5,99 €
Бывают женщины, укушенные «бешеной собакой любви»: в любых отношениях им тесно, от добра они ищут добра, но находят печаль и боль. В каждом рассказе Буйды перед нами разворачивается небывалая драма страстей: вот юная девушка находит возлюбленного, но на пороге замужества становится жертвой насильника. Вот дочь безрезультатно соперничает с собственной матерью за мужское внимание, готовая ради него на все. Вот две сестры живут с одним мужчиной и рожают от него детей, не в силах поделить мужа… а вот история жены маньяка-педофила, которая узнала о «склонностях» мужа, когда было уже поздно. Мир Буйды пугает и завораживает одновременно. Автор исследует природу женственности и приходит к удивительным выводам…
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
«Сон Сан Жоан… Сон Сан Жоан… Сон Сан Жоан…»
За четыре с половиной часа эти три слова она произнесла вслух и про себя, наверное, раз сто. И раз десять сбегала в туалет. Снова и снова замазывала мелкие прыщики на щеках крем-пудрой и не могла решить, что делать с большущим прыщом, назревавшим над правой бровью, ближе к виску: давить или черт с ним? Прыщ вскочил внезапно, уже в самолете. И потом, в чем предстать перед Нико – в джинсах, в юбочке или в шортах? И что делать при встрече – кивнуть или броситься ему на шею?
Наконец она надела короткие-прекороткие черные шелковые шорты, туфли на двенадцатисантиметровых каблуках, выдавила прыщ, заклеила ранку кусочком пластыря и провела по губам лиловой помадой с блестками.
В дверь постучала стюардесса: «Вернитесь на свое место, пожалуйста».
По трансляции объявили, что самолет прибывает в аэропорт города Пальма-де-Майорка Сон-Сан-Жоан, температура воздуха в столице Балеарских островов – плюс двадцать шесть градусов.
Испанский офицер открыл ее паспорт, улыбнулся, спросил: «Vainilla?» – и поставил штамп.
В детстве она злилась на мать, наградившую ее таким именем. Одноклассники звали ее Ванькой, а домашние – Ванечкой. Но потом она стала замечать, как меняются лица у взрослых мужчин, когда они слышат ее имя, и мать была прощена.
Нико ждал ее. В белоснежной рубашке, расстегнутой на груди, высокий, загорелый, улыбающийся. Ваниль бросилась к нему, обняла за шею, повисла, вдыхая его запахи – миндального крема после бритья, дорогой туалетной воды, здорового тела, табака. Он поцеловал ее в волосы, протянул букет – бордовые, алые и розовые розы, подхватил чемодан.
– Как мать? – спросил он.
– Скоро выпишут…
– Это хорошо, – сказал Нико, пропуская ее в дверь. – Хорошо, что приехала.
Их поджидал огромный серебристый кабриолет, при виде которого у Ванили перехватило дыхание.
– Это Пабло, – представил Нико шофера. – Павел. Испанцы зовут его Ла Мано Негро – Черная Рука.
Правая рука у шофера была темно-лиловой до локтя – Ваниль еще никогда не видела такого большого родимого пятна. А взгляд у этого Пабло был нехороший – ледяной, пустой.
Пабло открыл дверцу, Ваниль скользнула на заднее сиденье. Нико сел рядом.
Машина тронулась, через минуту рванула, и волосы Ванили подхватил ветер.
На глаза навернулись слезы: сбылось.
Сбывается.
Она – на Майорке, рядом Нико, они мчатся по автостраде мимо оливковых, миндальных и апельсиновых рощ, мимо белых домиков под черепичными крышами, над головой – синее небо, вдали – лесистые вершины Сьерра-де-Трамунтана, Ваниль улыбается, в ушах шум, голова кружится…
Пабло сбросил скорость, свернул с автострады.
– Вальдемосса, – сказал Нико, – мы ее объедем…
Оливковые рощицы на террасах, деревушка – теснящиеся на склонах дома, силуэт картезианского монастыря, где Шопен и Жорж Санд провели зиму…
Ваниль полгода – с того самого дня, как Нико пригласил в гости их с матерью, – читала в Интернете о Майорке, об арагонском короле Хайме Завоевателе, высадившемся со своим войском в Санта-Понсе и освободившем остров от мавров, о мысе Форментор и дворце Альмудайна, о деревянных трамвайчиках в Порт-Сольере и пасхальных шествиях в Пальме, о Гауди и кафедральном соборе La Seu, стоящем на берегу моря, о балеарских пращниках и о черных котах, спасавшихся на Майорке от инквизиции, которая сжигала ведьм вместе с их попугаями, воронами и кошками, и, конечно же, о Шопене и Жорж Санд, она даже скачала какие-то его ноктюрны и прочла ее роман о скромной и трудолюбивой красавице Консуэло, об Андзолетто и смуглолицем графе Альберте, восхитительном и загадочном, от прикосновения которого у Консуэло закружилась голова, как сейчас кружилась она у Ванили…
Кабриолет еще раз свернул и остановился перед белой виллой.
– Вот мы и дома, – сказал Нико.
Огромная светлая комната на втором этаже выходила окнами на искрящееся море, огромная кровать сверкала шелком, гардеробная оказалась огромной комнатой, а в огромной ванной, облицованной расписным матовым кафелем, могла бы с комфортом разместиться средняя чудовская семья – отец, мать, двое детей, бабушка с клюшкой и кошка.
Пабло принес чемодан и поставил цветы в вазу.
Нико открыл шампанское. На этикетке было написано «Louis Roederer Crystal Rose» – Ваниль знала из журналов, что в Москве такое шампанское стоит тридцать тысяч рублей за бутылку. Напиток богов.
Они чокнулись.
От счастья у нее разболелась голова.
– Отдохни, – сказал Нико. – Я буду рядом, внизу.
Она приняла душ, надела мягчайший махровый халат с иероглифом на спине, допила розовое шампанское, забралась под шелковое одеяло и тотчас уснула.
Ей было пять лет, когда бабушка дала ей попробовать ваниль. Подцепила чайной ложкой несколько кристалликов из банки и дала. Кончик языка у девочки распух, из глаз покатились слезы. Несколько дней она не могла избавиться от жжения во рту, хотя чистила зубы и утром, и в обед, и вечером. Только потом она узнала, что это был ванилин – 3-метокси-4-оксибензальдегид, и только в двадцать лет впервые увидела в Елисеевском настоящую ваниль – корявенький стручок в стеклянном сосуде, похожем на пробирку.
А когда Ванили исполнилось шесть, погибла ее старшая сестра. Ваниль ненавидела ее – Ниночка мучила младшую, издевалась и поколачивала тайком от родителей. Они с матерью пришли в леспромхоз, где тогда работал отец, стояли возле штабеля. Ниночка щипала младшую, Ваниль с ненавистью прошипела: «Чтоб ты сдохла», и в этот миг на них обрушились бревна. Мать схватила раздавленную Ниночку и бросилась в больницу. Ваниль бежала следом – забрызганная кровью сестры, целая и невредимая.
Ниночка умерла.
На поминках тетки – двоюродные сестры матери – напились и подрались.
Весь Чудов сбежался поглазеть на молодых женщин, которые на площади дрались ногами: обе в детстве занимались карате. Маленькие, рыженькие, кривоногие, в разорванных блузках, они дико вскрикивали и напрыгивали друг на дружку под хохот зевак, пока Малина, десятипудовая хозяйка ресторана «Собака Павлова», не разняла их – взяла брыкающихся, взъерошенных и визжащих теток за волосы и отнесла в подвал, где и заперла – одну в закутке с картошкой, другую оставила среди банок с помидорами.
«Однобрюховы ж, – сказала горбатенькая почтальонка Баба Жа. – Понятно ж».
Однобрюховы были в Чудове известным кланом: десяток Николаев, два десятка Михаилов, тьма-тьмущая Петров, Иванов, Сергеев, Елен, Ксений, Галин и даже одна Констанция черт бы ее подрал Феофилактовна Однобрюхова-Мирвальд-Оглы – все они были маленькими, задиристыми, противными и некрасивыми, и хотя приходились друг дружке братьями, сестрами, тетками, деверями, шурьями, кумовьями, зятьями, тещами, свекровями и невестками, вечно ссорились между собой и с соседями…
Вскоре после гибели Ниночки отец ушел из семьи.
По вечерам мать плакала, винила во всем дочь: «Ты смерть Ниночкину приманила злым словом», проклинала тот день, когда вышла за Андрея Однобрюхова, бросила учебу в институте, устроилась продавщицей в хозмаге, думала, что это временно, а вот вышло – на всю жизнь. Она всего боялась – когда-то боялась не выйти замуж, потом боялась давать детям молоко, от которого может случиться белокровие, всегда боялась вампиров, иностранцев и евреев, боялась, что инопланетяне заберут ее на другую планету для опытов, а после развода боялась остаться одна…
Отец иногда навещал их, и Ваниль слышала, как мать уговаривала его вернуться, обещала быть «верной рабой», потом голоса стихали, из-за двери доносился только скрип кровати, а потом отец уходил, оставив на столе конверт с деньгами.
Когда он пропал, мать первым делом побежала к Свинине Ивановне, известной колдунье, которая отругала ее за глупость и велела идти в милицию.
Спустя неделю Андрея Однобрюхова нашли в лесу – он был привязан к дереву и изувечен. Голову его обнаружили неподалеку, в овражке.
В тот же день арестовали Витьку и Вовку Однобрюховых, с которыми Андрей строил дома в Подмосковье. Они дружили с детства. Оба признались в убийстве: не поделили деньги.
Ваниль так плакала на отпевании, что ее вывели из церкви.
Ей хотелось броситься отцу на шею, почувствовать его запахи – табака, водки и бензина, захотелось, чтобы он обнял ее, как всегда, чтобы легонько хлопнул ее по заднице и сказал: «Расти, жопа, расти», чтобы дунул в ухо и рассмеялся своим глупым и добрым смехом, но ничего этого не будет, а отец лежит в гробу с пришитой головой…
Она плакала на кладбище, плакала на поминках в ресторане «Собака Павлова», куда пришли и две женщины, с которыми жил отец. Одна из них подвела к Ванили толстого мальчика и сказала: «Познакомься, Ванечка, это твой братик Ванечка». И засмеялась. Ваниль пнула мальчика ногой, плюнула женщине в лицо и с диким воплем набросилась на нее – едва оттащили.
Мать и тетки обступили Ваниль, стали толкать, орать, брызгая слюной, обзывать идиоткой и тварью неблагодарной, которая не понимает, что избитая ею женщина оплатила поминки из своего кармана, ах ты, дура синюшная, и неизвестно, чем бы это закончилось, если бы не Нико. Он взял Ваниль за руку, вывел из ресторана, посадил в машину и увез из Чудова.
Если кого Однобрюховы и боялись по-настоящему, так это был Нико. Они робели в его присутствии и даже не осмеливались перебивать, что и вовсе было не в их натуре.
Нико был рослым широкоплечим красавцем, властным и богатым. Говорили, что он владел какой-то крупной компанией, которая занималась то ли нефтью, то ли строительством, то ли поставками оружия за границу.
Все женщины из клана Однобрюховых завидовали Ирине, которой так повезло с мужем. Они называли его джентльменом, хотя ни одна из них не смогла бы написать это слово правильно.
Мать Ирины была уборщицей в детдоме, а отец – рабочим на сырзаводе. Она ни с кем не дружила, и даже парня у нее никогда не было. Окончила школу с золотой медалью, университет с красным дипломом, удачно вышла замуж, родила двоих детей. И держалась с таким достоинством, с такой холодноватой приветливостью и непринужденностью, что никому и в голову не приходило сравнивать ее с родственницами, однобрюховскими женщинами – малогрудыми, кривоногими, рыжими и крикливыми. Да и фамилия у нее теперь была – Нелединская, красивая фамилия, в самый раз для хозяйки большой квартиры на Пречистенке и загородного дома на Рублевке.
Нелединские часто навещали мать Ирины, вдову, которая жила на Восьмичасовой. Пока женщины болтали или стряпали, Нико катал детей в машине, которая была такой большой, что не помещалась во дворе. Нико не ругал детей, забиравшихся с ногами на кожаные сиденья, он вообще никогда не повышал голоса – усмирял собеседников одним взглядом.
Запахи дорогой кожи, дорогого табака, дорогого миндального крема после бритья, дорогой туалетной воды – Ваниль чувствовала их всякий раз, когда думала о Нико. Он был ее богом и героем, существом почти мифическим, и иногда ей отчаянно хотелось быть хоть немножко Нелединской. Она не завидовала их квартире, загородному дому, машинам, их деньгам, не завидовала даже их одежде, их коже и умению держаться – она хотела быть настоящей Нелединской, химической Нелединской, а не по фамилии.
После драки на поминках Нико усадил ее в машину и увез в Москву.
В кафе на Мясницкой он заказал себе кофе, Ванили – мороженое.
– Как там Ирина Ивановна? – наконец спросила Ваниль.
Жена Нико лежала в онкологической больнице.
– Неважно, – сказал он.
– Нико… – Ваниль помолчала. – Ты ее сильно любишь?
Слово «любовь» считалось в Чудове скоромным. Любить можно было разве что родину, родителей, детей или колбасу, а если речь заходила о мужчине и женщине, это слово всегда произносилось с иронией, с ядом. Но в голосе Ванили не было ни иронии, ни яда.
– Нет, – ответил Нико. – Я не способен любить, Ваниль. – Он усмехнулся и поднес чашку к губам. – Я ведь из поколения циников и лицемеров. Считалось, что при советской власти мы служили идее, но у нас не было ни убеждений, ни веры. Эгоисты. И я – эгоист, неспособный любить. Это не жалоба – это констатация факта. А без веры любви не бывает…
У Ванили перехватило дыхание. Нико не сюсюкал – разговаривал с нею как со взрослой женщиной, которой не нужно объяснять, что такое «констатация».
– Не обязательно же верить в Бога, – робко сказала она. – В человека можно верить…
– Нет. – Он покачал головой. – Человека можно понимать или не понимать, любить или не любить, можно доверять ему или не доверять, но верить в него – верить нельзя, потому что нельзя ни за что. Это опасно. Мы же не верим в Лондон или в электричество… – Помолчал. – За последние сто лет было много сделано для того, чтобы идеалом нашим стал ковер на стене, а каков идеал, такова и жизнь. Впрочем, идеалы не находят в коробке на чердаке – их делают. – Он допил кофе. – И никто, конечно, не ожидал, что жизнь вдруг станет такой… все эти соблазны, эти возможности… эти деньги… жизнь стала слишком широкой – я бы сузил…
Улыбнулся, вытер губы салфеткой и чуть подался к Ванили.
– Ты живешь с уродами, среди уродов, но это не значит, что ты тоже уродина. Не значит, Ваниль. Можно жить настоящей жизнью где угодно, но главное не это. Главное – нельзя ее откладывать. Понимаешь? Ты ведь, наверное, тысячу раз слышала, как люди говорят: мы-то счастья недостойны, живем плохо, ну ничего, перетерпим как-нибудь, зато наши дети будут хорошо жить…
Ваниль кивнула: слышала.
– Не будут. Отложенная жизнь – она как мертвый младенец в утробе, отравляющий мать своим ядом. Понимаешь? Не откладывай жизнь на потом. Потом не будет ничего. Ничего. Никто не знает, что значит подлинная жизнь. Я – не знаю. Пытаюсь понять, но не понимаю. Или понимаю задним умом… так бывает: вспоминаешь о чем-то и думаешь, что надо было поступить иначе, по-другому… это проблески подлинной жизни, наверное… – Вздохнул. – Тебе шестнадцать, Ваниль, пора…
Ваниль кивнула, хотя и не поняла, что значит – пора.
Нико расплатился.
– Если хочешь, – сказал он, – можешь пожить несколько дней у нас. Пока там все уляжется… С Ольгой я договорюсь.
Ольгой звали мать Ванили.
Нико открыл дверцу машины.
– И перестань называть мать мамкой. – Он помог ей забраться на переднее сиденье. – Попробуй называть ее мамой. А? Ради нашей дружбы.
Ваниль покраснела.
Когда он запустил двигатель, зазвонил телефон.
– Да, – сказал Нико.
Вдруг закрыл глаза.
– Да, – снова сказал он, выключая телефон. – Извини… – Нико всем телом повернулся к девочке: – Планы меняются. У тебя есть деньги на автобус?
Достал бумажник, сунул Ванили купюру.
– Ирина Ивановна умерла, – сказал он. – Только что.
Ирину Нелединскую хоронили в Чудове. Отпевали в древней Воскресенской церкви, стены которой всегда, зимой и летом, были покрыты инеем, несли гроб по площади, посыпанной по старинному обычаю сахаром, сожгли «под голубку» – девочка, одетая во все белое, выпустила из рук белую птицу-душу, когда медный ангел на трубе крематория запел прощальную.
Нико никогда не приезжал в Чудов с охраной, но на этот раз возле него неотлучно держались трое крепких молодых мужчин, которые вежливо оттирали любого, кто пытался приблизиться к их хозяину. Исключение было сделано только для тещи, матери Ирины, да для Ольги и Ванили.
В церкви, в крематории и на поминках в ресторане «Собака Павлова» Нико молчал, был холоден, отчужден.
Женщины шептались: такой мужчина, конечно, один не останется – сорок два года, красавец, богач, такие во вдовцах долго не ходят.
Ванили были неприятны эти шепотки. Хотелось подойти к Нико, но она не решалась. Она вдруг вспомнила, как мать однажды сказала, что Нико хороший человек, но живет какой-то страшной жизнью. Он был богом с иконы, которого невозможно обойти кругом, увидеть его затылок, и это пугало.
После поминок Нико вдруг поманил Ваниль.
– Помнишь наш разговор в кафе? Так вот, девочка, ради настоящей жизни, ради своей подлинности иногда приходится переступать через других людей. Не бойся. В других случаях это тоже приходится делать, но чаще и злее. И с каждым годом все чаще и все злее. Переступить-то переступишь, а потом куда идти? Слишком много дорог, слишком… – Вздохнул, поцеловал Ваниль в лоб. – Пообещай, что будешь мечтать о настоящей жизни. Хотя бы мечтать.
Ваниль кивнула.
Нико сел в машину – кортеж тронулся.
– О чем это он? – испуганно спросила мать. – Зачем мечтать-то?
– Пойдем домой, мама, – сказала Ваниль.
Ваниль не обманула Нико: десять лет она мечтала о настоящей жизни.
После смерти жены Нико перестал приезжать в Чудов. Звонил редко – поздравлял с Рождеством и Пасхой. Все больше времени проводил за границей. Когда узнал, что Ваниль поступила в университет, прислал денег: «Купи себе что-нибудь».
Денег было много, но Ваниль не стала их тратить – открыла счет в банке. Она была экономной девочкой. Лечила зубы и стриглась в Чудове, покупала китайские шмотки и ужинала жареной куриной печенкой. Училась на факультете вычислительной математики, хотя с таким же успехом могла бы учиться на филолога-германиста или финансиста.
По окончании университета устроилась в компанию, которая торговала программным обеспечением. Платили хорошо, но половину зарплаты выдавали в конвертах. На работе Ваниль подружилась с усатенькой Юлькой, девушкой крупной, смуглой и бойкой, вместе они сняли квартиру с видом на Измайловский парк – выходило по двенадцать с половиной тысяч на душу в месяц. Именно с этой Юлькой Ваниль и пережила самое волнующее приключение в своей жизни: однажды они выпили вина и вместе пошли принимать душ – принимали до умопомрачения. Вскоре, однако, Юлька встретила своего милого, вышла замуж и съехала.
Ваниль перебралась в квартиру поменьше. По вечерам листала глянцевые журналы или сидела за компьютером, переписываясь с френдами в социальных сетях. Она вывешивала «ВКонтакте» свои фотографии – томные позы, затуманенный взгляд – и получала комментарии вроде: «Чем ты прогневила богов? Неужели они вернули тебя на землю, позавидовав твоей красоте?», счастливо вздыхала, но потом поджимала тонкие губы и на предложения о встречах в реале не отвечала.
Перед сном она принимала душ и подолгу разглядывала себя в зеркале. Невысокая, светло-пегие пушистые волосы, маленькие глаза, бесцветные губки, едва проклюнувшаяся грудь. Ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Разве что ноги – ноги у нее были идеальные, не однобрюховские.
Однажды Нико сказал, что Ваниль похожа на недопроявленную фотографию: изображение лишено резкости, лицо словно в тумане.
«В ней еще не проснулся бог, – сказал Нико. – Но это еще случится. Лишь бы это был нормальный бог, человеческий…»
За десять лет Ваниль прибавила в груди, в бедрах и заднице – ей это шло.
И накопила на банковском счете почти двадцать тысяч евро.
Всякий раз, когда она приезжала в Чудов, мать заводила один и тот же разговор: «Пора замуж, пора». Ну конечно, Ванили хотелось встретить своего милого. Но что-то удерживало ее, что-то мешало ей ответить взаимностью тем парням, которые изредка пытались за нею ухаживать. Одному из них она даже позволила поцеловать ее по-настоящему, с языком, но когда он вдруг полез под юбку, оттолкнула и сказала: «Нет». И больше с ним не встречалась.
Матери она об этом, конечно, не рассказывала. Ваниль была не то чтобы очень уж скрытной, но никогда не забывала о тех днях, когда мать обвиняла ее в смерти Ниночки, в смерти, которую Ваниль приманила злым словом.
Ей было двадцать шесть, она понимала, что рискует остаться одна, и догадывалась, что мечта может убивать, но ничего не могла поделать. По вечерам жарила куриную печенку и мечтала о настоящей жизни. Иногда вспоминала того парня, с которым целовалась. В том, что тот парень поцеловал ее с языком и залез под юбку, она не видела ничего плохого. Ей даже хотелось, чтобы ее целовали именно так, с языком, и чтобы кто-нибудь залез ей под юбку, и хотелось всего того, о чем рассказывала Юлька после свадьбы, но – нет, она сказала «нет», потому что нет. Дело было не в парне, а в мечте, бессмысленной, как жареная куриная печенка.
Нико позвонил накануне Рождества, поздравил, а потом позвал в гости.
– На Майорку? – ахнула Ольга.
– Денег я пришлю, – сказал Нико. – Приезжайте, когда сможете.
– Приедем, – прошипела Ваниль, глядя на мать страшными глазами.
– Приедем, – испуганно проблеяла мать, – о боже ж ты мой, приедем…
Ваниль не сказала матери о тех двадцати тысячах евро, которые накопила за десять лет на банковском счете. Нико прислал денег, и Ольга занялась формальностями: виза, страховка, билеты. Бегая по конторам, она узнала, что Ваниль вряд ли бы пустили в Испанию одну: считалось, что одинокая девушка может там остаться и заняться проституцией. Об этом Ольга с удовольствием сообщила дочери. Та посмотрела на нее пустыми глазами и ничего не ответила.
Ваниль погрузилась в Интернет – изо дня в день она разглядывала снимки Майорки и читала об арагонском короле-завоевателе, о черных котах, спасавшихся от инквизиции, о Шопене и Жорж Санд, о скромной и трудолюбивой красавице Консуэло и ее милых – красавце Андзолетто и смуглолицем графе Альберте, восхитительном и загадочном…
Она не думала о Нико – он и без того был частью ее химического состава, – она думала о новой, настоящей жизни, где ее наверняка ждет милый, восхитительный и загадочный, и где не будет куриной печенки.
Ольга записалась в фитнес-клуб, села на диету, купила купальник, в котором ее грудь казалась побольше, и стала иногда задумчиво напевать: «Пусть тебе приснится Пальма-де-Майорка…»
Ваниль посматривала на мать с улыбкой – она никогда не видела ее такой оживленной.
– Чего лыбишься? – сказала Ольга. – Я-то еду понятно зачем, а ты-то?
– Дурочка ты, мама, – сказала Ваниль. – Ох и дурочка.
На дуру Ольга обиделась бы, а на дурочку – кто ж на дурочку обижается?
Незадолго до отъезда Ольга решила купить себе красивый халат – видела такой в ГУМе.
– Тогда надевай новые туфли, с каблуками, – сказала Ваниль. – Заодно разносишь.
В ГУМе их нагнала толпа молодых людей, сыпавших вниз по лестнице. Ольга шарахнулась от них, покачнулась на непривычно высоких каблуках, Ваниль толкнула мать – та вскрикнула и полетела вниз головой.
В ожидании «Скорой» Ваниль держала мать за руку и шептала: «Я ж говорила: дурочка… дурочка, дурочка…» И щурилась, глядя на беспомощную Ольгу.
Через восемь дней Ваниль улетела на Майорку, оставив мать в больнице с черепно-мозговой травмой, переломами позвоночника и правого голеностопа.
Она проснулась после обеда, приподнялась на локтях, обвела взглядом огромную комнату, залитую солнцем, и глубоко вздохнула. Накинула халат, вышла на террасу, с которой открывался вид на море – до горизонта, до рези в глазах. Первый день на Майорке. Первый из четырнадцати.
Когда она с матерью ездила в Турцию или Египет, то они заранее составляли программу – где побывать, что посмотреть. Собираясь на Майорку, она не задумывалась о том, что будет делать на острове. Майорка – это настоящая жизнь, вот что она думала, а настоящую жизнь невозможно спланировать – это не куриная печенка по сто семьдесят девять девяносто за кило, которую Ваниль умудрялась растянуть на неделю. Если Нико пригласил ее, то ему и решать, чем Ванили тут заниматься.
Она вышла на лестницу и замерла, услышав голоса, которые доносились снизу.
– Если тебя это не устраивает, – говорил Нико, – можешь убираться. А я не хочу подставляться…
Ему отвечал мужчина – похоже, это был Пабло, но его слов Ваниль не разобрала.
В их голосах звучала угроза, и на какое-то мгновение Ваниль почувствовала себя Консуэло, которая через колодец проникла в подземное убежище графа Альберта, в его тайную жизнь.
Она громко кашлянула – голоса внизу мгновенно стихли.
– Ваниль? – крикнул Нико.
Она сбежала по лестнице в гостиную и увидела Пабло, стоявшего у высокого окна, выходившего на террасу. Пабло перевел взгляд с девушки на хозяина и вышел.
– Отдохнула? Ну и хорошо. Сейчас мы поедем в Пальму, к Сандре. Это замечательная женщина, она тебе понравится. Считай, что это мой первый тебе подарок – Сандра.
Нико улыбался, говорил легко, и нельзя было поверить, что минуту назад его голос был жестким, тяжелым, ржавым.
– А после Сандры – ужин. Я заказал столик в ресторане. Рыба или мясо?
– Ой, да все равно!
– Значит, рыба.
Она взлетела наверх, скинула халат, вывернула из чемодана на пол одежду, выхватила простенькое светлое платьице, светлые же трусики и лифчик, вдруг обернулась – увидела Пабло, который с террасы невозмутимо наблюдал за нею. Охнув, Ваниль метнулась в ванную, заперлась, прислушалась. Сердце колотилось. Он видел ее голой, всю видел. Глаза у этого Пабло были как у рыбы, у чудовищной рыбины, поднявшейся вдруг из морских глубин, чтобы умертвить своим взглядом все живое под солнцем.
Ваниль встряхнула головой. Ну его к черту, этого Пабло. Она приехала к Нико, а он не даст ее в обиду. Быстро оделась, выглянула из ванной – на террасе никого не было – и выбежала из комнаты.
Во дворе у кабриолета ее ждали улыбающийся Нико и невозмутимый Пабло.
Сандра оказалась хозяйкой то ли магазина, то ли салона красоты. Как рассказал Нико, ее отец был сербом, а мать – украинкой, поэтому Сандра сносно говорила по-русски. Высокая, худая, узколицая, она взяла Ваниль за руку, подвела к окну, покачала головой.
– У ее лица нет истории, – сказала она. – Сколько тебе лет?
– Двадцать семь, – сказал Нико.
– Двадцать шесть, – поправила Ваниль.
Сандра фыркнула и решительно потащила Ваниль за собой.
Через пять часов совершенно обалдевшая Ваниль предстала перед Нико: новая прическа, новое платье, новые туфли, новые запахи и, кажется, новое тело.
Сандра принесла шкатулку, Нико велел Ванили повернуться и застегнул на ее шее колье.
Ваниль взяла Нико под руку, и они отправились в ресторан.
У нее подгибались и дрожали ноги, замирало сердце, перед глазами все кружилось, и время от времени она придерживала шаг, боясь упасть в обморок.
После ужина прогулялись по старому городу, выпили кофе в маленьком заведении неподалеку от арабских бань и спустились к набережной, где их ждал Пабло. Он отвез их к Вальдемоссу.
Если бы Ваниль спросили, о чем они разговаривали в ресторане и кафе, она ничего не смогла бы вспомнить.
– Посидим на террасе? – предложил Нико.
Когда они расположились в уютных креслах за овальным маленьким столиком, Пабло принес вино, разлил по бокалам и исчез.
Отсюда открывался вид на серебрившееся под луной море, над которым горели звезды – они были гораздо ярче и крупнее тех, что Ваниль видела в Чудове.
Нико закурил сигару.
– Нравится? – спросил он. – Все это – нравится?
– Да. – Она прокашлялась и повторила: – Да. Очень.
Одного этого дня было бы достаточно, чтобы оправдать десять лет ее мечтаний – десять лет жареной куриной печенки. А сейчас Ваниль думала только об одном: придется ли ей при отъезде с Майорки возвращать это роскошное платье, эти туфли и колье.
Она пригубила вино. Рука дрожала.
Нико откинулся в кресле.
– Ты хотела бы здесь жить? Летом – здесь… Ну не всегда – тут довольно скучно, однообразно… остров маленький… Есть еще дом в Биаррице и небольшая вилла в Майами. Зимой – в Лондоне. Хотя зимой можно хорошо провести время где-нибудь на Карибах или на Гавайях… или где хочешь…
Ваниль кашлянула.
– Как это?
Нико повернул к ней голову и улыбнулся.
– Тебе хочется вернуться в Чудов? В Москву? К матери? Тебе двадцать семь, Ваниль…
– Двадцать шесть.
– Двадцать шесть. Ты не замужем, живешь на съемной квартире, работаешь среди гастарбайтеров. Выйдешь замуж за одного из них? Или за чудовского, как твоя мать? Станешь матерью-одиночкой? – Он говорил ровным голосом, чуть посмеиваясь, словно и не всерьез. – Другой жизни у тебя там, боюсь, и не будет. Это – твоя настоящая жизнь?
Он взял бокал, взболтнул вино, отпил.
– А какая? – хрипло спросила Ваниль. – Настоящая – какая?
– Не знаю. И никто не знает. Но для начала хотя бы та, которую предлагаю я. – Он выпрямился. – Наверное, я напрасно сразу взял быка за рога, извини, но мне кажется, лучше так, без уверток… Если ты согласна, завтра же летим в Париж, оденешься там… или в Милан… куда хочешь… начнешь жить настоящей жизнью, Ваниль, настоящей… – Допил вино, поставил бокал на столик. – Я понимаю, что мое предложение может показаться тебе непристойным. Наверное, оно таковым и является. Да нет, оно попросту непристойно. Ты можешь отказаться, сказать «нет» – что ж. Проведешь две недели на Майорке, ни в чем не нуждаясь, обещаю. И мы никогда не вспомним об этом разговоре. Дурной сон, пьяный бред – назови как угодно. Забудем. Ничего не было. Через две недели вернешься домой веселая, загорелая, с подарками, как ни в чем не бывало. Это платье, это колье – они твои, без дураков. Колье стоит пятнадцать тысяч евро – оно твое. Эти две недели будешь жить тут, в твоем распоряжении весь дом, я оставлю тебе денег, прислуга будет сдувать с тебя пылинки. Если не нравится здесь, завтра же – или даже прямо сейчас – сниму для тебя номер в хорошем отеле. А через две недели вернешься в Москву, в Чудов – куда хочешь…
Ваниль словно оглохла. Она чувствовала себя глубоководной рыбой, вытащенной на поверхность, жалким чудовищем, которое вот-вот взорвется от избыточного давления. Взорвется, разлетится на мелкие кусочки.
– Что? – переспросил Нико.
Она поняла, что, видимо, на какой-то миг выпала из жизни и в бессознательном состоянии что-то сказала.
– Да, – сказала Ваниль. – Ну да-да.
Она удивилась, услышав свой голос: он был твердым и чистым, а не хриплым, как минуту назад.
Нико налил в бокалы вина. Ваниль выпила вино бесчувственно, как воду.
– Я поднимусь к тебе через полчаса, – сказал Нико.
– Полчаса, – повторила она, хотя хотела сказать: «Хорошо».
Он кивнул, откинулся на спинку кресла и пыхнул сигарой.
В ванной она сняла туфли, повесила платье на плечики, спрятала колье в выдвижной ящичек, встала под душ и замерла, забыв включить воду.
Неизвестно, сколько бы она так простояла, если бы в дверь не постучали.
– Сейчас! – крикнула она и включила воду. – Минутку!
Через десять минут она вышла из ванной, замотанная в полотенце, от сильного удара упала на пол, проехала на животе по паркету, закричала, Пабло навалился, жарко дыша в лицо.
Все произошло быстро.
Ваниль лежала на полу скорчившись и с ужасом смотрела на Нико, который был прикован наручниками к двери. Значит, все это произошло у него на глазах. Ей хотелось зажмуриться, но не получалось. Настоящая жизнь. Куриная печенка.
На полу валялась бейсбольная бита – ею, похоже, Пабло оглушил хозяина: голова у Нико была в крови, он еле держался на ногах.
– А ты прав, Нико, – сказал вдруг Пабло. – Она была целкой – клянусь рукой. Ты ведь целку хотел купить?
Он повернулся к Ванили и рухнул от удара битой в лицо. Ей пришлось ударить его еще семь раз, чтобы он перестал дергаться.
– Теперь уходи, – сказал Нико глухо. – Теперь ты должна уйти, Ваниль… ты сама понимаешь… должна понимать…
Она повернулась к нему – тоненькая, обнаженная, малогрудая, всклокоченная, потная, забрызганная кровью, с потемневшими от ярости глазами – и спросила:
– Ты правда хотел?.. – Запнулась. – Чего ты хотел, Нико?
– Ты должна уйти, – повторил Нико. – Уходи, пожалуйста… если тебе нужны деньги…
Ему наконец удалось выпрямиться.
Она шагнула к нему.
– Чего ты хотел, Нико? Чего ты хотел на самом деле?
– Ваниль…
– Чего?
Он закрыл глаза.
Через два дня сеньора Каталина Д., которая занималась уборкой на вилле близ Вальдемоссы, сообщила в полицию о преступлении. Камеры видеонаблюдения в доме были выведены из строя за несколько дней до убийства, поэтому личность преступника установить сразу не удалось. Хозяин одного из ресторанов в Пальме рассказал, что за несколько часов до смерти Нико ужинал в его заведении с молодой женщиной, но описать ее внешность не смог: ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Дело сдвинулось с мертвой точки, когда через месяц из Нью-Йорка вернулась Сандра Ф., которая хорошо знала Нико и запомнила необычное имя его русской подруги.
Ваниль задержали в Чудове, в больнице, в кабинете гинеколога. На вопрос об отце будущего ребенка она ответила со смехом: «Да кто ж его знает!»
Она не запиралась, рассказывая следователю о своем пребывании на Майорке. Ей удалось снять номер в отеле на берегу моря, несколько дней она колесила по острову на арендованной машине, останавливаясь в живописных местах, чтобы искупаться, перекусить и заняться сексом. Все эти дни она «трахалась, как землеройка», три-четыре раза в день, а то и чаще. Ее рекорд – восемь мужчин за день, причем дважды это был групповой секс. Своих партнеров она называла «милыми», но имена их вспомнить не могла. «Андзолетто, Альберт, Консуэло… шучу, извините… их было слишком много, всех не упомнишь…» Испанцы, немцы, англичане, французы – в отеле, на пляже, в темном проулке, где придется.
Сообразив, что бриллиантовое колье на таможне вызовет вопросы, она подарила его любовнице-англичанке. Но платье от Сандры берегла – в нем вернулась домой, в нем явилась в больницу к матери – загорелая, веселая, сияющая, прекрасная. Мать сказала: «Тебя не узнать» – и заплакала.
Однако когда речь зашла об убийстве Пабло и Нико, Ваниль замкнулась, перестала отвечать на вопросы. Она не отрицала, что именно она совершила это преступление, забив обоих мужчин бейсбольной битой до смерти, но о мотивах и обстоятельствах убийства не сказала ни слова.
На суде Ваниль была спокойна, даже весела, отвечала на все вопросы, кроме вопросов о мотивах и обстоятельствах убийства. Выслушав приговор, сказала матери: «Платье береги, не надевай, наденешь – убью, клянусь рукой».
Лилия – это имя, а Лилечка – это судьба.
Лилия и Лилечка – разные женщины.
Лилечка каждый день ходит на службу, пьет растворимый кофе, слывет среди коллег мямлей и чуть ли не синим чулком, вечером покупает в супермаркете пачку пельменей и йогурт, запирает дверь на три замка и читает «Гипериона» или комментарии к «Дуинским элегиям». Она работает редактором в издательстве и втихую презирает авторов, которые пишут «запало за душу» и «пальто, отороченное меховым воротником». У нее жидкие волосы рыжеватого оттенка, слишком большая грудь, слишком широкие бедра, а одевается она на Кандауровском рынке.
А Лилия… Лилия – вакханка, гетера, сука, подружка Сафо и Кэтрин Трамелл… по вечерам, заперев дверь на три замка, она надевает белье «Victoria’s Secret», пьет душистое вино и ласкает себя до одури… она обожает Тинто Брасса и Джона Хьюстона, опасные тайны и приключения, запах скипидара, мясо с кровью, потных безмозглых мужчин с волосатыми плечами, грязь под ногтями… и у нее роскошные рыжие волосы… огонь в джунглях…
Лилией была моя мать, а я – только Лилечкой.
Я получила свое имя – такое же, как у матери, – как пальто с чужого плеча.
Уменьшительно-ласкательный суффикс превращал меня в тень, в пародию…
Про отца я почти ничего не знаю. Однажды мать сказала, что он был выдающимся человеком, переводил Кьеркегора и комментировал Шестова, но этим список его достоинств и исчерпывался. Они не прожили вместе и двух месяцев – я появилась на свет, когда переводчик Кьеркегора исчез из нашей жизни навсегда. Мать не любила о нем вспоминать.
Зато про Льва Страхова она могла рассказывать чуть не каждый день. Он был первой, главной и единственной ее любовью. Настоящей любовью. Ураганом любви, тайфуном любви и погибелью. Он врывался в женскую судьбу, как захватчик в поверженную крепость, крушил все вокруг, грабил и насиловал, а потом уходил не оборачиваясь…
Когда мать вспоминала про Льва Страхова, она оживлялась. Лев Страхов, Лев Страхов! Он был гениальным актером, который опередил свое время, безудержным пьяницей и бабником. А какой у него был голос… какой дивный голос… бездонные – без-дон-ные – глаза и дивный голос… голос самого соблазна… пленительный голос зла…
Мать то и дело сходилась и расходилась с мужчинами. Они появлялись и исчезали. Когда она расставалась с очередным любовником, то принималась вспоминать Льва Страхова. Другие мужчины приходили и уходили, а вот он – он всегда был с нами, этот человек-ураган, насильник и грабитель, землетрясение и пожар.
«Настоящий лев, – говорила мать. – Бешеный, бешеный, бешеный зверь, царь зверей».
Наверное, поэтому мне и снились львы – могучие оранжевые чудовища, которые бродили среди белоснежных лилий. Лилии были огромными, как деревья, а львы – страшными. Они кружили по лесу из лилий… лев за львом, лев за львом… круги сужались… львы были все ближе, ближе… они чуяли меня… их клыки, их мощные лапы с грязными когтями, их смрадные пасти… я с криком просыпалась…
Моя мать была актрисой. Неплохой актрисой в неплохом театре. Какое-то время даже звездой… главные роли – Элиза Дулитл, Ганна Главари… аплодисменты, успех, цветы… Но гораздо лучше у нее получались другие роли: красавица, всеобщая любимица, богиня, ядовитая змея, шикарная любовница… шикарная! Просто шикарная! Отчим ее тоже обожал… он ей все прощал, все-все-все… они ссорились иногда, но так, не серьезно… он был очень хорошим человеком… инженер-строитель… высокий, с прекрасными волосами, широкоплечий, с детскими глазами… мы с ним гуляли иногда… в парк ходили, в театр… но театр он не очень любил… наверное, из-за матери… однако о ней – ни одного худого слова. Ни одного. Никогда, ни разу. Он никогда не говорил о ней плохо… он ее любил… а для нее он был только одним из воздыхателей… есть такое дурацкое слово – «воздыхатель»… их у нее всегда было много… она любила влюбляться… она так и говорила: люблю влюбляться… и при этом делала рукой вот так… плавно, по-балетному, словно крылом… Вот сука!.. Она ему изменяла чуть не каждый день, а он терпел. Терпел и терпел, а потом умер. В день его похорон она самым пошлым образом отдалась в соседней комнате очередному любовнику. Отчим лежал в гостиной, в гробу, среди этих жутких цветов… а она в соседней комнате ахала и охала… сука… она всегда была сукой… самовлюбленной сукой…
Она не привыкла проигрывать… ведь она всегда была абсолютной чемпионкой мира по красоте, по обаянию, по стервозности… абсолютной, непобедимой, вечной… как памятник… когда она поняла, что выдохлась, что звездой сцены ей уже не быть, просто ушла из театра… отчим был состоятельным человеком, и она могла это себе позволить… могла покупать что угодно… тратила деньги не глядя… и побеждала, побеждала и побеждала… шла по жизни под аплодисменты и звуки оркестров… в лучах славы…
В детстве она мне казалась настоящей богиней… Афродитой, Герой, Артемидой, Венерой… неземная женщина… дивный, божественный мрамор… белый, холодный, прекрасный…
Мне говорили, что я на нее похожа… глаза, руки, шея и так далее… но такая шея была одна во всем мире… дивная шея… белая, полная, пульсирующая… было в ней даже что-то непристойное… непристойное и манящее… прекрасный и ядовитый цветок… точнее, стебель… Она всегда носила открытые платья, чтобы все могли любоваться ее шеей, ее плечами, ее грудью… а я – я так любила наблюдать за нею, когда она раздевалась… или когда она выходила из ванной… она сбрасывала халат одним движением… как мантию… с презрением! высокомерно! великолепно!.. И у меня перехватывало дыхание… ее тело было как взрыв… как залп из тысячи орудий… высокая шея, высокая грудь, высокие бедра… высокие небеса… Господь и ангелы его… она вся словно горела, пылала белым лилейным пламенем… ее тело жило своей жизнью, оно плыло, переливалось, текло, заполняло все вокруг, не было ничего, кроме ее тела, высокого и прекрасного тела… а ее кожа… ее кожа была чудом природы… ароматная, шелковистая, лилее лилий… а родинка под левой грудью – обморок, а не родинка… я так любила целовать эту родинку, когда была ребенком… она позволяла себя целовать… позволяла приобщаться к этому великолепию, к этой роскоши… царственно дозволяла поцеловать ее в плечо… в грудь… коснуться губами родинки… кончиком языка… лизнуть и умереть… О боже… Коснуться губами ее шеи… эта ее шея, господи! Хотелось схватить бритву и перерезать ей горло… пе-ре-ре-зать! Или вгрызться зубами, рвануть, хлебнуть крови и – ах!.. Но я – нет, я, конечно же, не могла… она лежала откинувшись, запустив пальцы в свои роскошные волосы, а я ее целовала, целовала… голова кружилась, сердце замирало… какое это было счастье! Какое счастье… Однажды я от счастья даже описалась… просто обмочилась… от избытка чувств надула в трусы… она дала мне холодную пощечину – так, без всякой страсти – и прогнала к черту…
Конечно, я ее любила. Я никого не любила так, как ее, и только ее я ненавидела так, как только можно ненавидеть другого человека. Наверное, она догадывалась… да точно – догадывалась… но что ей другие люди! Другие люди – это будни, а она была женщиной-пожаром, женщиной-праздником. Она обожала праздники, обожала компанию… она без этого жить не могла… как наркоманка… музыка, вино, снова музыка, опять вино – с утра до вечера, по ночам, до утра… как у нее расширялись ноздри, ее жадные ноздри… они становились как у лошади… как трубы… она вдыхала, втягивала эти запахи – запахи табака, вина, мужского пота, духов, горячего воска… она любила зажигать свечи… щеки розовели, глаза вспыхивали, губы становились толстыми, блядскими, она вся дрожала, вся вибрировала, по ее коже бегали огоньки… она жила, жила – она горела…
А как она умела расшевелить гостей… всех этих поэтов, гениев и красавцев, которые дневали и ночевали в нашем доме… помню, однажды вечером они здорово напились, наговорились, устали и скисли… вечер, полупьяные мужчины и женщины сидят за столом, разговор не клеится… кто-то курит, кто-то потягивает вино, а кто-то просто дремлет… никто и не заметил, как мать вышла из гостиной… ее не было около получаса… а потом она вернулась… ворвалась… разбушевавшаяся Кармен! Выстрел! Буря и натиск! Ураган! Ударом ноги распахнула дверь, ворвалась, закричала что-то сумасшедшее, лихое, дикое, пустилась в пляс… на ней была пышная цыганская юбка… она вбежала в комнату, остановилась, глаза горят, волосы летят, рванула юбку спереди… разорвала до пояса… о, черт! На ней были какие-то безумные чулки… и подвязки… нет, одна подвязка… подвязка с черной розой… белый мрамор, черная роза… и она стала плясать… это был не танец, а безумие… припадок!.. И все вдруг встрепенулись, очнулись, стали хлопать… потом кто-то схватил ложку и принялся отбивать такт… стучать ложкой по столу… другие тоже… все стали отбивать такт ложками… мать в этой своей разорванной юбке… белые ноги, черная роза… стук ложек по столу, по вазам, по тарелкам… трам-там-там… тара-рам!.. Кто-то вдруг упал к ее ногам, пополз, она выставила бедро, и он зубами сорвал с ее бедра розу… Дурдом! Боже, какой дурдом!.. Какой замечательный дурдом…
Поэты и красавцы… среди них был один… он вдруг решил приударить за мной… мне было пятнадцать, а ему, наверное, сорок… или около того… грустный, тощий, очкастый… все время курил… немножко странный… мать его принимала за компанию и называла человеком без имени… он был поэтом… она над ним подтрунивала, но беззлобно… мы вдвоем, он и я, уходили в дальнюю комнату, он читал стихи, мне нравилось, когда он шепотом декламировал:
Ох, от этого Хлебникова меня дрожь пробирала… а он меня потихоньку лапал… то за руку возьмет, то за коленку… как бы случайно… а однажды вдруг обнял и поцеловал… Вот это и был мой первый поцелуй… я думала, он сожрет мои губы… засунул язык мне в рот… язык толстый, желтый, прокуренный, горький… рычит, сопит, рукой залез под юбку… в трусики… пальцами там шурудит… я бедра сжала, вспотела, молчу… господи, и страшно, и весело, и отчаянно… и любопытно: а что еще? А дальше что? Он стал сосать мое ухо… боже мой, мочку уха… меня колотит, а он – чмокает… щекотно…
И вдруг вошла мать и сказала: «Милочка, у него двое детей, и жена беременна третьим».
Милочка…
Она говорила: милочка, зеленое тебе не идет… милочка, тебе не идет хмуриться… милочка, это так пошло… милочка, не горбись… милочка, смотри мне в глаза… милочка, тебе рано это читать… милочка, этот мальчик родился неудачником… милочка, он тебе не пара… милочка, ты должна нести себя по жизни, как знамя победы, как милость и наказание Господне… милочка, женщина никогда не выбирает между добром и злом, она выбирает только между злом и большим злом… милочка, не забудь закрыть тюбик с пастой… я пью чай – милочка, смерть таится в третьем куске сахара… она всюду… не горбись, не хлюпай, не надевай это, не стой как дура, закрывай дверь, отстань…
Милочка! Милочка! Милочка…
Иногда хотелось бежать от нее куда глаза глядят… спрятаться… я и пряталась… пряталась в стенном шкафу, в коробке из-под телевизора, под кроватью… под кроватью было лучше всего… самые счастливые ночи я провела под кроватью… самые счастливые и самые несчастные… Я так хотела, чтобы меня хватились… чтобы испугались, бросились искать… где Лилечка? Ау, Лилечка! О боже мой, Лилечка!
Но никто меня не искал… никогда не спохватывались…
В школе меня дразнили, называли Милочкой… Лилечка, милочка, девочка, дурочка… ну ладно, что ж… но ведь и на работе, в издательстве… на работе я сразу стала Лилечкой… Откуда они узнали, а? Откуда эти суки узнали, что я – Лилечка? Я пришла на работу, и уже через день все называли меня только Лилечкой! Лилечка и Лилечка… ну и милочка, конечно… Как сговорились! Я думала, что хуже этого ничего нет… как-то я случайно подслушала, как они меня называют за глаза… Мисс Извините. Мадемуазель Простите. Госпожа Виновата. Ну да, я всегда извиняюсь… иногда, наверное, без повода… не знаю… может быть… ну и что? Ну и что тут такого?
Мне хотелось взять что-нибудь… нож, пулемет, гранату… Когда же нибудь должно это кончиться! Когда же нибудь должна умереть, сдохнуть, провалиться эта Лилечка, эта Мисс Извините! Не хочу… ну не хочу! А хочу быть Мисс Пошли Вы Все К Черту! Мадемуазель Налейте Еще! Госпожой Весь Мир У Моих Ног! Мне надоело спать под кроватью!..
Конечно, я пыталась бунтовать… я постоянно бунтовала… в детстве, в юности… красила волосы в немыслимые цвета… вообще красилась – ужас! Глаза, губы… Бр-р! И сочиняла романы… о да, порнографические романы! Жозефина прижалась к нему, и его мускулистая волосатая рука скользнула… Жозефина! Боже мой, Жозефина!.. Жозефина… эта чертова Жозефина прославила меня на всю школу… у нас был один мальчик… ну, в общем, он мне нравился, и я дала ему почитать… а он дал еще кому-то… и пошло, и пошло… я написала продолжение… каждая часть занимала ровно одну тетрадку в клеточку… эта Жозефина почти на каждой странице кому-нибудь отдавалась… мужчинам, женщинам, ослам… и даже троим горбатым карликам одновременно… и все персонажи бешено матерились… сквернословили без удержу… успех был – боже ты мой! Я упивалась славой… на меня показывали пальцем, за моей спиной шептались: это она, она! Мальчики провожали меня до дома… а тот мальчик, который мне нравился, однажды поцеловал меня… он постоянно сосал леденцы, и его сладкие липкие губы на секунду, на миг приклеились к моей щеке… какое счастье… небывалое счастье… эти его сладкие глупые губы, приклеившиеся к моей щеке… это незабываемо… чмок! Смешно и незабываемо…
А потом мою мать вызвали к директору… она познакомилась с моей Жозефиной и сказала: милочка, это написано так плохо, что ты даже не заслуживаешь наказания…
Но она все-таки меня наказала…
Моя порнографическая эпопея завершилась позором… библейским позором и ужасом… испепеляющим ужасом…
Мать устроила громкую читку… было много гостей, они крепко выпили… а потом позвали меня… меня никогда не приглашали к столу, а тут вдруг – нате… их там было человек десять… меня усадили за стол, слева и справа сидели двое каких-то мальчиков… крепкие мальчики… красавцы и поэты… они сдвинули стулья и зажали меня с обеих сторон… но я сперва не поняла, в чем дело… а мать вдруг достала тетрадку, открыла и начала читать… про Жозефину… эта сука стала читать про Жозефину… это была как раз сцена с ослом… Жозефина и осел… Жозефина думает о том, какую позу ей принять, чтобы ослу было удобнее, и тут осел сгибает задние колени… у меня так и было написано: осел согнул задние колени. Задние колени! Задние колени… Что тут, господи, началось… Как же они смеялись! Как они хохотали! Просто выли! Ржали! Ревели! Визжали! Один толстяк так смеялся, что не удержался и пукнул… я думала, их там всех разорвет от смеха… какие у них были лица… какие рожи… какие рыла… красные, потные… а эти их рты… никогда не думала, что человеческий рот может выглядеть так непристойно… срам, а не рот… у матери потекли ресницы… глаза превратились в грязные пятна… бесформенные, черные… вся пятнами, вся красная, вся глупая… я не могла встать и уйти, потому что эти двое держали меня… я сидела между ними в своем свитере… у меня был свитер с медвежатами… я его надевала только дома… голова кружилась, я уже ничего не понимала, а они хохотали и хохотали… казалось, они сейчас начнут блевать… вот-вот начнут… заблюют весь стол, все вокруг… наблюют мне на свитер, на медвежат… я схватила что-то со стола, сунула в рот, и тут меня вырвало… прямо на соседа… на его шелковый пиджак… синий шелковый пиджак… он вскочил, я оттолкнула его, пнула стул, споткнулась, упала… на мне была короткая юбчонка… я упала, юбка задралась… трусы наружу, боже… поползла, вскочила, побежала, с разбегу на что-то наткнулась – и все, потеряла сознание…
Когда я очнулась, рядом был Андре…
У матери тогда был роман с этим Андре… она говорила, что это ее осенний роман… последний… врала, конечно, как всегда, но так она тогда говорила: осенний роман… она называла его Андре… его звали Андреем, а она называла его Андре… пошлость какая… он был моложе ее лет на двадцать или на пятнадцать… она вообще обожала молодых… даже иногда называла себя Федрой, а всех этих мальчиков, которых тащила в свою постель, – Ипполитами… Федра и Ипполиты… закатывала глаза и декламировала: «Давно уже больна ужасным я недугом» – и вдруг начинала хохотать… пошлая Федра… Ипполиты были не лучше… но Андре был очень красив… смуглый, кудрявый, с яркими черными глазами… такой итальянистый парень… тупой, но красивый… он всем нравился, этот Андре… он был таким беззлобным, покладистым, веселым… а как он улыбался! Мать говорила, что он напоминает ей Льва… Льва Страхова…
А я была толстоватой, неуклюжей… девочка-подросток… грудь мешает, ноги мешают, руки мешают, задница кажется слишком большой, а глаза – слишком маленькими… слишком густые брови, слишком толстые губы… доктора это называют дисморфоманией или синдромом Алисы в Стране чудес… ну да, обычное дело… в общем, я была в него влюблена… он об этом не знал, конечно…
Когда я упала в обморок, этот Андре взял меня на руки и отнес в спальню… мать прибежала – Андре ее прогнал… мы остались одни… я не хотела, не могла говорить – говорил он… нес какие-то глупости, но у него был такой голос… завораживающий голос… пленительный… обволакивающий… я могла слушать его час, другой… хоть всю жизнь… он говорил, говорил… держал мою руку в своей, склоняясь к моему лицу… от него так пахло… мне так хотелось плакать… обнять его, прижаться, задушить… так хотелось его поцеловать… он наклонился надо мной… от него веяло медом и мятой… одеколоном, коньяком и похотью… обольстительно пахло… конечно, если бы вместо меня там вдруг оказалась такса или даже резиновая грелка, было бы то же самое – красота и похоть… бессмысленное, безмозглое, будничное обольщение… он обольщал по привычке, машинально, не задумываясь… такса, грелка, девочка – ему было все равно… но тогда – тогда я думала иначе… он гладил мою коленку… мне так хотелось схватить его, завладеть, не отпускать… ну да, по сравнению с матерью я была как прачка перед царицей… но и у прачки бывает минуточка… может, это и была моя минуточка… он говорил что-то ласковое, гладил мою коленку… и вдруг я испугалась… а вдруг его рука поднимется выше… а у меня, боже мой, очки, веснушки, этот дурацкий свитер с дурацкими медвежатами… эта Жозефина… а главное, конечно, – трусики… они были мокрыми, эти чертовы трусики… я обмочилась, когда потеряла сознание… мороз по коже… вот сейчас его рука скользнет и коснется… но второго позора я бы не пережила… я вдруг поняла, что мне никогда не завладеть этим богом… что ночью, как всегда, он будет трахать мою маман, а она будет орать на весь дом… нарочно орать – чтоб я слышала… а я останусь с Жозефиной и мокрыми трусиками… я ничего не могла поделать… отчаяние было таким сильным… отчаяние и злость… помрачение ума… на меня вдруг что-то нашло… я оттолкнула Андре, схватила со столика ножницы и ударила его в лицо… куда-то еще… кажется, в плечо… зажмурилась и стала размахивать ножницами… я стояла на коленях… на кровати… вопила что-то несуразное, бессмысленное и била, била вслепую, наугад… меня корежило… в комнату ворвались люди… кто-то попытался меня схватить – я ударила, попала… еще… крики, крики… они все кричали разом, наперебой… орали, визжали… стоял такой крик… меня наконец повалили, вырвали ножницы, чем-то накрыли, кто-то навалился на меня… я билась в каком-то припадке…
А потом… потом – потом все стихло… я лежала под одеялом… ничего не помню… сколько я так пролежала, казалось, сто лет… ни страха, ни стыда, ни раскаяния… ничего…
Ничего…
Андре, слава богу, отделался небольшим порезом… я порезала ему щеку… а мать… она ворвалась в комнату, когда я ударила Андре… стояла под дверью, подслушивала… ворвалась и набросилась… я ее ударила… я ничего не видела, я не знала, что это она… я била вслепую, с закрытыми глазами, она просто попала под удар… и я – я попала… ее отвезли в больницу, но было поздно… я себя не контролировала… я не понимала, почему я это делаю… я сошла с ума… это было помрачение ума… я не ожидала… никто не ожидал…
Мне было пятнадцать. А матери тогда только-только исполнилось сорок. Она любила прибедняться… ах, я старею… ах, я старуха… на самом деле выглядела она прекрасно… просто ужас как хорошо… и вот все кончилось… все кончилось…
Мы обе попали к врачам… мать – в больницу, в офтальмологию, а меня повели к психиатру… потом к психологу… не помогло… ей помочь не смогли… да и не могли…
Не помогло…
Вокруг матери всегда крутились поэты и красавцы… много цветов, много вина, много слов… это не могло продолжаться вечно… когда-нибудь это должно было закончиться, и оно закончилось… после того вечера, после Жозефины, после ножниц – все закончилось… какое-то время они еще приходили к нам, все эти завсегдатаи… сидели за столом, пили вино, восхищались матерью… казалось, все было как всегда… деликатненько подшучивали над ее повязкой… и она смеялась… сидела во главе стола, как всегда, снисходительно принимала комплименты… царица Савская… Семирамида… Клеопатра… а когда они уходили, она ложилась на диван и рыдала… и впервые в ее жизни это были настоящие слезы… настоящие…
Гости приходили все реже… иногда звонили… а потом и звонить перестали… избегали ее, не отвечали на ее звонки… больше всего она переживала из-за Андре… Федра скучала по своему Ипполиту… она звонила ему, писала, но он не отвечал… она ничего мне не говорила, но я чувствовала, что этот Ипполит был для нее самой болезненной утратой… странно: я ведь всегда считала ее бесчувственной сукой, и вот вдруг… странно…
Она осталась одна…
Однажды я застукала ее с водопроводчиком…
Она не разговаривала со мной восемь лет. Восемь лет мы не разговаривали друг с другом. Я жила сама по себе: школа, университет, потом работа… в университете я изучала скандинавскую литературу… саги и все такое… я нарочно выбрала Скандинавию… конунги, эрлы, этот костлявый норвежский язык… это было наказание… Снорри Стурлусон, Гримнир, Эдда, битвы и песни… перед сном я рассказывала своему плюшевому льву о том, как прошел день… рассказывала о своей жизни… об этом мире, в котором мне приходилось столько страдать… об этой тьме… о заброшенной шахте, о руднике, о месторождении горя и боли… россыпи зла… золотые жилы унижения… и на самом дне этого ада – пятно света… пятнышко… белая бедная Лилечка… невинное дитя зла… бедная белая лилия во тьме… бедная Лилечка, окруженная демонами, бесами, чудовищами… чешуя и шерсть, шипы и клыки… багровое пламя и смрад…
А эти мечты! Эти мечты… Я сшила себе что-то вроде трико… что-то вроде купальника на пуговицах… чтобы снять купальник, нужно было расстегнуть сто пуговиц… сто! Бред какой-то… чего только не придет в голову… по вечерам я расстегивала купальник… первая пуговица, вторая, третья, четвертая… я закрывала глаза, воображая, как он расстегивает эти пуговицы… первую, вторую, третью, четвертую… чтобы добраться до меня, ему нужно было расстегнуть сто пуговиц, боже мой, сто пуговиц! Утром и вечером – сто пуговиц… безумие, настоящее безумие… каждый день – сто пуговиц…
Одиночество превращает человека в чудовище…
Деньги, оставленные отчимом, таяли – и скоро растаяли… он был очень состоятельным человеком, но мать швыряла деньги не глядя, не задумываясь о будущем… Сначала пришлось продать квартиру на Малой Бронной, мы переехали в Ясенево, в двушку… потом в Кандаурово, в новый район за Кольцевой автодорогой… эти двадцатиэтажные новенькие гробы среди пустырей… В театре ей платили – платили из милости… платили крохи… вирджинский табак сменился китайским, французский коньяк – дагестанским, камамбер – костромским сыром… но таблетки – таблетки остались… коньяк и таблетки… коньяк и нембутал, коньяк и сибазон, коньяк и тианептин… у нас всегда было много таблеток… флуразепам, ксанакс, амантадин, карбазепин, валиум… коньяк, таблетки, сигареты, телевизор… все реже книги, все чаще телевизор…
К тому времени она снова стала разговаривать со мной. Она ведь ничего не умела и не хотела уметь. Обед, ужин – все готовила я. У нее не было выбора. Ей приходилось считаться со мной, иначе я могла оставить ее без обеда. Мне это и в голову не приходило, конечно. То есть – вру, приходило, да, иногда хотелось, ой как хотелось, чтобы она повыпрашивала, повымаливала у меня кусок хлеба… но стоило только вообразить, как она ползает на коленях… это ее белое горло, эта ее родинка… нет, невозможно, то есть, наверное, да, я могла бы ее убить, но – не унизить… убить, но не унизить…
И еще эта ее селедочка… селедочка! Она ведь никогда раньше так не говорила, считала это верхом пошлости – все эти «картошечки», «селедочки», «хлебушки»… и вдруг – селедочка… Лилечка, можно мне селедочки? Я чуть не убила ее… я чуть не умерла от стыда и горя…
Но еще ужаснее были ее воспоминания… все эти ее мужчины, все эти поэты и красавцы… она перебирала их, как старуха – пуговицы в шкатулке… этот, тот и этот, а еще тот… как же его звали? Она забывала их имена… забыла… помнила только, что они любили ее… обожали ее… ползали на коленях… носили на руках… воспевали… целовали ее ноги…
Ну и, конечно, вернулся Лев Страхов… ураган, катастрофа, погибель… землетрясение и пожар… настоящая любовь… она вспоминала его каждый день… она ждала письма, звонка, зова… вот он приедет, примчится, толкнет дверь, подхватит ее на руки, швырнет на кровать, зарычит, набросится… захватчик, победитель, герой… и этот его голос – пленительный голос зла… она плакала, глотала таблетки, пила коньяк…
Я много раз просила ее рассказать о себе… не о любовниках, нет, и не о Льве Страхове, черт бы его взял, – о себе, о настоящей… я же ничего не знала о ее детстве, о ее родителях… что она читала, что любила, ненавидела, как, чем жила до меня… я пыталась расспрашивать ее о театре, о ее ролях… о чувствах, мыслях… черт, мне хотелось объема, жизни, живого человека, а не безупречного мрамора… дело даже не в том, чтобы полюбить ее какой-то новой, живой любовью… дело в том, что я хотела понять… понять ее… она была не просто моей матерью – она была частью меня… но я – я не была ее частью, вот в чем дело… она не считала нужным… ей и в голову не приходило – открыться перед дочерью, перед единственной дочерью… а ведь я – все, что у нее осталось… все, больше ничего у нее не было… ничего и никого – только я… наверное, я поздно спохватилась… а может быть, мне не хватало настойчивости… и еще эта моя постыдная деликатность… не суй нос в чужую жизнь… ее жизнь была чужой, закрытой… да, ото всех закрытой… она привыкла фальшивить, притворяться, играть… она не хотела рассказывать о себе ничего такого, что изменило бы мое отношение к ней… она не хотела и, наверное, уже не могла сойти на мою землю – это я должна была подняться до ее небес… тень должна вырасти… ну а если у тени это не получается, что ж, это проблема тени… моя проблема… она считала, что все в порядке, хотя никакого порядка давно не было и в помине… ей было достаточно воспоминаний о том, как ее любили, обожали, носили на руках… все эти поэты и красавцы, имена которых она даже не потрудилась запомнить… ей было достаточно Льва Страхова, коньяка и нембутала… коньяка и валиума… коньяка и феназепама…
И лишь однажды… это случилось незадолго до ее смерти… я хорошо помню тот вечер… мы смотрели по телевизору новости и вдруг услыхали: погиб Андре… тот самый Андре… оказывается, этот итальянистый красавец женился на какой-то страшно богатой женщине… она была старше его… лет на тридцать, наверное, старше и очень богата… миллионерша какая-то… они прожили вместе года полтора… и вдруг он соблазнил то ли ее дочь, то ли внучку, какую-то молоденькую девочку, и эта старуха его убила… забила до смерти железной палкой… ужас… я хорошо помнила Андре: он соблазнял всех машинально, привычно, мимоходом… у него качество такое было – всех соблазнять, всем нравиться… ну, это как цвет глаз или привычка дышать, от природы… у кого-то голубые глаза, а у Андре – привычка соблазнять… а эта женщина приревновала его к девчонке – и убила… железной палкой, боже мой, железной палкой по голове…
Сюжет в новостях был коротким – не больше минуты… потом стали показывать каких-то футболистов… и вдруг я услыхала стон… я испугалась… я даже не поняла сначала, что происходит… а это она – она плакала… она тихонько всхлипывала, постанывала, у нее текло из носа… она вся содрогалась… Господи, я никогда не видела ее такой… никогда… ну да, коньяк и таблетки, это понятно, но все же, все же… дело не только в коньяке и таблетках, я уверена… она корчилась… плакала, забыв про коньяк… уронила сигарету на пол – едва не прожгла ковер… я растерялась… не знала, что делать… я боялась ей помогать – она ведь могла разозлиться, накричать…
Потом она затихла… выпила коньячку, закурила… я не стала выключать телевизор, чтобы не спугнуть ее… она сама выключила… встала, прошлась по комнате… наконец заговорила…