшка, великий князь, наше красное солнышко!.. Что же вы молчите, ребята!.. Пристань хоть ты, Дулеб! Что, в самом деле, чего же нам ещё? Когда у нашего брата взять нечего, так люди ратные ничего у нас даром не отнимают; метальники берут с нас только вдвое, челобитчиков с княжеского двора провожают с честию, и сам государь великий князь жалует своею княжескою милостию наших жен и невест. Да разве это не житье, ребята? На что гневить богов: и хуже бывало, когда печенеги громили нашу родину. Правда, в старину ни о печенегах, ни о метальниках, ни о варягах и речи не было, суд давали по правде, невест и жен ни у кого не отнимали, — да ведь тогда и народ-то был другой. Вот если б отцы наши и деды встали из могил!.. — продолжал незнакомец, и насмешливая улыбка исчезла с уст его, глаза заблистали, а мощный голос, как из громовой тучи, зарокотал над головами рыбаков. — Да, — повторил он, — если б наши деды и отцы встали из могил, и я сказал бы им: «Граждане киевские, очнитесь, пробудись, народ русский! Не пора ли тебе за ум взяться? Ну-ка, детушки, гоните из Киева разбойников-варягов; мечите в Днепр ваших грабителей; топите всю эту гурьбу мироедов, которые питались кровью вашею, под сенью враждебного для вас поколения злодеев Рюрика и Олега![63] Люди русские, не прекратился ещё род Аскольдов, не погибло племя прежних князей ваших! Боги сохранили для вашего блага одного из их потомков. Да княжит он над великим Киевом, да держит свое княжение честно, без обиды, по старине, как держали, убитые изменою и предательством, его дедичи — знаменитые князья Аскольд и Дир!..» Ну, ребята, как вы думаете, что сказали бы на это наши старики?
Незнакомец замолчал, потух дивный огонь, который сверкал в грозных его взорах; он облокотился снова на весло и, окинув спокойным взором всех рыбаков, повторил свой вопрос. Никто не отвечал ни слова. Как безоружный путешественник, который, один среди дремучего леса, попадает внезапно на стаю голодных волков; как молодая девушка которая, спеша на голос своего друга и обманутая ауканьем хитрого лешего, вдруг встречает перед собою это страшилище лесов русских; как бесприютное дитя, которое видит в руке злой ведьмы сверкающий нож и, очарованное адским её взглядом, спешит к ней навстречу, — так точно все рыбаки, онемев от испуга, не смея пошевелиться, едва переводя дух, слушали с жадностью и трепетом возмутительные слова этого ужасного незнакомца.
Казалось, один Дулеб не слышал и не видел ничего: он не подымал головы, глаза его ни разу не встретились с глазами незнакомца; но легкий румянец играл на бледных щеках его, грудь волновалась, а из полуоткрытых уст вырывался какой-то невнятный ропот.
— Дедушка, а дедушка! — промолвил наконец один молодой парень, дернув за рукав седого рыбака. — Что это он говорит?
— Что он говорит? — повторил старик, как будто бы пробудясь от сна. — Ух, батюшки, что это? Как этот кудесник нас обморочил! Не слушайте, ребята, этого зловещего ворона! Ах ты печенег проклятый! Да как у тебя язык повернулся говорить такие речи о нашем батюшке? Иль ты думаешь, что для твоей буйной головы и плахи во всем Киеве не найдется?
— Как не найтись! — отвечал спокойно незнакомец. — Протяни лишь только шею, а за этим у вашего батюшки, великого князя, дело не станет. Да о чем ты, старинушка, так развопился? Ведь я стал бы это говорить не вам, а вашим отцам и дедам. С людьми и говорят по-людски, а с баранами что за речи: стриги их, да дери с них шкуру — на то родились.
— Что ж ты, в самом деле! — вскричал один из рыбаков. — Уж ты, брат, никак, и нас стал поругивать.
— Убирайся-ка, покуда цел, — сказал старик, — а не то мы тебе руки назад, да отведем к городскому вирнику, так у него запоешь другим голосом. Экий разбойник, в самом деле, — видишь с чем подъехал!
— Порочить нашего государя! — вскричал один рыбак.
— Говорить такие речи о нашем отце, Владимире Святославиче, — подхватил другой.
— Глупое стадо! — пробормотал незнакомец, принимаясь за весло.
— Постой, молодец! — вскричал Дулеб, вскочив поспешно с своего места. — Возьми меня с собою.
— Что ты, что ты, дитятко, — прервал старый рыбак, — в уме ли ты?
— Он довезет меня до Подола, — продолжил Дулеб, подходя к пристани.
— Изволь, молодец, довезу, куда хочешь; хоть до села Предиславина!
— Вспомни, Дулеб, — сказал тихим, но строгим голосом седой рыбак, — тому ли тебя учили? То ли ты обещал, когда был вместе со мною… не в Перуновом капище, не там, где льется кровь богопротивных жертв…
— Ах, старик, — вскричал Дулеб, — что ты мне напомнил!
Он остановился и закрыл руками глаза свои.
— Ну что ж ты? — сказал незнакомец. — Садись, что ль!
— Нет! — прошептал тихим голосом Дулеб. — Он велел любить и злодеев своих; он дает, он и отнимает, — да будет его святая воля! Ступай! Я не еду с тобою.
Незнакомец взглянул с удивлением на Дулеба, опустил весло, и легкий челн его запорхал по синим волнам Днепра.
— О ком это он говорит? — спросил один из рыбаков, глядя на Дулеба, который сел на прежнее место.
— Вестимо о ком, — отвечал другой рыбак, — о нашем великом князе! Кто ж, кроме его, и дает, и отнимает? Ведь он один в нас волен.
— А злодеев-то своих любить он также приказывает?
— Как же! Разве нам не велено жить в любви и совести с варягами, а что они — други, что ль, наши?
— А что, парень, — прервал детина с рыжею бородою, — ведь этот долговязый себе на уме! И впрямь житье-то наше незавидное. Эх, кабы воля, да воля! Что бы нам хоть одного проклятого метальника покупать в Днепре?
— А там добрались бы и до всех, — прервал старик, — и злых и добрых — топи всех сряду. Нет, ребятушки, как у нашего брата руки расходятся, так и воля будет хуже неволи.
— Да за что ж, дедушка, в старину-то нас никто не обижал?
— Право? Да вы, никак, в самом деле поверили этому краснобаю? Эх, детушки! Я два века изжил, так лучше поверьте мне, старику. Бывало и худо и хорошо, что грех таить: и при бабушке нашего государя, премудрой Ольге, злые господа народ обижали, и при сыне её, Святославе Игоревиче. Коли без того! Ведь одному за всеми не усмотреть. Кто говорит? И при нашем батюшке, великом князе, подчас бывает со всячинкою. Да что ж делать, ребятушки? Видно, уж свет на том стоит!
— Да о каком он все толковал Аскольде, дедушка?
— Неужели не знаешь? Ну вот что похоронен там… близ места Угорского, над самою рекою.
— А кто он был таков?
— Прах его знает! Так, какой-нибудь ледащий[64] князишка. Чай, в его время ленивый не обижал Киева. То ли дело теперь, и подумать-то никто не смеет. Вот недавно завозились было ятвяги да радимичи: много взяли! Лишь только наш удалой князь брови нахмурил, так они места не нашли. Что тут говорить! — продолжал старик с возрастающим жаром. — Да бывал ли на Руси когда-нибудь такой могучий государь; да летал ли когда по поднебесью такой ясный сокол, как наш батюшка Владимир Святославич?..
— Правда, правда! — закричали почти все рыбаки.
— А как выйдет наш кормилец, — промолвил один из них, — на борзом коне своем, впереди своих удалых витязей — что за молодец такой! Так, глядя на него, сердце и запрыгает от радости.
— Да как сердцу и не радоваться, — подхватил другой, — ведь он наш родной, ему честь — нам честь!
— Эх, ребята, — вскричал третий, — напрасно мы не связали этого разбойника. Леший его знает, кто он таков: уж не ятвяги ли его подослали?
— Да, парень, — прервал молодой рыбак — хватился!.. Поди-ка догоняй его; смотри: чуть видно… Эк он начал сажать — словно птица летит!.. Вон, выехал уже в Пачайну…[65]
— Пусть идет куда хочет, — сказал старик, — лишь только бы к нам не заезжал. А вот и уха сварилась, — продолжал он, отведывая из котла деревянною ложкою. — О, да знатная какая!.. Ну что ж, детушки, в кружок! Поужинаем засветло, а там и за работу.
Все рыбаки, выключая Дулеба, уселись кругом котла.
— А ты что, Дулебушка? — спросил старик. — Присядь к нам да похлебай ушицы. Эх, дитятко, полно! Горе горем, а еда едою. Садись!
Вместо ответа Дулеб покачал печально головою и остался на прежнем месте.
— Зачахнет он совсем, — сказал вполголоса старик. — Легко ль, сердечный, не пьет, не ест…
— Небось, дедушка, — прервал молодой рыбак, подвигаясь к котлу, — проголодается, так станет есть, ведь голод-то не тетка. Нуте-ка, ребята, принимайтесь за ложки! Авось, смотря на нас, и его разберет охота!
Теремный двор, в котором Владимир любил угощать своих витязей, стоял в его время на самом видном месте древнего Киева, близ нынешней Андреевской церкви, сооруженной на развалинах каменного терема, из коего, по сказаниям летописца, великая княгиня Ольга смотрела на торжественный въезд послов древлянских, помышляя о кровавой тризне, уготовляемой ею в память убиенного её супруга[66]. Тут же, перед самым теремным двором, стояло капище Перуна, на холме, на коем впоследствии сооружена была церковь святого Василия, а ныне возвышается храм во имя Трех Святителей.
В то самое время, как рыбаки, утолив голод, принялись снова толковать и шуметь меж собою, вверху, над их головами, глубокая тишина царствовала кругом дворца княжеского. Молчали гусли златострунные, и не раздавался веселый звук братин и кубков, которыми чокались храбрые витязи, выпивая их одним духом за здравие удалого князя Владимира; но в некотором расстоянии от дворца народ шумел ещё по улицам великого Киева. Поселяне и жители посадов киевских, собравшись отдельными толпами, пели песни на обоих берегах Днепра; на песчаных косах и отмелях пылали яркие огни; кой-где мелькали по воде, как блуждающие звезды, небольшие огоньки, разведенные на лодках рыбаков, которые собирались багрить сонных осетров и белуг. На городском Подоле, тогда ещё не заселенном, близ божницы Велесовой[67] резвились молодые горожанки; они то свертывались в шумные хороводы, то заплетали плетень, и громкие их припевы Диду и Ладе[68] разносились по окрестности.
Несколько молодых киевлян, между коих можно было тотчас заметить, по гордой осанке, варяжских воинов и гридней княжеских, стояли небольшою толпою поодаль от хороводов и любовались на игры красных девушек. Шагах в пятидесяти от сей толпы, под самым навесом притвора Велесова капища, стоял, прислонясь к стене, гигантского роста мужчина, закутанный в широкую, темного цвета, верхнюю одежду, похожую несколько на греческую мантию. Он не смотрел на хороводы веселых девиц, не слушал их песен; казалось, все внимание его было устремлено на один отдаленный предмет: он пристально глядел на поросшую частым кустарником гору, которая опускалась с одной стороны пологим скатом к киевскому Подолу, а с другой — нависла утесом над песчаным берегом Днепра. На самом верху сей горы белелось четвероугольное, с двумя красивыми теремами, здание, обнесенное толстым и высоким тыном. Эта гора называлась впоследствии Кучинскою; в этом доме жил Богомил, верховный жрец Перунова капища.
— Да что ж мы, братцы, стоим здесь, разиня рот, — сказал один из молодых людей, которые продолжали смотреть издали на игры девушек, — кто нам заказал подойти поближе?
— В самом деле, Стемид говорит правду, — подхватил высокий, но неуклюжий воин в остроконечном шеломе и стальном нагруднике, — подойдемте поближе!
— Нет, молодцы, не трогайте наших девушек, — прервал степенного вида киевский гражданин, приподняв вежливо свою шапку, — вы их распугаете.
— Распугаем? — повторил грубым голосом воин. — Ах ты неразумный сын! Что мы, печенеги, что ль, чего нас бояться киевским красавицам?
— Кто и говорит, государь милостивый, — продолжал гражданин, — вы господа честные, витязи великокняжеские, да не пригоже нашим сестрам и дочерям водиться с людьми ратными.
— А с кем же?.. Чай, с вашей братией, торгашами киевскими?
— Да не во гневе будь сказано твоей милости, — раздался позади воина веселый голос, — с торгашами-то киевскими водиться прибыльнее, чем с вами, господа храбрые витязи! Недаром сложена песенка:
Ой ты, гой еси, богатый гость!
Ты богатый гость, сын купеческий:
Не красив, не пригож ты, мой батюшка,
А красивы, а пригожи твои денежки.
Варяг обернулся: подле него стоял человек лет тридцати, в простом смуром[69] кафтане. Он был роста небольшого, но огромная голова его напоминала древнюю повесть о сильном и могучем Полкане-богатыре[70], у которого, по словам предания, буйная головушка была с пивной котел. Красные и раздутые его щеки, небольшие прищуренные глаза, рот, который почти соединял оба уха, круглый, вздернутый кверху нос, и вдобавок какая-то простосердечная и в то же время лукавая улыбка, от которой нос кривился в одну сторону, а рот в другую, — все это вместе составляло такую смешную и странную физиономию, что варяг, захохотав во все горло, вскричал:
— Стемид, Простень, посмотрите-ка: что это за чудо морское?
— Э, да я знаю этого красавца, — сказал Стемид, — это Торопка Голован. Зачем сюда пожаловал, молодец? Уж не хочешь ли отбивать у меня красных девушек?
— Где нам тягаться с вашею милостью! — отвечал приземистый детина. — Ты стремянный великокняжеский, собой молодец, а мы что?.. Правда, если и у тебя в кармане-то не побрякивает, — продолжал он, скривя свой рот, — так немного же и ты возьмешь, боярин!
— Ах ты огородное пугало! — вскричал один осанистый и толстый купец. — Да что ж ты этак порочишь наших девушек? Разве они товар какой? Ну, что зубы-то оскалил? Да если б твою дурацкую образину вылить всю из чистого золота и осыпать самоцветными каменьями, так они и тогда бы взглянуть на тебя не захотели.
— Ну, пусть на него, — подхватил видный собою юноша, в котором, по богатой одежде, нетрудно было узнать одного из гридней княжеских[71], — да неужли-то и нашему брату не очень нельзя с ними речи повести?
— Их дело непривычное, господин честной, — отвечал купец, — как подойдет, так они все до одной разбегутся.
— Да что ж они такие неповадливые? — прервал воин. — Ну, сторонка, — продолжал он, обращаясь к Стемиду, — Нет, на моей родине не только девушки, да и жены молодые не походят на ваших пугливых киевлянок. У нас по всему поморью только и житья что ратным людям. Клянусь Оденом[72], бывало, ни одна красавица не повстречается с молодцем Фрелафом без того, чтоб не взглянуть на него умильно или не промолвить слова ласкового!
— Рассказывай нам сказки-то, — подхватил улыбаясь гридня. — Вам хорошо, варягам, похваляться: издалека пришли. Ну, что ты, Фрелаф, расхвастался, в самом деле! Послушай-ка, брат: случалось ли тебе когда-нибудь в тихую погоду припадать лицом к реке, что б напиться водицы?
— Как не случаться?
— Так вспомни-ка хорошенько: чай, всякий раз тебе казалось, что сам дедушка водяной выглядывает на тебя из омута. Ну с твоим ли красным носом да рыжими усами приглянуться молодой девушке!
— Так что ж: разве надобно витязю походить на девчонку, как товарищу твоему, Всеславу?
— Всеславу?.. Да, Фрелаф, он покрасивее тебя и помоложе, а попытайся-ка с ним схватиться! Всеслав и не этаких молодцов, как ты, за пояс затыкал.
— Как, что б этому мальчишке неудалому досталось…
— Так, видно, брат Фрелаф, ты не видал, как на последней игрушке богатырской, перед княжеским теремом, он сбил с поля Яна Ушмовца и смучил совсем удалого витязя Рохдая?
— Неужели в самом деле?
— Как же! Да с той-то самой поры он и попал в любимые отроки нашего великого князя.
— Да что Всеслав, в Киеве, что ль? — спросил гридня. — Вот уж дней десять я его не видал.
— И я также, — прибавил варяг.
— А я хоть и видел, — сказал Стемид, — да не узнаю, Вы помните, какой он был весельчак, а теперь как в воду опущенный: все о чем-то думает. Кручина, что ль, какая на сердце пала, не знаю. Подумаешь, так о чем ему тосковать, великий князь его жалует, отца и матери у него нет, ни роду, ни племени — так, кажется, о ком бы у него и сердцу болеть?
— Да откудова же взялся этот безродный и как попал в княжеские отроки? — спросил варяг.
— Родом-то он, кажется, из Великого Новгорода, — сказал гридня, — а кто был его отец, об этом никто из нас не слыхивал.
— Так, видно, он какой-нибудь подкидыш, — сказал с презрением варяг. — Может статься, отец-то его был где-нибудь бродягою или разбойником, так не диво, что сынок пошёл по батюшке: чай, тоскует теперь о том, что живет не на своей воле: в лес хочется.
— Слушай, Фрелаф, — вскричал с досадою Стемид, — не глумись над тем, кто тебя лучше! Всеслав — отрок княжеский, а ты что?.. Простой мечник.
— Да зато не русин, а варяг, — прервал с гордостью Фрелаф, — и знаю моего отца: он княжеского рода.
— Да, да, — подхватил с улыбкою гридня, — вы все варяги — князья, только княжить-то вам негде. Но не о том дело!.. Не знаю, как вы, а я мыслю так: Всеслав недаром стал таким нелюдимым. Знаете что? Уж не принял ли он веры греческой? Я слыхал, будто бы кого эти чародеи-христиане обольстят, так тот хоть живой в могилу ложись. Все наши потехи молодецкие, и песни, и пляски, и красные девушки, и всякое житейское веселье не взмилится. Говорят, покойный батюшка нашего князя был гроза грозою на этих колдунов, а все их много осталось. Эх, не в меру милостив наш государь великий князь! И если в самом деле эти злые люди прельстили любимого его отрока…
— Вот то-то и дело, что нет, — сказал Стемид. — Я сначала то же думал, да он поклялся мне Перуном, что ненавидит христиан, и рассказывал мне, что слыхал от верховного жреца, Богомила, с которым он часто беседует, такие речи об этих проклятых кудесниках, что волосы у него становятся дыбом, когда он повстречается с христианином. Богомил сказывал ему, что они сбираются по ночам, близ Аскольдовой могилы, на развалины бывшего их храма, который построил при княгине Ольге какой-то боярин Ольм, а после приказал разорить князь Святослав Игоревич; что у них тут происходят такие богомерзкие дела, что даже киевские ведьмы близко к тому месту не подходят; что они едят малых детей, пьют кровь человеческую, поклоняются каким-то расписным доскам и, вместо того что б чтить всемогущего Перуна, Световида[73], Ладу или хоть варяжского Одена, молятся злому Чернобогу[74] и просят его извести нашего отца, великого князя Владимира. А вы знаете, братцы, как любит его Всеслав: так даст ли он себя прельстить этим злодеям.
— Отчего же он так переменился? — спросил гридня.
— Допытаться не мог, а заметил только одно, что несколько дней сряду он каждое утро выезжает чем свет из Киева и возвращается не прежде полуден. Мне он говорит, что будто объезжает Сокола — своего вороного коня. Но зачем же он ездит всегда один и не берет даже с собою слуги своего? Да добро, уж я же его подстерегу!
— Тс, тише, тише, братцы! — сказал варяг. — Вон, кажется, девушки собрались в кружок: верно, какая-нибудь красавица хочет спеть песенку. Послушаем…
Фрелаф не ошибся: все затихло в шумном хороводе, и одна из девушек запела звонким и приятным голосом:
Не весенний ветерок
С полуден подул,
Не былиночка, сиротиночка
В поле зашаталася, —
Заревели ветры буйные,
Закачался тёмный бор,
И все гости поднебесные,
Сизокрылые орлы,
По глубоким дебрям прятались,
И все мелки пташечки
По кусточкам притаилися.
Одна только пташечка,
Сиротина горлинка,
Без приюту оставалася:
Она ждала, поджидала
Своего сизого голубочка.
У окошечка, у косящего
Красна девица сидит,
Поджидая друга милого
Из далекой стороны,
В слезах поет, рыдаючи:
«О, ветер, ветер-государь!
Тебе мало ли высоких гор
Под облаками дуть,
Или не стало тебе моря синего
Разыграться, распотешиться?
Не бушуй ты во чистом поле,
Не мути широкий Днепр,
Не мешай ты другу милому
На свою родную сторонушку
Воротиться поскорей».
— Ай да соловьиное горлышко! — сказал большеголовый детина. — Ну, знатно пропела!.. Да и песенка сложена хитро.
— Клянусь Геллою[75], — вскричал варяг, — эта певица стоит Фрелафова поцелуя, и во что бы ни стало, я её поцелую.
— А если она чья-нибудь невеста? — прервал Стемид.
— Так что ж?
— И жених её здесь?
— Тем лучше: я при нем её поцелую.
— А если он детина плечистый и не любит, что б его невесту целовали?
— Не любит! А мне какое до этого дело?
— Полно хвастать, Фрелаф! — подхватил гридня. — Ты только боек на словах, а как дойдет дело до кулаков, так первый за куст спрячешься.
— Кто? Я? — вскричал Фрелаф. — Я, природный варяг, побоюсь ваших русских кулаков? Так ступайте же за мною: я вам покажу, как у нас за морем целуют красных девушек!
Фрелаф расправил свои огромные усы, понадвинул на глаза стальной шлем и выступил вперед.
Стемид, гридня и несколько других молодых воинов пошли вместе с ним. Девушка, пропевшая песню, сидела на траве посреди своих подруг. Увидя приближающуюся толпу ратных людей, она поспешно вскочила; хоровод расстроился, и все её подруги, как дождь, рассыпались по лугу.
— Нехорошо, господа честные, нехорошо! — кричали граждане киевские, идя вслед за воинами. — Не трогайте наших девушек!
Но молодые люди, не слушая их криков, стали их ловить, а Фрелаф пустился догонять певицу, которая побежала прямо к Велесову капищу.
— Ага, попалась певунья! — закричал варяг, схватив её за руку. — Да небось, голубушка, ведь я не медведь, не съем тебя.
— Пусти меня, пусти! — кричала девушка, стараясь освободиться из рук варяга.
— Нет, прежде поцелуй, красавица!.. Да полно рваться!
Я сказал, что тебя поцелую, — и вертись себе как хочешь, а я поставлю на своем.
— Посмотрим! — загремел грубый голос у самых дверей Велесова храма, и мужчина колоссального роста в два прыжка очутился подле варяга. — Оставь эту девушку, — продолжал незнакомец, — или я, несмотря на твою железную шапку, размозжу тебе голову.
— Кому? Мне? — сказал Фрелаф, схватясь правою рукой за рукоятку своего меча и продолжая держать в левой руку пойманной им девушки. — Да кто ты сам таков, что б смел указывать и грозить варяжскому витязю Фрелафу?
— Я тебе говорю, пусти её! — повторил незнакомец, подняв руку.
— Ого, ты хочешь драться! — закричал варяг, отступя шаг назад и выхватив из ножен свой меч. — Постой, поганый русин, я с тобой переведаюсь!
Быстрее молнии опустился тяжелый кулак незнакомца, и меч выпал из онемевшей руки варяга. Девушка, освободясь из рук его, побежала к своим подругам, которые снова собрались в кучу и, окруженные киевскими гражданами, шли прямо к городу. Фрелаф нагнулся, чтоб поднять свой меч, но, оглушенный новым ударом, почти без памяти упал на землю.
— Что, молодец, — сказал насмешливо незнакомец, — каково целуются русские красавицы? Да что ж ты лежишь?.. Вставай!.. Ага, храбрый витязь, видно, смекнул: знаешь, что на Руси лежачих не бьют! Да добро, так и быть, я тебя и стоячего не трону — вставай.
Фрелаф с трудом приподнялся на ноги.
— Теперь ступай к своим товарищам, — продолжал незнакомец, — да скажи им, чтоб они вперед не обижали наших девушек.
Но варяг не очнулся ещё от последнего удара и, устремив на незнакомца свои одурелые и неподвижные глаза, стоял, как вкопанный, на одном месте.
— Ну, что ж ты, витязь Фрелаф, — сказал, помолчав несколько времени, незнакомец, — иль у тебя язык и ноги отнялись? То-то же! Видно, ещё, брат, никогда не отведывал русского кулака? Ах вы грабители, грабители! Нашли кого обижать, буяны! Да чего и ждать от шайки разбойников, у которой атаманом убийца родного своего брата.
— Товарищи, товарищи, сюда! — заревел Фрелаф, бросившись бежать от незнакомца.
— Ей ты, могучий богатырь, — закричал вслед ему незнакомец, — постой, подыми свой булатный меч: неравно наткнешься на какую-нибудь посадскую бабу, так было бы чем оборониться.
Но варяг бежал, не оглядываясь; товарищи его были уже далеко: они отправились вслед за девушками в город и не могли ни слышать его голоса, ни поспеть к нему на помощь.
Незнакомец завернулся снова в верхнюю свою одежду, сел на одной из ступеней Велесова капища и устремил по-прежнему внимательный взор на вершину Кучинской горы.
Прошло более часу. Последний свет от догорающей зари становился все бледнее и бледнее; тени сгущались, прозрачные облака темнели, и безлунная ночь, расстилая по небесам свою звездную мантию, медленно опускалась над засыпающими волнами Днепра. Вот затихло все в окрестности, и от времени до времени глубокая тишина прерывала отдаленный гул и глухой, невнятный говор многолюдного города. Огни потухали один после другого; вот замолкли веселые песни, затих шум по улицам, — все покрылось темнотою… Вдруг на вершине Кучинской горы, в одном из теремов белого здания, замелькал слабый огонек.
— А, вот и условленный знак! — сказал незнакомый, вставая. — Кажется… да, так точно, в третьем окне полуденного терема.
В близком расстоянии раздался шелест от шагов поспешно идущего человека; он шел прямо к божнице Велесовой, распевая вполголоса:
Как во стольном городе во Киеве,
Что у ласкова князя Владимира,
А и было пированье, почестный пир,
А и было столованье, почестный стол…
— Это ты, Тороп? — спросил незнакомец, сделав несколько шагов навстречу к певцу, который, сняв вежливо шапку, поклонился ему в пояс и сказал:
— Да, боярин, это я.
— И ты поешь эту проклятую песню, и ты величаешь Владимира?!
— Не погневайся, боярин: из песни слова не выкинешь, а в Киеве только и песня, что о князе Владимире. Вот вечор я перенял ещё песенку, которую сложил Соловей Будимирович, любимый певец великокняжеский. Ах, боярин, что за песня! Послушай-ка!..
Светел, светел месяц во полуночи,
Ясно солнышко во весенний день;
А светлее чиста месяца,
А яснее красна солнышка
Наш великий князь…
— Молчи! — закричал с нетерпением незнакомец. — Разве ты для того живешь в Киеве, чтоб перенимать глупые песни.
— Не гневайся, боярин; песни песнями, а дело делом! Тебя дожидается Богомил.
— Он дожидается меня, — повторил незнакомец, — и быть может, для того, чтобы выдать головою своему великому князю… Но погоди, старая лисица, ты не перехитришь меня, и если б только мне удалось… Тороп, добился ли ты наконец толку: узнал ли ты, у кого из гридней или отроков Владимировых нет ни роду, ни племени?
— У кого! Да они почти все безродные: у одного отец и мать за морем, у другого в Великом Новогороде. Ведь при лице княжеском и десяти витязей не начтешь из здешних природных киевлян.
— Итак, ты до сих пор ничего не умел проведать?
— Да давно ли, боярин, я живу в Киеве? Давно ли приказал ты мне идти в услужение к этому Богомилу, который сам ест за десятерых, а домочадцев своих морит голодом? Недаром про него сложена песенка:
А и тучен наш верховный жрец, А и тощи его слуги верные; Уж как примется, наш батюшка, Он глотать по целому быку…
— Мне некогда слушать твоих песен! — прервал с досадою незнакомец. — И если б ты поменьше пел, а побольше думал о том, что тебе приказано, так, может статься, давно бы уж не жил у Богомила. Я знаю, что тот, кого мы ищем, служит при Владимире; Богомилу известна эта тайна; да от этого хитрого кудесника и сам владыка его, Чернобог, не добьется правды. Ты говоришь, что почти у всех отроков Владимировых нет ни роду, ни племени? Пусть так, но они знают своих отцов и матерей! А нет ли из них такого, который не знает не только отца и матери, но даже своей родины и которому не более двадцати двух лет от роду?
— Да вот сегодня, боярин, перед закатом солнечным, я подслушал, как здесь на Подоле шла речь у княжеских витязей о каком-то Всеславе, и один усатый варяг, потешаясь над ним, называл его безродным. Они говорили, что он каждый день чем свет выезжает из Киева на своем вороном коне, а зачем и куда — никто из них не знает. Погоди, боярин, я не проронил этих речей, и может статься… Да что об этом говорить, утро вечера мудренее! А теперь не пора ли тебе к Богомилу? Ведь он давно уже дожидается.
— Пойдем! — сказал незнакомец. — Посмотрим, что скажет мне этот премудный бездушник!
Они не прошли десяти шагов, как вдруг Тороп остановился и, поднимая что-то с земли, сказал:
— Что это? Боярин, боярин, посмотри-ка мою находку! Меч… да ещё, кажется, не простой!..
— Брось его! — сказал незнакомец. — Ты человек не ратный, а он и тебе руки замарает…
— И, что ты, боярин: он чистехонек, — за что бросать! — продолжал Тороп, затыкая за пояс свою находку. Может статься, он солида четыре стоит[76], а прошу не погневаться, боярин, по милости твоей у меня и полшляга за душой не осталось: все проел дочиста, чтоб не умереть с голоду, с тех пор как живу у этого скряги Богомила.
Незнакомец не отвечал ни слова и продолжал идти молча к тому месту, где начиналась пробитая в гору, почти по отвесной линии, крутая тропинка. Она служила кратчайшим путем для тех, кои не хотели идти широкою и покойною дорогою, которая, изгибаясь по крутому скату и опоясывая несколько раз всю полуденную сторону Кучинской горы, вела на самую её вершину.
Покрытые соломою низенькие лачужки для сторожей, клети, построенные на высоких столбах, и обширные огороды, которые, начинаясь с средины Подола, тянулись до самой подошвы Кучинской горы, были некогда единственным предместьем северо-восточной стороны древнего Киева. Наблюдая глубокое молчание, незнакомый и провожатый его вошли в один из бесчисленных закоулков, кои составляли заборы и плетни, отделявшие один огород от другого. Все было тихо кругом. Ночные сторожа дремали у дверей своих избушек, и только изредка кое-где вскрикивал кузнечик и от времени до времени прохладный весенний ветерок шептал в густых листьях кудрявой рябины или ветвистой черемухи.
— Боярин! — сказал Тороп, прервав наконец продолжительное молчание. — Хоть и не пристало бы мне первому заводить с тобою речь, но не погневайся, если я спрошу тебя: ради чего ты живешь таким отшельником? Когда мы были ещё на чужой стороне, ты больно тосковал тогда о святой Руси; да и не диво: хвалисский город[77] Атель, в котором мы жили, в пригородье Киеву не годится, а об хвалисах, узах, печенегах и говорить нечего: народ поганый, хуже, чем эта чудь белоглазая и мещера долгополая. Помнишь ли, боярин, бывало, как затяну песенку:
Уж как тошно, тошно ясну соколу
С коршунами жить… —
так у тебя слезы на глазах навернутся. Ну вот, по милости богов, мы опять на своей родине, и уж годов пяток, побольше, как ушли с тобою из земли печенежской, а что толку-то? Ты забился в лес, живешь в лачужке, как медведь в берлоге! Да этак все равно, если б ты и вовсе у печенегов остался; леса там не хуже здешних, а Волга-то почище нашего киевского Днепра: как расходится, матушка, так словно море Хвалисское, есть где поразгуляться, — не сядешь на мель, не наткнешься, как у нас, на пороги. Нет, боярин, воля твоя, а житье твое не житье! Э, знаешь ли что? Ведь я ещё тебе об этом не сказывал: ты здесь не один живешь в лесу — я недавно набрел на хижину старого дровосека. Предобрый человек! Я заплутался и устал до смерти, а он не спросил даже, кто я, а накормил и напоил как родного. Я заходил к нему ещё раза два; и в последний раз близко часу проболтал с его дочерью… Ну уж девушка! Сродясь таких не видывал! Как подумаешь, что такая красавица живет почти одна-одинехонька в дремучем лесу! Эх, сиротинка, сиротинка горемычная! Другие песенки попевают, играют в хороводах, колядуют, венки заплетают да женихов высматривают, а она, сердечная, словно горлинка одинокая, и свету божьего не видит! Только и отрады-то, что пойдет иногда побродить по лесу да послушать, как птички поют. Она говорит, что любит мои сказки; не диво: что ей, голубушке, от скуки-то делать, с кем словечко перемолвить? Отец её часто уходит в Киев, так сидеть все одной, от раннего утра до поздних сумерок, ведь этак и одурь возьмет, — день-деньской за веретеном… Э, чуть было не забыл: она просила меня купить ей веретено поузорчатее. Купить-то я купил, да когда удастся к ней отнести? Что, боярин, завтра я тебе не надобен? Ась? Что?.. Да ты меня не слушаешь? — промолвил болтливый Тороп, заметив наконец, что господин его говорит вполголоса с самим собою и не обращает никакого внимания на его слова.
— Боярин, боярин!..
— Ну что?.. — спросил незнакомый с рассеянным видом. — О каком ты говоришь веретене?
— А вот об этом, — сказал Тороп, вынимая из-за пазухи раскрашенное яркими красками деревянное веретено. — Я купил его для дочери дровосека, о котором сейчас тебе рассказывал, и если ты дозволишь… Постой, постой, боярин!.. Нишкни-ка… — продолжал вполголоса Тороп, указывая пальцем на угол дощатого забора, на котором отразился слабый свет. — Что это?.. Никак, сюда идут с огнем.
— В самом деле! — отвечал незнакомый. — Я слышу шорох… да, точно! Сюда идут.
Яркий свет блеснул из-за угла забора, и шагах в тридцати от них показались двое рослых мужчин, поспешно идущих. Один из них нес в руке зажженный факел, от которого свет, отражаясь на стальном шлеме его товарища, вполне освещал его красный нос и огромные рыжие усы.
— Спрячемся, боярин, — шепнул с приметною робостью Тороп. — Это ратные люди, а один-то из них, вот тот, что идет с огнем, кажется, Стемид — ближний стремянный великого князя.
— А какое мне до этого дело? — прервал незнакомый. — Разве дорога проложена для одних стремянных княжеских?
— Эх, боярин, тебе какое дело, да меня-то он знает: так ладно ли будет, если он станет рассказывать, что слуга верховного жреца таскается по ночам неведомо с какими людьми? Спрячемся хоть в этом пустом шалаше; они мигом пройдут.
Незнакомый, хотя с приметным неудовольствием, но послушался Торопа и вошел вместе с ним в небольшой плетневый балаган, прислоненный к самому забору.
Через полминуты проходящие поравнялись с шалашом. Тороп не ошибся: один из них был точно Стемид, а в товарище его, неуклюжем воине с рыжими усами и красным носом, вероятно, читатели наши узнали уже варяжского мечника Фрелафа.
— Стой, — вскричал Стемид, прошедши мимо шалаша, — я нейду далее!
— И, полно, — сказал варяг, — пойдем, уж недалеко осталось!
— Да куда же ты меня тащишь? Послушай, Фрелаф, уж не издеваешься ли ты надо мною?
— Что ты, Стемид!.. Клянусь тебе Оденом…
— Добро, не клянись, а шути над тем, кто тебя глупее!
— Да разве я не говорил тебе, что мы, как верные слуги княжеские, должны сослужить ему службу?
— Да, ты говорил мне это, когда поймал меня у самого теремного двора, заставил взять этот светоч и потащил вместе с собою; но я хочу знать, о чем идет дело, и без этого не тронусь с места.
— Ну так слушай же, Стемид: здесь, на Подоле, у самого храма вашего бога Белеса, скрываются враги великого князя.
— Как так?
— Да так. Помнишь, как я погнался за девушкой, которая так хорошо пела в хороводе?.. Ну, вот я настиг её у самой божницы, стал целовать, и, надобно сказать правду, она не больно отбивалась. Вдруг, откуда ни возьмись, пребольшой мужчина, да и ну позорить, и добро б меня, а то нашего великого князя; я припугнул его порядком, а меж тем побежал за вами, что б вы помогли мне связать его, и ты попался мне первый. Ну, теперь куда и зачем ты идёшь со мной?
— Куда — знаю, а зачем — не ведаю.
— Как не ведаешь? Вестимо зачем, чтоб схватить этого Разбойника.
— Да неужели ты думаешь, что он станет там дожидаться до тех пор, пока за ним придут и скрутят руки назад?.. Я чаю, уж теперь давным-давно и след его простыл.
— А почему знать?
— Нет, Фрелаф, я устал и не хочу всю ночь бродить по-пустому! Прощай!
— Эх, братец, постой! Ну, если нам не удастся поймать этого злодея, так авось отыщем мой меч.
— Твой меч?
— Ну да! Вот видишь: как этот разбойник стал позорить нашего князя, так у меня вся кровь закипела в жилах! Ты знаешь, Стемид, я детина добрый, а уж если расхожусь…
— Знаю, братец, знаю!
— Говорить непригожие речи о нашем великом князе! И при ком же?.. При молодце Фрелафе! Веришь ли, Стемид, меня взяло такое зло, что я земли под собой не почуял!
— Верю, верю!
— Выхватил меч, да как махнул со всего плеча могуча!.. Ну, счастлив, разбойник! Кабы я не обмишулился, так раскроил бы его надвое!
— А ты промахнулся?
— Промахнулся, братец, и вместо головы этого шального хватил по камню. Батюшки мои, как посыплются искры!..