Маленькая история большого заговора. Охота на охотника - Карина Демина - E-Book

Маленькая история большого заговора. Охота на охотника E-Book

Карина Демина

0,0

Beschreibung

Ах, до чего непросто Лизавете во дворце. Тут и девицы, одна другой краше и родовитей. И тайны с заговорами, в которые любопытный нос совать не след. И убийства. А еще князь, напрочь не желающий понимать, что Лизавета ему никак не пара. Не было ей иной печали, как влюбиться в неподходящую личность. У нее, между прочим, конкурс. Месть незавершенная. И планы на жизнь серьезнейшие, в которых всяким князьям места нет.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 542

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Карина Демина Охота на охотника

© К. Демина, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Глава 1

Димитрий знал, что он почти умер.

Он был как бы и в теле своем, странно и пугающе неподвижном, и вовне. Он чувствовал, как это тело ворочают, укладывают, пытаются согреть силой, но та уходит в дыру, которой является он сам.

Он пытался дышать.

Но получалось плохо. Сердце то неслось вскачь, то, споткнувшись, замирало, и Димитрий понимал, что очень скоро оно остановится.

А потом… стало больно. И плохо.

И кажется, он кричал, только никто не слышал, кроме, пожалуй, свяги. Он зацепился за взгляд льдистых ее глаз и запутался в нем. Он хотел вырваться, ибо взгляд обещал покой, а Димитрий покоя не желал… и он рвался, рвался.

А потом свяга отпустила.

И к нему вернулась возможность дышать, а с нею и видеть. И то, что он увидел, ему совершенно не понравилось.

– Вас спасаем, – ответила рыжая, вытирая рукавом щеку. Рукав был пыльным, щека грязной, а рыжая… донельзя расстроенной.

– Спасибо…

– Лежите, – Одовецкая разминала руки. – Я срастила кость и постаралась вычистить кровь, но… лежите… все же мне пока до бабушки далеко, и вообще подобные раны, чтоб вы знали, считаются смертельными. И вам просто повезло.

Тихо усмехнулась свяга, сворачивая покров призрачных крыльев. И взгляд ее потеплел. А Димитрий попытался было сесть, но понял, что не способен и пальцем пошевелить.

– Я же говорила, что они сразу вскочить пытаются. Лежите, вам еще сутки шевелиться нельзя, если вы выжить хотите.

Выжить Димитрий хотел. Но вот…

– Лешек…

Надобно было позвать кого-то, но кого… и как… и…

– Снежка, он теперь более-менее стабилен. Сумеешь перенести?

И вновь задрожали, расправляясь, полупрозрачные крылья. И раздалась ткань мироздания, пропуская ту, которая принадлежала обоим мирам.

Долго ли, коротко ли…

В темном небе мгла носилась, и Лешек с нею вместе. В какой-то миг сила признала его, обняла ласково, понесла по-над миром. Она растянулась радужным мостом от Северных врат, от мрачных лесов кедровых, до кипящего Южного моря. И Лешек с нею пил горькую воду, носился меж пухлыми облаками, чтобы после нырнуть в глубокую смоляную яму.

Он заглянул в Гнилополье – иссушенное, изломанное.

Он связал разорванные нити, не возрождая мир, но давая лишь малый шанс.

Он побывал на дне Изрючьей бухты, где все еще умирали корабли, пусть и затонувшие много лет тому. Он подобрал утопленников, больше не имело значения, смутьяны они ли те, кто держался клятвы. Он подарил им покой.

Он… вернулся.

Арсинор пылал разноцветьем огней, и это было прекрасно. А небо, будто подхвативши краски, наполнялось алым. Стало быть, рассвет недалече и надобно спускаться. Сила, услышав его желание, покорно спустилась, хлестанув напоследок небо плетью ветра.

Загудел небосвод.

Полыхнул огнем ярким, грохотом отозвался. Вздрогнул Арсинор, того и гляди провалится сквозь землю, но ничего, устоял. А Лешек удержался на широкой конской спине. И сила ушла сквозь землю, просочилась сквозь камень, который блеснул золотыми искрами скрытых кладов. Полозова кровь потянулась к ним, да Лешек устоял.

После соберет. Коль нужда выйдет.

Сила же, оказавшись в зале, загарцевала, закружила да и встала точно вкопанная. Только ишь, ушами прядет да косится глазом огненным.

– Спасибо, – Лешек провел ладонью по горячему боку. – Ты ж моя красавица… умница…

Он спешился и не без опаски убрал руку, но сила крутанулась, рассыпаясь темным дымом, а дым обернулся пеплом, и тот, соленый, осел на коже, на одеже, на губах.

Вот тебе и…

Князя уложили на Лизаветину постель. Выглядел он, к слову, препоганейше. Нет, он и в прежние-то времена, следует сказать, красотой особой не отличался, а теперь и вовсе.

Кожа серая. Глаза запали.

Только нос клювастый торчит да волосья в разные стороны. А глаза посверкивают грозно.

– Надо… – он попытался встать, но Одовецкая не позволила. Прижала руку к груди и, поморщившись, признала:

– Надо целителя позвать.

– А ты кто? – Таровицкая сняла с платья паутинку.

– Я целитель, только… – Аглая вздохнула и, погрозивши князю пальцем, добавила: – Я ж теорию знаю, а практика, она другая. Думаешь, мне там было где практиковаться? В монастыре редко приключается что серьезное. С простудами вот шли, с переломами, а у него, между прочим, повреждения мозга.

– Лешек… надо… – князь руку стряхнул и сесть попытался, впрочем, тут же растянулся на постели с преблаженною улыбкой.

– Что ты сделала? – Лизавете было тревожно и за князя, и за наследника, который, верно, остался в подземельях, иначе зачем князь туда так рвется?

И стало быть, надо сообщить, но кому?

– Папеньке скажу, – Таровицкая ладонью пригладила встрепанные волосы.

– Погодь, – Авдотья с видом презадумчивым на револьвер уставилась. – Я с тобой. Не дело это, нынешним часом в одиночестве гулять.

И Солнцелика не стала противиться, кивнула и поинтересовалась:

– А второй где?

– Не знаю… потерялся, наверное… – Авдотья нахмурилась паче прежнего. И Лизавета тоже. Было этакое ощущение некоторой неправильности.

– Сила его позвала, – Снежка стояла у окна, обняв себя, практически закутавшись в белые крылья. Полупрозрачные, они спускались до самой земли, и, говоря по правде, гляделась Снежка жутковато. Ныне в ней, может, вовсе не осталось человеческого. Черты лица и те заострились, вытянулись, и того и гляди ударится оземь да и обернется лебедем. – Он и пошел… с силой управится, значит, вернется.

– А если нет?

– Никто ему не поможет, – она смотрела в окно.

И Лизавета глянула.

Небо было… алым? Аккурат как шелковый платок, который папенька матушке подарил. И молнии расползались, что шитье золотое. Надо же, ни тучки, а туда же, молнии.

– И все-таки сказать надо, – Таровицкая перебросила косу за спину. – И целителя, раз уж такое дело…

– Бабушку…

– Хорошо.

Они вышли, а Лизавета… она просто желала убедиться, что князь дышит. Села рядышком, взяла за руку. Холодная какая. И тяжелая. Да и князь не легонький, всего-то пару шагов надобно было сделать, а едва сумели. Пока еще на кровать положили.

По ладони линии расползаются.

И Лизавета их гладит.

Как тетушка там учила? Линия жизни… вот она, тонкой ниточкой протянулась ажно на запястье, значит, жизнь князю суждена долгая. И впору порадоваться, только как-то все одно страшно. А вот холм Венеры, ромейской богини, которая за любовь отвечает. И еще одна линия под ним, сердечная, ишь, толстая какая, глубокая. Тетушка всенепременно увидала бы в том знак особый, а вот Лизавета только и способна на руку пялиться.

Дышит.

Ровно так дышит, спокойно… и неприлично разглядывать спящих мужчин, однако Лизавета не способна взгляда отвести. Вот морщинки на лбу. И родимое пятнышко под левым глазом, смешное, будто мушку князь наклеил по старой моде. Пятнышко тянет потрогать, но это уж и вовсе…

– Он оправится, – Одовецкая положила ладони на виски. – Главное, чтобы теперь лежал хотя бы сутки, пока ткани не стабилизируются. Иначе кровоизлияние и…

И он умрет?

Не умрет. Лизавета не позволит. Она не хочет, чтобы люди, ей близкие, умирали. Хватит уже. А он близкий? Щетина темная на подбородке пробилась. Колет пальцы. А губы резкие. Интересно, он пощечину простил?

Лизавета вздохнула.

А князь открыл-таки глаза.

– Вот упрямец, – почти восхитилась Аглая, впрочем, рук своих с головы Навойского не убрав. – И главное, какая поразительная устойчивость к внушению… Спи уже.

Спать князь не собирался. Его взгляд зацепился за Лизавету, и губы растянулись в нелепой улыбке:

– Ты… рыжая… знаешь, у рыжих глаза должны быть зелеными.

– Почему? – тихо спросила она.

– Потому что так положено. Но твои мне нравятся больше. Темные. Как вишня. Я вишню люблю. Она кислая… а ты…

– Тоже кислая?

– Рыжая… бесстыжая…

Захотелось одновременно и заплакать, и побить князя подушкой. Тоже придумал – бесстыжая…

– Он не совсем чтобы в себе, – Одовецкая пальцы отняла. – Спутанность сознания – это нормально. Хотя… моя тетушка говорила, что люди, когда бредят, не лгут…

– И целоваться ты толком не умеешь…

Лизавета почувствовала, как вспыхнули щеки.

Целоваться? Не умеет?

– Но я научу, – князь таки закрыл глаза. – Потом… устал что-то…

– Значит, надо отдыхать.

– Буду… только ты не уходи, ладно?

– Не уйду, – пообещала Лизавета, мысленно проклиная себя и за слабость, и за язык чересчур длинный.

– Хорошо… Только в следующий раз я тебя лучше клубникой накормлю, с клубникой целоваться будет вкуснее, чем с огурцом.

Одовецкая сделала вид, что занята исключительно содержимым своего кофра, за что Лизавета была ей невероятно благодарна.

А еще Лизавету не оставляло ощущение, что она забыла о чем-то важном.

Лешек вышел из круга.

Огляделся.

Тьма была кромешной, но не для внука Полоза. Он коснулся стены, пробуждая камень к жизни, и тот слабо засветился.

– Митька! – Лешек весьма надеялся, что у старого приятеля хватило выдержки дождаться его возвращения. В пользу того говорила приятная пустота подземелий.

Ни магов-поисковиков, ни войска. Ни обеспокоенного папеньки. Ни, что характерно, самого Митьки.

Лешек прислушался к камню и, крутанувшись, шагнул туда, где почуял живое человеческое тепло.

– Митька, зараза ты этакая… – он запнулся.

Митьки не было.

В уголке, прижимаясь к холодной стене, сидела девушка вида самого разнесчастного и баюкала в руках револьвер.

– Не подходи, – сказала она, револьвер поднимая, – а то стрельну!

– Зачем?

Девица была смутно знакомой.

Где-то он определенно видел ее, но вот где, когда? Среди красавиц? Или просто во дворце… Неважно, главное, что в подземельях девице точно было не место.

– Митька где? – поинтересовался он.

А девица ответила:

– Унесли.

– Кто?

– Девочки. Он раненый был. И Одовецкая сказала сперва, что он умрет…

Сердце кольнуло.

– А потом Лизавета его позвала, и Одовецкая ему голову разрезала…

Душа перевернулась.

Митька умереть не может. Он, конечно, не древнего рода, но маг, и силы изрядной. И не может он умереть, и все тут!

– Она там кости правила, – девица коснулась пальчиками виска, но револьвер не убрала. – А потом сказала, что его можно уносить.

– И унесли?

Она кивнула, уточнив:

– Асинья… тропу открыла…

– А ты?

Девица вздохнула печально-препечально, признаваясь:

– А меня забыли…

Ага. Забыли. Взяли и…

– Они не виноваты, – она опустила взгляд. – Просто… дар у меня такой, меня и родные – маменька трижды на ярмарке забывала. Там людей много, я пугалась, и вот… последнего раза меня два дня искали. И маменька сказала, что больше на ярмарку брать меня не станет, потому что у нее нервы слабые. А я же не виновата. Дар просто… я чуть отошла, там блеснуло что-то, а когда вернулась, то их… Не успела. И куда идти, не знаю.

Лешек протянул руку:

– Я знаю.

Ее ладошка оказалась теплой, а пальцы дрожали, и вид у девицы был на редкость неподходящий для этаких прогулок. Вон платье тоненькое, коротенькое, когда сидит, то и коленки ободранные видны. И девица смутилась, потянула за подол, эти самые коленки прикрывая.

Зря. Лешек бы еще поглядел.

– Звать-то тебя как, чудо?

– Дарья, – сказала она и, тихонько вздохнув, добавила: – Только вы ж все равно забудете… Все забывают.

Лешек не стал расстраивать: у змей память на редкость хорошая. А еще от девицы пахло молочным янтарем и самую капельку – медом. Мед Лешек любил, особенно если гречишный.

Волосы у Дарьи аккурат такого вот колеру, темненькие и завиваются.

– Папенька вот… Он же с даром тоже, от него и братьям моим передалось, но с ними, он говорил, всяко попроще будет, а я… Я когда пугаюсь, оно особенно сильно получается, непроизвольно. А пугаюсь я часто.

Она шла рядышком, и набойки туфелек цокали по камням, что копытца.

Невысокая. Аккуратная вся какая-то. Личико вот остренькое, с подбородком мягким и огромнючими глазами золотого колера.

Лешек даже сглотнул, до того вдруг захотелось заглянуть в них и убедиться, вправду ль золотые. Но удержался.

– Мне настойку делают. Только я от нее спать все время хочу. Не знаю, что хуже, спать или постоянно теряться. Теряться-то я с большего привыкла, приучилась сама.

– А во дворце чего делаете?

Лешек остановился и, сняв испачканный, местами драный, а то и вовсе обгоревший пиджачишко, набросил на плечи новой знакомой.

Мед. И нефрит молочный, той редкой породы, которая не каждому мастеру глянется. И еще собственно молоко, парное, с высокой шапкой пены.

– Так конкурс же… Матушка захотела. Я ведь… мне ведь двадцать три почти, и матушка говорит, что в двадцать три неприлично безмужней быть. Она хотела сговорить меня, но сперва забывала тоже, а после… Знакомиться стали, и понимаете, у нас и соседи есть хорошие, и матушкины приятельницы, только они, когда говорят, меня помнят, а взгляд отведут, и все… То есть знают, что я есть, но вот зачем я им надобна…

И правильно, и хорошо… А то знаем мы эти нравы провинциальные, сговорили б девчонку, едва десятый год ей пошел, а в четырнадцать и вовсе сговор в церкви скрепили, неразрушимым делая. И была б она теперь замужем, а не шлялась по подземельям в сомнительной компании.

Правда, тут же Лешек решил, что он-то аккурат компания наиподходящая.

– Маменька пробовала женихов и к нам приглашать, и нам ездить гостеваться… Только я…

– Пугалась?

Дарья кивнула и поникла:

– Но маменька все одно куда-нибудь да сговорила бы, только папенька ей запретил. Сказал, что мне такой муж, который, стоит за дверь выйти, и не вспомнит про супругу, не надобен. А маменька тогда ответила, что мне только в монастырь прямая дорога. И то не факт, что там про меня не забудут.

Она сказала это так печально, что сердце дрогнуло. И Лешек осторожно сжал хрупкие пальчики. Вот же… и получается, он сам ее не видел… или если видел, то забыл?

И стало быть, снова забыть может?

Он нахмурился, взывая к другой своей крови: ну уж нет, на человека, может, дар этот и сработает, а вот со змеевой кровью… будем надеяться, что нет.

– А папенька тогда ей, что, мол, никакие монастыре мне не нужны. Что он мне долю в наследстве, как и Савушке – это мой брат, средний, так вот, он долю выделит. Дом купит где жить захочу… и буду я жить. И плевать ему, что это неприлично, потому как с таким даром все одно сплетни не пойдут. Я уже и приглядела, честно говоря. Есть у нас на самой границе вдовий дом, от моей прабабки. Небольшой, но справный, мне бы хватило.

Дарья высвободила руку и потерла кончик носа:

– Чешется… Стало быть, колдуют рядом… менталисты… не люблю их, вечно норовят в голову залезть.

– А вы…

– Тоже дар… батюшка мой еще вашему деду служить изволил, за что и награжден был. И во время Смуты тоже отличился, и братья мои на службе.

Лешек позвал камни, которые откликнулись, сменяя цвет с темно-золотого на белый. Протянулись нити силы, с трудом продавливаясь сквозь тяжелые металлические жилы, пролегшие аккурат под дворцом. Что поделать, матушкины волосы тянули к себе золото, и надо будет отвести после, перетянуть в другое место, пока жила не застыла, пока еще способна двигаться. Глянуть только сперва по карте, где там старые шахты есть, чтоб наново не бить.

– А меня вышивать вот обучали. Только я так и не научилась, – Дарья оглушительно чихнула и прикрыла рот ладошкой. – Сильный, зараза… Это ваш дар?

– Еще нет. Стой здесь. И говори, пожалуйста.

А то вдруг он и вправду потеряет.

– Так… чего говорить? – удивилась Дарья.

– Рассказывай… значит, вышивать не умеешь?

– И шить не умею, и голос у меня так себе, а музицирую вовсе отвратно, хотя матушка научить старалась. После мне это все скучно было, а вот братьев, наоборот, интересно учили, рассказывали про всякое… Я к ним сбегала, а про меня забывали.

Старая сила, задремавшая было, тоже откликнулась на Лешеков зов. Она раскрылась, развернулась тугой спиралью, потревожив и железную жилу, и совсем крохотную серебряную.

Где же ты? Не друг, а враг…

– Я долго так… и мои про меня забывали, а братовы учителя не обращали внимания, если тихо сидеть.

Никого.

Должен быть. Слушай камень превнимательно. Собирай крупицы тепла, которого под землею мало, запоминай, как стучит сердце того, кто, должно быть, обнаружил, что сила больше не дичает.

Вот удивился, должно быть.

А вот человек был… Он прятался, и преумело, отгородившись от камня одеждой, и небось непростой… Но вот забылся, коснулся гранита ладонью, а тот и запомнил.

И след горел.

Лешек положил ладонь на камень. И сила отозвалась охотно, потянулась и схлынула, завихрилась, полетела, спеша к метке следа. Вздрогнули подземелья, и грохот обвала разнесся по ним.

– Что это? – Дарья вздрогнула.

– Ничего, – соврал Лешек, ее пальчики аккуратно сжав. – Здесь случается.

– А врать вы не умеете.

– Не умею. Думаешь, надо учиться?

– Он все равно ушел, тот человек, – Дарья поморщилась и чихнула. – Не люблю менталистов…

А кто ж их любит?

Стрежницкий не спал. То ли совесть, внезапно очнувшаяся, мешала, то ли просто выспался за день, вылежался, и теперь перина казалась комковатой, пуховое одеяло – жарким, а собственное тело внезапно стало слабым, негодным.

И в голову вот лезло всякое.

– Богдан, – раздался тихий шепоток. – Что ж ты так со мной?

Он повернул голову и руку положил на рукоять револьвера. Оно-то, конечно, охрана охраной, а привычки привычками.

– Сама виновата, – ответил, чувствуя, как вялые пальцы беспомощно скользят по металлу. Ишь ты, и не сгибаются почти.

Зелья это. Выпейте. Надобно. Боль отступит. Да чтоб он хоть раз еще…

– В чем виновата? – слезливо поинтересовался голосок, от которого рана в глазу зачесалась невероятно. И Стрежницкий заскрипел зубами. Вот и где, спрашивается, эта самая охрана? Его, может статься, убивать пришли, а их будто и нет.

Спят, что ли?

– Так и ты ж меня убить собралась, – он закрыл глаза и задышал часто, быстро, заставляя себя сосредоточиться на вялой руке и треклятом револьвере, который оказался дальше, чем должен был быть. – Или не собиралась?

– Я тебя любила, – с упреком произнес призрак.

Повеяло холодом. Жутью.

А в голове прояснилось. Все ж таки боль – хорошее средство, от воздействия помогает наичудеснейшим способом.

– И дитя наше…

– Какое дитя? – пальцы таки добрались до рукояти. – Мы с тобой всего-то с полгодика вместе и побыли, откуда дитяти взяться?

– Мое… мое… – призрак отделился от стены. Он казался бледным пятном. – Разве ж не обещал ты заботиться…

Не обещал.

К обещаниям своим Стрежницкий относился весьма серьезно. И теперь подтянул револьвер поближе, а сам заскулил, надеясь, что выглядит в достаточной мере жалко, чтобы тварь подобралась поближе.

– Ты виноват, виноват… – знакомый голос очаровывал, и на глаза навернулись слезы, сердце в груди вспыхнуло, сжалось, а после пустилось вскачь. Того и гляди разорвется. Во рту пересохло, а пальцы мелко задрожали. – Искупи, искупи… искупи…

– Чем? – Стрежницкий зажмурился, изо всех сил пытаясь противостоять наваждению. А давили крепко, сминая волю; и если бы не благословенная боль в горящем глазу, он бы не выдержал. Он зацепился за эту рану, которая еще недавно злила, и держался ее, смакуя боль во всем ее многоцветье. Он дышал прерывисто и задыхался, а в груди закипал кашель.

– Придет… от меня придет… помоги… сделай, что скажет… ты должен… должен… иначе… умрешь…

Призрак подобрался достаточно близко, чтобы Стрежницкий различил тонкий цветочный аромат духов. И как ни странно, запах этот придал сил.

Будут пугать? Как бы не так.

Он поднял руку. И выстрел прозвучал оглушающе, во всяком случае, сам Стрежницкий оглох, а еще ослеп и потерялся где-то, а где, и сам не знал. Мелькнули и полетели темно-зеленым шаром болота, а с ними костры и кони, люди – все, которых ему случалось встречать в жизни своей. И мир, и небо… И только чьи-то серые глаза удержали его от падения в бездну, в которой проклятую заблудшую душу уже ждали черти с кострами. Подождут…

Он пришел в себя сразу, так сказали после. А Стрежницкий согласился. Сразу так сразу. Главное, что очнулся.

И револьвер подхватил дрожащею рукой. И сполз с постели, вставши на четвереньки, поскольку ноги не держали, да и от того, чтобы героически не обмочиться, его удержало лишь чудо.

– Эй, кто-нибудь… – голос звучал на редкость сипло, надсаженно. А еще Стрежницкий распрекрасно осознавал, насколько он ныне жалок. Если бы промахнулся, небось не стали бы нянчиться, подушку на лицо и… Что бы он сделал?

Ничего.

А то и вовсе утянули бы в бездну призрачного мира…

А он не промахнулся.

И теперь сидел над телом девушки в темно-синем платье с белым отложным воротничком. Чулочки шелковые… лицо почти уцелело, пуля вошла аккурат под левым глазом, причем глаз сохранила, а скулу разворотило. И смотреть на это было… неприятно, пожалуй.

Война…

На войне он видывал и таких вот девочек, и других, моложе, невинней. Застреленных, повешенных, сожженных, замордованных до смерти. И его людьми в том числе, но то на войне, а теперь же мир… кажется, мир… Только почему он чувствует себя поганей, нежели тогда?

Он прижал пальцы к шее, хотя с такою раной девица не могла остаться живой. И покачал головой. Как же тебя так угораздило-то?

До столика, на котором валялся сигнальный амулет, Стрежницкий полз на четвереньках. Его даже не слишком-то удивило, что охрану не встревожил выстрел. Дай бог, чтоб живы оказались…

Он добрался. И поднялся. И, амулетку стащив, сдавил в кулаке.

И сел, закрыл глаза, пытаясь отделаться от шепота: «Помоги… помоги и будешь прощен…»

Хрена с два. Не за что ему прощения просить. Не за что…

Глава 2

Князя все-таки унесли.

И папенька Таровицкой, человек высокий и крепкий, хмурился, двигал бровями и губами, но ни слова не сказал. А бабушка Одовецкой, Таровицкого и взглядом не удостоившая, бросила:

– Молодец, отличная работа.

И от похвалы этой Аглая зарделась.

А потом в комнате стало тихо, и когда в ней появилась бледная девушка в пиджаке явно с чужого плеча, никто ее появлению не удивился, а Лизавете лишь подумалось, что писать статью ныне смысла нет, да и писать-то особо не о чем.

Зато князь поправится. Это ведь хорошо?

Ночью ей снилась великая снежная степь, по которой летела собачья упряжка. Огромные псы черной масти бежали легко, не проваливась в зыбкий снег, а широкие полозья не оставляли следов. Сидела в груде мехов драгоценных Заячья Лапа, грызла погрызенный чубук своей трубки.

Встретилась с Лизаветой взглядом. И сказала:

– Время близится. Не упусти.

Лизавета, которая вдруг обнаружила, что стоит на снегу босой, кивнула: мол, ни за что не упустит. Правда, чего…

…Она проснулась засветло.

Тихо. Прохладно.

За окном лето, но этот старый камень и в самую жару не прогревается. Вон пол совсем студеный. Прочие спят. Раскинулась на кровати Авдотья, губами шевелит, будто спорит с кем-то. Свернулась калачиком Одовецкая и так лежит, дрожит во сне, зовет кого-то, а кого, не слышно.

Маму?

Снежка лежит на спине. Прямая. И руки на груди сложила. Сама бледная и… Лизавета перекрестилась, уж больно неживой выглядела она.

А вот Таровицкая во сне подушку обняла, стиснула и под живот себе запихала.

Последняя кровать была пуста.

Дарья…

Неудобно вышло вчера, да. И уверения, что подобное случается, не помогли.

Ныне Дарья не спала. Сидела на подоконнике, сжавши кулачки, прислонилась лбом к мутному стеклу и глаза закрыла. По щеке ее бледной ползла слезинка.

– Что случилось? – спросила Лизавета тихо.

– Ничего, – Дарья шмыгнула покрасневшим носом и тихо спросила: – А сильно заметно?

– Что ничего не случилось? Изрядно.

Дарья вздохнула.

– Пойдем, – Лизавета протянула руку. – Холодной водой умоешься. И еще по полтине на каждый глаз положи, минут на десять, хорошо отек снимает.

– А моя матушка огуречный рассол пользует, – Дарья торопливо смахнула слезинку и сползла с подоконника. – Говорит, что лучше его нет.

– Может, и нет, – согласилась Лизавета. – Только где мы сейчас рассол возьмем?

Только-только рассвело. Солнце, темно-красное, налитое, еще висело над самою землей, будто раздумывая, а стоит ли вовсе на небосвод лезть, выдержит ли он, такой хрустально-хрупкий, всю тяжесть светила. Еще немного, и дрогнет, покатится, отмеряя утренние часы. И смолкнут соловьи, уступая дневным птахам…

– Я его люблю, – пожаловалась Дарья в умывальне. – Как думаешь, можно влюбиться с первого взгляда?

– Думаю, что если ты влюбилась, то, значит, можно, – Лизавета тоже умылась.

А вода леденющая.

То ли красавицам не положено, то ли новое испытание удумали, то ли горячую позже пустят. В конце концов, кто в такую-то рань несусветную встает.

– Маменька сказала бы, что это глупость и блажь, что в мужа влюбляться надо.

– А если нету?

– Тогда завести и влюбляться.

Наступил Лизаветин черед вздыхать: муж, чай, не таракан, сам собою не заводится. А если так, то неужели без любви жить? Как-то оно несправедливо.

– Я… я его раньше… на ярмарке… в Арсинор на ярмарку папенька повез… у меня кошель украли. – Дарья похлопала себя по щечкам. – Давно уже. Мне было десять, и я полгода деньги собирала для ярмарки – папенька давал. А маменька не велела от себя отходить. Только она все по купцам, ей книжные лавки без надобности. Я же хотела… не подумай, у нас большая библиотека в доме, только все больше или про святых, или про полководцев. Я про магию хотела… научиться даром управлять, чтоб… знаешь, это обидно, когда тебя все забывают. А дома только по основам. Вот и хотела купить такую книгу, чтобы… понимаешь?

Лизавета кивнула.

– Вот… я и отступила… думала, что взрослая уже, да и чего мне сделается-то? Привыкла, что люди меня не видят, а тут вот… срезали. Я в лавке только и поняла… книг выбрала, платить хотела, а вместо кошеля одни веревочки. Обидно стало до слез. Я и разрыдалась. А он спросил, чего реву, и книги мне сунул. Потом сказал, что одной гулять не стоит, что опасно, и мы гуляли вместе. Он, его приятель и я…

Дарья вновь всхлипнула:

– Я ж тогда… я просто запомнила его… я людей хорошо запоминаю, а он… он…

– Тебя забыл?

Дарья кивнула:

– Так…

Лизавета прикусила губу: вот и чего сказать? Правду? А кому она нужна? Дарья и сама понимает, что дар у него особого свойства, да и без дара всякого попробуй-ка вспомни девицу, которую видел один раз в жизни и много лет тому.

– Я понимаю все, – Дарья похлопала ладонями по щекам. – Просто… я тоже не думала, что… а встретила и… я без него не хочу… он хороший. Добрый…

– Кто?

– Цесаревич, – прошептала Дарья, слезы по щекам размазывая, и без того красные, те запунцовели совсем уж болезненно. – Он надо мной не смеялся.

Да уж, изрядный повод, чтобы влюбиться.

– Только он меня теперь забудет.

– Может, не забудет.

– Забудет, – с убежденностью произнесла Дарья. – Все же забывают и… и вообще… кто он, а кто я? У папеньки род не древний, у маменьки тоже… денег у нас немного, а… да и вовсе… – Она махнула рукой и тихо добавила: – Пусть уж лучше забудет. И я бы сама… если бы могла… а он… лучше так. Для всех.

Лизавета кивнула. И она не отказалась бы забыть… У князя вот глаза светлые. А еще он хмурится забавно. И вообще… Но кто она? Недоразумение, которому титул достался, и вообще… дева старая, бесприданница, сестрами отягощенная. На таких князья не женятся.

Лизавета коснулась губ.

Дура она, а не дева старая. И сама виновата.

К завтраку накрыли в саду. Наверное, сие было даже мило, во всяком случае, прочие участницы, которых осталось с две дюжины, громко восхищались необычностью завтрака и красотою сада. Их императорское величество присутствием своим завтрак не удостоил, а вот Анна Павловна была.

Она заняла место подле пустующего кресла.

И сидела, задумчивая, отстраненная, казалось, не обращающая на девиц ни малейшего внимания, что, впрочем, никак не сказалось на их старательности.

– До чего великолепные розы! – воскликнула Залесская, обмахиваясь веером. Темно-синий, он несколько дисгармонировал с легким платьем цвета шампань.

Наряды у участниц вновь были до удивления схожи, выполнены в одном цвете и в одном стиле, что, кажется, многим было не по нраву. Впрочем, спорить с Ламановой, не говоря уже об императрице, девицы не смели. А потому силились украсить себя хоть как-то, чтобы выделиться. И вот у кого-то на волосах появилась узкая лента с искусственным цветком. Кто-то мушку к губе приклеил или вот нарисовал ярко-красные губы…

– Сразу видно, что создавал их настоящий мастер, – Марфа поднесла к губам кофейную чашку, но к напитку не притронулась. – Моя матушка училась в университете, и она говорила…

– А вы? – нарушила молчание Анна Павловна.

– Простите?

– Вы не учились?

– К моему сожалению…

– Почему?

Марфа несколько смутилась.

– Потому что дура, – тихо произнесла Авдотья, которая после вчерашнего сделалась на редкость задумчивой. – И даже папенькины деньги этого исправить не в состоянии.

– Это как-то неприлично…

– Почему?

– Тамошние нравы… простите, всем известны. И потому удивительно знать, что… некоторые не скрывают своей… – Веер развернулся и задрожал. – Своего… образования.

– Действительно, как это возможно…

– Именно… Матушка говорила, что ей с трудом удалось сохранить себя для мужа. И она не желала, чтобы я и моя честь подверглись подобным испытаниям.

– Была не уверена, что выдержит? – Одовецкая облизала пальцы и зажмурилась. – Что? В монастыре так не кормят. Знаешь, кажется, я туда не вернусь, даже если бабушка будет настаивать. Открою практику. Только сперва нужно будет получить подтверждение, подам документы, пусть соберут комиссию…

А розы были действительно хороши. Компактные кусты.

Крупные цветы, чья форма идеальна. И устойчивы наверняка что к заморозкам, что к грибкам, которые розы портят преохотно, а извести их крайне сложно. Именно поэтому с розами Лизавета и не любила работать: возни много, а толку… вот то ли дело лилии или те же фрезии, ничуть не хуже.

– Что ж, любое мнение ценно, – Анна Павловна поднялась, давая понять, что слегка затянувшийся завтрак окончен. – И вместе с тем я собрала вас здесь, чтобы объяснить суть следующего испытания. Как вы знаете, близится весьма знаменательный день: именины его императорского высочества князя Гормовского.

Девицы зашумели.

Про знаменательный день знали все и, сколь Лизавета поняла, весьма на этот самый день рассчитывали. Правда, на чем сии расчеты строились, было не до конца ясно.

– Полагаю, вам уже известен порядок праздничных мероприятий, – Анна Павловна коснулась темно-вишневой розы и слегка поморщилась. Что ей не по нраву? Цветок, совершенный в каждой линии своей?

А мероприятия… Что-то такое Лизавета читала…

Торжественный молебен, и не только в храме Спасоземском, но и во всех церквах Арсийской империи, впрочем, вряд ли здесь потребуется помощь.

Парад на Нервской площади.

Народные гуляния с раздачей подарков от имени его императорского высочества.

Посещение Большого Императорского театра, где обещались премьеру нового спектакля.

И на следующий день большой бал, на который приглашены все более-менее видные люди империи. Это не считая малых увеселений для народа. В прошлом году вон бочки с вином выкатывали, раскладывали костры, на которых жарили мясо. А всем сиротским приютам и домам призрения выплатили по сто рублей.

– Ее императорское величество весьма озабочена тем, чтобы все прошло наилучшим образом. Приглашены многие важные для империи люди, которые, однако, порой бывают весьма и весьма далеки от дворцовой жизни. И вашей задачей будет не только сопровождать их, помогая во всем, но сделать так, чтобы ваши подопечные чувствовали себя желанными гостями.

Анна Павловна погладила темный цветок:

– Чуть позже состоится жеребьевка. Каждая из вас получит имя. И надеюсь, вы понимаете, чего от вас ждут. – Ее губы тронула улыбка.

А кто-то вздохнул и робко поинтересовался:

– А… а это прилично?

– Вполне, – Анна Павловна обратила взгляд на Залесскую. – Неприличны глупость и невежество, а от вас лишь требуется исполнить роль. Поверьте, это самая простая из ролей, которые здесь порой приходится исполнять.

…Князь Навойский испытывал преогромное желание присесть, а лучше прилечь. И целители сказали бы, что желание сие вполне естественно, а князю надлежит прислушаться к нуждам собственного тела, пока оное тело вовсе не отказалось ему подчиняться.

Виданное ли дело, ему голову едва ль не до смерти пробили, а он вместо того, чтобы лежать, окруженный заботою, побежал куда-то.

Ладно, не побежал. Пошел. Похромал, на тросточку опираясь.

– Очевидно, князю вновь примерещилось, и в состоянии ума помраченного он совершил смертоубийство девицы Лужниной, – Первецов неожиданно для себя обнаружил, что стал вдруг если не самым главным в конторе, то почти. Князь вон серый, больной, осунулся весь, того и гляди сляжет. И внезапная власть пугала. То есть нет, в мечтах своих героических Первецов не раз и не два примерял место, заменял высокое начальство, пораненное на службе едва ль не до смерти, и конторой руководил мудро, за что после и бывал жалован. В мечтах.

Наяву конторой руководить оказалось не так и просто.

Нет, Первецова слушались. Приказания его исполняли, однако не отпускала препоганая мыслишка, что приказания эти неверны… вот, скажем, взять Стрежницкого.

С одной стороны, девица застреленная имелась. И сам Стрежницкий не отпирался.

И стало быть, вина явная, а потому и действия очевидны, но теперь, перед князем, очевидность их вдруг поблекла.

– И ты, идиот, отправил его… куда?

– В… в заключение.

На щеках вспыхнули пятна. Осознавать себя идиотом не хотелось. Впрочем, кому и когда было дело до желаний Первецова.

– Куда именно? – уточнил князь и поморщился.

Хотелось наорать, а паче того перетянуть Первецова тросточкою по хребту, глядишь, и вправду ток кровяной усилится, прильет кровушка к мозгам и вернет способность мыслить ясно.

Жаль, что закон запрещает применять к чинам нижестоящим насилие.

Ничего… против ссылки закона нету.

Вот закончится это дело, и отправится Первецов на границу, годков на пару, пока опыта не наберется или не помудреет. Говорят, люди в обстоятельствах стесненных мудреют со страшною силой.

– Так… в Заложное крыло.

Димитрий осторожно кивнул. А может… конечно, Стрежницкий невиновен, тут и сомнений нет, но в Заложном крыле издревле держали узников высоких, а потому условия там были весьма себе приличные. Глядишь, и целее будет.

Правда, идти туда далеко, а придется.

– Не надо было? – тихо спросил Первецов.

– А тебя не смутило, что охрана спала? – Димитрий пролистал доклад.

Первецов пожал плечиками: мол, случается и с лучшими из нас.

– И как девица очутилась в его покоях посреди ночи?

– Ну… – Первецов потянул себя за локон. Локоны у него были отменными, крупными, аккуратными, уложенными один к другому, а главное, лысинку прикрывающими. – Может, того, преступной страсти предаться желала?

– Конкурсантка?

– Так… Стрежницкий же… ему все едино.

– Стрежницкий ныне если и способен предаться преступной страсти, то только к питию…

– Но она ж не знала! – возразил, осмелевши, Первецов. И локонами тряхнул. И платочек шейный, по новой моде крупным узлом завязанный, поправил. На платочке поблескивала булавка с птицею.

Парная ей брошь украшала карман.

И выглядел Первецов, надобно сказать, препрезентабельно.

А может, он?

Он ведь небогат, сколь Димитрий помнил. Рода среднего, но честолюбив, хотя и умом особым не отягощен. А честолюбие без ума опасно…

Если бы предложили…

– Влюбилась. Решила к возлюбленному пробраться, удивить его…

И главное, чушь эту несет с серьезным видом. Только реснички хлопают, длинные да завитые. Прежде-то Первецов куда как попроще был.

Нет, предать прямо не осмелился бы, характер не тот, а вот принять подношение за малую толику информации… И ведь, ирод такой, он даже не поймет, что важно, а что так…

– А он не признал и застрелил.

С другой стороны…

– Хорошо, – вздохнул князь Навойский, тросточку сжимая. – А Стрежницкий что говорит?

Первецов слегка замялся:

– Да чепуху всякую… кто ж ему, убийце, поверит?

Действительно… и надобно все-таки подвинуть этого красавца безмозглого. Может, прямо теперь услать или…

– Послушай, – Димитрий положил руку на пиджачишко канареечного яркого колеру. – Есть к тебе важное дело, государственное. Справишься, чином не обижу. Видишь, творится неладное вокруг? Надобно, чтобы ты к девицам присмотрелся, кто из них о чем говорит, кто из них короны желает. Понимаешь? А заодно чтоб им вреда не причинили.

Первецов торжественно кивнул.

Глядишь, и приберет к рукам кто этакого добра молодца. А если и нет, все одно – хоть под ногами крутиться не будет.

Димитрий прижал ладонь к голове. Ноет. И главное, зараза, отлежаться не выйдет, потому как…

Оно не ждет.

Глава 3

– Чуяла, Марья? – Малжата Ивановна была женщиной солидной, как и полагалось быть почтеннейшей купчихе, дочери купца и матери семерых детей, которых она, к слову, успела пристроить к жизни, и ранняя гибель супруга в том не помешала. Ныне Малжата Ивановна, притомившись от дел насущных, кои вела твердою рученькой, к печали старших сыновей (они сами не отказались бы поуправлять торговлей), изволила пить кофий.

Устроилась она в гостиной, как водится у особ благородных.

За столиком.

И что с того, что столик был поболее тех, которые ей норовили всучить – ломбер, туалет. На этот туалет небось и чашку нормальную не примостыкалишь, а ведь кроме чашки самовар есть, и чайник с бабой плюшевою, и молочник, и масленка с фарфоровою затейливой крышкой. Склянки с вареньями, медом липовым опять же – поди-ка, догадайся наперед, чего душеньке восхочется.

– Пей ужо, – велела Малжата Ивановна компаньонке, которую держала, как сама верила, исключительно из жалости и еще приличиев ради. – И чего там выходит?

А еще компаньонка, будучи из девиц тех самых, благородного рождения, но нищеты изрядной, к своим сорока трем годам сжившаяся и с ролью подчиненной, и с характером Малжаты Ивановны, раскидывала карточные листы. Не сказать, чтобы совсем уж будущее прозревала, но забавно было.

И ныне вот чашку отставила, потянулась к замасленной колоде. Белые пальчики ловко перебирали листы.

Малжата Ивановна шею потянула, силясь разглядеть, чего ж там такого выпадет. И поневоле поморщилась: слухи по городу ходили самые разные, и все до одного толку нехорошего. И на фабриках появились людишки престранные, стали народец баламутить. Оно-то и хорошо, что пивовары Малжатины из опытных, понимающих, живо скрутили говорунов да городовым передали. А ведь есть и те, кто помоложе, кому голову задурить легко.

Малжата Смуту помнила, как не помнить. И голод после. И…

На стол легла черная карта, пустая. Под нею – висельникова, правда, перевернутая, стало быть, не такая уж страшная.

Надобно будет младшенького отослать, он давно за границу просился на учебу, вот пущай себе и едет. Стасичек с даром уродился, глядишь, маги своих и не дадут бить, помнят, чем оно обернулося.

Девица в розовом платьюшке вида пренесерьезного. И подле нее рыцарь с мечом преогромным…

– Будущее не предопределено, – низким голосом возвестила компаньонка.

А может, ее замуж выдать? Хорошая ж баба, особенно когда перестает нос драть. Сперва-то и держалась так, будто бы она туточки хозяйка, а после ничего, пообвыклась, гонору поутратила. Вон Ваньшин с заводу давненько на нее заглядывается, мужик крепкий, вдовый.

– Стоит в центре дева с мыслями злыми…

И вправду легла под картой другая, змеиная, и вновь всколыхнулось: бают, что царица-матушка ихнего племени. Так ли оно, Малжата не ведала, только, мыслится, если б у царицы, как треплют, под юбками хвост змеиный был, то как бы она царевича выродила? Да и другое то дело, до которого мужики охочие, небось навряд ли заладилось бы.

– Однако стерегут ее воины…

Пошла языком плести, вона и взгляд затуманился.

Малжата взяла плюшку и прикусила. Сказывали, что давече над Арсинором небо красным-красно сделалось, будто кровью на него плеснули. Недобрая примета. Аккурат перед Смутою самое такое случилось. Нехорошо…

Надо будет денег часть перевести в бриттский банк. Конечно, еще те мошенники, но…

И Аленке велеть, чтоб на воды отправлялась с детьми вместе, небось там оно спокойней будет.

– И будет всем кровь и разорение, – выдохнула компаньонка, листы сгребая, а второю рученькой потянулась к блюду с эклерами, цапнула один – и в рот. Стало быть, пока крови с разорением не приключилось. Жует и кривится, то ли несвежие подсунули, то ли пересластили, что частенько бывало.

Кровь, значится. С разорением.

– А еще, – с набитым ртом компаньонка разговаривала редко, – еще баба одна… сказывают, кроликов рожать стала. По пятерых за раз!

Вот уж диво дивное…

Честный мастеровой Июлька, сидя на чурбаке, жевал тюрю и слухал, что пришлый баит. Баил, следовало сказать, красиво, прям слово за слово… Вон и молодые посели, ажно рты пооткрывали.

– А они за ваш счет веселятся! – пришлый взобрался на колоду, картузик с головы содрал, прижал к животу впалому. Рученькой ишь помахивает, сам на месте подпрыгивает, и оттого кажется, что того и гляди вовсе из шкуры своей выскочит. – Вот что вы видите? Только тяжкий труд, без продыху, без отдыху! Без права остановиться! Ваши семьи ютятся в темных углах! Ваши дети не видят света!

Июлька фыркнул и ложку облизал.

Следовало бы кликнуть старшого, чтоб гнал этого голосистого в шею, пока не донесли о речах крамольных жандармам. Они-то небось не станут разбираться, кто слухал, а кто так, рядышком сидел. Да шевелиться было лень.

Припекало летнее солнышко.

И так хорошо было, так спокойно. Еще б говоруна заткнуть, глядишь, и вовсе на душе посветлело бы. Но Июлька распрекрасно помнил Смуту и худой домишко, в котором ютились они всемером, да еще батькина сестра с дитями. Мужа ее не то посекли, не то повесили, хату сожгли…

Голодно было.

А зимою и холодно. Еще страшно, потому как сперва малышня померла, слабенькие были, хотя мамка на зиму и крапивы насушила, и сныти, и толкла кору, из которой после варила кашу, мешая с тертыми грибами. От этой каши живот становился тяжелым, ныл подолгу, зато голод отступал.

Да, малые померли.

Июлька думал, что тоже помрет. Ан нет, выжил и даже устроился неплохо. Домик у него свой, и хозяйка при нем имеется. Коровенок двух завела и про третью говорит, мол, в Арсинор молоко только ленивый не возит. А у нее и творог, и сыры клинковые соленые, и иные какие. Она, сирота сама, работы не боится.

Да и он рукастый.

И выходит-то неплохо. Платят, как и сговорились, честно, без обману, да порой и сверх того, когда надобно, чтоб работали быстрей. Так что будет и дочерям на приданое, и среднему на обзаведение. И не надобна Июльке Смута с ее огнями, небось тогда-то тоже говорили, что все, мол, едино для народа, а что вышло? Чудом выжили.

– И алое небо – предвестник великих перемен! – возвестил плюгавенький мальчонка, а после охнул, когда на макушку его опустился Михалычев кулак.

– Не зашиби, – с неудовольствием произнес Июлька, а то ж Михалыч, он человек большого тела, да и силы немереной. Вона в прошлым годе быка на спор повалил, тот, правда, поднялся после, но так то бык. В этом же оглашенном и четверти бычьей не будет.

– Не зашибу, – прогудел Михалыч, поднимая несчастного за шкирку.

Не то чтобы жалко его было, просто после обвинят в душегубстве, а у Михалыча детки маленькие. Куда ему на каторгу?

– Пойду кликну кого, – Июлька сунул ложку в сапог. Красное небо… ишь, удумали… это все от безделья, потому как человеку работящему на небеса заглядываться некогда.

В таверне «Кривое перо» по времени раннему людей обычно не случалось. Стояла она близ университету, а потому большею частью в нее заглядывали именно студенты. Они же по утрам кто спал, кто учебой маялся, а потому нынешнее сборище выглядело преподозрительно.

Хозяин, человек почтеннейший, в самом университете не один десяток лет отработавший, а потому распрекрасно знавший: коль что идет не по обыкновению, стало быть, чудить вздумали. Он покачал седою головой и, вытащивши из-под стола банку с франкским грибом, принялся протирать ее тряпочкой. Гриб, следовало сказать, за прошедший год разросся, сделался толстым, коричневым. С виду он напоминал блин, и многие сходились, что сам по себе вид этот был преотвратителен. Но вот напиток…

– А я вам говорю, что второго такого шанса не будет! – этого горлопана почтенный Минишек знал.

Свяжинский. Пятый курс.

Род старый, но не сказать что вовсе древний. Да и обеднели изрядно, Смута крепко их проредила, правда, ныне у Свяжинского трое братьев старших, стало быть, семейного наследства ему ждать нечего, в лучшем случае рублей тысячу отжалеют, и все.

– Мы должны всем показать, что с нами следует считаться! – он кулак стиснул и потряс над головой.

Огневик.

Силы много, а вот с умом сложнее. Натура прет, а сдерживать ее не привык. Все ж зря в универсистете розги отменили, с розгами сложную студенческую натуру понять было куда как проще.

Хозяин баночку повернул и второй бок тряпочкой оглаживать принялся.

Рядом Торский, паренек неплохой, но больно податливый, как к Свяжинскому прилип, так и держится. У самого голова светлая, но вот дружка своего во всем слушается, едва ль не в рот ему заглядывает. А все почему? Думает, что раз Свяжинские при титулах, то и ведают больше?

А вот Гормовой как в эту компанию развеселую попал?

Книжник.

И будущее ему прочат славное, хотя книжники от мира далеки, что в головах их творится, поди-ка догадайся. Взбредет этакому недорослю мир в лучшую сторону менять, так не остановишь.

Хозяин вздохнул.

Надо будет навестить старого приятеля, узнать, что ж этакого в родном-то заведении творится, что смутьяны всякое стеснение потеряли. Они б еще на площадь пошли бы советоваться. Хотя…

Вон, Гормовский знаки отвращающие чертит, полог ставит, дурачок. Против кого другого, может, полог и помог бы… хотя…

Трактирщик банку на место вернул, сыпанул изюму, до которого гриб великим охотником был, да и активировал записывающий кристалл. Сам же вышел. Чего молодым мешать?

Нехай себе говорят…

И он поговорит, после… Надобно программы уплотнять, а то ишь, свободное время на дурь всякую появилось. И развести этих молодчиков, на границу отправить, пущай повоюют, поглядят, какова она на вид, кровь человеческая. А то языками за благо мира все трепаться горазды.

– Подай, хозяюшка, подай, добрая, – нищий завывал слезливо, но без души, и потому останавливались перед ним редко, а деньгу бросали и того реже.

Он вздохнул и поскреб задницу.

Чесалось.

Ишь, по жаре и вши разгулялись, совсем моченьки не стало, а все почему? Потому как порядок исчез, который заведен был, теперь бани-то не допросишься, будто он, раз на улице живет, не человек вовсе. Небось при Басурмане баню кажную неделю топили. И всех мыться заставлял, окромя только золотушным и то потому, как Вихарка-лекарек на Писании поклялся, что им того неможно, что помрут.

А теперь чего?

Не стало батюшки, не стало доброго, и враз разругалися. Кот Самушнику, который заявил, будто это он самолично от Басурмана избавился, кровь пустил. А после уже и Кота прирезали, двух деньков не прошло, и теперича Джума Казак за главного стал.

Силен он, этого не отнять.

Да только в одной ли силе дело. Вона, первыми коты поразбежались, почуяли, что не сладит с ими Джума, побрезгует гоняться. Может, если кого и споймает, то вздернет, но их еще поди споймай. Шлюхи плачутся, что клиентов нет, денег не носют.

Ворье мелкое разбежалось.

Кто крупней, солидней, те еще платят, да втрое меньше того, что при Басурмане шло. Джума все одно довольный. Нищих вот погнал, вроде как с них прибыток невелик, а вони преизрядно.

Зато появились людишки чужие, магик этот, который на всех свысока смотрит, а Джума думает, будто бы он магиком командует. Идиот. Нет, уходить надобно, забирать накопленное и куда… может, к морю податься? Оно, конечно, чужаков нигде не любят, но проставиться обчеству честному у него будет, а там, глядишь, Боженька сиротинушке не позволит пропасть…

– Слышь, – рядом плюхнулся Игнатка, паренек ловкий, справный, да бестолковый. Ему б со своими быть, перенимать умение, а он к ворам тянется, не понимает, что дело это, может, префартовое, однако и опасное. Нищего что? Выдерут. В острог упекут. И отпустят.

А вот вора, коли поймают, прямехонько на каторгу, там уже и клеймо получишь, и от него вовек не избавишься.

– Мне вот чего дали, – Игнатка вытянул из-под полы кипу мятых листочков. – Сказали нашим разнести, чтоб они людям, значится…

Листочки были желтыми и некрасивыми.

А уж писано на них было…

– Выкинь, – нищий ловко приподнялся и, потянувшись, распрямил ногу. Ишь, затекать стала… Может, ему с безногости на падучую перейти? Хотя падучих народишко боится. Тогда за юродивого? А что, лицо чистенькое, надобно только попоститься, чтоб худоба пришла.

– Куда?

– Куда-нибудь…

Юродивый там или слепой… Слепой – тоже неплохо, особенно коль ослеп, отечеству служа, но главное, что не в Арсиноре. Теперь понятно, за что Басурмана убрали. Он бы с этаким дерьмом связываться не стал и другим не позволил.

– Дурак ты, – Игнатка носом шмыгнул, соплю подбирая. – Так и будешь до смерти самой туточки сидеть…

Чем плохо-то? Тепло и мухи не больно кусают, хотя нынешним днем они, надобно признать, свирепые вышли.

– А я вот в люди выбьюсь…

– В петлю ты выбьешься, – нищий покачал головой, уже понимая, что ничего-то он не переменит. Да и надо ли? Коль охота Игнатке зверя коронного за хвост тягать, то и пускай себе. Не понимает, дурья башка, чем подобные игрища чреваты. И видать, прочел Игнатка что-то этакое, понял, если головой косматою тряхнул, оскалился и зашептал быстро так, захлебываясь словами:

– Вот увидишь, скоро все переменится… вона, на этое… именитства велено, чтоб шли на площадь. Бочки небось выкатят. А в тех бочках…

Нищий попритих, только и Игнатка понял, что лишнего сболтнул.

– Весело будет… – сказал он, листочки раскидывая. И ветер поднял, закружил, понес по-над рыночною площадью. – Только не всем… Полыхнет Арсинор, что небо давеча.

И нищий знал, кто будет гореть в том костре.

Только… не маленький уже Игнатка, а он… у него своя дорога, небось велика империя, хватает в ней жалостливого люда. Правда, сперва надо будет словечко шепнуть одному человеку, который, глядишь, и поблагодарит, если не рублем, то подорожной.

Подорожная даже нужнее.

Глава 4

– Стало быть, тезоименитство? – Лешек почесал подбородок, на котором пробилась золотистая щетинка. – Хотя, конечно, он любит пафосность, а более пафосного мероприятия и придумать сложно. Может, отменить?

– А предлог? – Димитрий перебирал бумаги.

Докладные. Доносы именные и безымянные, порой писанные душевно, но большею частью пустые.

– Батюшка заболел, – Лешек снова почесал подбородок. – Можно объявить, что вместо празднества будут молебны, и все такое…

– Значит, беспорядки устроят в церквах. А их в отличие от площади несколько сотен…

– Думаешь…

– Кем бы он ни был, сродственничек твой…

– Не уверен, что родственник.

– Неважно, он слишком долго ждал, готовился, чтобы вот просто так взять и отступить. И да, на площади будут беспорядки… что бы мы ни делали, они будут.

– А что мы, к слову, делаем? – Лешек сел на стол и мотнул ногой. – Если, конечно, это не государственная тайна.

– Отчего же… делаем. Вот взять, скажем, вино… Стоит оно в Путейных подвалах, где и всегда. Правда, эти бочки придется убрать, и выкатят другие, но о том знать не стоит.

Лешек кивнул, принимая. Подумал. И сказал:

– Я на них погляжу.

– На которые?

– На все. Если будет отрава, я должен понять какая.

А отрава будет, не зря слушок новый появился, что царица-матушка, змеиной страсти полная, желает всех людей православных извести. И для того придумала план прехитрый, но какой – никто не знает. Слух был весьма конкретен и в то же время расплывчат. Агенты доносили, что на дорогах стало людно. И главное, не то чтобы паника, отнюдь, скорее город замер, ожидая. А вот чего ждал – поди-ка пойми.

– Магам отпуска даем… тем, что на границе. Там многие служат годами безвыездно.

– А отдыхать они будут тут? – догадался Лешек.

– А то…

– А граница?

– Молодежь приглядит. Небось на границе просто и понятно все.

– Справятся ли?

– А куда деваться? – Димитрий пожал плечами. – С бунтом справились бы, стало быть, и за границей присмотрят. Но вообще там тоже спокойно. Так что, вероятнее всего, союзников у него нет, тех, которых стоило бы по-настоящему опасаться.

Лешек вновь кивнул, но как-то так, рассеянно.

– Войсковые учения вот проводим. Готовим портальных магов и армию действовать сообща… техника быстрой переброски…

И перебросят части к Арсинору, правда, в ночь перед празднеством и на дальние поля, на которых осенью ярмарки становятся. Ныне там тишь да грязь.

Глядишь, и хватит. Должно хватить.

– Без жертв не обойдемся, – Димитрий встал. Это его и мучило. Хотелось выскочить из дворца и заорать: мол, не ходите, люди… спасайтесь… Только знал: не услышат, а коль и услышат, то… паника никому не нужна. – Постараемся, но не обойдемся…

Патрули. Солдаты.

Маги… оцепление двойное. Менталисты, которых стянули отовсюду, откуда только можно, с одною задачей: не дать толпе сорваться. И они, одетые в штатское, будут гулять, будут сливаться с этой толпой, поднимать чарки и произносить здравицы.

Славься, империя.

Славься… сто лет, и двести, и всю тысячу…

Только не удержат, потому как тот, кто затеял игру, знает про всю эту мышиную возню, и не пугает она его, напротив…

Чего они не поняли? Чего не рассчитали?

– А из остального… В письмах покойной ничего нового. Там сплошные вздохи и стенания. Кровь на розе принадлежит девушке. В общем, тут снова пусто. С той, которую Стрежницкий подстрелил, тоже работаем.

Димитрий поморщился, потому как голова опять заныла.

– У меня такое чувство, что нас за нос водят.

– Идем, – Лешек протянул руку. – У нас есть еще время. И знаешь, мне давно казалось, что стоит побеседовать с отцом.

Милостью Божию его императорское величество Александр IV, самодержавный властитель всея Арсийской империи, а также земель Ближних и Дальних, островов Венейских и трех морей, пребывал в том меланхолично-мрачном настроении, которым травились пиявки.

Они, посаженные на высочайшее чело, дабы оттянуть дурную кровь, а с нею и мысли беспокойные, ибо именно в них, по разумению многих, и заключались болезни, наливались краснотой и отваливались. Целители качали головами, а франкский аптекарь, удостоенный высочайшей чести продемонстрировать тайное свое знание, цокал языком.

– Видеть? – он с восторгом поднимал очередную раздувшуюся пиявку и крутился на пяточках, дабы все собравшиеся сполна смогли оценить ее страшный вид. – Вот она, болезнь! Внутря!

Пиявка отправлялась в банку.

Придворные охали. Вздыхали.

И переглядывались со значением: мол, недолго уже осталось царю, коль от крови его пиявки дохнут. А стало быть, пришло время не только подумать о будущем, но и сделать что-нибудь, дабы это самое будущее не упустить.

– Папенька! – цесаревич кинулся к постели, выбивши щипчики из рук аптекаря.

Те щелкнули, отправляя в полет очередную красную пиявку. Кто-то охнул. Кто-то взвизгнул.

– Не помирай, папенька! – цесаревич шмыгнул носом и кулачком его вытер. А писарчук, за его императорским высочеством к самой постели пробравшийся, платочек сунул.

– Не буду, – пообещал император, глаза прикрывая.

– И пиявок не губи, – цесаревич отколупал начавшую набухать пиявку и сунул ее в руки писарчука, а тот, не удержавши этакое подношение, выронил, к вящему неудовольствию аптекаря. – Все ж живые твари… жалко их…

– Сии твари есть зосдать Господь, дабы здоровить сильно! – воскликнул франк, пиявку подымая. Ее он отправил в банку к дохлым товаркам. – Они пить дурная кровь. И когда выпить весь, ваш отец жить!

– Совсем весь кровь? – уточнил Лешек, пытаясь сковырнуть черную склизкую тварь, которая непонятным образом оказалась на собственной его ладони.

– Весь!

– Если весь кровь выпить, тогда что останется?

Пиявка не поддавалась, выказывая неестественную для своего вида прыть.

Придворные зашептались, то ли обсуждая новую для себя мысль, то ли Лешека, то ли аптекаря, который на цесаревича взирал с немалою укоризной.

– Не, – Лешек пиявку таки ухватил. – Нельзя, чтобы вся кровь пиявкам…

Он вручил ее несчастную аптекарю, и та, ловко крутанувшись, плюхнулась на белое запястье последнего, приникла жадно. Небось не кормили для пущего эффекту.

Император же застонал.

И Лешек, взявши батюшку за руку, завопил:

– Папенька, не помирайте пока! У меня именины!

И надо полагать, сия фраза вскорости разлетится по двору, а то и не одна, этак к вечеру будут пересказывать речь, которую цесаревич изволил произнести над бренным телом батюшки. Впрочем, чем бы они ни тешились, абы в заговоры не влезали…

– Подите все прочь, – его императорское величество приподнялся на подушках. – Думать буду… о делах… государственных…

Лицо его было красно и раздуто. Бородка всклокочена, а серьга в ухе поблескивала как-то слишком уж ярко, будто маслом ее натерли.

Но главное, ослушаться батюшку не посмели, и вскорости приемный кабинет его опустел, осталась лишь банка с пиявками, которые из этой банки норовили выползти.

– Гадость какая, – пробормотал Лешек, банку двумя пальчиками поднимая. Он перенес ее на слегка запылившийся столик и водрузил поверх бумаг. Кажется, кто-то что-то там просил, то ли титулов, то ли земель, то ли еще каких неотложных милостей.

– Не скажи, – его императорское величество потер шею. – Ишь, взопрел…

Он стянул через голову рубаху, которой и обтерся.

– Вот никогда не любил этой заразы… – Александр поскреб плечо, на котором расцвела красная сыпь. – Зато вышло, по-моему, убедительно…

– А это…

– Матушка твоя расстаралась. Сказала, полезно будет кровь почистить.

– Ага… от этой чистоты вон и пиявки дохнут, – проворчал Лешек, но больше для порядку, поскольку матушка точно не навредит, да и он сам не чувствовал отравы.

Его императорское величество устроился в кресле, плеснул себе компоту, яблочного с клюквой, до которого весьма охоч был, пусть и являлся сей компот питием обыкновенным, лишенным всякого изящества, и велел:

– Говори уже…

Лешек ущипнул себя за ухо и вздохнул, ибо разговор предстоял непростой:

– Папенька… Я вот как-то никогда и не спрашивал особо, как получилось, что ты, гм, как бы это выразиться, в императоры вышел… Но теперь… Ты же читал Митькины доклады?

Читал, тут и думать нечего.

Его императорское величество мог притворяться болезным, однако чтобы вот так взять и на самом деле пустить дела самотеком, тем паче такие, которые большою кровью грозятся, невозможно это. А значит, слышал.

И думал. И додумался наверняка до того, до чего и Лешек.

Вон отвечать не спешит, крутит в пальцах кубок резной, губу покусывает, думает, стало быть.

– Родственничек, значится… – произнес император презадумчиво. – А сходи-ка в кабинету, там альбом стоит… знаешь где.

Лешек знал.

Альбом, обтянутый черною кожей, украшенный тиснением, стоял на обычном своем месте. В руки он дался, но упреждающе кольнул иглою силы, мол, не шали. Весил альбом изрядно и толщины был немалой.

Батюшка, впрочем, принял его с легкостью.

Провел ладонью по гладкой коже, коснулся кованых уголков, откинул застежку и велел:

– Садись…

Первый снимок Лешеку был знаком. Он стоял на батюшкином столе промеж прочих, выделяясь из них какой-то особой невзрачностью.

– Папенька мой. И матушка. – Снимок был темным, почти выцветшим, и потому лица и покойного императора, и супруги его казались размытыми. – Тогда только-только начали дагеротипические карточки делать, но получалось худо. Помнится, батюшка сказывал, что они час позировали. Хотя если живописцам, то порой и поболе выходило.

Темные пальцы погладили изображение.

– Я копию заказал, уже когда магики научились создавать. Оригинал сгинул. Папеньку моего Господь щедро наградил детьми… Мой старший брат Николай.

На снимке был пухлый мальчонка в матросской рубашке, который ничем-то не напоминал императора. Впрочем, вот и другой, с которого на Лешека взирает надменный юноша в гусарском доломане. Он хорош собой и знает это.

– Его растили наследником, что, впрочем, не смогло изменить характера. Николаша был мягким человеком, доверчивым и полагающим, что Господь всегда заступится за невиновных.

Не заступился.

– Впрочем, иногда он становился удивительно упрям. Как правило, в крайне неподходящие для того моменты… – батюшка усмехнулся. – Алиса… Они встретились случайно, и с первой же этой встречи ощутили изрядное родство душ. Хотя, помнится, родители не слишком обрадовались.

Прошлое открывалось.

Великая императрица была полновата, строга с виду и… неприятна? Пожалуй. Этой вот строгостью, а еще манерой своею поджимать губы, будто бы заранее не одобряла она все, чему становилась свидетельницей.

– Он изводил матушку просьбами. Да и не только он. Алиса… я не скажу, что она была дурной партией. Ее родство с бриттской королевой давало надежду, что мы разрешим некоторые конфликты в южных морях. Нас влекли колонии, а еще многие полагали, что этот брак объединит две державы. Впрочем, наши целители предупреждали, что в роду юной принцессы имелись неприятные случаи… нездоровья. И родители склонны были ему верить. Они до последнего выступали против этого брака, но Николай, повторюсь, умел проявлять упрямство.

И женился-таки на своей Аликс.

Правда, брак этот не принес ожидаемых преференций.

– Я не знаю, была она плохой императрицей или хорошей. С матушкой они не больно ладили, но матушка моя имела довольно властную натуру, она не могла терпеть, когда кто-то перечил ей. Аликс же обладала неуступчивым характером. Она все делала по-своему. И за это ее невзлюбили.

Настолько, что нелюбовь эта выплеснулась в революцию? И сейчас история повторяется? Или же ее повторяют.

– Она родила моему брату пять дочерей и сына. К сожалению, мальчик изначально был нездоров, как того и опасались. Я знаю, что Затокин не единожды навлекал на себя гнев моего брата, когда осмеливался откровенно говорить, что мальчик не доживет до восемнадцати, а если и так, то здорового потомства он не оставит. Мой несчастный племянник был милым ребенком…

Нынешний снимок качества лучшего, и Лешек разглядывает худого мальчонку, окруженного сестрами. Белые платья их лишь подчеркивают болезненную бледность наследника. И глядит он прямо, серьезно, будто желая что-то сказать.

– При нем неотлучно находились целители, однако с возрастом сил требовалось больше, а травы, сгущающие кровь, не помогали. Затокин настаивал, чтобы наследником объявили кого-то иного. Он говорил, что мальчику нужны покой и тишина, что не стоит его мучить, но нужно лишь дать возможность прожить отведенный Господом срок достойно. Как понимаешь, мой брат не готов был принять это. И дважды отсылал Затокина, впрочем, возвращал вновь, поскольку Одовецкая не желала оставаться при дворе, а иных целителей подобного уровня не было…

Одовецкая? Та самая?

И отец кивает:

– Они всегда стояли на страже нашего здоровья. К слову, Затокин был ее мужем, но брак их закончился разводом. Помнится, в свое время изрядный скандал вышел, когда суд отказался отдать ей ребенка… – Отец замолчал и тряхнул головой. – Не все наши законы справедливы. С другой стороны, каким бы дрянным человеком Затокин ни был, даром Господь его не обделил, равно как и умением и честолюбием. Мы с братом по-разному относились к этому человеку, а поскольку императором был Николай, то… Затокин служил при дворе, заведовал лечебницей, которую основала Аликс, и вел исследования…

– Какие?

Снимка почтеннейшего целителя, который предпочел умереть, но не оставить подопечного, в альбоме не было, и Лешек дал себе зарок, что всенепременно поинтересуется у княгини.

– Да не буду врать, точно не знаю – меня в те годы здесь не было. То ли мор, то ли еще какая-то зараза… Хотел найти способ остановить ее. Знаешь, как бритты от оспы спасаются? Вот что-то в этом духе. К сожалению, уцелели лишь обрывки…

Мор? Интересно…

– Когда моего несчастного брата привели к отречению, он не пожелал все же покинуть страну, хотя возможность такая была. Он полагал, что трон перейдет к Алексею, при котором назначат регента, возможно Мишку, которому доверял всецело…

Однако вышло иначе.

– Я знаю, ему предлагали бежать. А если он не желает, то вывезти хотя бы Аликс с девочками, но она пожелала остаться подле мужа, а девочки…

Пять царевен, старшей из которых уже подыскивали супруга, а младшая только-только выросла из детских платьев.

– Никто не верил, что их действительно убьют. Николашу – возможно, но он мужчина, он знал, чем чреваты подобные ошибки, однако чтобы всех… Я их нашел, Лешек, всех нашел, кто был в том доме, кто…

Отец замолчал и потер шею, которую обвивала темная вязь наколки.

– Мог кто-нибудь выжить? – тихо спросил Лешек.

А отец, подумав, ответил:

– Не знаю… впрочем… – он прикрыл глаза, а ладонью накрыл снимок, будто желая спрятаться от мертвецов. – Когда я лишь принял корону, мне писали время от времени люди, клялись, что они помогли бежать. Появлялись даже девушки. Одна выдавала себя за Настеньку, другую пытались выставить Татьяной…

– И?

– Кровь не так уж сложно проверить. Особенно нашу кровь, – его императорское величество покачал головой. – Те люди были не слишком умны. Однако я не исключаю саму возможность. Но даже если представить, что кому-то из них удалось спастись…

Кому?

Не наследнику, который нуждался в постоянной опеке целителей. Он бы не ушел далеко, и это понимали прекрасно. Тогда…

Ольга? Татьяна? Хохотушка Машенька? Или Анастасия?

Почему одна? И куда она подевалась? Ладно Смута, которая заставляла прятаться, но потом, после? Стоило бы объявиться и… Подтвердить кровное родство несложно, и великой княжне нашлось бы место в Арсиноре, достойное ее происхождения.

Почему же?.. Не поверила? Испугалась, что, не желая делиться властью, отец избавится от племянницы? Или…

– Георгий… – отец перевернул тяжелый лист. – Он всегда был самым ярким из нас.

Смуглый и темноглазый, выглядевший немного иным, не похожим на прочих царевичей, Георгий смотрел строго, и вместе с тем строгость эта казалась притворством.