Вербное воскресенье - Курт Воннегут - E-Book

Вербное воскресенье E-Book

Kurt Vonnegut

0,0
3,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

«Вербное воскресенье» – поразительная, причудливая и искусная мозаика эпизодов, смешных и печальных, которую сам Воннегут называл «автобиографическим коллажем». Детство, юность, война, плен, радость брака и отцовства, катастрофа, новый взлет – воспоминания, которые писатель тасует, точно колоду карт, легко и почти небрежно. И на фоне всех этих зарисовок из его жизни четко проступает терзавший Воннегута всю жизнь «проклятый вопрос» – что спасает человека от одиночества и дарит смысл жизни?..

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 344

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Курт Воннегут Вербное воскресенье

Моим родственникам из рода Сен-Андре, где бы они ни жили.

Кому достался зáмок?

Kurt Vonnegut

PALM SUNDAY

© The Ramjac Corporation, 1981

© Перевод. А. Аракелов, 2023

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

Вступление

Человек, исповедующий либеральные взгляды и выбравший в спутники жизни личность, полную предубеждений, рискует своей свободой и своим счастьем.

Клеменс Воннегут (1824–1906). Наставления в морали
(Холленбек Пресс, Индианаполис, 1900)

Эта книга – великое творение американского гения. Я трудился над ней шесть лет подряд. Я рычал и бился головой о батарею. Я истоптал холлы всех нью-йоркских гостиниц, думая об этой книге, я рыдал и голыми руками ломал мебель и старинные часы.

Это блестящий новый литературный жанр – книга сочетает неукротимую мощь серьезного романа и зубодробительную актуальность военной журналистики – почти забытой в наше время, хотя… Кто знает, кто знает. Я также вплел в повествование яркую бесшабашность мюзикла, убийственный хук рассказа, легкий аромат личной переписки, литавры американской истории и напряженные нотки детектива.

Книга эта настолько глубокая и мощная, что напоминает мне эксперименты моего брата с радио. Он собрал передатчик собственной конструкции, подключил к нему телеграфный ключ и включил установку. Затем он позвонил нашему двоюродному брату Ричарду, который жил в паре миль от нас, и сказал, чтобы тот включил свой приемник и покрутил настройки – вдруг на какой-нибудь частоте тому удастся расслышать сигналы моего брата. Им обоим было по пятнадцать лет.

Бернард выстукивал легко узнаваемые сообщения одно за другим. Сигнал «SOS». Дело было в Индианаполисе, крупнейшем городе мира, лежащем вдали от морских трасс.

Ричард перезвонил ему. Он был поражен – сказал, что сигналы Бернарда были отчетливо слышны по всем частотам, они заглушали новости, музыку и все, что в этот момент пытались передавать нормальные радиостанции.

Эта книга, несомненно, является шедевром небывалого масштаба, и, как новое явление, как полномасштабная атака на человеческие чувства, она требует введения нового понятия. Я предлагаю термин «лажа». Во времена моей юности мы определяли это слово как «два фунта дерьма в однофунтовой сумке».

Я не против того, чтобы другие книги, попроще этой, но сочетающие выдумку и факты, тоже называть «лажей». «Книжное обозрение “Нью-Йорк таймс”» могло бы завести третью категорию для бестселлеров, что, по-моему, давно пора сделать. Если бы для «лаж» составляли отдельный список, их авторам более не пришлось бы выдавать себя за обычных романистов, историков и тому подобное.

Но, пока этот счастливый день не наступил, я, на правах действительно великого автора, настаиваю, что эта книга должна попасть в разделы как документальной, так и художественной прозы. То же и с Пулитцеровской премией: эта книга должна стать полным кавалером, победив в категориях романистики, драматургии, истории, биографической прозы и журналистики. Поживем – увидим.

Эта книга – не только лажа, но и коллаж. Сначала я хотел собрать в один том большую часть своих обзоров, речей и эссе, появившихся на свет после выхода прошлой подобной публикации 1974 года, «Вампитеры, Фома и Гранфаллоны». Но, разложив по порядку разрозненные тексты, я заметил, что они выстраиваются в подобие автобиографии, особенно если добавить к ним некоторые куски, написанные не мной. Дабы вдохнуть жизнь в этого голема, мне понадобилось добавить много соединительной ткани. Я справился.

Читатель найдет в этой книге мои размышления о том и о сем, потом какую-нибудь мою речь, или письмо, или что-то еще, потом еще немного болтовни и так далее.

На самом деле я не считаю эту книгу шедевром. Она неуклюжая. И сырая. Впрочем, по-моему, она полезна как пример противостояния американского романиста и его собственной непреходящей наивности. В школе я был тупицей. Что бы ни было причиной этой тупости, оно сидит во мне и сейчас.

Я посвятил эту книгу роду де Сен-Андре. Я сам из де Сен-Андре, это девичья фамилия моей прапрабабушки по материнской линии. Мама считала, что это говорит о ее благородном происхождении.

Ее вера была совершенно невинной, не стоит язвить и издеваться над ней. Мне так кажется. Все мои книги пытаются доказать, что человеческими поступками, какие бы они ни были гадкие, глупые или возвышенные, движут вполне невинные мотивы. Тут к месту придется фраза, сказанная мне Маршей Мейсон, блестящей актрисой, которая как-то оказала мне честь, согласившись сыграть в моей пьесе. Как и я, она уроженка Среднего Запада, родом из Сент-Луиса.

– Знаете, в чем проблема Нью-Йорка? – спросила она меня.

– Нет.

– Там никто не верит, что на свете существует невинность.

Первая поправка

Я принадлежу к последнему, как мне кажется, заметному поколению профессиональных, целиком посвятивших жизнь своему ремеслу американских романистов. Мы все в чем-то похожи. Великая депрессия сделала нас едкими и наблюдательными. Вторая мировая нанизала нас, и мужчин, и женщин, воевавших и оставшихся в тылу, на единую натянутую струну. Последовавшая эра романтической анархии в литературе дала нам деньги и каких-никаких учителей в пору нашей юности – когда мы только постигали ремесло. Печатное слово в ту пору в Америке еще оставалось главным способом записи и передачи мыслей на большие расстояния. Но это в прошлом, как и наша молодость.

В прошлое ушли и толпы издателей, редакторов и агентов, готовых поощрять деньгами и советом молодых писателей, рождающих такую же корявую прозу, как мои сверстники в те далекие годы.

Это было веселое и полезное время для писателей – сотен писателей.

Телевидение уничтожило рассказ как жанр, и теперь в книгоиздательстве верховодят счетоводы и бизнес-аналитики. Им кажется, что деньги, потраченные на издание чьего-то первого романа, потрачены зря. Они правы. Как правило.

Так вот, повторюсь – я, видимо, принадлежу к последнему поколению американских романистов. Теперь романисты будут появляться поодиночке, а не плеядами, будут писать один-два романа и забрасывать это дело. Многие из них получат деньги по наследству или вступив в брак.

Самым влиятельным из моего круга, по-моему, является Дж. Д. Сэлинджер, несмотря на его многолетнее молчание. Самым многообещающим был Эдвард Льюис Уоллент, который ушел от нас слишком рано. И я подозреваю, что смерть Джеймса Джонса два года назад – он-то уже был немолод, практически мой ровесник – придала этой книге отчетливый осенний привкус. Были, конечно, и другие напоминания о собственной бренности, можете мне поверить, но смерть Джонса прозвучала громче всех. Может, потому, что я часто вижусь с его вдовой, Глорией, и потому, что он, как и я, был уроженцем Среднего Запада и, как я, стал участником нашего главного приключения – Второй мировой войны – в качестве призывника. Заметьте, что, когда самые известные авторы моего литературного поколения писали про войну, они почти единодушно презирали офицеров и делали героями полуобразованных, агрессивно-простонародных призывников.

Джеймс Джонс как-то рассказал мне, что издательство Скрибнера, печатавшее еще и Эрнеста Хемингуэя, захотело свести их вместе, чтобы два старых вояки поболтали о том о сем.

Джонс отказался. По его словам, он не считал Хемингуэя солдатом. Во время войны Хемингуэй мог приезжать на фронт и уезжать, когда ему вздумается, мог наслаждаться вкусной едой, женским обществом и так далее. Настоящим же солдатам приходилось находиться где приказано, идти куда приказано, есть помои и терпеть попытки противника прикончить их всяческими неприятными способами день за днем, неделя за неделей.

Наверное, самое замечательное в писателях моего поколения – возможность говорить абсолютно все без опаски или страха наказания. Наши американские потомки могут не поверить, как не верит большинство иностранцев, что какая-нибудь страна может принять закон, который звучит, скорее, как мечта, и гласит:

«Конгресс не должен издавать ни одного закона, относящегося к установлению какой-либо религии или запрещающего свободное исповедание оной, либо ограничивающего свободу слова или печати, либо право народа мирно собираться и обращаться к правительству с петициями об удовлетворении жалоб»[1].

Разве может народ такой страны растить детей иначе как в духе соблюдения приличий и взаимоуважения? Это совершенно невозможно. Данный закон, несомненно, должен быть отменен ради блага детей.

И даже сейчас мои книги за компанию с произведениями Бернарда Маламада, Джеймса Дики, Джозефа Хеллера и многих других подлинных патриотов регулярно вышвыривают из школьных библиотек решениями школьных советов, члены которых часто говорят, что сами-то книг не читали, но знают из достоверных источников, что книги-де вредны для детей.

Мой роман «Бойня номер пять» даже был сожжен в печи уборщиком школы в городе Дрейк, штат Северная Дакота. Так постановил школьный комитет, и школьный совет сделал публичное заявление о ее «непристойности». Даже по стандартам викторианской Англии единственной нецензурной фразой во всем романе была:

– Убирайся с дороги, тупой долбоеб!

Американский артиллерист крикнул это другому американцу – безоружному помощнику капеллана во время Арденнской операции в декабре 1944 года, которая обернулась крупнейшим поражением американских войск за всю историю (не считая Гражданской войны). Помощник капеллана вышел из укрытия и попал под вражеский огонь.

Поэтому 16 ноября 1973 года я написал Чарльзу Маккарти, в Дрейк, штат Северная Дакота, следующее письмо:

«Дорогой мистер Маккарти!

Пишу Вам как к председателю школьного совета города Дрейк. Я один из тех американских писателей, книги которых были уничтожены в ставшей уже знаменитой топке Вашей школы.

Некоторые жители Вашего города предположили, что мои произведения вредны. Для меня это непростительное оскорбление. Новости из Дрейка говорят мне, что книги и писатели не кажутся вам реалистичными. Я пишу это письмо, чтобы дать Вам понять, насколько я реалистичен.

Хочу Вам сообщить, что ни я, ни мой издатель никоим образом не пытались воспользоваться отвратительными новостями из Дрейка. Мы не потирали руки, пересчитывая деньги, которые сможем выручить благодаря такой рекламе. Мы отказались от приглашений на телевидение, не писали полных ярости писем редакторам газет, не давали пространных интервью. Нам противно, грустно и обидно. Я не собираюсь отсылать копии этого письма кому-то еще. У Вас в руках единственный экземпляр. Это мое личное письмо жителям Дрейка, которые выставили меня в дурном свете в глазах своих детей и всего мира. Хватит ли у Вас мужества и элементарной порядочности показать это письмо остальным, или оно тоже отправится в пекло вашего отопительного котла?

Насколько я понял из газет и теленовостей, Вы считаете меня и некоторых других писателей какими-то крысами, которым нравится зарабатывать деньги, отравляя умы молодежи. На самом деле я крупный, сильный мужчина, мне пятьдесят один, в детстве я много работал на ферме, умею мастерить и обращаться с инструментом. Я вырастил шестерых детей, трех родных и трех приемных. Все они выросли прекрасными людьми. Двое из шести стали фермерами. Я бывший пехотинец, ветеран Второй мировой, награжден медалью «Пурпурное сердце». Все, что у меня есть, я заработал нелегким трудом. Меня никогда не арестовывали и не судили. Мне доверяли молодежь, и молодежь мне доверяла – я преподавал в Университете Айовы, в Гарварде и в нью-йоркском Сити-Колледже. Каждый год я получаю не меньше дюжины приглашений произнести речь на выпускных торжествах в различных школах и колледжах. Мои книги, возможно, встречаются в школах чаще, чем произведения любого другого ныне здравствующего американского писателя.

Если бы Вы потрудились прочесть мои книги, как подобает образованному человеку, то узнали бы, что они не содержат распущенности, не пропагандируют каких-то диких поступков. Они просят людей быть добрее и ответственнее. Да, речь некоторых моих героев грубовата. Но ведь так и говорят реальные люди, особенно солдаты и работяги, и даже самые домашние дети знают об этом. И все мы знаем, что подобные слова не вредят детям. Они не вредили нам в молодости. По-настоящему людей калечат злоба и ложь.

После всего сказанного, я уверен, Вы все еще готовы ответить: «Да, да, но нам все же доверено право и обязанность решать, какие книги наши дети будут читать в нашей школе». Это правда. Но другая правда заключается в том, что если Вы воспользуетесь этим правом невежественно, нелепо, не по-американски, то люди могут посчитать Вас негодным гражданином и глупцом. И Ваши собственные дети могут Вас так назвать.

Я прочел в газете, что жители Вашего городка озадачены реакцией, которую вызвал Ваш поступок по всей стране. Что ж, Вы теперь знаете, что Дрейк – часть американской цивилизации и что остальные американцы не станут терпеть Ваше дикое поведение. Возможно, Вы также поймете, что книги священны для всякого свободного человека не просто так и что мы воевали со странами, которые ненавидели книги и сжигали их на костре. Как американец, Вы обязаны способствовать свободному обращению всех идей, а не только Ваших собственных.

Если Вы и Ваш совет соберетесь показать, что, принимая решения, касающиеся воспитания молодежи, Вы руководствуетесь мудростью и здравым смыслом, то Вам следует признать, что молодым людям свободного общества был преподан отвратительный урок: Вы опозорили и сожгли книги – книги, которых даже не читали. Вам также нужно дать своим детям возможность свободно получать информацию и знакомиться с разными мнениями, иначе им будет намного труднее воспринимать жизнь и принимать решения.

Еще раз: Вы меня оскорбили, я достойный гражданин, и я реалист».

С тех пор прошло семь лет. Ответа не последовало. А сейчас, когда я пишу эти строки в Нью-Йорке, в каких-то пятидесяти милях отсюда в школьных библиотеках действует запрет на «Бойню номер пять». Судебные тяжбы начались несколько лет назад и тянутся по сей день. Школьный совет нашел юристов, готовых зубами и когтями рвать Первую поправку. Почему-то желающих оспорить Первую поправку всегда в избытке, словно это какой-то сомнительный пункт в договоре на аренду квартиры.

Когда все только начиналось, 24 марта 1976 года, я высказал свое мнение в лонг-айлендской версии газеты «Нью-Йорк таймс». Вот оно:

«В очередной раз школьный совет запретил несколько книг – в этот раз в Левиттауне. Среди этих книг есть и моя. Я слышу о подобных, немыслимых для Америки абсурдных случаях как минимум дважды в год. Однажды в Северной Дакоте мои книги даже были по-настоящему сожжены в печи. Я от души посмеялся над этим глупым поступком, продиктованным невежеством и предубеждением.

Да, и трусостью, конечно: какой подвиг – воевать с вещами? Это как если бы святой Георгий атаковал покрывала и часы с кукушкой.

Видимо, подобных святых регулярно выбирают в школьные советы. Они на полном серьезе гордятся своей неграмотностью. Им почему-то кажется, что каждый раз, как кто-то из них хвастается, что вообще не читал книг, которые запретил (как тот господин из Левиттауна), он празднует подобие Дня независимости.

Такие балбесы часто становятся хребтом местной добровольной пожарной бригады, пехотного подразделения или кондитерского магазина, и мы им за это благодарны. Но не стоит им влезать в процесс обучения детей в свободной стране! Они для этого слишком тупы.

У меня есть предложение, которое положит конец запретам на книги в этой стране: каждый кандидат в школьный совет должен пройти проверку на детекторе лжи, где ему зададут вопрос: «Прочли ли вы после окончания школы хотя бы одну книгу от корки до корки? А за время учебы в школе?»

Если честный ответ будет «нет», кандидату следует вежливо сообщить, что он не может стать членом школьного совета и нести околесицу о том, как книги сводят детей с ума.

Когда в нашей стране начинают преследовать идеи, грамотные и начитанные поклонники американского эксперимента пишут аргументированные и логичные объяснения, почему все идеи должны жить и развиваться. Пришло время им понять, что они пытаются описать самое лучшее, самое оптимистическое, что есть в Америке, орангутангам.

Отныне я собираюсь ограничивать свое общение с полоумными Савонаролами этим советом:

– Пускай кто-нибудь ВСЛУХ прочтет тебе Первую поправку к Конституции Соединенных Штатов, дубина ты стоеросовая!

Ладно, в конце концов в городке появляется кто-нибудь из Американского союза гражданских свобод или другой подобной организации. Они всегда приезжают. Они объяснят, что такое Конституция и для чего она существует.

Они победят.

И в стране останутся миллионы раздраженных и обиженных этой победой людей – людей, которые считают, что некоторые вещи нельзя произносить вслух, особенно в области религии.

Они родились не в то время, не в том месте.

Поздравляю.

Так почему обычные американцы так не любят Первую поправку? Я обсуждал эту тему с разными людьми на благотворительном вечере Американского союза гражданских свобод в Сэндс-Пойнт, штат Нью-Йорк, 16 сентября 1979 года. Так совпало, что дом, в котором мы собрались, был, по слухам, использован Фрэнсисом Скоттом Фитцджеральдом в качестве прототипа для дома Гэтсби в романе «Великий Гэтсби». Не вижу повода не верить в это. Вот что я сказал собравшимся:

– Я не собираюсь говорить конкретно о запрете моей книги «Бойня номер пять», который действует в школьных библиотеках Айленд-Триз. Тут я лицо заинтересованное. В конце концов, я написал эту книгу, и кому, как не мне, считать ее не настолько отвратительной, как показалось школьному совету?

Вместо этого я хочу поговорить о Фоме Аквинском. Я смутно припоминаю его иерархию законов на нашей планете, которая в те времена считалась еще плоской. Высшим законом, говорил он, является Закон Божий. За ним следуют законы природы, к которым, полагаю, относятся громы, молнии, и наше право оберегать своих детей от вредоносных идей.

На самой нижней ступени находится людской закон.

Давайте я попробую проиллюстрировать этот расклад на примере игральных карт. Враги Билля о правах делают это постоянно, а мы чем хуже? Так вот, Божественный закон в этом случае будет тузом. Закон природы – королем. А Билль о правах – жалкой дамой.

Иерархия законов, по Аквинскому, настолько логична, что я не встречал человека, который сомневался бы в ее верности. Все понимают, что существуют законы гораздо более грандиозные, чем те, что записаны в юридических книгах. Проблема в том, что каждый их понимает по-своему. Теологи могут предложить свои версии, но окончательно расставить все точки над i может только диктатор. Человек, который был в армии простым капралом, сделал для Германии и для всей Европы столько, что его долго еще не забудут. Он знал абсолютно все про Закон Божий и законы природы. В колоде у него были сплошные тузы и короли.

На противоположной стороне Атлантики мы, как говорится, играем неполной колодой. У нас есть Конституция, поэтому высшим козырем для нас была всего лишь какая-то «дама» – презренный человеческий закон. Так было и так есть. Я очень доволен такой неполнотой, нам от этого только польза. Я поддерживаю Американский союз гражданских свобод, поскольку раз за разом он идет в суд, чтобы доказать, что чиновники нашего правительства не должны иметь закона выше, чем человеческий. Каждый раз, когда та или иная идея встречает противодействие у чиновника и этот чиновник нарушает Конституцию, он пытается заставить всех нас подчиняться законам более высокого порядка – божественным или природным.

Но разве не можем и мы, либертарианцы, позаимствовать что-нибудь из законов природы – хотя бы чуть-чуть? Разве мы не можем учиться у природы, не нагружая себя чужими представлениями о Боге?

Конечно, мюсли еще никому не вредили, равно как птицы или пчелы, не говоря уже о молоке. Творец непознаваем, а природа беспрестанно демонстрирует свои секреты. Так чему она нас научила? Что черные, очевидно, стоят ниже белых, и их удел – грязная работа на белого человека. Этот наглядный урок природы – нам стоит почаще об этом себе напоминать – позволил Томасу Джефферсону оставаться рабовладельцем. Как вам наука?

Меня очень беспокоит, что в моей любимой стране детям очень редко говорят о том, что американская свобода исчезнет, если они, став взрослыми полноправными гражданами, будут утверждать, что суды, полицейские и тюрьмы должны руководствоваться природными или божественными законами.

Большинство учителей, родителей и воспитателей не преподают детям этого жизненно важного урока, поскольку сами его не усвоили – или же они просто боятся. Чего? В этой стране человек может заработать себе большие неприятности, ему даже может потребоваться защита Американского союза гражданских свобод, если он вздумает изложить смысл этого урока: никто на самом деле не понимает природы или Бога. Не секс или насилие, а лишь мое желание подчеркнуть эту мысль вовлекло мою несчастную книжку в разные передряги в Айленд-Триз – и городе Дрейк, в Северной Дакоте, где ее сожгли, и во множестве других городков, которые слишком долго перечислять.

Я не утверждаю, что наши законы против природы или против Бога. Я сказал лишь, что они не имеют отношения ни к тому, ни к другому по причинам, от которых у вас волосы встанут дыбом.

Все хорошее когда-то кончается. Американская свобода тоже исчезнет рано или поздно. Как? Как и все другие свободы – сдастся на милость высших законов.

Если вернуться к дурацкой аналогии с картами: будут разыграны тузы и короли. У остальных не будет карт сильнее дамы.

Между обладателями тузов и королей начнется борьба, которая не закончится – нам, правда, к тому времени уже будет все равно, пока кто-нибудь не выложит туза пик. Туз пик – неберущийся козырь.

Спасибо за внимание.

Эту речь в доме Гэтсби я прочел днем. Потом я поехал к себе домой, в Нью-Йорк, и написал письмо в Советский Союз, своему другу Феликсу Кузнецову, выдающемуся критику и преподавателю, работнику Союза писателей СССР.

Я писал письмо уже поздно вечером. Когда-то я успевал к этому часу хорошо набраться, и от меня несло горчичным газом и розами. Все в прошлом, больше я не пью. И вообще я не писал книги или рассказы под парами. Письма – да. Писем в таком состоянии я написал немало.

Все в прошлом.

Так или иначе, я был трезв и тогда, и сейчас. С Феликсом Кузнецовым мы познакомились прошлым летом, на международной встрече в Нью-Йорке, проходившей под эгидой Фонда Чарльза Кеттеринга, на которой присутствовали американские и советские литераторы, человек по десять от каждой страны. Американскую делегацию возглавлял Норманн Казинс, в нее вошли я, Эдвард Олби, Артур Миллер, Уильям Стайрон и Джон Апдайк. Все мы публиковались в Советском Союзе – меня так вообще издали почти всего, за исключением «Матери-Тьмы» и «Рецидивиста». Из авторов с советской стороны у нас почти никто не печатался, мы не читали их произведений.

Советские писатели поставили нам на вид, что их страна издала так много наших работ, а мы печатаем слишком мало советских книг. Мы ответили, что постараемся издавать больше советских авторов, но, если подумать, СССР мог без проблем включить в делегацию писателей, чьи работы известны и любимы в Америке; а мы, в свою очередь, могли бы подобрать таких людей, о которых в Союзе никто даже не слышал – каких-нибудь сантехников из Фресно.

В любом случае мы с Феликсом Кузнецовым нашли общий язык. Я пригласил его в гости, и мы почти полдня проболтали в саду у меня за домом.

Позже, когда все участники уже разъехались по домам, в Советском Союзе разгорелся скандал по поводу самиздатовского журнала «Метрополь». Большинство авторов и редакторов «Метрополя» были молодыми людьми, которых не устраивало, что судьбу их произведений решали старые пердуны. В материалах «Метрополя» не было ничего предосудительного, ничего даже отдаленно похожего на обзывание капеллана «тупицей». Но «Метрополь» закрыли, авторов разогнали и принялись выдумывать, как еще испортить жизнь всем, кто как-то был связан с журналом.

Поэтому Олби, Стайрон, Апдайк и я отправили телеграмму в Союз писателей, где говорилось, что мы считаем неправильным наказывать писателей за их произведения, что бы они ни писали. Феликс Кузнецов прислал официальный ответ, от которого веяло эдаким показательным процессом, на котором один заслуженный автор за другим заявляли, что коллектив «Метрополя» и не писатели вовсе, а порнографы, хулиганы и так далее. Он попросил, чтобы его ответ напечатала «Нью-Йорк таймс», и газета согласилась. Почему бы нет?

Я также написал Кузнецову личное письмо:

«Дорогой профессор Кузнецов, дорогой Феликс.

Спасибо Вам за скорый, откровенный и взвешенный ответ от 20 августа и за дополнительные материалы, которые Вы прислали. Я прошу прощения за то, что не отвечаю на Вашем красивом языке, и хотел бы уйти от формального тона в вопросе «Метрополя». Мне гораздо ближе дружеская, братская атмосфера, которая царила в моем саду год назад, во время нашей с Вами беседы.

В своем письме Вы называете нас «американскими авторами». В данном случае я пишу не как американец, я пишу от себя лично, не выступая от имени какого-либо американского учреждения. Сейчас я просто автор, я пишу из солидарности к большой и уязвимой семье писателей всего мира. Я уверен, что Вы и другие члены Союза писателей испытываете такие же ощущения. Мы же, те четверо, что отправили Вам телеграмму, настолько слабо связаны между собой, что я понятия не имею, что они Вам ответят.

Как Вы, наверное, знаете, Ваш ответ на телеграмму недавно был напечатан в «Нью-Йорк таймс» и, вероятно, где-то еще. Скандал не привлек особого внимания. Похоже, им интересуется одна лишь литературная публика. Всем плевать на писателей, кроме самих писателей. Если бы не единицы вроде нас, отправителей телеграммы, не думаю, что кто-то вообще беспокоился бы о писателях, что бы с ними ни случилось. Нам что, тоже перестать?

Дело вот в чем: я ведь понимаю, что мы принадлежим к настолько разным культурам, что никогда не придем к единому мнению насчет свободы самовыражения. Это естественно. Даже, наверное, правильно. Но Вы можете не знать, что на наших писателей, в том числе тех, кто подписал ту телеграмму, регулярно нападают свои же граждане, которые называют нас порнографами, растлителями детей, пропагандистами насилия, бездарями и так далее. Мои книги фигурируют в судебных процессах по нескольку раз в год; обычно истцами становятся родители, не желающие по религиозным или политическим соображениям, чтобы их дети читали то, что я написал. И часто эти иски встречают понимание в местных судах. Конечно, потом их отклоняют вышестоящие суды, которые лучше понимают дух Конституции США.

Пожалуйста, донесите содержание этого письма до моих братьев и сестер в Союзе писателей, как мы передали Ваше письмо в «Нью-Йорк таймс». Я отсылаю его лично Вам, решайте сами. Я не собираюсь отсылать копии кому-либо еще. Даже моя жена его не читала.

Может, если Вы сообщите Союзу писателей об этой маленькой детали, Ваши коллеги поймут важную вещь, которую, кажется, никто толком не осознал: мы не националисты, сражающиеся по другую сторону линии фронта «холодной войны». Нас просто глубоко заботит происходящее с писателями по всему миру. Даже если их объявить графоманами, как и нас когда-то, мы все равно будем за них беспокоиться».

Кузнецов вскоре ответил, тоже личным письмом, любезным и теплым. Думаю, мы остались друзьями. Он не критиковал свой Союз или свое правительство. Однако он и не пытался разубедить меня, что писатели мира, плохие или хорошие, приходятся друг другу пусть не родными – пусть двоюродными братьями.

А все эти перебранки между образованными людьми из Соединенных Штатов и Советского Союза, они очень трогательные и комичные, если, конечно, не ведут к войне. Мне кажется, что начало свое они берут от страстного желания обеих сторон заставить чужую Утопию работать лучше. Мы хотим подправить их систему, чтобы люди в Советском Союзе могли, например, говорить, что хотят, без страха наказания. Они хотят улучшить нашу систему, чтобы все желающие могли найти работу и чтобы нам не пришлось видеть в продаже детское порно и записи казней.

Однако обе наши Утопии работают не лучше, чем наборная машина Пейджа, в которую Марк Твен вложил (а затем потерял) целое состояние. Изящная конструкция набрала страницу один раз в присутствии лишь Твена и самого изобретателя. Твен созвал остальных пайщиков посмотреть на это чудо, но, пока все собрались, изобретатель успел снова разобрать машину. Больше она не работала.

Мир вам!

Корни

Я – потомок европейцев, которые, как я докажу, из поколения в поколение слыли людьми образованными и которые не были рабами, наверное, со времен римских гладиаторов. Дотошный историк заметит, что мои европейские предки время от времени сами сдавались в рабство собственным военачальникам. Однако я, изучив свою генеалогию на протяжении последней сотни с лишним лет, не обнаружил особых любителей войны.

Мой отец и деды не воевали. Лишь один из четырех моих прадедов был на войне, Гражданской войне. Его звали Петер Либер, он родился в 1832 году в Германии, в Дюссельдорфе. Девичья фамилия моей матери – Либер. Петер Либер, человек, реальный для меня не более, чем для вас, прибыл в Америку вместе с миллионом других немцев в 1848 году. Он жил в Нью-Ульме, штат Миннесота, держал бакалейный магазин, принимал у местных индейцев меха в уплату за товар. Когда разразилась Гражданская война, Авраам Линкольн созвал под свои знамена 75 тысяч добровольцев, и в их числе Петера Либера, который стал бойцом 22-й Миннесотской батареи легкой артиллерии, прослужил там два года, был ранен и вышел в отставку со всеми почестями. «Пуля попала в колено, он хромал до конца жизни», – писал мой дядя Джон Раух (1890–1976). На самом деле он приходился мне не дядькой, а лишь мужем двоюродной сестры моего отца, Гертруды Шнулль-Раух. Он окончил Гарвард и стал известным в Индианаполисе адвокатом. В преклонном возрасте дядя Джон заинтересовался историей семьи своей жены и соответственно части моей семьи, он стал летописцем рода, с которым не имел кровного родства.

Я весьма дальний родственник его жены, и в этой летописи мне полагалась разве что сноска. Тем сильнее было мое изумление, когда в один прекрасный день он вручил мне рукопись, озаглавленную «Описание родословной Курта Воннегута-мл., составленное старинным другом его семьи». Это было потрясающее дотошностью исследование, написанное собственноручно дядей Джоном, причем, к моему стыду, лучше, чем многие из моих вещей. Более экстравагантного подарка я себе и представить не мог, и его мне сделал человек, который никогда не хвалил моих произведений, разве что сказал, что «удивлен солидностью моего изложения», и заметил, что я заработаю неплохие деньги.

В моем первом рассказе, «Эффект Барнхауза», опубликованном в еженедельнике «Колльер», главным героем был человек, способный силой разума контролировать игральные кости, а также расшатывать кирпичи в печных трубах на большом расстоянии. Дядя Джон тогда сказал:

– Ну все, теперь тебе будут писать чудаки со всей страны. Они ж тоже… со способностями.

Когда я опубликовал роман «Колыбель для кошки», дядя Джон прислал мне открытку со словами «То есть ты хочешь сказать, что жизнь – дерьмо? Почитай Теккерея!» Причем он не шутил.

В его глазах я не принадлежал к благородной профессии писателя, и доказать это он мог, только продемонстрировав, как следует писать подлинному джентльмену от литературы – на примере моей родословной. Теперь я в курсе.

Когда дядя Джон упоминает в своем труде Курта, он имеет в виду моего отца, Курта Воннегута-старшего. Меня он обычно называет моим детским прозвищем – К. Люди, которые знали меня в детстве, лет до двенадцати, до сих пор зовут меня так же. Потом к ним присоединились мои дети и внуки.

Кстати, я никогда не отождествлял себя с кафковским К. Рожденный в демократической стране, я вырос достаточно самоуверенным, полагая, что всегда знаю, кто управляет страной и что на самом деле происходит. Возможно, я не прав.

Дядя Джон начал свою рукопись с нейтрального академического описания переселения на американский континент европейских иммигрантов и последовавшего роста торговли, производства, сельского хозяйства и т. д. Крупнейшая волна миграции была немецкой, за ней последовала итальянская, а потом и ирландская.

Свое вступление дядя Джон подытожил так:

«Две мировые войны, в которых Соединенные Штаты сражались против Германии, были болезненным испытанием для американцев немецкого происхождения. Их мучила необходимость противостоять братьям по крови, но они сделали это. Важно заметить, что среди миллионов этнических немцев, населявших Соединенные Штаты во время тех ужасных войн, не нашлось ни единого предателя».

Немцы любили и любят свою историческую родину, но им не нравились ни кайзер Вильгельм II и его генералы, ни Гитлер с его полоумными нацистами. Симпатии американских немцев были на стороне Англии, и принятие английской культуры предопределило их отношение к происходящему. Когда в 1917 и в 1941 годах Англия находилась в опасности, американские немцы поддерживали ее борьбу против фатерланда. Мало кто уделил внимание этому феномену.

Попробую исправить.

Как я уже писал в других книгах, антигерманизм Америки времен Первой мировой так смутил и пристыдил моих родителей, что они решили вырастить меня в отрыве от языка, музыки или семейных преданий, любимых моими предками. Они добровольно сделали меня невеждой без корней, чтобы доказать собственный патриотизм.

То же самое, как мне кажется, с поразительной покорностью судьбе делалось во множестве немецких семей в Индианаполисе. Дядя Джон чуть ли не гордился разрушением и тихими похоронами культуры – культуры, которая мне точно пригодилась бы сегодня.

Но у меня все пробегает холодок по спине, когда я встречаю американца немецкого происхождения, который – поразительно! – был воспитан в ненависти к Вудро Вильсону за то, что тот поднял вопрос о верности, как он говорил, «американцев в кавычках». Усомнился в тех, кто любил демократию столь сильно, что снимал немецкие вывески с магазинов, стадионов, школ, принадлежавших немцам, отказывался слушать немецкую музыку или прекращал есть зауэркраут – символ Германии, кислую капусту. Насколько я помню, никто из моих родственников ничего не говорил мне про Вудро Вильсона – ни хорошего, ни плохого.

Один мой друг, тоже американский немец моих лет, изучающий историю архитектуры, ругает Вудро Вильсона после пары бокалов. Он говорит, что Вильсон пытался убедить страну, что патриотично быть глупым, гордиться тем, что знаешь только один язык, верить, что другие культуры ниже и примитивнее твоей, противны Господу и здравому смыслу, что в реальных жизненных передрягах художники, учителя и мыслители оказываются бабами и слюнтяями и т. д. и т. п.

Еще он говорит, что главная беда страны заключается в том, что американские немцы были опорочены как раз тогда, когда они достигли таких высот в искусстве и образовании. Возненавидеть все, что им было дорого в то время, включая, кстати, гимнастику, означало лоботомировать не только американских немцев, но всю нашу культуру.

– Остался только американский футбол, – говорит в заключение мой друг, и кто-то из компании подвозит его домой.

Возвращаясь к дяде Джону.

Восемь прародителей Курта Воннегута-младшего, четыре прабабушки и четыре прадедушки, являлись частью массовой миграции немцев на Средний Запад, которая длилась полвека, с 1820-го по 1870-й. Их имена: Клеменс Воннегут-старший и его жена, Катарина Бланк; Генри Шнулль и его жена, Матильда Шрамм; Петер Либер и его жена, София Сен-Андре; Карл Барус и его жена, Алиса Моллман. Их предками были шестнадцать прапрародителей: Якоб Шрамм и его жена, Юлия Юнганс; Иоганн Бланк и его жена, Анна Мария Огер. Оставшиеся двенадцать и их предки канули в неизвестность. Они не покидали Германии. Их кости лежат в земле безымянными.

Но те восемь, что перебрались сюда, были лучше образованы и по положению стояли выше обычных иммигрантов. Все они, за исключением родителей Анны Огер, были бюргерами, горожанами, торговцами и представителями среднего класса – в отличие от большей части немецких переселенцев, крестьян и ремесленников.

Итак, прапрадед К., Якоб Шрамм, был саксонцем, многие поколения его семьи занимались торговлей зерном. Он привез с собой пять тысяч долларов золотом, шесть сотен книг и множество сундуков с домашней утварью, включая мейсенский фарфоровый обеденный сервиз. Он сразу же купил участок земли под Камберлендом, в штате Индиана. Человек он был образованный и начитанный, поэтому по приезде отослал в Германию несколько писем, где описывал свой опыт и давал полезные советы потенциальным переселенцам. Эти письма в Германии собрали воедино и опубликовали. В 1928 году эту книгу перевели на английский и издали в Америке, она есть в библиотеке Исторического общества Индианы.

Якоб Шрамм много ездил по миру – совершил даже кругосветное путешествие. Он разбогател. Купил много земли, один участок, у старой Мичиганской дороги на северо-запад от Индианаполиса, составлял больше двух тысяч акров. Он ссужал деньгами селившихся неподалеку немецких иммигрантов – под надежный залог, конечно. Когда в 1857 году его единственная дочь Матильда вышла замуж за Генри Шнулля, Якоб Шрамм предоставил зятю капитал, чтобы тот мог заняться оптовой торговлей бакалейными товарами. Предприятие оказалось успешным и сделало Генри весьма богатым человеком.

Родня К. со стороны отца, Воннегуты, были также людьми с положением. Они происходили из Мюнстера, что в Вестфалии. Фамилия Воннегут пошла от далекого предка, имевшего усадьбу – «айн гут» на местной речке Фюнне, отсюда и фамилия Фюннегут – усадьба на Фюнне. Потом фамилию переделали в Воннегут – для английского уха она звучала чересчур смешно.

Клеменс Воннегут-старший родился в Мюнстере в 1824 году; приехал в Соединенные Штаты в 1848-м и поселился в Индианаполисе в 1850 году. Его отец собирал налоги для герцога Вестфальского.

Клеменс был образованнее абсолютного большинства немецких переселенцев, да и вообще иммигрантов тех времен. Он окончил хохшуле в Ганновере – это значило, что он был кем-то вроде выпускника современного колледжа и имел право поступить в университет как соискатель докторской степени. Он изучал латынь и греческий, помимо родного немецкого, свободно говорил по-французски. Много читал исторических и философских сочинений, имел обширный словарный запас, письменная его речь была ясной и четкой. Воспитанный в духе католического вероисповедания, он все же отвергал формальную религию и не любил священников. Восхищался Вольтером, разделял многие его философские взгляды. Вместо поступления в университет Клеменс отправился в Амстердам и нанялся продавцом к голландским торговцам тканями. В 24 года он решил перебраться в Соединенные Штаты, где уже побывал в качестве торгового агента. Прибыв в Индианаполис в 1850-м, он встретил земляка по фамилии Волльмер, который поселился здесь несколькими годами раньше и успел обзавестись небольшой скобяной лавкой. Они подружились, и Волльмер предложил Воннегуту стать партнером по бизнесу. Фирма стала называться «Волльмер и Воннегут», но вскоре Волльмер решил податься на Дикий Запад попытать счастья на только что открытых калифорнийских золотых приисках. С тех пор о нем никто не слышал. Скорее всего он так и сгинул на Фронтире.

Так Воннегут стал единственным владельцем небольшой фирмы, которую с 1852 года он сам, а позже его сыновья и внуки превратили в солидное предприятие, известное как «Скобяные изделия Воннегута».

В пятидесятых годах XIX века через дорогу от его первого скромного магазина на Ист-Вашингтон-стрит работал небольшой немецкий ресторанчик. Одну из официанток, симпатичную девушку, звали Катарина Бланк. Она, ее родители и шесть ее братьев и сестер приехали в Америку из баденского Урлоффена. Семья поселилась на ферме в округе Мэрион, западнее Индианаполиса. Расчистив участок среди леса и осушив его, Бланки пытались сделать свою землю плодородной. При таком количестве голодных ртов детям приходилось приниматься за работу, едва научившись читать и писать. Катарине досталось место официантки, и вскоре в нее влюбился Клеменс Воннегут. В 1852 году они поженились. Ему было двадцать восемь, ей – двадцать четыре. Они купили скромный дом на Вест-Маркет-стрит и принялись постепенно улучшать свое материальное положение. Темноволосая Катарина, как и Клеменс, росту была небольшого. Дома они говорили по-немецки, хорошо знали французский. Детей своих воспитывали в духе, традиционном для Германии XIX века. Очень важный момент для понимания аскетической, пуританской этики Клеменса: его литературным кумиром был Шиллер, а не Гете, хотя гений последнего, несомненно, мощнее. Клеменс неодобрительно относился к моральным устоям Гете и не читал его. Катарина, несмотря на простонародное происхождение и недостаточное образование, превратилась в уважаемую и полную чувства собственного достоинства матрону, обожаемую детьми и внуками.

Клеменс заслужил общественное признание как поборник прогрессивного общественного образования. Двадцать семь лет он был членом Образовательного совета Индианаполиса; большую часть этого срока – председателем и исполнительным секретарем. Чиновником он был неподкупным и деятельным. Особенно его интересовала средняя школа: он считал, что важнейшие знания дают уроки классических языков, истории и общественных наук. Его стараниями в 1894 году было открыто еще одно учебное заведение, известное как Практическая средняя школа с уклоном в точные науки, математику и инженерию. Руководил школой профессор Эмерих. Выпускников местных школ с удовольствием принимали в Гарвард, Йель и другие крупные университеты вплоть до 1940 года. Позже, правда, престиж местных школ упал из-за понизившихся стандартов образования.

Клеменс Воннегут был легендарной личностью. После избрания в городской совет по образованию он обнаружил, что местные банки не начисляют процент на довольно большие суммы, которые совет держит на счетах. Он потребовал от банков выплачивать положенный процент. В то время это считалось вредным нововведением, подрывающим весьма выгодную для банков традицию. Банкир Джон П. Френцель примчался в кабинет Клеменса и начал орать на него. Клеменс притворился глуховатым и приложил ладонь к уху. Френцель стал ругаться еще громче. Но Клеменс все еще «не слышал». Френцель завопил во всю мочь, присовокупив непечатное словцо, – бесполезно. В итоге банкиру пришлось убраться восвояси. Френцель остался глух к гласу вопиющего в пустыне. Зато банки начали платить проценты по вкладам и продолжают делать это по сей день.

В другой раз к нему заявился обиженный подрядчик, которому не понравилось, что контракт на постройку школы достался конкуренту, не имевшему нужных политических связей. Клеменс вновь притворился глухим, но в этот раз он вдобавок достал перочинный ножик и принялся стричь ногти. Взбешенный подрядчик вскоре перешел на проклятия. Клеменс спокойно молчал. Закончив с ногтями на руках, он снял туфли, носки и начал сосредоточенно подрезать ногти на ногах. Вскоре неприятный посетитель вынужден был уйти ни с чем, проклиная «сбрендившего немца». Клеменс невозмутимо продолжил свою работу. Про него еще много подобного рассказывали, но ко времени своей смерти в 1906 году в возрасте восьмидесяти двух лет он был всеми уважаемым бизнесменом и гражданином; среди немецких эмигрантов Индианаполиса его престиж уступал разве что Генри Шнуллю.

Старик Клеменс, разменяв восьмой десяток, передал управление компанией трем своим сыновьям: Клеменсу-младшему, Франклину и Джорджу. Четвертый сын, Бернард, не задержался в компании надолго – он не любил «торговать гвоздями» и посвятил свою жизнь архитектуре и изобразительному искусству. Здоровье Бернарда было не такое крепкое, как у братьев, двое из которых перешагнули через девяностолетний рубеж. Всем троим старик подал пример не только высокой морали, но и физической культуры, достигаемой спортивными упражнениями. До последних дней своей жизни старина Клеменс придерживался принципа Отца Яна[2]: «В здоровом теле здоровый дух». Даже в пожилом возрасте он весил не больше 50 килограммов. Иногда его видели энергично шагающим по улице с парой здоровенных булыжников в руках. Если он замечал дерево с хорошей, крепкой веткой невысоко от земли, клал камни на землю и несколько раз подтягивался.

Стылым декабрьским днем 1906 года, на 83-м году жизни, Клеменс вышел из дому на свою обычную прогулку. Потом он, видимо, заблудился. Обеспокоенные его долгим отсутствием родственники известили полицию и организовали поиски. Тело Клеменса нашли на обочине в нескольких милях от дома. Такая смерть ему, наверное, понравилась бы – движение до последнего вздоха.

Почти все мои предки переселились из Европы напрямую в Индианаполис, кроме Петера Либера и Софии де Сен-Андре, которые какое-то время держали бакалейную лавку в Нью-Ульме, в Миннесоте. После ранения Петер вернулся с войны с множеством рассказов о процветании Индианаполиса. Нью-Ульм по сравнению с ним казался пустыней.

Посему Петер, если верить дяде Джону, добился встречи с одним из секретарей Оливера П. Мортона, губернатора штата Индиана. Губернатору требовался человек, хорошо владеющий немецким, – для связей с общественностью. Платили хорошо и вовремя, поэтому Петер проработал на губернатора до самого конца войны.

В 1865 году Петеру улыбнулась удача. Крупнейшая городская пивоварня называлась «Гэк и Райзер». После смерти владельцев фирму выставили на торги, Петер купил ее и переименовал в «П. Либер и К°». Он не имел ни малейшего представления о пивоварении, но нашел знающего мастера по фамилии Гейгер и принялся производить пиво Либера. С самого начала бизнес пошел в гору. Петер уделял особое внимание продажам, в которых он поднаторел. Не гнушался он политических интриг и сговоров с салунами.

Петер всегда был политически активен. Это помогало выбивать питейные лицензии для своих клиентов – владельцев салунов и баров. До 1880-го он был убежденным республиканцем, как все ветераны Гражданской войны. Но в 1880-м республиканцы под влиянием Методистской церкви включили в свою программу пункт, рекомендующий избирателям отказаться от торговли пивом и крепкими напитками. Это были первые ласточки «сухого закона». Такая позиция вредила интересам Петера. Разозленный, он тут же превратился в демократа – активного, агрессивного демократа.

Петер Либер щедро жертвовал деньги на избирательную кампанию Гровера Кливленда, особенно в 1892 году, когда тот был избран президентом во второй раз. В благодарность в 1893 году он был назначен генеральным консулом Соединенных Штатов в Дюссельдорфе.

Петер Либер продал свою пивоварню британскому синдикату. Синдикат, в свою очередь, назначил управляющим фирмой старшего сына Петера, моего прадеда Альберта.

В 1893 году Петер вернулся в Германию, купил там замок на Рейне, рядом с Дюссельдорфом. Он принял от президента Кливленда назначение генеральным консулом Соединенных Штатов в Дюссельдорфе. Дядя Джон пишет:

«Он повесил над своим замком американский флаг, передоверил свои церемониальные обязанности подчиненным и провел остаток дней в роскоши и богатстве.

Его сын Альберт, который даже не закончил колледжа, остался в Индианаполисе и руководил пивоварней. Раз в год он наведывался в Лондон с отчетом к новым владельцам».

Итак, дядя Джон дал подробное описание жизни четырех моих предков, привезших в эту, тогда еще практически дикую, страну девичью фамилию моей матери – Либер и фамилию отца – Воннегут. Остались еще два прадеда, две прабабки, два деда с женами и мои родители.

Скажу честно, больше всех меня занимает биография Клеменса Воннегута, того самого, который умер на обочине дороги.

«Клеменс Воннегут по собственной воле стал эксцентричным человеком, – пишет дядя Джон. – Несмотря на то что его предки были католиками, он провозгласил себя атеистом и вольнодумцем».

Так же, как и я.

Но правильнее было бы назвать его скептиком, отвергающим веру в непознаваемое.

Скептик – подходящее звание и для меня.

Тем не менее он был образцовым викторианским аскетом, жил скромно и чурался всяких излишеств.

Я стараюсь. Я больше не пью, но дымлю, как дом при пожаре. Я однолюб, но женат вторым браком.

Он преклонялся перед Бенджамином Франклином Рузвельтом, которого считал «американским святым», и третьего сына назвал в его честь, не следуя церковному календарю.

Я тоже назвал своего единственного сына в честь американского «святого», Марка Твена.

«В знак признания заслуг на ниве общественного образования, – продолжает дядя Джон, – его именем назвали одну из городских школ. Он был блестяще образован, начитан, написал множество статей, отражавших его взгляды на образование, философию и религию. Он даже написал речь для собственных похорон».

Эта речь, кстати, появляется в XI главе данной книги – в главе, посвященной религии. Недавно я читал ее вслух своему сыну Марку, агностику, который стал врачом, но когда-то, заканчивая колледж, собирался стать унитарианским священником.

Марк выслушал речь, помолчал и сказал:

– Смелый человек.

Читая эту речь, вы отдадите должное смелости Клеменса Воннегута, особенно если играете в шахматы, как Марк.

Примечание: мне не хватит смелости завещать, чтобы на моих похоронах прочли речь Клеменса Воннегута.

Возвращаясь к дяде Джону.