Дебютант - Сергей Лебедев - E-Book

Дебютант E-Book

Сергей Лебедев

0,0

Beschreibung

В советское время Калитин работал в секретной лаборатории, располагающейся на отдаленном острове. Там, в недрах мрачных подземелий, вырытых под массивной цитаделью бывшего монастыря, он создал главное творение своей жизни… Дебютант — газ, мгновенно убивающий жертву и не оставляющий никаких следов своего применения, жестокий и беспощадный монстр, не имеющий отпечатков пальцев, лишенный какого-либо тела, которое можно выследить. Но Советский Союз распался, и Калитин вынужден был бежать. Здесь, в стране бывшего противника, он предается воспоминаниям, надеется на возможность вновь получить в свое распоряжение лабораторию и доработать ужасный яд. Но родина, которая, ненадолго разжав стальные челюсти, выпустила ученого, теперь вновь окрепла. У России, как и у СССР, нет жалости к перебежчикам, но есть огромные возможности, а главное, те же самые средства. Ликвидировать ученого вылетают майор Гребенюк и подполковник Шершнев, везущий в своем чемодане изящный флакон, внутри которого ждет своего часа Дебютант.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 242

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Сергей Лебедев Дебютант

Гомункул

(внутри колбы, обращаясь к Вагнеру)

А, папенька! Я зажил не шутя.Прижми нежней к груди свое дитя!Но – бережно, чтоб не разбилась склянка.Вот неизбежная вещей изнанка:Природному вселенная тесна,Искусственному ж замкнутость нужна.(Обращаясь к Мефистофелю.)А, кум-хитрец! Ты в нужную минутуСюда явился к моему дебюту.Меня с тобой счастливый случай свел:Пока я есть, я должен делать что-то,И руки чешутся начать работу.Ты б дельное занятье мне нашел.
Гете “Фауст”[1]

Глава 1

Вырин уже давно свыкся с тихими затяжными болезнями, сопутствующими близящейся старости. Но летом он ощущал тяготы, муки тела гораздо явственнее, чем в другие сезоны. Они созревали, набирали силу к концу августа, к очередной годовщине побега, терзали суставы, сосуды, зрачки – и легко уходили ранней осенью, когда спадала жара, успокаивался барометр.

“Может быть, так действует смертный приговор, вынесенный in absentia?” – шутил он сам с собой, чувствуя на губах полынный вкус отсроченной смерти.

“Или это тело мстит мне? – думал он. – Мстит за новое лицо, созданное пластическим хирургом? За удаленные лазером памятные шрамы и родинки? Все помнит и нарочно подгадывает месть к дате бегства?”

От контактных линз, изменяющих цвет глаз, постоянно конъюнктивит. Ноги ноют от вставок в ботинках, увеличивающих рост. Волосы стали ломкими, выпадают из-за краски. Быть другим – ежедневный тяжелый труд. А он все никак не привыкнет.

Формально тот прошлый человек больше не существовал. Был другой. Подкидыш, перевертыш, чью биографию сочинили мастера лжи и перевоплощений.

Иной язык. Иные привычки. Даже сны – иные. Иная, как бы наросшая поверх прежней, память.

Однако подаренная личность совмещалась с ним настоящим только как протез; лишь считаные разы Вырин ощущал ее естественной своей частью.

Тело, пусть даже и переписанное, перерисованное скальпелем, помнило – нутряной памятью кишок, печени, почек, в которых осаждаются, кристаллизуются шлаки бытия, желчные и почечные камни. Тело сопротивлялось, отторгало новое обличье, новое имя, новую судьбу. Сопротивлялось, хотя возврата в прошлое для Вырина не было и быть не могло; из-за приговора банальная метафорическая сентенция имела и прямую юридическую силу.

И он научился не подавлять, а ценить, сочувственно наблюдать это упрямство дряхлеющей плоти, отрицающей фальшивое, навязанное таинство второго рождения. Тело, тело, только ты и осталось у меня, говорил он иногда со странной подростковой нежностью. Тело и вправду осталось единственным имеющимся у него материальным свидетельством, что он прежний когда-то был.

Но существовало и другое свидетельство, недоступное, неподвластное ему. Бумажный призрак. Дубликат жизни. Особое архивное “Я”, которого нет у обычных людей.

Личное дело офицера.

Выжимка, суть его прежнего. Еще не перебежчика. Еще не предателя.

Папка из голубого картона. 225 x 330 x 25 мм.

Контрольная фотокарточка. Анкета. Автобиография. Рапорт о зачислении на службу. Расписка о неразглашении. Материалы спецпроверки. Тест на выносливость: кросс на три километра. Характеризующие материалы: бумаги, бумаги, бумаги.

Он знал, что после его бегства был издан приказ с грифом СС, “Совершенно секретно”, с двумя нулями в номере: “О мерах в связи с предательством Вырина А. В.”. Ему зачитывали в секретариате такие приказы – о других. Одинаковые, будто написанные под копирку. “Идейное перерождение. Нравственное падение. Принять меры к локализации последствий предательства”. Менялись только имена наказываемых: кадровиков, руководителей учебных отделений, начальников подразделений, которые не проявили должной бдительности, не распознали заранее потенциального изменника.

Но он-то понимал, что в его случае выговоры были объявлены напрасно. Он служил системе преданнее других. И больше иных испугался, когда начала разваливаться страна и показалось, что система рухнет вслед за ней.

Вырин убеждал себя, что уже минули почти три десятилетия и выданная им информация, выданные агенты – все это давно потеряло значение. Агенты, говорил он себе, все равно сгорели бы, их все равно кто-нибудь выдал бы, не я, так другой. Я просто успел сбыть их вовремя, как деньги, что вскоре катастрофически обесценятся; еще год, два – и кому были бы нужны, к примеру, сведения об агентуре в среде антисоветской эмиграции, в рядах европейских коммунистических партий? Если самого СССР уже не стало?

Размышляя рационально, Вырин предполагал, что он в относительной безопасности. Но оставшееся там, за бывшей советской границей, которую он не мог пересечь, личное дело было словно кукла вуду, в которую колдун в любой момент может воткнуть свои смертельные иглы.

Поэтому порой Вырин испытывал беспричинную тревогу, оглядывал руки, живот, шею, лицо: нет ли какой-то необычной сыпи, папиллом, тех странных знаков, что иногда посылает людям вещее естество. В эти мгновения ему казалось, что есть смутная, роковая связь между плотью и бумагой; что оставшийся в архиве документ умеет чувствовать и потому знает больше, чем в нем написано, обладает одномерной душой фурии, умеющей только искать и мстить.

“Бумага хочет крови”, – шептал он, вспоминая, как ему выдавали увесистые картонные папки: дела оперативного наблюдения, дела оперативной разработки. Тогда он еще был загонщиком, а не дичью. Занимался высланными, бежавшими, уехавшими на Запад. Они уезжали, а их дела оставались на архивном хранении; если нужно, дела поднимали – было на службе такое специфическое выражение, “поднять из архива”.

Из подвала. Из глубины. Со дна.

В делах было все. Тысячи страниц. Расшифровки перехваченных телефонных разговоров. Агентурные сообщения. Сводки наружного наблюдения. “В первой половине дня выход объекта из дома и посещение его квартиры известными разведке лицами места не имели. В 16 часов 35 минут во двор объекта въехал автомобиль марки…” “В 10 часов 05 минут вышел из дома, направился в булочную, где приобрел батон белого хлеба…”

Бледные буквы – износилась лента печатной машинки – будто отражали бессилие, жизненное малокровие тех, за кем велась слежка. Он помнил тысячи этих строк. Их заурядность прежде действовала на него как афродизиак; зримое воплощение мощи их службы и ничтожества ее внутренних врагов – букашек, козявок, насекомых под лупой.

Теперь – спустя новую жизнь в свободной стране – ему казалось, что он читал тогда параноидальный роман без автора, текст текстов, который писала одержимая государственная машина памяти. Роман, стремящийся – в пределе – охватить всю жизнь целиком, создать ее полицейскую копию.

Но государство всегда Циклоп, его взгляд не стереоскопичен, однобок. Оно видит только водяные знаки лояльности и нелояльности. Отражения исходных подозрений, обретающих мнимую плоть в случайных событиях. Поэтому досье, думал он, не дубликат жизни. А особый, темный, усеченный ее двойник, сотканный из доносов, украденных, подслушанных слов, подсмотренных сцен; источник тайной зловещей власти, заключающейся в самой возможности сорвать защитные покровы будничности.

Он тоже создавал таких двойников, чтобы с их помощью охотиться на людей.

Сейчас же охотились за ним.

Вырин не мог это доказать. Только чуял, осязал – шестым чувством жертвы. Он ничего не знал наверняка, их служба не делилась своими секретами даже внутри самой себя. Лишь догадывался, что был – мог быть – еще один, негласный, приказ: тень того номерного “О мерах в связи с предательством…”. Приказ, он же приговор. Ведь в девяностые Вырин давал показания полицейским, которые расследовали коммерческие связи его бывших коллег, подставные фирмы, вывод и отмывание денег. Тогда это казалось безобидным. Теперь – нет.

Психологи предупреждали его, что он может испытать иррациональное желание позвонить в посольство, сдаться. Или бессмысленно рискнуть, глупо пренебречь правилами конспирации, как бы подсознательно навлекая на себя разоблачение.

Он же никогда не чувствовал подобного.

Но и не рассказывал психологам, что суеверно опасается совсем другого: дурного совпадения, какого-нибудь незначительного блуждающего случая, роковой безделицы, нелепицы. Вроде той, что произошла месяц назад: Вырин получил по почте гербовое уведомление, что отобран в присяжные заседатели.

Лотерея, слепое попадание: компьютерная программа выбрала его из трех сотен тысяч жителей города. Можно даже сказать – хороший знак, подтверждение, что его фальшивой чеканки личность не вызывает вопросов у непосвященных бюрократов, обращается, котируется наравне со всеми прочими.

А он насторожился. Будто почувствовал инородное, ищущее прикосновение, недобрый взгляд. Ведь с самого начала ему твердо обещали, что его новое имя не попадет в официальные выборки или списки. Пришлось звонить курирующему офицеру. Тот извинился, обещал, что его вычеркнут; дескать, судейские обновляли программу и совместимые базы данных, вот и вышла накладка.

Вырин настаивал на том, чтобы пойти заурядным, легальным путем, взять отвод по состоянию здоровья. Не оставлять электронные следы, которые могут косвенно указать на особой статус господина Михальски. Офицер лишь вежливо усмехнулся.

Прежний куратор еще помнил холодную войну. Стену. Он недавно ушел на пенсию. Новому было лет тридцать с небольшим. Когда Вырин бежал, он еще ходил в детский сад. Наверное, подопечный казался ему чем-то вроде ненужной рухляди, стариковского скарба, завалявшегося на чердаке.

“Считает, что я чокнулся от скуки”, – думал Вырин.

Первый его порыв был – уехать. Но он тут же передумал: если за ним все же наблюдают, поспешный отъезд может его выдать. Поэтому Вырин прожил месяц в строгом, даже излишне строгом, согласии со своим всегдашним распорядком нелюдимого холостяка-пенсионера.

И вот гнетущее чувство тревоги наконец ушло; остались только привычные, наскучившие хвори.

Начинался август. По утрам на городском рынке фермеры продавали с лотков, переливающихся бордовым глянцем, овеянных золотым гудением ос, позднюю вишню, ту, что идет в знаменитый местный торт.

Вишня была чуть пьяная. Во всех странствиях он не видел таких ягод, Голиафов среди вишен, крупных уже до нарушения пропорций, до великанского уродства. Вырин купил этих безукоризненно сладких вишен, но не смог съесть весь кулек: слишком много безвкусного вкуса, неживой фруктовой мякоти, будто целуешь бестрепетные в наркозном сне губы.

Он решил прогуляться излюбленным дальним маршрутом, вознаградить себя за долгие недели затворничества. От реки, делящей город надвое, порожистой и мутной после дождей, от ошалелой ее воды, летящей, то превращаясь в пену, то становясь гулкой волной, Вырин пошел в холмы, в лес, темный даже в солнечный летний полдень.

Поднялся по улице, идущей от главной площади, мимо любимого туристами дома, где из слухового окна торчала, нависая над мостовой, диковинная статуя: усатый янычар в расписной жилетке, с ятаганом в правой руке и щитом в левой – напоминание о жестокой турецкой осаде, о былой угрозе с Востока.

Вырин уже давно не относился к городу как турист. Его не забавляли ни пляшущие фигурки церковных часов, ни крутой фуникулер, ни тоннели в замковой горе. Но одинокий ассасин с двумя лунами на щите, отвернувшимися друг от друга, похожими на скобки, развернутые в обратную сторону – божество опасного отрезка, недоброго часа, – был для Вырина отнюдь не забавой. Вырину чудилось: если по его душу явится убийца, янычар предупредит, подаст знак.

Около дома с янычаром толпились туристы. Он услышал беглые слова родного языка – после отшельничества прозвучавшие так внезапно и остро, словно в них, обыденных, был скрыт тайный, неведомый самим говорящим второй смысл. Вырин плавно перешел на другую сторону улицы, посмотрел, не поворачивая головы, на отражение в витрине: ничего особенного, просто воскресная экскурсия.

Кварталы особняков. Ботанический сад на окраине. Запотевшие изнутри стекла оранжерей, словно там жарко дышит, сочится едким потом, копит силы, чтобы вырваться наружу, чуждая растительность тропиков, перенявшая хищные ухватки пресмыкающихся и насекомых.

Вырин вышел на грунтовую дорогу, уводящую зигзагом вверх по склонам долины.

Лес был сказочно велик. Он рос по оплывшим склонам известнякового хребта, обрывающегося кручами в туманные заросли, в зеленую прель папоротников и мхов. В лесу терялись расстояния, дорога круто петляла, солнце светило то справа, то слева. Но когда уже казалось, что ты сбился с пути, вдали гулко и ясно звонил соборный колокол; собственно, из-за тягучего оклика колокольной меди, указующего, ободряющего, рассеивающего тревоги, Вырин и любил этот путь среди матерых елей, напоминающих леса его детства.

Он шагал, чувствуя, как тело наполняется блаженной усталостью. Вырин помнил каждый корень, каждую яму на этом пути, предвкушал, как слева покажется пастбище, обсаженное рябинами – ягоды уже, наверное, налились цветом, – потом потянет славным, добрым печным дымом с фермы… Ходьба и утомила, и взбодрила его, недавние опасения казались вздорными; похоже, думал он, я действительно постарел, стал по-пустому мнительным.

На последнем повороте уже был виден собор. Он стоял на каменном останце, делящем надвое верховья долины. Желтый фасад, обрамленный двумя башнями-колокольнями, продолжал вертикальный отвес утеса. По размеру собор изрядно превосходил городской, кафедральный. Но воздвигли его не в городе, а здесь, в горах, у перевала, на древней тропе паломников, знаменуя величественными сводами объем и значение чьего-то давнего прозрения, обретения веры, случившегося в безмолвном одиночестве скал.

У задней стены собора, в тени каштанов, был ресторанный дворик с добротной кухней. Постоянные официанты узнавали его – или делали вид, что узнают, – не заговаривали, но улыбались сдержанно и уважительно. Тут он полностью ощущал себя господином Михальски; приятное, волнующее чувство сопряжения, слияния истинной и выдуманной личностей он как редкий подарок увозил с собой домой в трамвае, идущем по низу долины.

Сегодня дворик был полон: лето, выходной день. Только один свободный стол с краю, за раскидистым деревом. Рядом песочница и качели. Наверняка прибегут заполошные дети, поднимут гам… Вырин предпочитал сидеть среди степенно обедающих людей, за чужими фигурами, в мареве спокойных разговоров, стука ножей и вилок: неудобно подслушивать, фотографировать – или целиться.

Вырин стал рассматривать окружающих: не готовится ли кто-нибудь уйти? Нет, все сидели расслабленно, с веселой ленцой. У брюнетки за ближним столиком осталось пикантное пятнышко крем-брюле над верхней губой. Она его не стирала, не слизывала, зная, как обворожительно, сексуально выглядит. Шею ее охватывало ожерелье темного металла, похожее на ошейник, – знак пряных страстей, сладострастных мук, с егозливой дерзостью надетый в ресторан у храма.

Подруга брюнетки, беременная на восьмом, не меньше, месяце – задравшееся из-за выпирающего живота платье обнажало ее полные крепкие ноги, – с таким аппетитом поедала шоколадный торт и шницель одновременно, словно младенец перезрел, родился, оставаясь в утробе, и требовал свою долю пиршественных яств.

Вырин хотел уйти. Его слегка замутило от усталости, от густых запахов, от плотности чужих голосов – деревня маленькая, тут все в троюродном, четвероюродном родстве, отдающем спертой духотой инцеста, выталкивающем чужака, как соленая морская вода.

Но он чувствовал обаяние игры блистающего света в листве каштанов, выглаженных – ни одной морщинки – скатертей цвета голубой глины, высокогорлых бутылей с ледяной водой, безобидного гомона соседей, балетных движений официантов, несущих на плечах огромные, на шесть или восемь тарелок, подносы, где среди изящно взлохмаченного, будто вышедшего из-под рук парикмахера, салата – тучная зелень с багровыми прожилками – плыли выше голов золотистые, обсыпанные запекшейся крошкой, похожие на рваные кляксы меди, выплевываемые раскаленным горлом плавильной печи, шницели.

Ням, ням, ням, – напевала, нашептывала беременная своему нерожденному младенцу. Беззвучно трубил в золотую трубу ангел с оплывшим известковым лицом над задним входом в собор. И он ощутил, как падает в это беззаботное лето, стоящее над всей землей.

Вырин заказал пиво и стейк. На хмельной запах слетелись осы. Их не привлекали остатки сладкого в соседских тарелках, медовые, шоколадные потеки – только хмель. Они ползали по ободку бокала, норовили сесть на плечо, на руку, кружили назойливо и упорно. Он отмахнулся, едва не расплескав пиво. У него была сильная аллергия на яд насекомых. Еще когда он был на службе, врачи говорили, что она будет прогрессировать с возрастом, и предлагали списать его по состоянию здоровья. Осы, осы, осы – он отставил подальше бокал, щелбаном сбил со стола одну, другую, жалея, что не взял куртку.

Укус. Сзади в голую шею. Внезапный. Очень болезненный, как укол, сделанный неопытной медсестрой.

Он схватился за укушенное место, но оса уже улетела. Обернулся, занятый своей болью, машинально отметил: какой-то мужчина уходит, садится в машину. Номера не местные.

Шею заломило. Боль поползла вниз и вверх, на плечо, по щеке, на висок. Он нащупал пальцами в ранке что-то микроскопическое – наверное, жало.

В голове помутнело. Зачастило дыхание. Тело окатило сухим жаром. Он с трудом поднялся, пошел в туалет.

Умыться. Умыться холодной водой. Принять таблетку. Но сначала умыться. Как же давит в горле! Кажется, лекарство уже не проглотить. Кожа горит.

Он едва мог стоять. Оперся на раковину, неловко ополоснул лицо. Оса укусила с правой стороны шеи, и правая рука теперь еле сгибалась. Протолкнул, пропихнул в горло таблетку. Увидел в зеркале серое, бескровное, но при этом раздутое изнутри лицо, будто чья-то злая воля пыталась уничтожить работу пластического хирурга, насильно вернуть ему прежний облик.

Таблетка должна была уже подействовать. Новейшее средство.

Но она не действовала.

На серой коже зарделась сыпь. Судорогой скрутило живот. Он осел на пол, уткнулся взглядом в кафель – и все понял. Того мужчины не было среди посетителей ресторана. Там, где он припарковался, местные машин не ставят.

Последним усилием он поднялся, выбрался, держась за стены, в коридор. Задушенное отеком горло не позволяло кричать, звать на помощь. На крыльце он столкнулся с официантом, несшим из кухни поднос с бутылками и бокалами. Тот подумал, что посетитель безобразно, смертельно пьян, посторонился. И тогда он упал, свалившись вместе с официантом с крыльца, слыша громкий звон разбитой посуды, надеясь, что все замечают, оборачиваются, и прошипел, пробулькал прямо в чужое ухо:

– Скорая… Полиция… Это покушение… Я не пьян… Меня отравили… Отравили…

И обмяк, еще слыша звуки мира, но уже не понимая, что они означают.

Глава 2

Два эти генерала давно знали друг друга. Служили вместе еще под красными знаменами с серпом и молотом.

Генерал-лейтенант был тогда председателем партийного комитета. А негласно – возглавлял номерной отдел, который не указывался даже в особо засекреченном штатном расписании. Генерал-майор был его заместителем, наследником, соперником. Партийный комитет давно упразднили. А вот отдел сохранился. Уцелел при всех реформах их ведомства, при сменах названий и руководителей, дроблениях и слияниях. Как и прежде, он имел только номер и не значился в структуре службы.

Они разговаривали в комнате, защищенной от прослушивания, и могли не опасаться чужих ушей. Но сам их специфический язык, полный профессиональных эвфемизмов, лукавый по сути своей, – позволял собеседникам постоянно недоговаривать, строить фразы так, чтобы они могли трактоваться и как уверенность, и как сомнение.

Оба понимали, что их сегодняшний разговор, скорее всего, выльется в приказ, негласный, не зарегистрированный в системе секретного делопроизводства, который, однако, должен получить санкцию на самом верху. Каждый из генералов хотел бы избежать ответственности за возможный провал, но получить свою долю выгод в случае успеха. Каждый знал, что думает другой.

– Судя по сведениям соседей, он умер после четырех дней в искусственной коме. Организм, можно сказать, почти справился. Не исключено, что доза была недостаточная. Или выбран неправильный способ введения. Возможно, он успел принять блокирующие таблетки. Или какое-то другое стороннее вещество снизило эффективность препарата. Свое влияние мог оказать фактор погоды. Давление. Дело было в горах, на высоте. Прежде чем потерять сознание, он успел сообщить о покушении. Официант в ресторане оказался бывшим полицейским. Другой бы не придал значения, счел за бред пьяного…

– Так соседи хотели шумихи или не хотели?

– Детали нам, естественно, не сообщают. Возможно, соседи будут делать хорошую мину при плохой игре: мол, публичность акции планировалась с самого начала.

– Что ж… Перейдем к нашей информации.

– Создан межведомственный штаб расследования. Задействованы международные протоколы. Стали привлекать иностранных экспертов-химиков. Спецов необходимой квалификации очень мало. Они позвали четверых. Трое нам известны, проходят по учетам. Люди с именем. А вот четвертый по учетам не значится. Открытой информации о нем нет. По нашей просьбе опросили компетентных доверенных лиц. Никто о таком ученом не слышал. Поиск продолжаем, ориентировали закордонные резидентуры.

– Да, если смотреть со стороны, какой-то профессор кислых щей…

Оба сдержанно усмехнулись.

– Источник сообщает, что ранее этот профессор в мероприятиях по линии полиции не участвовал. Может быть, его использовали военные, но об этом источник не знает. Непосредственно в расследовании источник не участвует. Его дальнейшие возможности ограничены. Он лишь координирует взаимодействие со стороны полиции своей страны.

Оба генерала замолчали. Они хорошо представляли себе бюрократическую стратегию, когда дело касается чрезвычайного происшествия: управляемый хаос, куча бумаг, согласований, документов, которыми приходится делиться с другими ведомствами. Вынужденный отказ от регламентов секретности. Временные комиссии. Сторонние специалисты, которых в другое время не пустили бы на порог. По плану или не по плану пошла операция соседей, она невольно предоставила им блестящий шанс, о котором соседи не знают.

– Есть очень высокая вероятность, что профессор – это Калитин, – сказал наконец заместитель.

– Да. Такая вероятность есть. Как раз его научный профиль. Один в один. И, поскольку подозрения очевидно падают на нашу страну, весьма разумно пригласить именно его. Если, конечно, он еще жив. И в здравом уме.

– Ему всего семьдесят. Полагаю, он внимательно относится к своему здоровью. И физическому, и умственному.

– У нас есть адрес?

– Источник сообщил.

– Мы не скомпрометируем источника?

– С уверенностью сказать нельзя.

– Он ценен?

– Умеренно. Из-за его прошлого в ГДР его плохо продвигали по службе. И скоро на пенсию.

– Понятно. Нужно дать приказ в резидентуру. Пусть проведут установку. Послать самых лучших.

– Если установят, можно готовить мероприятие. И выходить на согласование.

– Интересно. Если это Калитин, получается интересно.

– Дебютант…

– Да. Дебютант. Его любимчик.

– Никто из нынешних оперативников с Дебютантом не работал.

– Я это помню.

– Но один кандидат есть. Проводил операцию с ранним препаратом Калитина. Закордонного опыта, правда, не имеет. Но там родился и вырос. Его отец служил в нашей группе войск. Хорошо знает язык. Вот личное дело.

– Я посмотрю. Все необходимые указания отправьте немедленно.

– Есть.

Заместитель вышел из комнаты.

Генерал открыл папку.

Глава 3

Змея и чаша.

Иногда Калитину казалось, что эта неприметная, примелькавшаяся для других эмблема преследует его.

Вывески аптек. Вездесущие машины скорой помощи. Упаковки лекарств. Приемные покои больниц. Бэйджи медицинского персонала. Впрочем, он почти научился отстраняться, не обращать внимания, не считывать обращенное лично к нему значение эмблемы.

Но только не сейчас.

Подозрения врачей будили его собственные подозрения, о которых докторам не следовало знать. То, что происходило с его организмом, могло быть отложенным последствием давних опытов, всплеском позавчерашней волны. Он всегда строжайше соблюдал технику безопасности, но слишком уж непредсказуемыми, неприрученными, не понятыми до конца были его вещества. Его дети. Его наследие.

Некоторые процедуры, что проводили с ним врачи, требовали местного обезболивания.

Выбранный анестезиологом наркоз имел скрытый и безобидный побочный эффект, что-то вроде слабенькой, любительской “сыворотки правды”. Калитин ловил яркие, четкие, будто цифровые воспоминания, сентиментальные грезы о минувшем, о том, что он давным-давно не вспоминал наяву.

Он снова был мальчик, школьник, покорный сын, еще не встретивший призвания, не обретший наставника. Находящийся в той поре созревания, когда жива детская способность населять мир великими тайнами, испытывать жуть и восторг перед необъяснимым, но уже закладываются начала рациональной биографии; и в этом живом противоречии – иногда, не в каждой жизни, – рождаются притяжения, тяготения, символы, глубинные предопределения судьбы.

…Каждый год на Пасху они с родителями ходят в гости к дяде Игорю.

Собственно, мальчик не знает, что это такое – Пасха. На Масленицу пекут блины. На Пасху красят в отваре луковой шелухи яйца и пекут кулич. Праздник ли это? В отрывном календаре его нет. В школе о нем не говорят. Кажется, и сами родители толком не понимают, почему Пасху надо отмечать. Они бы, наверное, и не стали. Но раз дядя Игорь приглашает, отказываться нельзя. Он звонит по телефону и назначает день; о Пасхе в телефонном разговоре ни слова, она как бы подразумевается.

Кто он, дядя Игорь? Мальчик догадывается, что на самом деле он не родной его дядя. Или, точнее, не совсем дядя – кровная связь точно есть, но она запутанная, требующая скрупулезно, по-аптекарски, исчислять доли родства, перелистывать старые потертые альбомы, которые хранят в укромном уголке и запрещают смотреть без взрослых. Там, среди незнакомых лиц, непонятных мест, пейзажей, домов, идиллических задников провинциальных ателье вдруг мелькнет женщина в белом платье, сидящая у антрацитовой громады рояля, глядя в распахнутую тайнопись нот. Она-то и будет началом загадочной цепи телесных превращений тонкого в толстое, высокого в низкое, темного в светлое и обратно, последнее звено которой – дядя Игорь.

Мальчик уже выучил, что о некоторых людях с фотографий расспрашивать не нужно. Все равно не ответят или наплетут какую-нибудь ерунду. Однако о тех, кто рядом, о соседях, о сослуживцах отца задавать вопросы можно.

Обо всех, кроме дяди Игоря.

Они живут в новом Городе. Десять лет назад тут была безлюдная тайга. Поэтому все они – новоселы, энтузиасты; так их чествуют в торжественных речах. Город окружен Стеной – серым бетонным забором с колючей проволокой на кронштейнах. Стена построена как бы на вырост: между ней и жилыми кварталами лежат раскорчеванные пустоши. Из-за Стены нельзя позвонить им на домашний телефон. Отправить письмо по домашнему адресу. Приехать в гости. Их Города нет на картах, в справочниках и в атласах. Сюда не ходят пассажирские поезда. Не летают обычные самолеты. О Городе не пишут в газетах. Не говорят по радио. Город не показывают по телевизору. Он называется Советск-22. А для тех, кто живет в нем, – просто Город.

Мальчик никогда на своей памяти не был за Стеной. Но все-таки он знает, откуда они с родителями приехали – мать часто сожалеет о столице, – где появились на свет его родители, где они учились и встретились, где живут бабушки и тетя.

А вот дядя Игорь словно родился здесь. Возник вместе с Городом. Сразу в шестикомнатной квартире на третьем этаже дома, который все в Городе зовут просто Дом.

Когда кто-то говорит: “Мы скоро переедем в Дом”, – все с завистью понимают, какой Дом имеется в виду. Тот, на улице Революции. Самый заметный в Городе. Девять этажей. С колоннами у входа и лепниной под карнизами. С бронзовыми ручками на дверях в парадные, где входящих встречает вахтер. С высокими потолками и огромными квартирами. С двумя лифтами в каждом подъезде.

Ходят слухи, что таких Домов должны были построить несколько. Но почему-то построили только один. Жить в нем очень почетно. Отец иногда говорит, что, может быть, им однажды тоже дадут там квартиру. Мать грустно, иронично улыбается в сторону.

Никто из одноклассников мальчика никогда не был в Доме. А он – был. Однако его пока не слишком томит, занимает Дом сам по себе. Он только оболочка, раковина – именно лепные раковины поддерживают карнизы Дома, – тайны жизни дяди Игоря.

Кажется, родители это чувствуют. Отцу неприятно. Он предпочел бы не водить его туда. Чужой круг, говорит он. Но дядя Игорь приглашает всех троих. И неподатливый отец не может ослушаться – почему? Мальчик хочет это знать.

А мать… Однажды мальчик тайком увидел, как в отсутствие отца она примеряет подаренный дядей Игорем на день рождения халат. Нездешний, неземной, бордового тонкого шелка, с вышитыми птицами, цветами и драконами. Она стояла перед зеркалом, то запахивая потуже, чтобы обрисовалась фигура, то вольно распахивая длинные полы халата. Майский свет брызгал из зеркала. Трепетали желтые лепестки лотосов. Пылко извивались, облекая ее бедра, серебряный и золотой драконы с изумрудными глазами, пышущие бисерным, жемчужным дымом из широких фиолетовых ноздрей. Одетая, она была так обнажена в своем чувстве, что мальчик смутился и закрыл дверь. Но не стыд вел его руку, а уязвленная страсть; он хотел бы разделить эту ее близость с дядей Игорем, возникшую через подарок.

Замирая от двойной запретности того, что он делает, от нарушения границ и от переодевания в женское, он надел потом этот халат – и тут же сбросил, ошеломленный гадким и томительным ощущением вульгарной нарочитости преображения. Однако мальчик запомнил само действие, способ, как бы отложил в копилку, предчувствуя, что однажды это может понадобиться.

Мальчик уже разбирался, как устроена жизнь в Городе, распределил по ячейкам всех известных ему людей. Благо что Город был организован весьма удобно для этого. В его центре, за второй Стеной, был Институт, где работал отец. И все жители – охранники, уборщицы, слесаря, водители, ученые, продавщицы, учителя, врачи в больнице, как мать – прямо или косвенно служили Институту.

И только место дяди Игоря было неизвестно.

Ни военный, ни штатский; ни один из узнаваемых, выверенных типов. Отдельный. Свой собственный.

Он единственный жил так, будто не существовало Города, Института, Стены, комендатуры. Красных флагов, транспарантов, демонстраций, плакатов с призывами к бдительности, караульных вышек.

Мальчик догадывался, что он не видит, не знает самой главной правды про дядю Игоря, объясняющей его особое положение. Мальчик мог бы предположить, что работа дяди Игоря секретна, как, например, у отца. Или даже еще секретнее. Но в том-то и дело, что все допущенные к секретам взрослые имели общие привычки, шутки, словечки, которых не было у дяди Игоря. А самое главное – они жили, как отец, с сознанием заемной значимости, которую давал им допуск, и боялись его лишиться. А дядя Игорь был сам по себе. Именно такой невесомой, отдельной судьбы и хотел себе мальчик.

На Пасху у дяди Игоря на длинный стол стелили тонкую льняную скатерть, на которой красной вязью с ятями и ерами были вышиты пословицы. Ставили подсвечник на двенадцать свечей, темно-зеленые, с золотым ободком, рюмки. Дядя Игорь снимал со стены старую гитару: в зарешеченном струнами круглом оконце светилось тусклым золотом клеймо мастера.

Дядя Игорь, ребячески невысокий – ему даже приходилось подкладывать подушку на стул, – худой, с длинными седыми волосами, по-женски пышными, в сером, тонкой шерсти пиджаке и белой сорочке, казался артистом, немного фокусником, умеющим оживлять вещи. Рюмки, столовые приборы в руках гостей будто чертили какой-то чертеж, воссоздавали из небытия нечто, о чем не имел представления никто из присутствующих, не осознающих, что они тут – всего лишь дублеры иного застолья.

Дядя Игорь дирижировал беседой, не прилагая к тому ни малейших усилий. Мальчик замечал, как перестает сутулиться, разгорячается замкнутый обычно отец, хорошеет мать, раскрепощаются другие гости, будто дядя Игорь наводит на них веселый лоск, волнительный румянец, учит заново ощущать вкус еды, остроту острого и соленость соленого. Ни слова о лабораториях, государственных заданиях, испытаниях, агрегатах, премиях, формулах, уравнениях, военной приемке, смежниках. Взрослые не слишком знали, о чем еще можно говорить, поэтому смешно конфузились, подливали вина или водки. Дядя Игорь пел под гитару песни, которых мальчик нигде больше не слышал, а потом включал проигрыватель, и с черной лаковой пластинки летели, кружась, танцевальные мелодии, настолько чужие, что ему казалось, он слышит не музыку, а голос самой пластинки, состоящей из иноприродного, небывалого вещества.

Когда начинались танцы, детей отсылали – поиграть. Этого момента и ждал мальчик. Играли в прятки, так повелось с младшего возраста: только в квартире у дяди Игоря было достаточно укромных мест, чтобы прятаться и искать по-настоящему, долго и без поддавков.

Теперь дети подросли, поддерживали старый обычай как бы нехотя, от скуки. Но на самом деле игра обрела новый смысл: мальчики слушали девичье дыханье, девочки прятались за шторой, иногда нарочно подыгрывая, чтобы их нашли. В обволакивающей полутьме комнат просыпались первые чувства. Одна только, дальняя, в конце коридора, комната всегда была заперта.

Мальчик любил эти часы игр. Он прятался лучше других, умел остаться незаметным на самом виду. Девичьи силуэты его не волновали; у него был иной объект вожделения.

Тот, кто прячется, видит пространство как бы с изнанки, глазами вещей, стен, фотографий. Старается слиться с местом, в пределе – стать его частью. Так и для него собственно прятки были лишь прологом к путешествию, к погружению в притягательное чужое, в жилье и житье дяди Игоря.

Он замирал, окруженный утратившими материальность, превратившимися в бархатные призраки вещами, которые, казалось, могут и заговорить в темноте, передать что-то через прикосновение. Дальняя запертая комната его не интересовала; он не думал, что у дяди Игоря могут быть буквальные тайны, скрытые за дверью. К тому же он хотел присвоить не какую-то скрытую, а повседневную жизнь дяди Игоря, его щегольскую, нескрываемую свободу поведения и суждений, его умение жить без опаски, держаться со всеми независимо – и в то же время быть всем нужным, всеми уважаемым.

В тот вечер в прятки играли долго. Азарт улетучился. Прячась в очередной раз, мальчик заметил, что та, всегда запертая, дверь – приоткрыта, из щели падает слабый лучик.

От внезапного предчувствия неслучайности происходящего перехватило дыхание.

– Я лишь загляну, – сказал себе мальчик. – Лишь загляну, и все.

В комнате горела настольная лампа. Наверное, ее оставил дядя Игорь или кто-то из домашних, забыли вернуться в спешке праздничных приготовлений. Ее свет, такой личный, сокровенный, знающий об одиночестве и мыслях дяди Игоря, манил неотвратимо.

“Мне же не запрещали сюда заходить, – подумал мальчик. – Скажу, что играли в прятки. Дверь была приоткрыта”.

Он медленно обошел комнату, внимательно рассматривая шкафы, книжные полки, рабочий стол. В углу громко тикали напольные часы с маятником, словно отмеряли то краткое время, что отпущено ему пробыть здесь незамеченным.