Золотой песок - Полина Дашкова - E-Book

Золотой песок E-Book

Полина Дашкова

0,0

Beschreibung

В биографии каждого человека всегда найдется свой «скелет в шкафу», а в биографии политика — тем более. И всегда найдется кто-то, кому будет интересно открыть этот «шкаф». У губернатора Синедольского края было все — деньги, власть, слава, но ему захотелось большего: как известно, «денег много не бывает»; если есть власть, хочется властвовать; а слава — так чтобы всемирная... Но тут и открылся этот «шкаф со скелетом» под названием «Золото Желтого лога»...

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 609

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Полина Дашкова Золотой песок

Глава 1

Феденька сидел на полу, скрестив ноги и вывернув ступни вверх. Обритая голова его была запрокинута, голубые прозрачные глаза не мигая глядели в потолок. Он слегка раскачивался, и казалось, что-то гудит и вибрирует у него внутри.

– Омм… омм… – Губы почти не двигались, звук исходил из глубины живота.

Год назад это бесконечное «омм» звучало тоненько, голос был еще детский, а теперь начал ломаться. Феденька подрос, над верхней губой темнел пушок, на лбу появилось несколько мелких прыщиков. Подростковый басок напоминал звук урчащего моторчика.

– Здравствуй, сынок, – сказал Иван Павлович и попытался улыбнуться.

Ребенок продолжал мычать и покачиваться.

– Феденька, здравствуй, – повторил Иван Павлович погромче и, поймав выжидательный взгляд врача, вытащил бумажник.

– Не напрягайтесь. Он вас все равно не видит и не слышит, – напомнил врач и быстро убрал купюру в карман халата, – только, пожалуйста, недолго. А то в прошлый раз у меня были неприятности.

Еще одна купюра нырнула к доктору в карман.

– Можно, я побуду с ним вдвоем?

– Ни в коем случае.

– У меня больше нет с собой денег, простите. В следующий раз я компенсирую…

– Не в этом дело, – поморщился доктор. – Послушайте, а вы не больны? Вы плохо выглядите. Похудели.

Иван Павлович и правда выглядел плохо. Пять минут назад, мельком взглянув на себя в зеркало в больничном вестибюле, он заметил, что тени под глазами стали глубже и черней. Он каждый раз отмечал что-то новое, встречаясь со своим отражением именно в этом зеркале. То ли свет в больничном вестибюле слишком резкий, то ли расположение теней как-то особенно беспощадно подчеркивало страшную худобу.

Лицо его все больше походило на череп. Совершенно лысая голова. Провалы щек, провалы глаз. Лучше отвернуться и не глядеть, проскользнуть мимо предательски ясного стекла.

– Да, я неважно себя чувствую, – кивнул он доктору, – давление, магнитные бури.

– Ну хорошо, я выйду, покурю, – сжалился тот.

– Спасибо. Я компенсирую, – прошептал Иван Павлович в белую спину.

Дверь закрылась.

– Ну как ты, сынок? – Он присел на корточки и провел ладонью по теплой бритой голове.

– Омм… омм…

– Врач сказал, ты не ешь ничего. Разве приятно, когда тебя кормят насильно? Надо есть, Феденька. Мясо, фрукты, витамины. Я все принес. Ты ведь растешь. Ты скоро станешь мужчиной и должен быть сильным.

Феденька перестал качаться. Голова его медленно опустилась. Подбородок уперся в грудь. Распахнулся ворот больничной сорочки, обнажив черную татуировку чуть ниже ключичной ямки. Перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Кожа вокруг пентаграммы постоянно краснела и воспалялась, хотя рисунок был нанесен очень давно, почти пять лет назад.

– Скажи мне что-нибудь, сынок.

Глаза мальчика затянулись матовой пленкой, как у спящей птицы. Урчащий звук затих. Егоров попытался расплести намертво стиснутые в причудливый крендель худые ноги сына и вспомнил, как впервые Феденьке удалось сесть в эту позу – в позу лотоса.

Мальчик старательно выворачивал пятки, краснел и потел. А напротив него, на вытертом коврике, сидели его мать, старший брат и еще два десятка людей. На всех были какие-то простыни, все выворачивали босые ступни к потолку, раскачивались и повторяли жуткий вибрирующий звук:

– Омм… омм…

Иван Павлович застыл на пороге. Сначала он готов был рассмеяться. Взрослые люди, закутанные в простыни, сидящие кружком и мычащие, как стадо недоеных коров, выглядели по-дурацки. Но стоило приглядеться внимательней, и охота смеяться пропала. Их лица были похожи на гипсовые маски. Глаза намертво застыли. Гул многих голосов, мужских, женских, детских, как густой ядовитый газ, расползался по залу, по обыкновенному физкультурному залу обыкновенной московской школы.

За высокими решетчатыми окнами был черный декабрьский вечер. Школьные занятия давно кончились. Вечерами предприимчивый директор сдавал помещение физкультурного зала группе, которая называлась «Здоровая семья». Гимнастика, йога, опыт рационального питания, путь к духовному и физическому совершенству. Занятия были бесплатными и проводились три раза в неделю, с шести до девяти.

Егорова не сразу заметили. А он едва узнал жену и сыновей в этом мычащем кругу. Первым бросился в глаза Феденька. Детское лицо еще не утратило нормальной человеческой мимики. Мальчик морщился, пытаясь положить вывернутые ступни на согнутые колени. Короткая челка слиплась от пота.

– Феденька, сынок! – негромко позвал Иван Павлович. Именно в этот момент детские ноги сплелись наконец в правильный крендель.

– Получилось! – радостно произнес ребенок и присоединился к общему хору, стал мерно раскачиваться и повторять «омм» вместе с остальными.

В центре широкого круга сидел пожилой бритоголовый азиат в набедренной повязке. На голой безволосой груди красовалась черная пентаграмма, перевернутая пятиконечная звезда, вписанная в круг. Узкие глаза уперлись в лицо, и Егоров почувствовал, как этот взгляд жжет кожу, но не поверил, потому что так не бывает – чтобы человеческий взгляд на расстоянии десяти метров обжигал, словно крепкая кислота.

– Что за чертовщина? – громко произнес Иван Павлович и решительно шагнул вперед, к мычащему кругу, чтобы вытащить из него жену и детей.

Азиат не сказал ни слова, но, вероятно, подал знак, потому что кто-то оказался позади Егорова, профессиональным приемом стиснул его предплечья, вывернул руки и не давал шевельнуться. Иван Павлович попытался вырваться.

– В чем дело? Отпустите сию же минуту!

Тогда, пять лет назад, Иван Павлович был очень сильным. Он любого мог уложить на обе лопатки. Рост метр девяносто, вес девяносто килограмм, причем ни грамма жира, только мускулы. Но тот, сзади, оказался значительно сильнее.

– Оксана! Славик! Феденька! – Егоров выкрикнул имена своей жены и двух детей, но они не слышали. Никто в этом зале его не слышал. Крик тонул в мычании двух десятков голосов. Егоров пытался вырваться, не мог понять, сколько человек у него за спиной. Сначала показалось, двое. Один продолжал держать, другой ребром ладони саданул по шее. Это был очень ловкий, профессиональный удар. Егоров почти потерял сознание от боли, рванулся из последних сил и успел заметить, что держит и бьет один человек. Бритоголовая огромная баба в черных джинсах и черном глухом свитере. От нее нестерпимо воняло потом. Он не разглядел лица, увидел только, что в ухе у черной богатырки болтается серьга – крест. Обыкновенный православный крест, но перевернутый вверх ногами.

Она ударила в третий раз. Он весь превратился в комок боли. Не было ни рук, ни ног. Перед глазами заплясали звезды, громко запульсировали барабанные перепонки. Так бывает при резких перепадах давления, когда самолет меняет высоту или проваливается в воздушные ямы. Все это длилось не больше минуты. Потом стало темно.

Он открыл глаза и обнаружил, что сидит на лавочке в школьном дворе и не может пошевелиться. Летчицкая синяя шинель была застегнута на все пуговицы. Форменный белый шарф аккуратно заправлен, на голове фуражка. Он отчетливо помнил, что перед тем, как войти в зал, расстегнул шинель, снял фуражку и держал ее в руке.

Егоров поднял руку, и показалось, что она весит не меньше пуда. Он зачерпнул горсть колючего грязного снега, протер лицо и скрипнул зубами от боли. Кожа на лице саднила, словно ее драли наждаком. Но этого не могло быть. Азиат только смотрел, не прикасался, даже не приблизился ни на шаг, всего лишь бровью повел. Злость и удивление помогли Егорову окончательно прийти в себя. Он сумел встать на ноги.

Здание школы оказалось запертым. В полуподвальных зарешеченных окнах физкультурного зала было темно. Он обошел здание со всех сторон. Мертвая тишина. Ни души вокруг. Он догадался взглянуть на часы. Была полночь.

Жена и дети мирно спали дома в своих кроватях. Он взглянул в зеркало и обнаружил, что кожа на лице красная и воспаленная. Но на шее под ухом не было никакого следа, даже легкого синяка.

– А, Ванечка, ты уже вернулся? – сонным голосом спросила Оксана, когда он сел на кровать и провел рукой по ее волосам.

– Где вы были сегодня вечером?

– На занятиях, в группе. Ты же знаешь…

– Я приходил к вам. Вы не видели и не слышали меня. Вы там все как будто оглохли и ослепли. Вы были как мертвые. Оксана, проснись наконец. Меня избили и вышвырнули оттуда, как котенка.

– Да что ты говоришь, милый мой, любимый, хороший… – Не открывая глаз, она засмеялась совершенно чужим, грудным и глубоким русалочьим смехом, притянула его к себе за шею, зажала ему рот своими мягкими теплыми губами и стала ловко расстегивать пуговицы его рубашки.

Егоров прожил с женой четырнадцать лет, он знал наизусть каждую складочку ее тела. Все ее движения, звук голоса, ритм дыхания были ему знакомы не хуже, чем свои собственные. Но сейчас его целовала в губы, снимала с него одежду совсем другая, незнакомая женщина.

Его Оксана, его тихая, застенчивая жена, которая стеснялась слишком бурного проявления чувств даже в самые отчаянные моменты близости, боялась разбудить детей, переживала, что скрипит кровать, превратилась вдруг в ненасытную, бесстыдную, многоопытную фурию.

Где, когда, с кем успела этому научиться? У нее стали другие руки, другое тело, другие губы. Даже запах изменился. Вместо привычного аромата яблочного шампуня и легкой туалетной воды от ее кожи исходил приторный тяжелый дух то ли розового масла, то ли мускатного ореха. Она бормотала и выкрикивала безумные непристойности. Это была смесь густой матерщины и каких-то непонятных слов, похожих на колдовские заклинания из детских сказок.

– Пробуждаются силы, которые раньше дремали, – спокойно объяснила она утром, – разве тебе не понравилось?

– Кто тебя научил? – мрачно поинтересовался Егоров.

Она рассмеялась в ответ все тем же чужим, утробным, глуховатым смехом.

– Чтобы такому научиться, годы нужны. Нет, не годы, тысячелетия. Генная память. Особая энергетика, которая раскрывается только у избранных, высших существ. Во мне проснулся лучезарный и свободный дух великой Майи.

– Какая такая Майа? Что ты плетешь, Оксана?

– Майа есть великая шакти, мать творения, содержащая в своем чреве изначальное яйцо, объемлющее всю Вселенную, совокупную духу великого отца. Посредством вибрации танца жизни энергия Майи наполняет иллюзорную материю…

Тоненький Оксанин голосок с неистребимым днепропетровским акцентом старательно выводил эту соловьиную трель. Егоров не выдержал и шарахнул кулаком по столу.

– Хватит!

– Не кричи, Иван. И оставь в покое стол. Ты перебьешь всю посуду. Послезавтра ты пойдешь с нами на занятия. А то у тебя, миленький, силенок-то маловато. Не заметил? – она подмигнула и опять засмеялась, как пьяная русалка.

– Вы больше туда не пойдете. Ни ты, ни дети.

– Неужели тебе ночью не понравилось? Ладно, давай повторим, чтобы ты понял. – Она распахнула свой нейлоновый стеганый халатик, под которым ничего не было, и пошла на него. Она часто, хрипло дышала, и вблизи ее сумеречная улыбка показалась Егорову мертвым оскалом.

Прошло пять лет, а он так ясно помнил ту декабрьскую ночь и темное ледяное утро, словно прожил этот короткий временной отрезок не единожды, а сто раз. Именно тогда все и началось. Для него, во всяком случае. Для жены и детей все началось раньше.

Оксаны и Славика уже, вероятно, нет на свете. Федя уцелел, пережил клиническую смерть, успел испытать на себе все виды психиатрического лечения, от аминазина и электрошока до гипноза. Врачи ничего не обещали, многозначительно хмурились, не могли договориться насчет точного диагноза. Егоров перестал их слушать. Он им больше не верил. Он держал Федю в больнице только потому, что пока не имел возможности обеспечить мальчику надлежащий уход дома.

– Феденька, ты помнишь Синедольск? Мы летали туда, когда ты был совсем маленький. Бабушку помнишь?

Мальчик дернул головой, и Егорову на миг почудилось, что он кивает в ответ.

– Тебе как раз исполнилось три. Мы там отпраздновали твой день рождения, вместе с бабушкой. Она тебе грузовик подарила, такой здоровый, что ты мог сам уместиться в кузове.

Федя застыл на миг, и опять Ивану Павловичу показалось, что сын его слышит и понимает.

– Ты потерпи еще немного, сынок, скоро все будет хорошо, – говорил он и пытался расцепить сплетенные кренделем ноги ребенка. – Я увезу тебя отсюда, мы поселимся где-нибудь далеко, где чистый воздух, сосновый лес, речка с прозрачной водой. Ты будешь пить парное молоко, и постепенно тебе станет лучше.

Егоров каждый раз бормотал одни и те же слова про чистый воздух и парное молоко, каждый раз упорно пытался расцепить ноги мальчика, расслабить сведенные судорогой мышцы и боялся сделать ему больно, хотя знал, что боли Феденька не чувствует.

– Не надо, не мучайтесь, – услышал он за спиной голос доктора и вздрогнул. Тот вошел совсем тихо и уже несколько минут молча стоял, наблюдал за его тщетными попытками.

– Только укол поможет, снимет судорогу. Сейчас придет сестра и уколет его. А вам пора. Всего доброго.

Егоров вышел из больницы с легким сердцем. В последние дни ему вообще стало значительно легче. Вопреки скептической ухмылке лечащего врача, вопреки пустым бессмысленным глазам сына, в нем жила теперь упрямая злая надежда. Она была связана вовсе не с домиком у чистой речки, не с парным молоком.

* * *

Звонок был междугородний. Никита Ракитин не спеша вылез из ванны, накинул халат, подошел к аппарату, но трубку взял не сразу. Очень не хотелось.

– Привет, писатель Виктор Годунов. Почему трубку не берешь? – произнес начальственный глуховатый баритон.

– Я был в ванной.

– Ну, тогда с легким паром. Как работа продвигается?

– Нормально.

– Как здоровье? Не болеешь?

– Стараюсь.

– А что смурной такой?

– Почему смурной? Просто сонный.

– Я слышал, ты собрался в Турцию лететь на неделю.

– Собрался. И что?

– Почему не предупредил?

– Разве я должен? И потом, ты ведь все равно сам узнал.

– Ну вообще-то неплохо было бы поставить меня в известность. Просто из вежливости. Но я не обижаюсь. Отдохни, если устал. А дочку почему не берешь?

– У нее еще каникулы не начались.

– Понятно. Ну взял бы тогда эту свою журналисточку. Как ее? Татьяна Владимирова? Кстати, девочка прелесть. Видел недавно по телевизору в какой-то молодежной программе. Беленькая такая, стриженая. У тебя с ней как, серьезно?

– Прости, я что, об этом тоже обязан тебе докладывать? – вяло поинтересовался Никита и скорчил при этом самому себе в зеркале отвратительную рожу.

– Ладно, старичок, не заводись. Это я так, по-дружески спросил, из мужского любопытства. Главное, чтобы твоя личная жизнь не мешала работе.

Никита брезгливо дернул плечом. Он вдруг ясно представил, как его собеседник похлопал бы его сейчас по плечу. Он всегда, обращаясь к кому-либо «старичок», похлопывал по плечу, этак ободряюще, по-свойски. Хорошо, что их разделяет несколько сотен километров.

– Не волнуйся, не мешает, – успокоил собеседника Никита и зевнул так, чтобы это было слышно в трубке.

– Ну и хорошо, – собеседник кашлянул, – на какой ты сейчас странице?

– На двести пятнадцатой. Устраивает?

– Вполне. Я, собственно, только это и хотел узнать. Не терпится целиком все прочитать, от начала до конца. Ладно, старичок, отдыхай на здоровье и со свежими силами за работу. Значит, помощь моя пока не требуется?

– Нет, спасибо. Материала вполне достаточно.

– Отличненько. А рейс когда у тебя?

– Сегодня ночью.

– Так, может, распорядиться, чтобы машину прислали?

– Спасибо. Я как-нибудь сам.

– Да, еще хотел спросить, чего такой дешевый тур купил? Фирма какая-то завалящая, отель трехзвездочный. Ты все-таки известный писатель, а отдыхать отправляешься, как какой-нибудь жалкий «челнок».

– «Челноки» туда ездят работать, а не отдыхать. А трехзвездочные отели бывают вполне приличными.

– Да? Ну, не знаю. Тебе видней. Как вернешься, звони.

– Непременно позвоню. Будь здоров.

Никита положил трубку, включил чайник, закурил у открытого кухонного окна. Вряд ли за этим звонком последует еще одна проверка. Теперь целую неделю его трогать не будут. Тур куплен, деньги заплачены, даже известно сколько. Тур действительно самый дешевый. Наверное, отель дрянной, пляж далеко, море грязное. Но какая разница?

У него оставалось два часа. Он налил себе чаю, вставил кассету в маленький диктофон, надел наушники.

– Я всегда хотел быть первым, – зазвучал на пленке тот же глуховатый начальственный баритон. – У меня было такое чувство, что я все могу, все умею, и, если у кого-то получалось лучше, я готов был в лепешку разбиться, лишь бы переплюнуть. Я с детства пытался доказать свое право, другим и себе самому, это тяжело, старичок, ты даже представить не можешь, как тяжело.

Полтора месяца назад, когда велась запись, за словом «старичок», как по команде, последовало похлопывание по плечу.

– Право на что? – услышал Никита свой собственный голос.

– На жизнь. На достойную, настоящую жизнь. На власть, если хочешь.

– Власть над кем?

– Над другими. Над всеми. Мне, понимаешь ли, это было как бы дано, но не до конца. Я ведь незаконнорожденный.

– Разве в наше время это важно?

– Смотря для кого. Отец мой был из самой что ни на есть партийной элиты. Белая кость.

– Да, это я слышал. Ты рассказывал много раз.

– Нет, старичок, погоди. Я много раз другое рассказывал. Молодой был, глупый.

– Привирал? – уточнил Никита с пониманием, без всякой усмешки.

– Ну, с кем не бывает. Привирал по молодости лет. Впрочем, про отца все чистая правда. А вот мама…

– Ты говорил, она у тебя врачом была, физиотерапевтом, что ли?

– Надо же, какая у тебя память, старичок. Не ожидал, честно говоря. – В голосе собеседника явственно прозвучало удивление и даже некоторое разочарование. Или настороженность? В общем, было слышно, как ему не понравилось, что у Никиты хорошая память. Он молчал довольно долго. Судя по тихому щелканью зажигалки, прикуривал, потом произнес задумчиво: – Разве я мог в твоем доме, при твоих интеллектуалах-родителях и всяких строгих бабушках рассказывать, что мама моя была банная официанточка?

– А почему бы и нет?

– Да потому… Это сейчас я не стесняюсь, время другое, и роли у нас с тобой изменились. А правда, Ракитин, смотри, как изменились у нас с тобой роли. Мог ли я тогда, двадцать лет назад, представить, что ты, Ракитин, будешь излагать для потомков мою скромную биографию? Мне ведь всегда хотелось написать книгу. И сумел бы, между прочим. Эх, было бы у меня свободное время, я бы не хуже тебя написал, старичок. – На этот раз вместо похлопывания по плечу последовало лукавое подмигивание.

– Ну так что же ты ко мне обратился? – тихо спросил Никита.

– Я ж объясняю – времени нет. Как говорится, каждому свое. Я политику делаю, ты книги пишешь. Тебе деньги сейчас нужны позарез, так сказать, вопрос жизни и смерти. Вот я и решил дать тебе заработать. Доброе ведь дело? Доброе. А мне нужна качественная биография, и я не хочу, чтобы кропал ее какой-нибудь безымянный журналистишка. Книгу про меня напишет настоящий писатель. Известный. Профессиональный. Я могу заплатить, а ты уж, будь любезен, добросовестно меня обслужи. – Опять последовал здоровый раскатистый смех, и потом, уже серьезно, собеседник произнес: – Не обижайся, старичок. Шучу.

– Я оценил твой юмор. Слушай, а почему же тогда такая страшная секретность? Почему никто не должен знать, над чем я сейчас работаю?

– Хочу, чтобы это был сюрприз для широкой общественности. Представляешь, какой это будет сюрприз, какая бомба?!

– Ладно, – произнес Никита задумчиво, – будет тебе бомба. – И подумал: «Хитришь ты, старичок. Ты бы с удовольствием организовал широкую рекламную кампанию и рассвистел на весь свет, что писатель Виктор Годунов отложил все свои творческие замыслы и занят работой над книгой о тебе, драгоценном, потому что твоя биография куда интересней любых смелых фантазий писателя Годунова. Но ты наступил на горло собственной песне и держишь наш с тобой творческий союз в тайне из-за того, что боишься: вдруг узнает об этом один человек? Самый важный для тебя человек. Твоя жена. Ей вовсе не понравится, что я тебя, как ты выразился, „обслуживаю“, и начнет она задавать тебе массу ненужных вопросов, которые могут привести к глубоким семейным разногласиям, а еще, чего доброго, поставит условие, чтобы обслуживал тебя кто-то другой. Кто угодно – только не писатель Годунов. Конечно, потом она все равно узнает. Но книга будет уже написана…»

– Так что там у нас с мамой? – спросил он, закуривая.

– Что с мамой? Официанточка. Знаешь, из тех, которые в кружевных передничках с подносом в предбанник заходят: «Петр Иванович, чайку не желаете?» А кроме передничка, на ней ничего. Ну разве бантик какой-нибудь в прическе. Так вот и был я зачат, в банном поту, за самоваром. Номенклатурная полукровка.

– Может, мы так и назовем книгу?

На пленке послышался раскатистый здоровый смех. Никита отлично помнил, как, отсмеявшись, собеседник уставился на него совершенно стеклянными злыми глазами.

– Это, старичок, не повод для шуток. Это боль моя.

Послышался легкий щелчок. Он разжигал свою потухшую сигарету, потом стал ходить по комнате из угла в угол. Пленка запечатлела звук его тяжелых, мягких шагов.

– При Хруще папа мой сидел смирно, занимал непыльную должностенку в крайкоме. Я, ты знаешь, пятьдесят седьмого. В шестьдесят четвертом, когда скинули Хруща, партаппарат стало трясти. Моего папу вынесло наверх, засветила ему должность первого секретаря, и тут какая-то сука возьми и стукни на него самому Леониду Ильичу, мол, с моральным обликом у этого коммуниста не все ладно. Есть у него побочный сынок от банной девочки. Рассчитывали на семейственность Леонида Ильича, думали, он осудит такой открытый разврат. А получилось наоборот. Брежнев сказал: «У мужика сердце широкое, гулять-то все гуляют, но есть такие, которые потом от детей своих отказываются. А этот признал сына. Хороший человек». И тут же, за банкетным столом, в охотничьем домике, был мой папа утвержден первым секретарем Синедольского крайкома партии.

– Брежнев именно так и сказал? – спросил Никита.

– Ну, примерно. Там ведь, в охотничьем домике, не было ни диктофона, ни стенографистки. В общем, одно ясно. Своим возвышением папа обязан мне. И он об этом не забывал до конца дней. К тому же мой сводный братец, единственный его законный наследник, начал здорово пить. Ему уже стукнуло двадцать пять. Ни учиться, ни работать не желал. Баб менял, из Сочи не вылезал. И вечные скандалы, то витрину в ресторане разобьет, то на глазах у всех какой-нибудь провинциальной актрисульке под юбку полезет. А однажды в Москве, в Доме работников искусств, взял и помочился в рояль.

– Что с ним стало потом? – перебил Никита.

– С кем? С роялем? – Собеседник опять разразился здоровым смехом. – Вот это, кстати, ты не забудь включить, – наставительно произнес он, отсмеявшись, – очень характерная деталь.

– Непременно, – отозвался Никита, – что стало с роялем, понятно. А сводный брат?

– Ну, тоже понятно. Спился. Сидит в дорогой психушке, маленьких зелененьких крокодильчиков ловит, – последовал легкий смешок, потом голос стал серьезным и задумчивым, – а вообще, старичок, над семейной историей придется подумать. Здесь начинается самое трудное. Кто был мой папа, знает весь край. Врать нельзя. Но всю правду писать тоже нельзя. Красивого там мало. Ему тогда подвалило к пятидесяти, а маме едва исполнилось восемнадцать. Он, конечно, был добрый человек, заботился о нас. Мама ни в чем не нуждалась, я ходил в лучшие ясли, в лучший детский сад. Однако номенклатурные дети из высшего эшелона садов-яслей не знали. Дома росли, с нянями, гувернантками. В яслях-садах со мной были дети приближенной челяди. Шоферов, горничных, садовников, охраны. Хотя, с другой стороны, я им не совсем ровня. И сразу, с пеленок, чувствовал это.

– А каким образом ты это чувствовал?

– Всем нутром. Душой. Шкурой своей. Вот каким образом, – повысил голос собеседник, – в школу я уже пошел как незаконный сын короля края. Принц по рождению, но и челядь по судьбе. Вот тебе, писатель Годунов, жизненная драма. Вот противоречие, которое я преодолевал в себе и в других с самого нежного возраста.

– Это очень интересно, – медленно произнес Никита, – но ты можешь привести хотя бы несколько примеров, как именно ты преодолевал это противоречие?

– Примеры тебе нужны? Ладно, давай попробую вспомнить. Как-то в четвертом классе мы с пацанами курили во дворе школы. А тут директриса идет. Школа была лучшая в крае, закрытая. Почти всех детей привозили и увозили черные «Волги». У ворот охрана. При физкультурном зале бассейн со стеклянным куполом. На завтрак икорка, ананасы. Но при этом все очень строго. Почти военная дисциплина. Так вот, идет директриса, зверь-баба, генерал в юбке. Все успели быстренько папироски загасить, а один, не помню, как звали, сунул от испуга горящий окурок в задний карман штанов. Сам понимаешь, что было. Потерпел всего минуту и завопил, будто режут его. Потом мы поспорили, можно ли терпеть такую боль и не орать. Это моя была идея – бычки об руки тушить. Кто больше выдержит.

– Ну и кто же?

– Я, разумеется.

Никита помнил, как при этих словах собеседник показал ему левую кисть. На тыльной стороне было пять аккуратных круглых шрамов размером со старую копейку.

– Уже лучше. – Собственный голос на пленке казался ему сейчас слишком хриплым и растерянным. Ничего, плевать. Собеседник все равно слышал только себя. – Ну а еще что-нибудь?

– Что ж тебе еще? – Он долго, напряженно думал, морщил лоб, наконец пробормотал: – Да вот, пожалуй, история со старым золотым прииском, – и вдруг запнулся, закашлялся, даже почудилось, будто испугался чего-то. – Нет, это неинтересно.

– Почему? Про золотой прииск очень интересно. Я как раз хотел спросить, каким образом ты сколотил свой изначальный капитал? Ты не пользовался бандитскими подачками, как другие. А политику без денег не сделаешь. Мы ведь никуда не денемся в книге от этого вопроса.

– Ну правильно, не денемся. Про деньги всегда интересно. Но пока мы с тобой о детстве говорим. О маме с папой.

– А золотой прииск?

– Да ну, фигня, получится слишком уж красиво. Прямо как у Джека Лондона. И к изначальному капиталу ни малейшего отношения не имеет.

– Тогда тем более расскажи. Это мое дело, как получится. Ты расскажи.

Перед Никитой отчетливо встало напряженное, сосредоточенное лицо. Собеседник понял, что совершил большую ошибку, обмолвившись о прииске, он очень жалел, что сорвалось с языка нечто лишнее. Вероятно, имелись у него серьезные причины корить себя за болтливость.

Полтора месяца назад, когда велась запись, Никита еще не мог себе представить, насколько серьезны были причины.

Через час он поймал такси и отправился к Тане. У нее пробыл не больше получаса, выпил чашку крепкого кофе. В аэропорт Таня отвезла его на своем стареньком «Москвиче».

– Отель дрянной, внизу наверняка каждый вечер дискотека орет или вообще публичный дом, – сказала она, целуя его на прощание.

– Пляж далеко, море грязное, – добавил он.

– Но какая тебе разница? – Она улыбнулась и быстро перекрестила его.

Ему и правда не было никакой разницы, потому что летел он вовсе не в Турцию, а в Западную Сибирь. Он не знал, правильно ли поступает, сомневался, будет ли толк от этой хлопотной дорогой поездки. Одно он знал точно: если он прав и едет не напрасно, то вряд ли вернется живым.

Глава 2

Выстрелы прозвучали тихо. Казалось, они должны были разорваться громом в московской майской ночи. Но никакого грома, просто несколько сухих хлопков. А потом звон разбитого витринного стекла, визг магазинной сигнализации и вой милицейской сирены.

Качнувшись, рухнул манекен мужского пола, лысая задумчивая кукла в спортивном костюме фирмы «Адидас». Ему прострелили гуттаперчевые ноги.

Патрульный «Мерседес» сел на хвост черному джипу. Если бы не эта патрульная машина, джип непременно притормозил бы. Не хватало контрольного выстрела. Но милицейский «Мерседес» выскочил из-за поворота, тут же врубилась сирена, и тормозить уже не стоило.

Джип несся по пустому Ленинградскому проспекту со скоростью сто двадцать. Старший лейтенант вызвал по рации оперативников и «скорую» к магазину «Спорт».

– У нас там что? Труп? – поинтересовался младший лейтенант, сидевший за рулем.

– Не болтай. Уйдут, – рявкнул на него старший.

Джип действительно уходил. Красиво улетал, как тяжелая квадратная птица. Колеса едва касались мокрого асфальта трассы. У метро «Сокол» перед постом ГАИ он с визгом свернул в переулок. Там был сложный перекресток. Дорога расходилась сразу в три стороны. Когда через полминуты милицейский «Мерседес» свернул следом, переулок был пуст.

– Черный джип без номерных знаков, – сообщил в переговорное устройство старший лейтенант, – в салоне трое…

Через пять минут возле разбитой витрины спортивного магазина остановились две машины. Врач и фельдшер выскочили из микрика «скорой», оперативники из своего микрика. Все устремились к человеку, неподвижно лежащему на асфальте. Он был засыпан битым стеклом. Врач присел на корточки и тут же поднялся, оглядел присутствующих и с усмешкой спросил:

– А где труп-то, ребята? Трупа нет никакого.

На асфальте лежал манекен мужского пола в спортивном костюме, выпавший из разбитой витрины.

«Скорая» умчалась. Оперативники, осматривая место происшествия, обнаружили четыре стреляные гильзы от автомата импортного производства, свежий окурок сигареты «Честерфилд» и ничего больше, кроме обычного уличного сора под грудой битого стекла.

* * *

Телефон надрывался уже минут пять. Вероника Сергеевна протянула руку, нащупала на тумбочке у кровати тренькающий сотовый аппарат.

– Вы знаете, который час? Половина пятого утра. Он спит. Я понимаю, что из Москвы… – Она хотела нажать кнопку отбоя, но муж вскочил как ошпаренный, выхватил у нее телефон, бросился вон из комнаты, в темноте шарахнулся лбом о притолоку.

– Ч-черт… Да. Я. В чем дело?

Ника тяжело вздохнула, отвернулась к стене и тихо проворчала:

– Совсем с ума сошли. Не могут до утра подождать.

Из соседней комнаты несся хриплый баритон ее мужа. Он не кричал, старался говорить тише, но по интонации, по легкой одышке она сразу почувствовала, как сильно он нервничает.

– Что-о? Придурки… Пусть домой к нему дуют. Машину сменить. Быстро… Твои трудности… Нет… Проблема должна быть решена до инаугурации… Как хочешь… Все. – Он нажал кнопку отбоя.

Ника села на кровати и зажгла маленькое бра.

– Гришенька, что случилось?

– Все нормально, Ника. Спи, – сказал он, появившись на пороге спальни. Она заметила, что лицо его стало красным, влажным от пота. На лбу проступила резкая лиловая вмятина. Завтра будет здоровенная шишка.

– Подожди, надо лед приложить. – Ника встала, накинула халат, отправилась на кухню.

– Ника, не надо, иди спать, – тусклым, безразличным голосом произнес Гриша и, тяжело ступая, поплелся за ней, – лед не поможет.

– Гришаня, ну что с тобой? Что за дурацкие ночные звонки? Почему ты так занервничал? К кому надо «дуть домой», сменив машину?

– Ника, это совершенно неинтересно.

– В Москве без пятнадцати четыре утра. Мне просто жалко человека, к которому твои ночные хамы сейчас дуют домой, – она улыбнулась и пожала плечами, – прямо какие-то бандитские страсти.

Он стоял совсем близко. Глаза у него были красные, воспаленные. Зрачки быстро-быстро двигались, бегали туда-сюда. Она взяла в ладони его лицо, ласково провела пальцами по небритой влажной щеке, осторожно прикоснулась губами к ушибленному месту.

– Больно?

– Что? – переспросил он, словно опомнившись. – А, да, немного.

– Тоже мне, господин губернатор, хозяин края с шишкой на лбу. – Она открыла морозилку, выбила из ячейки кубик льда. – У тебя завтра с утра австралийские фермеры, днем митинг на комбинате, вечером американский сенатор прилетает. И все будут с интересом рассматривать твою шишку, наверняка найдется репортеришка, который снимет крупным планом, а потом выйдет заметка, что губернатору Синедольского края кто-то здорово дал по лбу.

– Плевать. Ты мне гримом замажешь.

– Попробую, – кивнула Ника, оборачивая кубик льда носовым платком. – Гришань, можно, я не поеду встречать сенатора? Как его зовут? Доули? Даунли?

– Ричард Мак-Дендли.

– Ну да, правильно. Он принимал нас в Колорадо полтора года назад. Рыхлый такой, с женским голосом.

– Нет, Ника. Ты должна. Он будет с супругой. А потом торжественный концерт и ужин. – Он опустился на стул, подставил лоб, она приложила к ушибу ледяной компресс.

– Ладно. Так и быть. Сенатора с супругой придется встретить. А что все-таки произошло?

Она чувствовала: не надо больше ни о чем спрашивать. Правды он все равно не скажет, сейчас сидит, прикрыв глаза, и лихорадочно выдумывает какое-нибудь достоверное объяснение. Она никогда не лезла в дела мужа. Но ей очень не понравился этот ночной звонок, не понравился тон, каким Гриша говорил, и слова, и красное лицо в испарине, и бегающие глаза.

– Хватит, – он отстранил ее руку, прижимавшую лед, – пойдем спать. Завтра тяжелый день.

– Разумеется, день будет тяжелым, если звонят среди ночи. Что за хамская манера? Гришка, не темни. Что случилось? Мне правда интересно.

– При-дур-ки… – медленно, задумчиво произнес Гриша, – везде сплошные придурки. – Он, не вставая, обнял ее и прижался мокрым лицом к ее халату. – В Москве один советник президента перебрал в казино, его должны были отвезти домой, но потеряли по дороге, – пробормотал он совсем невнятно, – ну какое тебе, девочка моя, до этого дело? Пойдем спать.

– Пойдем. Только телефон отключи. Ты его, кажется, в гостиной оставил.

– Да, конечно, обязательно. – Гриша тяжело, неловко поднялся со стула.

– А голова не болит? – тревожно спросила Ника, разглядывая вспухающую красную шишку на лбу.

– У кого? У советника президента? – Он попытался улыбнуться, но лишь неприятно оскалился.

– У тебя. До него мне и правда никакого дела нет, а ты здорово стукнулся. Может быть даже легкое сотрясение.

Когда они вернулись в постель и погасили свет, она подумала, что он действительно очень устал. А кто бы на его месте не устал? Жестокая предвыборная борьба, с интригами, грязью. Не более пяти часов сна в сутки в течение двух месяцев. Поездки по всему огромному краю, бесконечные митинги, встречи с избирателями. Результат превзошел все ожидания. Шестьдесят семь процентов голосов. Молодец, Гришаня. Победитель. Триумфатор. Но с нервами плохо, и голова наверняка болит, потому что соврал он совсем уж глупо и неуклюже.

Всех советников президента, с которыми у него были приятельские отношения, Ника знала поименно, и ни одного из этих серьезных, осторожных людей не могла представить надравшимся до беспамятства, потерявшимся в ночной Москве. Это во-первых. А во-вторых, даже если такое вдруг произошло, почему именно Гриша, только что избранный на должность губернатора Синедольского края, отсюда, из Сибири, пытается решать чужую странную проблему и при этом нервничает до ледяной испарины?

– Ты телефон отключил? – пробормотала она, отвернувшись к стене.

– Конечно. – Он резко, почти грубо, развернул ее к себе лицом. – Ника, ты меня любишь?

– Очень люблю, Гришенька.

– Ты мне чаще это говори, девочка моя.

Из Москвы позвонили опять в начале восьмого утра. Гриша не отключил телефон. Ника спала крепко, не услышала, как тренькнул сотовый на ковре у кровати, как выскользнул из-под одеяла и на цыпочках ушел в соседнюю комнату ее муж, и не узнала, что после второго, более долгого разговора он занервничал еще сильней. Не просто испарина, а крупные капли пота выступили у него на лице, покатились за ворот шелковой пижамы.

Шишка на лбу заныла невыносимо. Он вышел на балкон, жадно вдохнул холодный, влажный воздух и замер на несколько минут, раздувая ноздри, крепко зажмурившись и до боли сжав кулаки.

В Синедольске уже встало солнце, а в Москве было начало шестого и едва рассвело. До инаугурации оставалось семь дней.

* * *

Джинсы прилипли к кровавой ссадине на колене. Осколок витринного стекла вонзился в щеку и застрял под кожей. Это было замечательно, иначе Никита Ракитин не сразу бы поверил, что действительно жив и ни одна из пяти пуль его не задела. Разбитое колено и осколок стекла в щеке. А больше – ни царапины.

Одну из пяти гильз Никита подобрал и спрятал во внутренний карман куртки. Если бы он был более сентиментальным и аккуратным человеком, он сохранил бы на память не только гильзу, но и шнурок от кроссовки. Впрочем, у аккуратных людей не бывает рваных шнурков, которые без конца развязываются. Аккуратист погиб бы этой ночью на Ленинградском проспекте у магазина «Спорт», и в криминальную сводку по Москве вошло бы еще одно заказное убийство, а не хулиганская выходка поддатых ночных отморозков в джипе.

Аккуратист погиб бы непременно. А растяпа Ракитин остался жив. Он наступил на развязанный шнурок и растянулся на асфальте за полсекунды до стрельбы. Потом из-за поворота выскочила милицейская машина. И убийцы в джипе не рискнули притормозить, проверить, сделано ли дело.

У Никиты был выбор: остаться, дождаться «скорую» и оперативников, которые непременно появятся, потому что те, в «Мерседесе», уже вызвали по рации, или удрать как можно скорей. На размышление оставалось минуты три, не больше. Время остановилось. На самом деле он пролежал всего минуту после того, как «Мерседес» умчался вслед за джипом. Но ему казалось, что прошло несколько часов.

Из оцепенения его вывели грохот и звон. Он вскочил, забыв о разбитом колене. Ему почудилось, джип вернулся, чтобы сделать контрольный выстрел. Но это выпал из витрины манекен. Аккуратный молодой человек в спортивном костюме. Ему достались пули, предназначенные Ракитину. Он выпал не сразу, долго размышлял, переживал, сомневался. В его пустой голове под красивым гуттаперчевым черепом тоже, вероятно, происходила какая-то напряженная мыслительная работа.

Никита, прихрамывая, рванул в проходной двор за магазином. Боль в колене утихла, как бы давая ему возможность уйти подальше от ужасного места. Пешком он дошел до Сокола, поймал такси и доехал до Кропоткинской, до своего дома.

Наверное, все это было неправильно. Во-первых, не следовало убегать. Стоило дождаться оперативников, чтобы было заведено уголовное дело о покушении на убийство. Во-вторых, если уж убежал, то не стоило ехать домой. Он ведь не сомневался: они обязательно вернутся и уж тогда доведут свою высокооплачиваемую работу до конца. Любой разумный человек прежде всего подумал бы, куда ему скрыться.

Но разумные люди не наступают на собственные шнурки.

* * *

Федя Егоров постоянно видел перед собой лицо гуру. Узкие глаза казались трещинами, сплошь черными, без белков. Сквозь трещины на плоском, смутном, как зимняя луна, лице наблюдала за Федей великая космическая пустота. Федя сжимался в комочек, скатывался с больничной койки на пол, ноги его сами сплетались кренделем. Он усаживался в позу лотоса, принимался покачиваться и мычать. Только тогда отпускал ужас, оставалась лишь тупая головная боль.

Иногда Федя как будто просыпался. Это случалось ночью, когда никто его не трогал. Он лежал с открытыми глазами, вытянувшись на жесткой койке. За решетчатым окном покачивались тени веток. Далеко за больничным забором скользили редкие размытые огоньки. В памяти мучительно медленно плыли неясные, легкие, будто вырезанные из папиросной бумаги, силуэты. Тихо, расплывчато, как бы сквозь толщу воды, звучали голоса. Но эти голоса и силуэты принадлежали не сегодняшним людям, не врачам и медсестрам, не соседям по палате.

Он не знал, что врачи называют это синдромом Корсакова. Все, что происходило вокруг него здесь и сейчас, он не воспринимал как реальность. Настоящее сразу исчезало из его сознания, как рисунок на песке, слизанный черным прибоем. Время для Феди остановилось. Сознание его зависло в пустоте. Пустота была глухой, тяжелой и холодной, как намокший войлок.

Только изредка пробивался слабый далекий свет. Федя переживал заново куски прошлого, выныривал наружу из бездны, и светились перед ним причудливые картинки: пыльный физкультурный зал, люди в белых простынях. Всегда в такие минуты подташнивало, больно сжимался желудок. Федя не хотел есть, но тело его вспоминало мучительные голодные спазмы.

Гуру объяснял, как надо правильно питаться, чтобы чакры не закрывались, чтобы организм очищался, становился крепче и здоровей, наполнялся энергией космоса. Оксана Егорова кормила сыновей пророщенными зернами пшеницы, размоченным в кипятке рисом без капли соли и масла.

Оксана давно заметила, что духовные мантры, магические тексты дают энергии намного больше, чем пища телесная, особенно когда повторяешь эти мантры регулярно, не ленишься, три раза в день садишься в позу лотоса и твердишь, закрыв глаза: «Я верю гуру, моя сила в этой вере, без гуру у меня нет силы, гуру знает, как жить вечно, я буду жить вечно, если слушаюсь гуру, меня не будет, если я нарушу закон великой пустоты, я пыль в пустоте, я люблю гуру…» И так далее.

Целительные мантры были длинными, однообразными, поначалу запоминались трудно, приходилось заглядывать в бумажку. Но потом Оксана выучила все наизусть и заставила выучить мальчиков. Она повторяла их не три, а десять, двадцать раз в день, особенно важно было проговаривать мантры, когда готовишь еду, заливаешь крупу кипятком. Тогда пища телесная наполняется энергией самого гуру и становится священной. Ей хотелось, чтобы ее дети питались чистой священной пищей.

Иногда мальчикам перепадала горстка липкого изюма или кураги. Раз в неделю все трое голодали, в течение суток пили только специальный настой тибетских трав и кипяченую воду. Раз в месяц Оксана устраивала голодовки, длившиеся трое суток. Гуру научил их очищать организм от шлаков и преодолевать чувство голода с помощью многочасовых медитаций и ледяных обливаний.

– Головная боль во время очистительного голода говорит о том, что организм перегружен шлаками, – объяснял гуру, и Оксана терпела, заставляя терпеть мальчиков, строго следя, чтобы они не съели украдкой ни кусочка.

Каждое утро начиналось с обливаний. Ребенок садился в ванную на корточки, и Оксана выливала ему на голову ведро ледяной воды. От этого моментально раскрывались важные чакры. Первое время мальчики жалобно вскрикивали, кожа синела и покрывалась мурашками. Потом привыкли.

– Ничего не дается просто так, – объяснял гуру, – нельзя потакать своему телу. Если вы не хотите гнить заживо, вам надо учиться преодолевать себя.

– А разве мы гнием заживо? – спрашивал двенадцатилетний Славик. – Мы ведь не больные, не старые.

В качестве лекарства от лишних вопросов гуру назначал дополнительную голодовку с медитацией. Но перед этим ребенок проходил процедуру раскрытия важных чакр. Гуру поил его настоем специальных трав, затем укладывал на коврик и водил ладонями вокруг его головы, бормоча непонятные слова. Сначала ребенок лежал смирно и как будто спал. Но вскоре у него начинали подергиваться конечности. А потом все тело сводили ритмичные судороги. Гуру говорил, что через эти целительные вибрации раскрываются нужные чакры.

После нескольких таких процедур Славик Егоров перестал задавать неприятные, вредные для здоровья вопросы.

Что касается Феди, то с ним дело обстояло сложней. Гуру заметил, что мальчик отлынивает от коллективных медитаций. Суть процесса заключалась в том, чтобы научиться погружению в пустоту, отрешиться от своего бренного тела и от своей глупой грешной души. Главное – ни о чем не думать. Вообще ни о чем. Но у Феди никак не получалось. Мысли сами лезли в голову и не хотели вылезать.

– Ваши мысли – это те же шлаки. От шлаков материальных вы очищаетесь голоданием, от духовных – медитацией.

Когда все члены группы усаживались в кружок, медленно раскачивались и повторяли однообразное «омм», Федя изо всех сил пытался сосредоточиться. Но мычал он неправильно. Его тонкий голос вибрировал без всякого вдохновения. Из его уст вылетал жалобный тоскливый звук, напоминавший поскуливание избитого щенка.

Федя старательно мычал, и было щекотно губам. За решетчатым окном кружились снежинки. Бурчало в животе, очень хотелось есть. Хотелось толстую сочную сардельку, жареной картошки, соленого пупырчатого огурчика, густых щей со сметаной. До смерти хотелось шоколадку. А снежные шарики на кольях решетки напоминали сливочное мороженое.

– Мясо содержит трупный яд, – объяснял гуру, – страх, который испытывают животные на бойне, наполняет их кровь ядовитыми гормонами. Человек, который ест мясо, гниет изнутри. Все чакры закрываются, он становится слепым и глухим. Он умирает. Его нельзя вылечить. Картофель и хлеб засоряют организм хлопьями крахмала. Кровь становится вязкой, как кисель.

Федя продолжал мычать, но думал о том, что сейчас хорошо бы выйти не куда-то в ледяной непонятный астрал, а просто на улицу, на свежий воздух. Там за мягкой голубоватой пеленой уютно светились вечерние желтые окна. А в зале было душно, пыльно, пахло потом. Гуру проходил вдоль круга и водил руками у каждого над головой. Проверял ауру. Босые ноги, маленькие, как у мальчишки, и всегда грязные, с длинными черными ногтями, ступали совсем неслышно.

Руки гуру надолго задерживались над Фединой головой. От рук исходил неприятный жар. Феде казалось, что голову его стискивает горячий тугой обруч. Он вертелся, стараясь скинуть с себя эту давящую тяжесть, но жар от твердых ладоней гуру становился сильнее. Все внутри Феди сопротивлялось этому жжению, мир раскалывался на две неравные части. В одной был тихий вечерний снегопад, теплый свет в окнах соседнего дома. Люди за окнами ужинали, ели котлеты, жареную картошку, смотрели телевизор, разговаривали, чай пили с сушками и пастилой. Дети делали уроки, их гнали спать в десять, как раз тогда, когда начинался какой-нибудь крутой боевик.

Это была неправильная жизнь. Гуру говорил, что все эти люди мертвецы, у них внутри гниль. И только избранные, которые не едят сардельки, котлеты с картошкой, которые обливаются ледяной водой, голодают, сидят в позе лотоса и умеют растворяться в великой пустоте, по-настоящему живы. Мама, Славик и все в группе были в правильной, живой половине расколотого мира. А Федя зависал где-то посерединке, в черной глухой трещине.

Они со Славиком уже полгода не ходили в школу. Федя слышал, как мама разговаривала по телефону с директрисой.

– Мальчики посещают другую школу, частную, – говорила мама.

На самом деле, кроме занятий с гуру, они ничего не посещали. Они не учились, как другие. Гуру говорил, что математика, русский, география им не нужны. Зачем им мертвые науки, если они постигают высшую истину и впитывают космическую энергию?

Но Феде нравилось читать, писать, решать примеры и задачки. Он сидел в позе лотоса и думал не только о сардельке с картошкой; он вспоминал задачки из учебника второго класса.

«Из пункта А и из пункта Б одновременно выехали навстречу друг другу два велосипедиста…»

Федя представлял себе узкую тропинку, быстрые жаркие проблески солнца сквозь листву и двух мальчиков, которые крутят педали. Колеса подпрыгивают на корнях, ветки старых берез свисают так низко, что иногда касаются волос на макушке, словно мимоходом гладят по голове. Два велосипедиста, Славик на своем взрослом «Вымпеле» и Федя на своем стареньком подростковом «Орленке», должны встретиться в точке В, на поляне, у маленького, подернутого бледной ряской пруда. В пруду поет лягушачий хор, солнце садится в румяную толстую тучу, значит, завтра будет дождь.

Гуру велел маме привести Федю к восьми утра одного, без Славика. Занятий в этот день не было. Гуру предупредил, что ребенок не должен ничего есть с вечера.

Утром гуру принял их не в большом зале, а в маленьком кабинете, похожем на медицинский. У клеенчатой банкетки, покрытой простыней, стояла какая-то странная машина вроде радиоприемника. От передней панели тянулись провода, и с этими проводами возился, присев на корточки, незнакомый дядька в белом халате. Феде он сразу не понравился. Черные, плоские, намазанные жиром волосы, усы и бородка вокруг ярко-красного пухлого рта, маленькие глазки то ли серые, то ли зеленые.

Гуру потрепал Федю по щеке, протянул стакан с темно-коричневой мутной жидкостью. Федя зажмурился и выпил залпом. От знакомого гадкого горьковатого вкуса свело скулы. Травяной настой на этот раз был слишком крепким, застрял в горле колючей каракатицей. Даже слезы из глаз брызнули. Гуру внимательно наблюдал, ждал, пока Федя проглотит положенную порцию гадости, а потом велел раздеться и лечь на банкетку.

Черный напомаженный дядька смазал ему виски и пятки чем-то липким. К коже приклеили лейкопластырем холодные колючие провода.

– Закрой глаза, – приказал гуру.

– Ты уверен, что он выдержит? – донесся до него сквозь нарастающий звон в ушах голос напомаженного дядьки. – Доза-то взрослая.

– Этот выдержит, – успокоил его гуру, – его в любом случае нельзя оставлять.

«Конечно, нельзя, – неслось в Федином голове, – скоро конец света, все погибнут. Если я останусь здесь, тоже погибну. Надо слушаться гуру. Он знает, как спастись. Я верю гуру. Он заберет нас к золотой реке, очень скоро нам всем станет хорошо и спокойно. Гуру знает место на земле, где можно спастись. Желтый Лог… золотая река Молчанка… надо молчать и слушаться гуру… далеко в Сибири, в глубине тайги, есть город солнца, место, где мы спасемся…»

Перед глазами вспыхивали ослепительные золотые огни. Голова пылала, словно в ней плескалось расплавленное золото. Сквозь жгучий золотой мрак Федя видел бледное, сосредоточенное лицо своей матери. Она тоже думала о страшном конце света, о прекрасном золотом спасении, она тоже знала, что надо во всем слушаться гуру и никому не рассказывать про Желтый Лог и город солнца, иначе все бросятся туда, а всем, конечно, не хватит места.

– Желтый Лог… город солнца… – без конца повторял Федя, вытянувшись в струнку на жесткой койке в детской психиатрической больнице и слабо шевеля запекшимися губами.

Это были первые слова, которые он произнес после четырех лет молчания и однообразного, пустого «омм».

Глава 3

Сначала Никита решил не выходить из квартиры хотя бы несколько дней. Пока ехал в такси от Сокола до Кропоткинской, все пытался сообразить, что надо купить в ночном супермаркете. Он по наивности своей полагал, что будут они у него, эти несколько дней.

Сахар, чай, кофе, сигареты, зубная паста, мыло… Этот простой перечень заставил его вздрогнуть. Господи, ведь только что чуть не убили. Валялось бы сейчас мертвое тело под горой витринных осколков, накрыли бы черным полиэтиленом, увезли в морг. И не надо было бы ни кофе, ни сигарет, ни мыла. А где-то рядом кружила бы удивленная растерянная душа, которую выдернули из теплой оболочки значительно раньше положенного срока.

В такси тихо играла музыка. Мимо окон плыл ночной город, такой родной и такой равнодушный.

– Знаете, меня сейчас чуть не убили, – услышал Никита собственный хриплый насмешливый голос.

– Да ну? Правда, что ли? – так же хрипло и насмешливо отозвался таксист, не поворачивая головы.

Играл оркестр Поля Мориа. Сладкая композиция из мелодий Франсиса Лея.

– Чуть не убили, но, наверное, все-таки убьют. Достанут. Им очень надо, – пробормотал Никита совсем тихо.

– Что? – переспросил таксист.

– Вот здесь направо, – громко произнес Никита.

Оказавшись дома, бросив на лавку в прихожей пакет с запасами, он машинально включил чайник, потом стал двигать тяжеленный дубовый буфет на кухне. Он подозревал, что один не справится. Десять лет назад, когда был ремонт в квартире, буфет двигали трое крепких грузчиков. Они вспотели, изматерились до икоты, проклиная добротный цельный дуб.

– Жить захочешь – сумеешь, – сказал он себе и навалился на дубовый буфетный бок.

Семейная реликвия ста пятидесяти лет от роду не собиралась двигаться с места. Внутри жалобно звякали чашки. За буфетом была забитая намертво дверь черного хода.

Восемьдесят лет назад, в 1918-м, этот черный ход спас жизнь поручику Сергею Соковнину, двоюродному прадеду Никиты. Поручик успел удрать от чекистов, когда пришли его арестовывать. Потом, при Советах, как говорила бабушка Аня, был забит парадный ход, и все пользовались черным. Квартиру Ракитиных поделили на крошечные клетушки. Она стала коммунальной. Был даже какой-то квартирный актив, который возглавляла дворничиха Пронькина.

А поручик Соковнин выжил, умудрился удрать на пароходе в Константинополь, оттуда перебрался в Америку, женился, успел нажить троих детей, а в сорок четвертом погиб в возрасте пятидесяти двух лет, в чине полковника армии США, подорвался на фашистской мине где-то в окрестностях Парижа.

Никита отошел на шаг, отдышался, оглядел буфет со всех сторон. Времени мало. Его, пожалуй, совсем нет. Наверняка профессионалы в джипе уже осознали свою ошибку. Зря он накупил столько запасов. Не пригодятся…

– Ну давай же, милый, давай, – пробормотал он, пытаясь оторвать дубовые ножки от пола.

В буфете что-то громко стукнуло. Упала какая-то тяжелая банка. По-хорошему, надо бы вытащить все содержимое. Но на это уйдет час. Уже светает.

– Шевелись, мать твою, двигайся, старая деревяшка! – рявкнул Никита.

И дубовая громадина подчинилась. Проехала несколько сантиметров по линолеуму. Вот так. Теперь еще немного. Наконец между стеной и буфетом образовалось пространство около полуметра. Этого достаточно, чтобы протиснуться и откупорить забитую дверь. Прямоугольник линолеума под буфетом отклеился от пола. Если ножом вырезать, а потом, оказавшись за дверью на черной лестнице, ухватиться за край лоскута, придвинуть буфет назад, к стене, закрыть проход, можно выиграть еще несколько минут, пока они разберутся, догадаются.

Никита отыскал в ящике с инструментами старый скальпель, острый, как бритва, и полоснул по линолеуму с трех сторон. Попытался сдвинуть. В принципе можно. Но придется сделать это очень быстро. На это нужны нечеловеческие силы. Вернее, силы человека, который очень хочет жить.

За окном щебетали первые птицы. Светало. Рубашка пропиталась потом и противно липла к телу. Хорошо бы, когда все будет готово, принять душ. Но это опасно. По закону подлости они явятся именно в тот момент, когда он будет плескаться в душе. Он не услышит и может не успеть…

Между прочим, восемьдесят лет назад поручик Соковнин успел. Он как раз мылся в ванной, когда чекисты вломились в квартиру. Душ, разумеется, в восемнадцатом уже не работал. Поручик поливался из ковшика ледяной водой. Он не услышал, как они вломились. Его племянница, тринадцатилетняя Аня, которой потом суждено было стать Никитиной бабушкой, умудрилась задержать их в прихожей, заговорить зубы. И изрядно покричать, пошуметь, чтобы поручик расслышал за плеском воды.

– Ой, это у вас настоящий «маузер»? Подождите, господин чекист! Покажите, я никогда не видела. А он правда стреляет?

Аня была ангельски хорошенькой. Блестящие золотые локоны, огромные ярко-голубые глаза.

– А чаю вы не хотите, господа чекисты? У нас есть немного настоящего чая. Я как раз поставила самовар. Знаете, есть даже колотый сахар… Подождите, там не убрано, куда вы?..

Поручик успел натянуть подштанники, прихватил всю прочую одежду и свой именной пистолет, встал на бортик ванны, открыл высокое, под самым потолком, окошко между кухней и ванной комнатой, подтянулся, перелез, бесшумно спрыгнул, прошмыгнул в дверь черного хода. А через секунду чекисты уже ворвались на кухню.

– Как же ему удалось с узлом одежды, так быстро и бесшумно? – спрашивал Никита бабушку Аню, когда она в сотый раз рассказывала ему эту историю.

– Не знаю. Очень жить хотел, – отвечала бабушка.

Никита лет с десяти пытался повторить ловкий трюк поручика. Приставлял стремянку к окну ванной комнаты. Только в четырнадцать удалось подтянуться, перевалиться через окно и, зажмурившись, спрыгнуть на кухонный пол. Няня Надя, жарившая картошку на плите, закричала как резаная и стала быстро, мелко креститься. Никита спрыгнул неудачно, подвернул ногу, порвал связки. Если бы поручик Сергей Соковнин спрыгнул так же, его бы уже через полчаса расстреляли.

Никита загасил сигарету, достал из ящика с инструментами пассатижи и принялся откупоривать забитую дверь черного хода. Гвозди успели проржаветь и намертво вросли в стену. Спасибо, что десять лет назад мама отказалась от разумной идеи заложить дверь кирпичом. С черной лестницы воняло, в квартиру лезли тараканы и даже крысы забегали иногда. Но ленивые рабочие, которые делали ремонт, убедили маму, что довольно будет просто забить дверь и задвинуть чем-нибудь тяжелым. Спасибо ленивым рабочим. Квартира превратилась бы сейчас в мышеловку. Впрочем, тогда он бы и не поехал домой после стрельбы.

А куда бы он поехал без денег, без документов? Куда, интересно, ему деваться потом, когда он откупорит дверь, когда придется удирать через вонючий черный ход, через чердак, перепрыгивать с крыши на крышу, как восемьдесят лет назад поручик Соковнин?

…В четырнадцать, когда порванные связки срослись, Никита повторил трюк, от начала до самого конца. Даже время засек. Ровно три с половиной минуты. Самое неприятное – перепрыгнуть с крыши своего дома на соседнюю. Высота двенадцать метров. Расстояние между крышами не больше полуметра. Главное, вниз не глядеть. Главное, представить, что за тобой гонятся люди с «наганами» в кожаных куртках. И ты очень хочешь жить.

Сейчас ему не четырнадцать, а тридцать восемь, и ничего представлять не надо. Все так и есть. Люди в кожаных куртках. С автоматами. И жить очень хочется…

Он до крови изодрал пальцы, выдергивая ржавые гвозди. Дверь наконец поддалась. Пахнуло застарелой плесенью и кошачьей мочой. Черным ходом перестали пользоваться в двадцать седьмом году, когда всемирно известный оперный баритон Николай Ракитин вернулся с семьей из эмиграции, купившись на уговоры советского правительства. Баритону предоставили его собственную квартиру в Москве. Выселили прочих коммунальных жильцов, сломали перегородки. Председатель «квартактива» дворничиха Пронькина долго еще грозила подпалить проклятую буржуазию.

Прадед Никиты хотел петь по-русски, на сцене Большого театра. Николай Павлович Ракитин надеялся, как многие тогда, что большевики долго не протянут. К тому же всемирная слава изрядно поблекла в холодном сером Берлине. Для немцев петь было скучно. Хотелось прадеду-певцу домой. Родину любил. Даже такую, вымазанную до макушки совдеповским дерьмом.

Потом ему пришлось своим глубоким баритоном исполнять партийные марши и гимны, солировать в хоре:

А соколов этих все люди узнали,Первый сокол Ленин, второй сокол Сталин…

Пришлось петь перед «Самим», почти наедине, в небольшом кабинете, в присутствии нескольких приближенных, которые казались скорее призраками, чем живыми людьми на фоне широкоплечего коренастого Хозяина. От Хозяина исходил жар. Нехороший, дурно пахнущий жар, как от кастрюли, в которой варится несвежее мясо. Николай Павлович рассказывал жене, дочери и сыну шепотом в ванной, включив воду, о глубоких безобразных язвинах на серых щеках, о желтых глазах, волчьих или тигриных, о коротконогой, как обрубок, фигуре в простом кителе и кавказских мягких сапожках.

Когда Никите было шестнадцать, он приставал к бабушке Ане с одним и тем же вопросом: «Зачем?» Он рисовал в голове идиллические картинки свободного мира и представлял самого себя где-нибудь на Бродвее или на Монмартре.

– Что ему стоило остаться? – спрашивал он про своего прадеда. – Мы бы жили совсем иначе. Я бы…

– Ты? – улыбалась бабушка Аня. – Тебя бы не было, Никита.

– Почему?

– Потому что твой папа не встретил бы твою маму, женился бы на другой женщине, и у них родился бы другой мальчик. Или девочка.

Вот это казалось шестнадцатилетнему Никите совершенным бредом. Что угодно могло не состояться в мире. Любая случайность сто, или двести, или миллион лет назад имела право повернуть мир в другую сторону. Но он, Никита Ракитин, не мог не родиться.

Все было готово. Он прихватил фонарик, поднялся вверх по черной лестнице на чердак, проверил выход на крышу, спугнул шумную воробьиную стаю и так сильно вздрогнул от громкого щебета, что потерял равновесие. Ноги заскользили по влажной жести. Он успел ухватиться за хлипкую ржавую оградку. Сердце забилось, как воробей, сжатый в кулаке. Он еще раз, всей кожей, почувствовал, как близко подошла к нему смерть, как она дышит в лицо, заглядывает в глаза с любопытством: страшно тебе?

Влажная от пота рубашка стала ледяной. Ткань примерзала к коже, как железо примерзает к языку, если лизнуть на морозе. Вернувшись в квартиру и взглянув на себя в зеркало, он заметил кровь на щеке и вспомнил про осколок. Надо вытащить и продезинфицировать, иначе загноится. Он тщательно вымыл руки. Ободранные пальцы не слушались, осколок оказался скользким. Пришлось глубоко расковырять себе щеку, но боли он все равно не почувствовал. Раковина была вся в крови.

Сердце продолжало учащенно биться, и по тому, как упрямо подступал к горлу страх, он понял: они сейчас придут.

«Уже? Так скоро? – пискнул у него внутри тоненький голосок. – Я не успел принять душ, выпить чашку чаю, я только что закончил откупоривать мышеловку. Мне надо отдохнуть…»

Он кое-как заклеил кровоточащую щеку куском пластыря, выключил воду. Знать бы, сколько еще времени осталось… Страх подсказывал, что не осталось вовсе. Но страх – плохой советчик. Надо сначала понять, зачем они придут. Если только затем, чтобы убить, то это произойдет не сию минуту. Сначала они должны проверить, дома ли он. А зачем он сам примчался домой? Зачем потратил столько сил, освобождая дверь черного хода? Не проще ли было вообще не появляться в своей квартире?

Нет. Не проще. Для того чтобы исчезнуть, нужны деньги и документы. Но главное, он должен взять из квартиры то, из-за чего его хотят убить. То, что может впоследствии спасти его. Несколько аудиокассет и компьютерных дискет.

Они будут искать в квартире кассеты, дискеты, фотопленки, негативы и фотографии. Они обязательно влезут в компьютер. Вот почему он примчался домой и потратил столько времени, чтобы подготовить себе путь к бегству через черный ход.

Стационарный компьютер приглушенно пискнул, включаясь. На клавиатуре и на мыши остались кровавые пятна. Руки дрожали. За окном совсем рассвело. Он вышел на нужные файлы, переписал на дискету, а затем стал уничтожать большие куски текста.

Вот так. Пусть теперь ищут.

Уходить надо прямо сейчас. Он ведь не сошел с ума, он не собирается сидеть и ждать их, принимать душ, пить чай. Сердце забилось чуть тише, словно специально для того, чтобы он сумел расслышать легкий скрежет в замочной скважине.

* * *

Оксана Егорова вместе с детьми посещала группу «Здоровая семья» год, с декабря девяносто третьего по декабрь девяносто четвертого.

Ну не мог же, в самом деле, Иван Павлович связать их, всех троих, жену и двух сыновей, запереть, посадить в бункер. А слова, категорические запреты, уговоры, угрозы, просьбы они просто не слышали. Как будто щелкало у каждого внутри какое-то устройство, и Иван Павлович становился для жены и сыновей неодушевленным предметом, который надо просто обойти, чтобы не удариться.

К декабрю девяносто четвертого группа уже занималась не в физкультурном зале школы, а в Доме культуры. Занятия начинались утром и затягивались до позднего вечера. Дома никто с Егоровым не разговаривал. Оксана перебрасывалась с детьми короткими непонятными репликами, и все трое замолкали при появлении Ивана Павловича.

– Ты, папа, живой мертвец, – спокойно сообщил однажды Славик, – ты питаешься ядом, и все твои слова – трупный яд. У тебя черная мертвая аура. Тебя нельзя слушать. Это вредно для здоровья.

Егорову захотелось ударить ребенка. Но он сдержался. Он знал, что Славик спокойно выдержит удар, не скажет ни слова, не заплачет и молча выйдет из комнаты.

Иван Павлович пытался говорить с Федей, но младший сын отворачивался и молчал.

Оксана давно перестала срывать с него одежду и смеяться русалочьим смехом. Она теперь спала на полу, в комнате мальчиков.

Как-то после рейса, за бутылкой водки, он поделился своими проблемами с бортинженером Геной Симоненко.

– Ну что ты заводишься по пустякам, Иван? – сказал Симоненко. – Брось, не переживай. Сейчас у всех крыша едет. Астрология, черная магия, йога, голодание, всякие астралы-фигалы, сейчас только самые некультурные, вроде нас с тобой, этим не увлекаются. Вон по телевизору показывают колдунов, американские проповедники приезжают стаями, япошку этого, Асахару, сам Горбачев принимал. Оксанка твоя перебесится, не волнуйся. Ей скоро надоест, вот увидишь. Моя Ирка тоже одно время с ума сходила, по утрам выворачивала пятки, на голове стояла по сорок минут каждый день, голодала, пила только воду, которая будто бы целебная, потому что в нее какой-то там великий гуру то ли дунул, то ли плюнул. А потом надоело. Теперь опять стала нормальная. Щи варит, котлеты крутит. Иногда, правда, пилит меня, мол, все это яд. Но, в общем, ничего. Перебесилась. Жить можно.

– У вас с Иркой детей нет, – с тоской заметил Егоров, – мне Оксану не так жалко, как мальчишек. Она-то, может, и правда перебесится, но детей покалечит. У них ведь психика еще слабая, и питаться им надо нормально, а не сырым зерном.

– Это точно, – кивнул Гена, – детей жалко.

Когда Егоров, вернувшись из очередного рейса, узнал, что дети перестали ходить в школу, он отправился в юридическую консультацию к адвокату.

– Я не понимаю, чего вы хотите? – пожал плечами пожилой толстый адвокат. – Вы можете подать на развод. Но вряд ли вам отдадут детей. На это не рассчитывайте.

– Моя жена сошла с ума. Она не может воспитывать детей, – упрямо повторял Егоров, – она таскает их в какую-то секту.

– Как, вы сказали, называется эта группа? «Здоровая семья»? – уточнил адвокат. – А кто за ними стоит? Какая организация?

– Да нет там никакой организации, сборище психов, – безнадежно махнул рукой Егоров.

– Ну как же нет? – покачал головой адвокат. – Кто-то ведь их финансирует, оплачивает аренду помещения. Кроме аренды, там есть множество других расходов. Руководители группы получают наверняка какие-то деньги, и не маленькие. А занятия, вы сказали, бесплатные?

– Бесплатные, – кивнул Егоров.

– Скажите, Иван Павлович, а ваша жена сама не предлагала вам развестись?

– Нет. То есть она говорила, что, если мне не нравится их образ жизни, я могу катиться на все четыре стороны.

– А квартира хорошая у вас?

– Вроде ничего. Двухкомнатная, в кирпичном доме, от метро недалеко.

– Приватизирована?

– Нет.

– Кто ответственный квартиросъемщик?

– Я.

– Она не предлагала вам приватизировать или разменять квартиру?

– Нет. Пока нет. Я вас понял, – обрадовался Егоров. – Я тоже думаю, что в этой их шайке-лейке морочат головы таким дурам, как моя Оксана, чтобы отнять жилплощадь. Сейчас ведь много всяких сект. Людей заманивают, заставляют отказываться от имущества, увозят куда-нибудь в Сибирь, в тайгу, строить рай земной. Я видел по телевизору и в газетах читал. Но тогда этих мерзавцев запросто можно привлечь к уголовной ответственности за мошенничество.

– Совсем не запросто, – вздохнул адвокат, – к сожалению, совсем не запросто. Да, это сейчас распространенное явление, но привлечь кого-либо к уголовной ответственности вряд ли удастся. Бороться с такими вещами крайне сложно. Люди расстаются со своим имуществом добровольно, без принуждения, и готовы подтвердить это в любую минуту. Все документы, как правило, в порядке. Не подкопаешься.

– Да, конечно! – повысил голос Егоров. – Сначала их сводят с ума, а потом они все делают добровольно и что угодно готовы подтвердить.

– Что значит – сводят с ума? Разве кто-нибудь заставлял вашу жену ходить на занятия? Вот вы говорите: она сумасшедшая. Но пока это остается только вашим личным мнением. Юридическим фактом это станет лишь тогда, когда ваша жена будет освидетельствована специальной медицинской комиссией. Вы уверены, что врачи согласятся с вами?