Братья. Книга 3. Завтрашний царь. Том 1 - Мария Семёнова - E-Book

Братья. Книга 3. Завтрашний царь. Том 1 E-Book

Мария Семенова

0,0

Beschreibung

Долгожданное продолжение истории о братьях, начатой романами «Тайный воин» и «Царский витязь»! Второй десяток лет длится зима, постигшая мир. Всё свирепее метели, всё беспощаднее морозы, но люди живут, странствуют, отстаивают каждый свою правду... Юный царевич проходит новые испытания, доказывая, что достоин править отеческим городом Шегардаем. Удастся ли ему увезти с собой сестру, которой уже начали подыскивать выгодного жениха? Между тем истинного наследника престола, ставшего витязем, после ранения оставляют отлёживаться в деревне. Его инкогнито раскрыто, и воевода приказывает ему следовать в Шегардай, чтобы наконец прояснить порядок престолонаследия. Но тут приходят неожиданные известия. В далёком краю попали в беду союзники, и воевода спешит им на выручку — успеет ли? А в самом Шегардае ремесленник покупает раба — хромого калеку, почти неспособного говорить. Но почему-то после этого уличные музыканты начинают играть удивительно красивые песни...

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 559

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Оглавление
Начин
Последний полёт
Доля первая
Студный день
Победушки
В Устье
В новом доме
Варежки
На берегу
Размятие уха
Должок Кербоги
Ненужный почин
Улица Днище
Глиняный мостик
Дурочка
По закону попутья
Корабль в Устье
Землепроходец
Доля вторая
Потешки
Лечение Бухарки
Первый урок
За кугой
Да начнётся бой!
Деревянная лебедь
По делам награда
В кружале
Сомнения Ардвана
На исаде
Спуск в Книжницу
Полные сундуки звёзд
Доля третья
Лапушка в дозоре
Гонец из Уркараха
Обретатели слов
Ойдригов Опин
Новая хвала
Видение старцу
Лебединая песня
Взаигры
Пропажа
Одиннадцатый брат и сестра
Рассказ Орепеи
Цена мести
Сегда
Игра шёпотом
Начало гуслей
Прибытие Окаянного
Облак творит песню
Пригульной
Развед Смешки
Рассказ Змеды
Доля четвёртая
Приглашение на пир
Кречатня
Буря
Тучи на перевале
У чуваров
Сон о мёртвой воде
Две стрелы
Покаянные головы
Разговоры в общинном доме
В передней Хадуга
Воинская проучка
Рука времени
Письмо Ваана
Расспрос о сиротах
Вести из дому
Кровавый след
«Хар-р-га!»
Побег Котёхи
Уход Крагуяра

Серийное оформление Сергея Шикина

Оформление обложки и иллюстрация на обложке Сергея Шикина

Семёнова М.

Братья. Кн. 3 : Завтрашний царь. Т. 1 : роман / Мария Семёнова. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2024. — (Миры Марии Семёновой).

ISBN 978-5-389-25166-3

16+

Долгожданное продолжение истории о братьях, начатой романами «Тайный воин» и «Царский витязь»!

Второй десяток лет длится зима, постигшая мир. Всё свирепее метели, всё беспощаднее морозы, но люди живут, странствуют, отстаивают каждый свою правду...

Юный царевич проходит новые испытания, доказывая, что достоин править отеческим городом Шегардаем. Удастся ли ему увезти с собой сестру, которой уже начали подыскивать выгодного жениха?

Между тем истинного наследника престола, ставшего витязем, после ранения оставляют отлёживаться в деревне. Его инкогнито раскрыто, и воевода приказывает ему следовать в Шегардай, чтобы наконец прояснить порядок престолонаследия. Но тут приходят неожиданные известия. В далёком краю попали в беду союзники, и воевода спешит им на выручку — успеет ли?

А в самом Шегардае ремесленник покупает раба — хромого калеку, почти неспособного говорить. Но почему-то после этого уличные музыканты начинают играть удивительно красивые песни...

© М. В. Семёнова, 2024

© Оформление. ООО «Издательская Группа«Азбука-Аттикус», 2023Издательство Азбука®

Автор сердечно благодарит:

Юлию Зачёсову

Анну Гурову

Музей музыкальных древностей:

Ирину Алфёрову,

Антона Каменского,

Анастасию Каменскую,

Ольгу Каменскую,

Наталью Попову

Сербия:

Саву Росич,

Любомира Манасиевича,

Кристиана Павловича,

Йована Павловича,

Милана Чурчича,

Велько Чекановича,

Вука Ивановича,

Миланко Емуовича,

Радослава Премовича,

Зорана Туцаковича,

Драгана Бунарджича,

Зорана Милияновича,

Ивана Дамьяновича,

Слободана Добрича,

Драгана Янковича

Сургут:

Татьяну Видову,

Ирину Ковалёву,

Тамару Бабич,

Елену Самухову

Клуб «Рипост»:

Сергея Мишенёва,

Галину Чернову,

Романа Форостовского

Врачей:

Фезулаха Велиханова,

Евгения Бутусова,

Павла Калмыкова

Марий Эл:

Надежду и Валерия Ермаковых,

Дмитрия Ай Деме

Педагогов:

Яну Кичигину,

Яну Жукову

И ещё многих, помогавших делом, советом, неожиданными вопросами. Спасибо, друзья!

Начин

Последний полёт

Здесь не было даже плохонького зеленца. Деревянному городку досталась лишь оттепельная поляна у края болот. Если смотреть из-под облаков, крепостца была тёмным пятнышком на краю бедовника, у подножия бесконечных дымов. Западный ветер приглаживал летящие кудлы пара, не давал сразу взмыть вверх. Па́облако пучилось, рвалось, закручивалось исполинской волной — и в отдалении всё равно достигало туч, колыхаясь одной сплошной занавесью от небес до земли. Край света, предел, отведённый смертному человеку!

Люди помнили: на самом деле мир здесь не кончался. По ту сторону болот до сих пор стояли леса. Ещё дальше высилось кольцо острых гор, именуемое Венцом. Во времена, когда строилась крепостца, горы ещё бывало видно в вёдреную погоду. Однако те дни давно стали баснословными, сблизившись в понимании молодых со днями Йелегеновых войн. А Дымная Стена — вот она. Близкая, вещественная. Не рукой тронуть, так стрелой дострелить.

Если спуститься, встать перед воротами — крепостца даже обретала величие. Не утопленная в снежную глубь, как иные северные зеленцы. С крепкими бревенчатыми пряслами, с высоким кровом, уберегающим двор. Углом против тока обычных ветров, ухиченная льдом и снегом, чтобы сохранялось тепло. С воротами за выступом стены, чтобы не закидывало в буран...

И даже сизые хвосты из дровяных печей, грязноватые и ничтожные против туманной Стены, вблизи глядели столпами незыблемого уюта.

...Створки ворот дрогнули, завизжали промороженным деревом, отделились одна от другой. Роняя иней, начали раскрываться.

Первыми, живо вздевая на ноги лапки, выскочили скороходы. Иные, белобородые, помнили, как некогда поспешали стогнами Фойрега: дорогу красному боярину Кайдену! Теперь кричать «поди-примись» было без толку. Подлый народишко весь остался в дому, а позёмка, влекущая в горнило Стены бесконечное дымное покрывало, не оробеет, на стороны не раздастся.

Ворота разъехались чуть шире, выпустили ещё лыжников. Эти были суровые мужи, поджарые, седоусые. В одинаковых кафтанах, нелепых поверх толстых кожухов. По алому сукну на каждой груди золотым шнуром — о́знак: лось, припавший на колено, стрелы веером.

Всё вместе гляделось охотничьим выездом андархского волостеля. Только заблудившимся во времени на пятнадцать годков. У иных лыжников были на руках сокольничьи рукавицы. Бархатные, с шитьём и кистями. Все — пустые. Нескончаемая зима угомонила боярскую кречатню, прежде шумную, изобильную. Не стало ни ловчих птиц, ни подсокольных собак. Лишь кафтаны да порожние рукавицы как знамёна проигранных битв.

Наконец с громкой жалобой отвыкших вере́й ворота разошлись настежь. Внешние, за ними внутренние, открывая зеленоватые огоньки в потёмках под кровом двора. Такое в последние времена бывало нечасто. Дрова добывались всё тяжелей, люди отчаянно сберегали тепло. Вот только ныне бережливость помалкивала.

Двое молодчиков, юноша и подросток, вывели осёдланного оботура со всадником. Владыка Уркараха сидел прямой, гордый. Глаза, подёрнутые как будто ледком с кровавыми жилками, смотрели за небоскат. У правого бедра узорный кожаный тул, у левого — снаряжённый лук в налучи. Сильная рука легко несла сокола. Последнего на кречатне.

Это была царская птица. Белого, бесскверного, чуть крапчатого пера. Не самец-челиг какой, лёгкий, маленький, для женской руки. Боярское запястье попирала истая соколица. Которую, уважая величие и мощь, охотники собственно соколом и зовут.

На клобучке птицы лежал венец маленьких самоцветов, зелёных, голубых. В прежней Андархайне с белыми кречетами охотились лишь праведные. Остальным было заповедано. Даже красным боярам вроде Гволкхмя Кайде́на. Некогда могучий, непобедимый пернатый ловец, как и люди, оставил славные времена прошлому. Сколько лет его, сбивавшего головы лебедям, напускали на жалких уток, пытавшихся удрать в знакомый хлевок? Последние несколько дней сокольники трепетали. Хозяйский любимец вовсе померк, не радовался свежему мясу, полётам на должике. Взъерошились потускневшие перья, одна ёмь превратилась в сомкнутый кулачок... Гордый сокол, краса и роскошь царских охот, изготовился воспарить на ту сторону неба.

Птице, привыкшей дремать в тихом полумраке кречатни, не нравился ледяной ветер. Она хрипло вскрикивала, пригибалась на рукавице.

Выпустив боярина, ворота спешно замкнулись. Скутали двор, не потратив лишней крохи тепла.

Странный задался выезд... Ни шума, ни лая, ни весёлого клича. Люди переговаривались шёпотом, боясь потревожить хозяина.

Потоптавшись, шествие потянулось на бедовник.

Пустошь раскинулась сколько достигал глаз, окоём прятала морозная мгла. Раньше здесь были каменные холмы, поросшие лесом. Беда их освежевала, содрав зелёную шкуру. Постепенно в распадках скопился снег... Теперь впереди лежала равнина, гладкая, как новенький холст. Только этот холст всё время двигался, струился навстречу охотникам, с шорохом и тихим посвистом обтекал ноги...

Боярин закрыл сокола полой мехового плаща, птица успокоилась, благодарно притихла.

Отдалившись от крепости на версту, люди остановились. Вот здесь уже воцарилась мёртвая тишина, смолкли все шёпоты. Сокольники тоскливо топтались, один за другим стаскивали ушанки. Старший сын боярина стоял крепко, развернув плечи. Привык уже быть меньшедо́мком, вторым хозяином. Младший, прижитый от чернавки, прятал хлюпающий нос в высоком меховом воротнике.

Гволкхмэй Кайден высвободил сокола из-под полы. Птица приподняла крылья, ища опоры в ветровых струях. Она знала, что будет дальше. Сейчас рука сдёрнет наглазник, возвращая миру краски и свет. Резко бросит в воздух, указуя добычу...

Вместо привычного движения боярин вдруг заговорил.

— Сиживал ты на руке царевича, славного Гайдияра, — тяжело и скрипуче прозвучал его голос. — После мне вверился. Душу над землёй возносил, красной дичи избивая без счёта... Нажился ли на белом свете, красавец мой несказанный?

Сыновья смотрели во все глаза. Младший щурился на ветру, смаргивал слёзы, но взгляда не отводил.

Сокол неловко переступал, ждал на́пуска. В хвостовых перьях звякали бубенцы.

— Желал я, чтя заповедь царскую, тебя праведному вернуть, да людское зло помешало. Ответь, в довольстве ли весёлом у меня гостевал? Знал ли вы́бережку, знал ли холю и волю?

— Кхеек, — хрипло ответил сокол. — Кхеек, кхеек...

— Кивнул, батюшка, — встрепенулся младший.

Охотники переглядывались, творили священные знаки.

— Кивнул, да не на то, — недовольно буркнул первак. — Изволишь ли дале вопрошать, батюшка?

Птица подпрыгивала, кричала. Просила укрытия либо полёта.

Гволкхмэй Кайден медленно произнёс:

— Сокол мой красный да ясный, нажился ли, говорю, на белом свете сполна?

— Кивнул! — подтвердил теперь уже меньшедомок.

— Кивнул, — шмыгнул носом пригульной.

— Кивнул, — эхом отозвались сокольники.

Боярин медленно наклонил голову. Вот теперь всё было решено.

— Лети же, царский ловец, — проговорил он, как прежде, размеренно. — Лети на руку доброму царю Аодху. Поведай сгинувшему государю о непреклонной верности нашей. Как я ему служил, так, милостью святого Огня, мои дети молодому Эрелису служить станут...

Опытным движением сорвал с птичьей головы клобучок. И огромным размахом, каким-то неистовым, бешеным против обычного, устремил сокола в небеса.

Во всю ширь пахнули могучие кречетиные крылья, плеснули выпущенные опутенки. Птица пошла вверх отвесно, прямо дерясь в высоту, не кружа, как иные. Сокольничие тихо молились. Боярин Гволкхмэй бросил в снег бархатную рукавицу. Не спеша достал из налучи лук. Тщательно устроил на тетиве стрелу, вынутую из колчана. Не охотничью томарку, какой бьют пернатую дичь, — почётную боевую. С красным оперением, с гранёным железком, способным раздвинуть звенья кольчуги, найти щёлочку в дощатой броне.

Ушко стрелы мерцало, как живой уголёк, наконечник был вызолочен.

Старший боярич вскинул пятерню, снова прекратив все голоса.

Хозяин крепости, запрокинув голову, смотрел вверх. Ветер сдувал слёзы с тусклых глаз, низал бисером на седых волосах.

Звон бубенчика всё слабей доносился сверху, но слух Гволкхмэя Кайдена был отточен годами лазоревой слепоты. Левая рука неспешно воздела лук. Правая в двупалой перчатке натянула тетиву... и спустила её, как только кречет, ища добычи, ненадолго замер под облаками.

Тетива прогудела погребальной струной. Все глаза метнулись за красными перьями, но куда! Лук боярина обладал недюжинной мощью. Стрела ушла и пропала, как вовсе не бывало её.

На громадном бедовнике стало тихо и бесприютно. Лишь текли, шуршали, чуть слышно беседовали нескончаемые белые струи.

Потом вверху явилась тёмная точка.

Она близилась, росла, кувыркалась, ветер перебирал обмякшие крылья, силился опустить наземь бережно, воздать последнюю почесть. Не получилось. Гулкий удар отдался по крепкому насту. Старейший из сокольников дрогнул, прикрыл глаза рукавицей. Мрачно заревел оботур.

Боярин никогда не промахивался.

Сыновья нога в ногу рванулись к павшему кречету. Закутали птицу в богато расшитое полотенце. На белой груди почти не было крови. Гволкхмэй Кайден молча принял свёрток, покинутый биением жизни. Спрятал под плащом, придерживая рукой.

Меньшедомок извлёк плоскую сулею, наполнил серебряную чару. Подал отцу. Боярин омочил палец, стряхнул первую каплю вверх, вторую на снег, третью через плечо. Сделал щедрый глоток. Вернул чарку сыну. Тот испил, передал брату...

Охота надевала шапки, оттирала носы и уши, заворачивала домой. Старший с младшим вновь повели оботура.

Боевая стрела, окончившая соколиный лёт, была драгоценной старой работы. Отроки погодя искали её, не нашли и не удивились тому. Должно быть, она так и мчалась сквозь тучи, ведя гордую кречатью душу на ту сторону неба.

Доля первая

Студный день

Под толстым серым куполом шегардайского зеленца утро с вечером не всегда различимы. Поди разбери, откуда сочится чуть розовеющий свет. С Воркуна восстаёт? Клонится к Последним воротам?..

Верешко, зевая, привычно затворил калитку, свернул за угол... Тут же пришлось плотней стягивать у горла ворот заплатника. По улице Третьих Кнутов всегда несло стылым ветром, но сегодня холод не просто лез под одежду — пронизывал ледяными ножами. Верешко даже застонал про себя. Вот на что было подряжаться ночевщиком именно в «Барана», когда три из четырёх городских кружал находились куда ближе к дому? «Пыж» — примерно на полдороге. «Ружа» — всего-то Лобок-остров перебежать...

Сейчас уже отдыхал бы в тепле, под журчание пустых разговоров черёдниц. Не бежал бы в рань-перерань безлюдными стогнами, оскальзываясь на заледенелых торцах.

Ох! Даже Малюта, нерадивый отец Верешка, вечерами напивался не у себя в куту, а на другом конце города, в «Зелёном пыже».

Дыхание рвалось густым паром.

Срезая путь, у Кошачьего моста Верешко свернул на тропинку, спускавшуюся к самой воде. По венцу берега часто выпадал иней, но внизу, где дышала вода, под ногами всегда хлюпало... сегодня жухлые стебельки щетинились белым, поршеньки оставляли чёрные следы.

Кошачий мост едва не прозвали Злым. За то, что упрямо проседал при постройке. Наконец строители якобы принесли в жертву кошку, драгоценную в городе, одержимом крысами и мышами... и тогда под первыми гружёными телегами ряжи лишь скрипнули. Знатоки шегардайских старин дорожили этой басней, но Верешку была по сердцу другая. О молодом мостнике, что нырнул за котёнком, барахтавшимся в холодной воде.

С берега, поросшего чахлым кустарником, был хорошо виден испод моста. Там вечно устраивали ночлег городские непутки, и что за кошачьи драки приходилось раскидывать страже!.. Сейчас у береговых устоев было тихо и пусто. Ни дрянных кущей, ни вяло бранящихся, по-утреннему неприбранных женщин. Черёдники строгости набрались? Радибор в съезжую приплатил, чтоб согнали шумных жиличек?

Всего один рогожный полог перекрывал жилую пещерку. Вот внутри завозились, показалась рука...

Справа, где берег венчал добротный купеческий тын, послышался глухой рык. Верешко вскинул голову. Дворовый кобель, знавший его шаги, давно уже не гневался на раннего пешехода, так с чего бы?..

У забора стояла незнакомая уличная сука. Вздыбленная серая грива, взгляд лютый: не подходи!

Во дворе шаркнули тупые когти, звякнула по камням цепь. Кобель что-то пробурчал, но не грозно — умильно. Сука фыркнула, облизнулась, отвела взгляд. Верешко всё же не посмел её миновать. Осторожно попятился, взбежал на мост, пустился длинной дорогой.

...Ночью блудящую женщину посетил знакомый горько-сладостный сон. Она сидела у тёплого печного бока, держала на коленях сыночка. Рядом вершилась тихая домашняя жизнь, появлялись родители, дочь, слуги... Она смотрела на круглое личико в пеленах, не могла насмотреться. Она не помнила родов, память зияла дырой, но какое это имело значение? Всё было так хорошо...

Печной бок вдруг перестал греть, осыпался сырым каменным крошевом. Женщина вздрогнула, проснулась.

— Мама, не спи, — теребила дочь. — Уже Верешко пробежал, сейчас черёдники пойдут, гнать станут... Вставай, нынче день добрый...

Сон разлетался дымными клочьями. Не соберутся, не овеют зыбким теплом. Руки у доченьки были совсем детские, прозрачные, в цыпках. Зато растрепавшаяся коса — густая, длинная, залог будущей красы...

...Краса, горе девичье! Непутка вскинулась, обняла девочку с таким яростным отчаянием, словно ту отнимали прямо сейчас.

Вчера ей предложили продать дочь.

«Я бы подучил обхождению, а там и дом хороший найдётся. — Хобот вытер руки о кружальный столешник. — Я таких, как твоя, уже немало пристроил. Раньше бабы к Опалёнихе бегали, теперь все деток хотят. Заплачу щедро, не пожалеешь...»

«Ты о чём?» — похолодела непутка.

«О том, дура, что красе девьей холя нужна. Спасибо лучше скажи. Заберу с хлеба долой, хлеб тебе, знаю, трудом нелёгким даётся...»

Кружало содрогнулось от хохота. Все знали, каков был тот труд, чего ради она прихорашивалась в сенях, наталкивала тряпьё под рубаху на груди и на бёдрах.

«Да ты...»

«Сам видел: молодой Радиборович вслед облизывался. Не углядишь, сжуёт да и выплюнет, поди правду сыщи...»

Женщина не помнила, как выскочила из «Ружи», потом вешала рогожку под Кошачьим мостом. В ушах гудели пьяные голоса:

«Нешто ждёт, что зассы́ха её в боярыни выйдет?»

«От доброго кореня, ха-ха, добрая отрасль!»

«Куда мать, туда и дитя...»

...Непутка посидела немного, потом медленно поднялась. Старая, разбитая в неполные тридцать. Спустилась к берегу. Расширив подол, исправила утреннюю нужду.

Прищурилась, заметила на ерике прозрачный ледок.

Нутро отзывалось глухой болью, мир был чёрным и серым. Даст ли новый день еду и тепло?

За добро, явленное без меры, следует неустанно благодарить. А то приноровишься к дармовому благу, ввадишься числить его каждодневным и вечным — тут же лишишься всего.

Чуть не всякий торговый день с Привоз-острова долетал шепоток, расползался сизым угаром, вещая о страшном. О том, что в дикоземьях Левобережья погасла ещё одна искорка. Уступил, сдался стуже очередной зеленец.

— Слышь, желанный, а люди? Люди-то?

И камень падал с души, когда в ответ слышалось:

— А что им? К соседям перебежали, захребетниками живут. Своим кипунам ленились молитвами порадеть, чужие хвалят теперь!

Порой добавлялись известия о стариках, отказавшихся обременять молодых:

— Благословили детей уводить. С тем остались...

Тут задумаешься, не купить ли тележку. Чтоб в случае чего и отца свезла, и что-нибудь из домашнего скарба.

«Какую тележку! — обрывал себя Верешко, редко выходивший за стену. — Готовить, так саночки...»

...Только не выручат саночки. Вот как всё будет:

— А нашли их, желанные, на полдороге. Мужья жён обнявши, дети малые к подолам приткнувшись...

Улица Третьих Кнутов скоро вывела Верешка на изволок. Отсюда уже был виден Торжный остров в опрокинутом венце туманных столпов.

Стоило бросить взгляд, и сделалось холодней прежнего.

Слишком густой пар от дыхания Верешку не привиделся.

И забереги на протоке не показались.

Там, где срединный и самый мощный городской зеленец граничил с соседними, слабело тепло, и вниз ручьями протекал холод. Обычно он рассеивался, не достигая земли. Курился обтрёпанными рукавами. Моросил дождиком. Уличные певцы называли эти хоботы обломанными зубами мороза. Тщатся, мол, прокусить, ан не могут!..

...Ох, сглазили песнотворцы! Сегодня осадные башни зимы упирались в твердь плотно и основательно. Домов не видно было во мгле, по улицам расползались белые клубы.

Клыки зимы, всегда грозившие городу, достигли и впились. Сжимались, поигрывая...

В прошлую зиму такое видели всего один раз. В эту, получается, уже четвёртый.

Один из белых клыков накрыл кончанскую вечевую площадь прямо на пути Верешка. Сын валяльщика стал озираться, прикидывая обход. Потом заметил людей, которых не напугал холод.

Жрецы вынесли из храмов знамёна, хранимые для праздничных шествий, и совершали молитвенный ход. Заклинали стужу Высшими Именами. Не позволяли наводнить улицы, захватить город.

Бились там, где бессильно никли мечи и стрелы мирян.

Верешко даже приостановился. С изволока было далеко видно и слышно. Из храма Огня несли светочи, и не подлежало сомнению, что первым шагал Твердила, старейшина кузнецов. В молельне Морского Хозяина гудели ревуны; храм стоял на сваях, гул шёл словно со дна. Из обители Внуков Неба долетало пение земляных дудок, звавших на помощь тёплые ветры.

А на вечевой площади Лобка заслоном встали мораничи. Шествие возглавлял молоденький посвящённый, совсем недавно подававший облачения старшим жрецам. В своей мирской семье он был вторым сыном, отчего, сложив прежнее рекло, до сих пор звался Другоней.

В час боренья, когда безнадёжны трудыИ враждебная сила нам застит пути,Материнским платком огради от беды,Правосудная, чада свои защити...

Голосок у юнца был сиплый и слабый, вчерашний служка то и дело останавливался прокашляться, перевести дух, но глаза поверх тканой повязки светились счастьем служения. Люди за ним шли бодро и радостно: накажи многогрешных, Мать... но не оставь! Да сбудется по воле твоей, по вечному завету между Матерью и детьми!

Жители Лобка покидали дворы, тянулись за благословением. Верешко тоже побежал навстречу молящимся. Вот сейчас богоречивый заглянет ему в глаза, возьмёт руку в ладони... скажет несколько слов... самых истинных и спасительных...

Может, удастся сберечь благодать, отца наделить?..

Не успел. Из переулка на Третьи Кнуты шагнул Люторад.

Под его взглядом Другоня осёкся. Умолк... вовсе остановился. Верные, тянувшиеся за юным жрецом, неволей скучились кругом обоих.

— Тебе кто дозволил? — сквозь зубы, с грозным нажимом прошипел Люторад.

— Богозарный брат... — только и выдавил Другоня, часто моргая. Сразу стало заметно, какой он на самом деле молоденький. Немощный телом. Незрелый в служении. Оба опоясанные жрецы, но какое может быть равенство между вчерашним служкой и сыном святого?

— А что, Божьему человеку за дозволением бегать, прежде чем с людьми Матушке порадеть?

Говорил санник Вязила. Он всегда был важен и горд, а ныне особенно. В его ремесленных вершился спорый труд, полный страха и радости: лучшие делатели источили сани, чтобы царевичу Эрелису ехать на них в отеческий город. Такими, как Вязила, держатся храмовые общины, его на жертвенный пир поди не пусти.

Уличане зароптали, поддерживая Вязилу. Людям не нравится, когда песенный лад рушат за то, что головщик нелюбим.

Люторад, чуть заметно скрививший губы от наглого «брат», не пал до пререканий с мирянами.

— Лучше подумай, как правиться будешь, ночь по улицам бегавши, честной люд соблазнявши...

Другоня вдруг обрёл почву под ногами:

— Ты же и послал, богозарный.

— Я?

— Так в съезжую. Там, в блошнице...

Верешко навострил уши, одержимый дурным любопытством, замешенным на страхе и отвращении. В каморах расправы гостевали захожни и горожане, грешные городской Правде. В торговые дни над площадью исправно посвистывал кнут. Ждали поимки злодея, годного для торжественной казни, но пока достойных не попадалось. Это многих тревожило. Приезд царевича ощутимо близился... а чем встречать?

«Неужели?.. Кого, за что?..»

Увы, блошница и нынче пополнилась лишь буйными мочемордами. Таких казнить — курам на смех! Отрезвить в холодке да вытолкать взашей...

— Это их ты всю ночь на правый путь наставлял?

С каждым осуждающим словом Другоня как будто становился всё меньше.

— Нет, богозарный. Уличное дитя...

— Какое ещё уличное дитя?

— ...Поцелуя Владычицы сподоблялось... Прошу, святой брат, возглавь радение верных...

И юнец склонился — низко, повинно, смиренно. Наконец-то додумался передать честь тому, кто достойней.

Люторад повернулся — только ризы плеснули шитым подолом. Люди потянулись вслед, кто ворча, кто обрадованно.

Каждое сердце пусть верой озарится,Путь обретая сквозь гиблые снега!Страха не знают повинные Царице,В прах повергают жестокого врага...

Голос у Люторада был выученный, но выученный хорошо — сильный, победный. Верешко последовал бы за ним, но... молиться молись, а дела держись. Промедлишь — тележку со снедным для водоносов покатит кто-то другой. Сын валяльщика отступил, пропуская шествие. Злое, непрощаемое дело — дорогу перебивать!

В охвостье молитвенной рати плелась всякая рвань, мизинный народишко. Кто в надежде на дармовую кормёжку, кто кошелёк срезать.

Трусцой пробежала тётка Комыниха с надолбой-дочкой: может, святое дело у той хоть каплю разума пробудит?.. Девка безмозгло озиралась, пускала слюни, размахивала толстыми руками.

Промелькнул вор Карман, люди сторонились его, придерживали на поясах кошели. Разживётся ли ныне чем-нибудь — поди знай, а вот на кобыле в торговый день точно поездит...

Другоню, стоявшего у забора, обступили кувыки. Горбун Бугорок, хромой Клыпа, слепой великан Некша с коротышкой-поводырём.

— Напоёшь, святой жрец, ещё раз голосницу пригожую?..

Забор скрипнул калиткой. Сопровождаемый полудюжиной ратников домашнего войска, явил себя купец Радибор. Заметив кувык с их вагудами, нахмурился. Ещё чуть, и велел бы в толчки гнать бродячих гудил, но заметил жреца, отвернулся.

На глаза попал Верешко. Радибор тотчас уставил палец, словно это он был виной стуже:

— Охти, безлепие наше... Сын жилы рвёт, отец по кружалам. Эй, паренёк! Не надумал Малюта дом заложить?

Хоть с разбегу да в Воркун головой.

А Радибор ещё добил:

— Не журись, Верешко. По заулкам тоже люди живут, не только по улицам.

Верешко хорошо знал те заулки. Соблазнится Малюта — и будет их вечерами ждать развалюха в топком конце Лапотной либо Ржавой. Один раз удай, и не остановишь. Дом сменится углом или собачником где-нибудь в людях. А там вовсе Дикий Кут... с дикими камышничками вповалку...

А в нынешнем доме, помнящем маму, Радибор новую лавку откроет.

Малюту в толчки погонит, когда тот пьяный по былой памяти завернёт...

Верешко шмыгнул мимо кувык, безо всякой гордости припустился бегом.

«Кыште, отрыщте, мысли истошные!»

В «Баране и бочке», где властвовала добрая Озарка, наплывали снедные запахи, кружило голову благословенное сухое тепло. Не чета греву от железного жбана, доставленного водоносами. Во дворе, как всегда, вертелись уличные мальчишки. Озарка подзывала то одного, то другого, вручала корзинки:

— Это грамотнику Вараксе. Это — Пёсьему Деду. Это — ворожее, что в конце Малой живёт!

Дерево в Шегардае было привозное, стоило недёшево. Каждодневный дым из трубы считался знаком достатка. Простолюдье несло горшки в Озаркину печь, посильно доплачивая за дрова. Сколько мог судить Верешко, с этой платы Озарка подкармливала бродяжек, разносивших приспешное. И не только.

Внизу длинного стола, на скамье, ютилась бледная женщина. На голове простой намёт, из-под намёта — две реденькие косы, знак распутства. Рядом — дочка-отроковица. Девочка бережно хлебала из дымящейся миски, тщетно просила:

— Мама, отведай...

Дверь в поварню стояла настежь распахнутая. Слышались речи баб-кутянок, дорвавшихся до Озаркиных хлопотов.

— Во дела чудовы́е! Блудящих в доброе место пускают! — подвязывая запонец, возмущалась одна. — Завтра хлеб позволят месить! Ушам не верю, Озарушка!

Верешко различил голос знатой сплетницы, баламутившей по всему Шегардаю. Даже вспомнил прозвище: Ягарма. Стало страшно. «Сын в людях, а отик...» Бойся не ножа, бойся языка!

— Я сама думала две косы наружу плести, — спокойно отвечала Озарка. — Доброта людская спасла. И сестрицу не прогоню. А кому не любо — вон Бог, вон порог.

В поварне примолкли, занялись делом. Верешко оглядел кружало. В темноватом уголке сидел ранний гость. Он занял лучшую лавку, но, по запаху, пробавлялся смиренно: ел плотвейную щербу. Верешко присмотрелся. Чистый столешник, вышитый наскатёрник... В печном тепле тулился Коверька, посовестный человек. Радибор таких звал просто ворами, гневался: «В расправу пойду, черёдников натравлю! Кнута на них нет!»

Коверька хлебал щербу неспешно, скромно, опрятно. Поглядывал на входную дверь. Там устроилась пришлая баба, молодая, в заметной тягости, изнурённая непосильной дорогой. Возле ног большой короб, за коробом на полу играет тихий мальчоночка... Пришлая пила горячее, ёрзала, держала руку на чреве.

— Да я ж, Озарушка, разве что говорю? — лебезила перед хозяйкой Ягарма. — Истинная правда твоя, им, бедным сестрицам, и голову приклонить негде, и от обид защитника нету...

Помощь с готовкой для мирских трудников радовала Богов, смотревших на Шегардай, а земная власть облегчала подать, взимаемую на прокорм водоносам. Оттого уличанские бабы охотно пособляли в кружале и, боясь изгнания, придерживали дурной нрав.

— Просевень в кладовке возьми, — ровным голосом велела Озарка. — Опара взошла уже, пора тесто месить.

Ягарма поспешила в кладовку. Верешко опоздал скрыться с глаз, но сплетница его не заметила. Снаружи раздавались шаги. Уж не подружка ли Вяжихвостка идёт, жгучие новости за щеками несёт?

Шаги оказались мужскими. На пороге явил себя незнакомый гость, задержавшийся с торгового дня. Справно одетый, сосредоточенный, шёл словно по рукам бить о мешке золота, только рукавицу дома забыл. Поклонился божнице. Увидел Коверьку, чуть замер, вздохнул, решился, подсел.

Озарка вышла к ним, отряхивая с ладоней муку. По мнению Верешка, красивее не родятся: добрая, полнотелая, с ямочками-умилками, легко рождавшимися на щеках.

— Вели, статёнушка, всё нести, чем богата, — потребовал гость.

Коверька смущённо развёл руками, вроде бы отвергая невмерную щедрость, но промолчал. Купец недовольно скосился на Верешка, на непутку, на де́тницу у двери... Гнать бы всех вон, да из кружала не выставишь. Око на око беседовать ступай под дружеский кров... в глухой переулочек...

— Студный день выдался, — начал он осторожно.

— Студный, — равнодушно отозвался Коверька.

— Люди бают, ты муж опытный, в людских делах сведущий...

— Может, и бают.

Купец собрался с духом:

— Совета бы мне, человече посовестный. Вдруг подскажешь чего.

Принесли угощение: горячую кашу, зелень, жареные пирожки. Гость сам почти не ел, всё пододвигал блюда Коверьке. Тот отказывался, наконец щипнул по кусочку:

— Мне ли брюхо тешить, когда у иных оно к спине липнет... Отдай бедным, добрый Жало, я и порадуюсь. Что у тебя, гость богатый, за беда приключилась?

Прибежала, отдуваясь, баба Вяжихвостка, подружка Ягармы. Влезла в застиранный запонец и с ходу принялась тараторить:

— А ворожея-то впрямь знающая оказалась!

— Да ну! Шептала, поди? Книги тайные раскрывала?

— Поверишь ли, желанная! Выспросила, что он, блудень, любит, чего боится...

— А потом?

— А потом говорит: веди к себе, бабонька, сама в глаза бесстыжие посмотрю!

Верешко заметил, как насторожила уши непутка. Инно чуть ожила, подалась вперёд.

— И не убоялась?! Нравен, на руку скор...

— Скор-то скор... вошла, он бух на колени, словечка даже не вякнул!

— А она?

— А она хвать его за руку и страшным голосом молвит: взгневил ты, пустая людина, Матерь нашу безгневную, Правосудную! Вот тебе тяжкое слово из уст её справедливых! Узри то слово над головой у себя, как тучу, громом разящую! Отныне заповедно тебе свою жёнку бить, к чужим с подарочками ходить! Ослушаешься — тут-то гром и падёт! Да не на тебя, порожний мешок, — на твоего сына! По святой воле Матери бесчаден состаришься...

— Охти, жутко-то! И что сталось?

Верешко, старательно пропускавший чужую беседу мимо ушей, вдруг пристально вслушался.

— А то, что вот уже месяц с ловли домой голубем быстрокрылым летит! Ни по девкам непотребным, ни по гостям! Жёнку нарядами приодел, сыночка с рук не спускает! Сам будто выдохнул что дурное, а уж баба цветёт...

Каждое слово падало золотой капелькой. «Ну скажи, всезнающая Вяжихвостка, дорого ли чудесная ворожея просит за ворожбу? Вдруг да хватит медных чешуек в свёрточке, запрятанном под гнилой половицей?..»

...И преобразится Малюта. Отрезвеет, вспомнит себя. Расчешет бороду, поведёт сына за шерстью, за красками... на невольничий торг — помощника покупать...

— Слыхали, желанные? «Пыжа» грозятся снести. Сказывают, видать его, язвищу, из новых теремов, с чистых гульбищ, в окошечки зоркие. Гоже ли будет нашей Ольбице непотребством глазоньки осквернять?

...А сохранилось ли у отика в душе хоть что вправду святое? Как сын для рыболова-гулёны? Такое, что невозможно сменять на кружку горького пойла?.. Что ему Верешко, если мамины прикрасы все пропил...

— И вот дал он мне, Радибор, кремнёвое купецкое слово, — долетала от печи жалоба торгового гостя. — Мол, выручи, не забуду! Всё как есть в Шегардае верну, да с надбавкою за добро!

— А ты?

— А и выручил, и бирку резать не стал... как же нам, купцам, без верного слова? Не усомнился... а постучал к нему намедни... ты кто таков? что за речи срамные? эй, там, спускай кобеля! А пёс у него на цепи... ещё тех кровей, с Пропадихи... тебе ли не знать!

— Мне? — лукаво удивился Коверька. — Откуда бы?

Гость шутку не принял, махнул рукой с усталым отчаянием:

— И что мне теперь? Старцам вашим челом бить? Знаю я, как своих с чужими рассуживают, если слово против слова упёрлось... Только шепнули мне: если по закону никак, ступай к тем, кто... по совести. Твоего слова жду, батюшка, на тебя наде́ю храню.

— Нет совершенства в законах, но ими Андархайна стоит, — сощурился хитрый Коверька. — Ты, добрый гость, не на Правду ли восстать меня подбиваешь?

Заезжень хотел гневно отречься, не успел. Возле двери ахнула, простонала непраздная. Верешко оглянулся... С подола на берестяные лапотки, на мытый пол проворно текло.

Пока он пытался смекнуть, к чему бы такое, непутка подоспела на помощь:

— Да ты, милая, разрешиться надумала! Родня есть у тебя?

— Нету, — низким голосом пропела брюхатая.

Коверька сразу выбежал из-за стола, обхватил тяжёлое тело, клонящееся со скамьи:

— Озарушка! Куда вести?

Не там же ей, в самом деле, рожать, где люди едят.

Хозяйка обернулась, крикнула в дом:

— Темрюй! Темрююшка!

Где-то внутри покоев отозвалась дверь, прошелестели шаги. Верешко знал, конечно, отчего в «Баране и бочке» напрочь оставили подрезать кошельки... всё равно оробел. Где закон, там суд, где суд, там палач... Во храме Владычицы злых казнителей времён Хадуговых кар писали явно с Темрюя. Громадного росту, с серебряным отблеском в непроглядной бороде и кудрях... с такими ручищами — диво дивное, как иные злодеи, угодив в эти ручищи, бывало, тужились запираться.

Озарка бросилась навстречу:

— Темрююшка, пособи...

Он сделал два быстрых шага... и над беспомощной роженицей оказался нос к носу с Коверькой. Вор и палач глянули друг другу в глаза, безмолвно кивнули. Темрюй легко подхватил на руки женщину, понёс из общей комнаты вон. Коверька принял мальчоночку, взял короб, пошёл следом. На ходу велел подвернувшейся чернавке:

— Зови тётку Грибаниху!

Девочка пискнула и умчалась. Бабу Грибаниху, зелейницу, лекарку, все в городе знали. Сын валяльщика топтался и тосковал, не зная, куда себя деть.

...Двор стоял ровно там, куда так боялся угодить Верешко: у края Дикого Кута, в мокром конце Малой улицы, одной из шести сущих в городе. И был точно таким, каким являлся Верешку в самых страшных мечтах. Покосившийся, полусгнивший забор, тронь — развалится, на дрова ломать и то срам. Каменный домишко за забором кренился одним боком во взбухшую топь. Не разваливался лишь потому, что клали его в хорошую пору, с любовью, на добрую славу, на крепкую жизнь.

Теперь купить подобное жильё в гордом некогда Шегардае могли даже пришлые. Даже баба с дочками из какого-то Нетребкина острожка.

Был поздний вечер, когда порядочным людям след дома сидеть, а не по улицам шляться. Со двора тянуло дровяным дымом. От этого горсть медяков, завязанная в платочек, казалась ещё ничтожнее. Непутка перевела дух, крепче стиснула руку дочери, взялась за кольцо-колотушку.

Осклизлые доски отозвались глухо и слабо. Услышат ли за толстыми дверьми, за войлочными коврами?.. И что тогда, в прореху забора по-воровски проникать?..

На удивление, калитка тотчас открылась. Непутка подспудно ждала чванливого стража, но увидела девку. Да какую! Красавицу о вороной косище, о тугом завитке в углу чистого лба. Сама жизнь! Щёки в нежном румянце, губы — маков цвет, а глаза!..

И бесстрашная, Боги благие, в пятнадцать отроческих годков!

Непутка стояла перед ней серая, блёклая.

— На все четыре ветра тебе, хорошавочка...

— И тебе, любезная гостьюшка, — прозвенело в ответ. — Полезай в дом, только окажи милость, изволь чуток обождать. К матушке нашей другая за советом пришла.

В передней комнате сидели с прялками ещё три красавицы, три умницы. При виде поздней гостьи вскочили, захлопотали, метнули чистый полавочник на лавку возле печи. Удатные люди по ворожеям не ходят, лишь бесталанные. А бессчастный и у печки зубами ещё долго стучит. Девочка липла к матери, пряталась, большими глазами рассматривала нарядных, уверенных рукодельниц. С такими дочками у матери халупа — дворец, стол — престол... со скатертью-самобранкой...

Гостьям тут же поднесли мису горячей рыбной юшки, вкусных сухариков. Непутка даже не притронулась к ложке.

— Мама, отведай...

Та едва разомкнула серые губы:

— Сыта я... щедростью Озаркиной... ты ешь себе.

В глазах девочки встали слёзы. Озарка вправду их не обидела, только мама и там осталась глуха к потчеванью. Хотя у самой лицо делалось всё прозрачней.

— Мама...

Наверху стукнула дверь горницы, послышались голоса:

— Всё постигла? Затеешь с мужем играть...

— Как есть помню, матушка, не забуду...

Говорили будто две сверстницы, только одна твёрдая, сведущая, вторая обнадёженная, напуганная, смущённая.

Быстрый топоток по ступеням — и через переднюю пробежала просительница. Выскочила поспешно, отворачиваясь, пряча рдеющее лицо краем длинной фаты... Девочка всё равно узнала Догаду, молодуху кузнеца Кийца. Ягарма с Вяжихвосткой судачили про неё: никак-де не забрюхатеет. А всё оттого, что Догадина мать, вдова Опалёниха, много лет баб от бремени избавляла, тем и жила.

Кудряшка проводила Догаду. Ещё одна дочерь поднялась в горницу, вернулась, поклонилась непутке:

— Поди, желанная, матушка ждёт.

В чертоге ворожеи ясно и ровно горели шегардайские свечи — жирные вяленые рыбёшки с продетыми фитильками. Ведунья ещё созерцала что-то в мирах, недоступных смертному взгляду. Дым тонкой куделью тёк к её пальцам, ворожея сучила и пряла, то ли распутывая, то ли увязывая судьбу юной кузнечихи... Наконец вернулась к земному. Увидела непутку с отроковицей, замерших у порога:

— Дело пытаешь али просто так заглянула?

Непутка ударила большим поклоном, дёрнула за руку дочь.

— На четыре ветра тебе, государыня богознающая добродея...

— И тебе поздорову, ласковая сестрица, — прозвучало в ответ. — Честно ли внизу мои доченьки приняли? Если неучтивы были, уж я им, бестолковым!

— Такие дочки всякой матери слава, — глухо отозвалась непутка. — Дай тебе Правосудная добрых сынов богоданных... внуков во множестве...

— Благодарствую на добром слове, сестра. Что ж, садись да рассказывай, какую невзгоду мне на порог принесла.

Непутка, дрожа, опустилась на простую скамеечку, всю вылощенную людскими портами. Знать, горестям у народишка не было переводу. Девочка жадно рассматривала ворожею. Ждала цветных камешков в чаше, шёлкового платка на глазах, как у пророчиц с Гадалкина носа... ошиблась. Женщина, сидевшая в святом углу, больше напоминала неутомимую лыжницу из дикоземья, заехавшую продать копчёных гусей. Стать сухая, возраста по лицу не поймёшь, взгляд светлым-светел — из самострела всадит, не прометнётся. Только волосы, расчёсанные по плечам, прихватила белая паутина.

— Я... родом нездешняя... — начала было непутка.

Ворожея нетерпеливо повела бровью:

— Это знаю. С родителями от Беды убегала, в дороге осиротела. Радибору служила, а выставил, в людях помы́калась, к ласковым девушкам подалась... В чём, спрашиваю, горе твоё? Что избыть хочешь?

Непутка произнесла очень тихо, но в голосе скрипело лезо, тянущееся из ножен:

— В том и горе моё горькое, что он, Радибор, воздухом дышит, воду пьёт, землю топчет безвинную.

...Дрогнули свечи. Рыбьи зубастые пасти подавились коптящими фитильками. Ворожея наклонилась вперёд, глаза блеснули, словно у кошки, вышедшей к свету:

— Такого, безумница, у Богов не проси, в мыслях мыслить не смей! Сила нам какая ни есть даётся лишь на добро, потому что зла и без нас в достатке творится!

Непутка опустила на стол глухо звякнувший свёрток. И продолжила мёртвым шёпотом, глядя прямо в светящиеся зрачки:

— Хранила я серьги прабабкины. Ни на снедный кус, ни на тёплый ночлег сменять не польстилась... Узрела их Радиборова жёнка. Затряслась аж: продай!.. а как я дочкино наследство продам? Назавтра меня в толчки за ворота... узелок мой вслед кинули, а серёг в нём и нету...

Ворожея молчала, слушала пристально. Глаза просительницы ненадолго блеснули давно утраченной синевой.

— А после на праздник Обретения Посоха она, Радибориха, в моих серьгах вышла! И где правду искать? Злодей мой в городе могуч, а я кто?.. Ни уличан, ни родни!

— Сестрица... — вдруг тихо, жалеючи произнесла добродея. — Владычица уже склоняется над тобой... Есть ли кому дитя вверить, поцелуй её принимая?

Девочка моргала, цеплялась за мать, смотрела то на неё, то на ворожею. Каждое слово в отдельности она понимала. На всё вместе разумения не было. Только съеденная ушица оборачивалась в животе камнем.

Хозяйка продолжала:

— Хочешь, пригрею? Станет моей негу́шкой, певчей пичужкой. Тебе памятью, мне радостью, в миру славой, как старшенькие когда-то...

Ну нет! Чтобы последнее своё сокровище — да в чужие загребущие руки?.. Хобот посягал, и эта туда же?.. Непутка вскочила. Мгновенным движением сгребла со стола свёрток. Схватила за руку дочь, молча бросилась в дверь, лишь на пороге сипло бросила в темноту:

— Да чтоб тебе по пичужкам своим душой изболеться, как мне по моей!..

За день стужа ушла, побеждённая совокупным молением горожан. На ериках растаял ледок. Белые клыки, одевшие инеем немало домов, вновь обратились зыбкими хвостами тумана. В храме Морского Хозяина по-прежнему гудели паровые ревуны, но не тревожно, как утром, а благодарственно. Верешко неуклонно верил Владычице, чьё ухо склонялось лишь к пению людских голосов, ему надлежало с презрением отвращаться от несовершенных погудок иных поклонений... Зыки труб всё равно вселяли уверенность, что Шегардай не сдастся морозу, будет стоять и завтра, и послезавтра, и через год.

Ревуны появились в храме недавно, однако горожанам пришлись по нраву.

— Ишь, согласно гудут, — вслух порадовался поздний прохожий. — Верно, парень?.. — И сощурился. — Ты, что ли, Малютич?

Верешко неволей остановился:

— Вечера доброго, дяденька Гиря.

— Не открылось ли, что за кудесник лепоту изобрёл?

— Разное гадают, дяденька, а наверняка никто не узнал.

— За отиком поспешаешь? Помогатый не надобен?

— Благодарствую, дяденька. Отик меру знает, сам домой идёт, я так, присматриваю...

— Ишь гордый. Ну, зови, если что.

Верешко поблагодарил, побежал дальше, прикрывая колпачком горящие уши. Вот они, шабры. Чуть беда — примчатся на помощь. Как тот раз, когда Верешка взяли опознавать кровавый суконник. За такими не пропадёшь... но и чирья от тычущих перстов не укроешь.

Дорога была скорбно-привычная — в «Зелёный пыж». Если повезёт, Малюта станет ругаться, тяжёлой рукой отвесит сыну затрещину... но всё же и вправду приковыляет домой своими ногами. Если не повезёт... Сколько раз Верешку доводилось, надсаживая хребет, под хохот пьянчуг утаскивать отца на себе. Вести бесчувственного заулками, тропками, чтоб не видели уличане.

Самый короткий путь до «Пыжа» был Диким Кутом, но туда, в дебри, днём-то дурных не было соваться. Прежде там был хлопотливый птичий мирок, оставленный праведными для услаждения глаз, для соколиной красносмотрительной травли. Ныне в плавнях, ставших почти непролазными, ютились камышнички. Эти, пожалуй, убить не убьют — всё же напрямую через кровь в Шегардае редко переступали, — но вот честной хабарик, их с отиком сегодняшний ужин, отнимут наверняка. А то ещё и разденут: не сирота, новый справишь! — а нам не нагими ходить стать...

...Тонкий, горестный плач за углом перво-наперво внушил мысль о ловушке. Сунул воробышек нос, тут весь и пропал! «Кто такое подстроит, сам пусть выручки не дождётся, а со мной Матерь, право карающая...»

Он сразу узнал женщину, бессильно поникшую под забором. Все шегардайцы друг друга навскидку знают в лицо. И гордых первонасельников, и вороватую голытьбу, и частых гостей... ну и непуток, как же без них. Эту Верешко с утра видел в «Баране». Озарка хвалила её за помощь, оставляла пожить, звала в хожалки к роженице и дитяти, уже прозванному Подосиновичком... Зачем непокрытые косы вынесла в зады Гнилого берега, под хмурые стены собачников да лабазов? По темноте, по безлюдью? А дочь с собой на что привела?..

Девочка плакала взахлёб, обхватывала дуру-мамку под мышки, силилась приподнять:

— Вставай, мама... вставай...

— Сейчас, дитятко, — трудно дыша, хрипела непутка. — Погоди...

А сама, похоже, глаз открыть как следует не могла.

Верешко отвёл руки девочки, подсунул свои. Были парни сильней Верешка, но и он в четырнадцать годков стоял жилистый, крепкий. Прикосновение к женскому телу обдало почти ужасом. Дешёвые во́ни, скверна распутства... Костлявая, в чём душа, увядшая плоть, давно не знавшая мыльни... Трусливая мысль о соседях: а ну как заметят склонившимся над непуткой!.. Верешко, привыкший ворочать громоздкого Малюту, поставил женщину на ноги, не заметив натуги.

— Пойдём, сударыня... куда шла, сведу... — Он не знал, как к ней обращаться, но она не слыхала. Клонила голову, хватала воздух, точно плотвица на берегу. Какое вести, впору на плечах относить. Делать нечего, он повернулся к девчонке. — В кружало шли? Ночевать?

— Дяденька... — только пискнула она. Наверно, Верешко ей казался уверенным, взрослым. А может, ровесник вроде Хвалька Опалёнича уже мял и тискал её мамку-растрёпу... за чёрствый кус, за кружку мерзкого пива...

Непутка вдруг ожила, рванулась бешеной кошкой:

— Зенки повыцарапаю, задарма лапать! Пусти!..

— Ну тебя! — У Верешка, в мыслях не державшего неволить её, лишь моранская воздержность убрала с языка тяжкое слово. — На закрошни лезь, говорю! К Озарке снесу!

Он в самом деле готов был подставить женщине спину. Глядишь, вправду справился бы, доволок, настёганный гордостью и обидой... Увы, разум женщины, одержимый предчувствием новых бед, уже не судил здраво. Она вцепилась в его руки, расцарапала:

— Снесёшь? А я тебе, значит, плати? Плати, да? Ты ещё к доченьке лапы бесстыжие протяни!

Верешко не смог заслониться. Ногти непутки промахнулись по глазам, зажгли горячие полосы на щеке. Он выпустил женщину, подался прочь. Отцовы затрещины бывали куда тяжелей, но к ним он притерпелся.

— Ну как знаешь, — сказал он сквозь зубы. — Девку хоть пожалей!

Непутка про него успела забыть. Стояла, прислонившись к забору, крепко обнимала плачущую дочку:

— Не отдам... не отдам...

На этом Верешко понял — его дело сторона. Побежал дальше. Щёку жгло и саднило.

В «Зелёном пыже», как обычно, разило несвежей едой, скверным пойлом... и людьми, которым здесь давно было милее, чем дома. Сын валяльщика привычно оглядел залитые брагой столы. Горестно хмурясь, обшарил взглядом пол под столами. Где отец?

— А нету отика твоего, — подал голос Малютин всегдашний застольный товарищ.

— Как — нету?..

— А так, — повернул косматую голову другой мочеморда. Он рассказывал дружкам, как его сживает со свету злая жена; Верешко явился помехой.

— Скороход прибегал, спрашивал, который тут суконщик Малюта...

— Что на углу живёт...

— Его-де купец призывает...

— О продаже рядить.

Верешку на темечко рухнула сосулька в десять пудов. «Радибор! Дом торгует...» Губы еле послушались.

— Какой купец?

Выпивохам стало очень смешно.

— Про то нам не сказывали.

— Важный, вестимо.

— Сядь, малец, хлебни с нами!

Верешко попятился к двери:

— Призвал-то куда?

Это они смогли подсказать, благо речь шла об ином кружале, чистом, богатом, где их не пустили бы на порог:

— В «Ружу» навроде...

— Скороход на тамошнего похож.

Верешко позже не вспомнил, как выскакивал на улицу. Соображать начал, только когда влетел в дозорных черёдников, перебегая Полуденную.

Кутяне, в синих кафтанах, в колпаках с красными околышами, его тотчас узнали. Он тоже каждый день с ними здоровался, но сейчас не знал ни лиц, ни имён.

— Куда мчишь, шабрёнок?

— Гонится кто аль сам угоняешь?

— Отика ищу, — давясь близкими слезами, пролепетал Верешко. — У него хмельного дом отбирают...

— От же ж! — всполошились дюжие парни. — Попустим ли, чтоб горе-злосчастье верх взяло? Чтоб у доброго горожанина, подпоив, дедину выманили?

Малюта был умён. Напиваясь, лупил только сына. Драк в кружалах не затевал, срамных песен по улицам не горланил. Черёдники не раз помогали Верешку дотаскивать отца до калитки. А что у него дома творилось, то в доме и оставалось. Сын сора за порог не выносил, а сторонние люди к Малюте заглядывали всё реже.

— Поспешим, братцы!

— В «Руже», сказываешь?

И Верешко помчался вперёд, слыша позади уверенный топот, смаргивая с ресниц горячие капли. Ощущать за собой справедливую мощь города было сладко, но почему-то и горько. Может, потому, что Верешко нутром чуял: они опоздают. Вомчатся через порог... и увидят, как Малюта помавает рукой, отбитой о руку купца: «Владей, Радиборище. Велю сыну скарб вынести — и вселяйся...»

— Не попусти, Матушка! Вложи ума отику... от неворотимого отведи... а меня...

Грешные деяния вспоминались в неожиданном множестве.

Пробежал мимо уличной святыни, прячась под плащиком от дождя, — нет бы хоть кратенько помолиться, медную чешуйку в горшочек с прорезью опустить...

Пренебрёг жреческим ходом, избрав мирские дела...

А хуже всего — третьего дня заслушался на площади скоморохов. Заезжая ватага являла деяния праведных, славила мужество Гайдияра, не давшего сцепиться дружинам. Как хохотал Верешко, когда величавое сменилось задорным — песней о великом и сокровенном копье! Ватажок Шарап утверждал, будто Меч Державы разыскивал сочинителя, дабы наградить за ум и отвагу... А когда строгий Люторад осудил хохочущих позорян, призвал всех верных уйти — Верешко подосадовал, зачем весёлый глум воспрещают...

— ...А мне по грехам моим кару дай... Тебе повинен... надо мной воля твоя...

В «Ружном дворе» были распашные двери. Резные, хвальные, с солнечными ликами на полотнах. Изваянные волосы, бороды и усы красиво струились, превращаясь в лучи огнистого света. Западный лик был старческим, восточный — юным, рассветным.

Верешко схватил разом оба кольца, дёрнул изо всей силы. Заскрипели, упираясь, противовесы, но дюжие черёдники легко развели створки. Верешко едва не споткнулся о кучу тряпья, зачем-то сваленного в придверном углу... вмиг нашёл глазами отца.

Малюта не лежал беспамятный на полу. Не сквернил бороду в разлитой по столу бражке. Сидел почти трезвый. И подле него, о чём-то беседуя, расположился вовсе не Радибор.

Торговец Угрюм, Малютин былой пожилец, обернулся на шум у двери. Заметил Верешка, кивнул с узнаванием, по-доброму и... чуть виновато, или помстилось? Верешко приблизился, перегорая невыплеснутой готовностью вмешаться. Было стыдно перед черёдниками. Получалось, он их зря с обхода сорвал.

— На четыре ветра тебе, почтенный Угрюм, на пути-дорожки безбедные, — отдал Верешко малый поклон. Ниже согнулся перед родителем. — Не гневайся, отик... Люди болтали, с тобой рядом злое случилось...

Глаза у Малюты были заплывшие, в багровых прожилках. Потерявшие способность сосредоточиться, вспыхнуть вниманием.

— А... — пробормотал он рассеянно. — Нашёл, значит... вот как... — Утёр нос и вдруг похвастался: — А я, сын, раба купил! Теперь заживём.

— К-какого раба? — севшим голосом, без должного почтения спросил Верешко. Значит, страшное всё же произошло, Малюта продал если не дом, то полдома уж точно. Одно хорошо. Угрюму продал, не Радибору.

— А вона... — Малюта начал медленно озираться, взгляд шарил, не находя. — Тут где-то...

От сердца чуть отлегло. Отик не впервые нёс небывальщину. Бил Верешка за пропажу медного котелка, забыв, что сам его торговкам отнёс. Теперь вот, мечтавши о покупке раба, выдавал несбыточное за быль.

— Тут он... — Малюта обводил пустым взором кружало. — Только вот был...

На них глазели. Черёдники у двери, гости за столами. Ухмылялись. Ждали, чем кончится.

— Отик... — страдая, начал Верешко и... увидел не замеченное второпях. Порожнюю тряпицу на столе.

В той тряпке он хранил свой денежный скоп. Прятал под гнилой половицей. Думал вечером перечесть: хватит ли уплатить ворожее?

Надеялся, не доищется отик. А тот нашёл, стало быть, и... неужто вправду купил? Раба?.. За этакую казну справного кота-крысолова не отдадут...

Угрюм смотрел то на отца, то на сына. Хмурился. Наконец нетерпеливо окликнул:

— Где ты там! Поди покажись.

Верешко краем глаза подметил, как брезгливо отступили черёдники. Диво дивное! Тряпьё, сваленное в чёрном углу, ожило подобием человека. Верешко отказался верить глазам. «Раб?.. Это — раб?..» На плечах тощая гунька, вместо обуви дрянные опорки, подвязанные верёвкой. Сгорбившись крючком, чудо-юдо пугливо, боком подбиралось к новым хозяевам. Ждало гнева.

Люди за столами начали хмыкать, потом — смеяться в открытую:

— Таких, говорят, под игом в Устье берут.

— Поди, ещё приплаты хотели?

Кто-то молча отворачивается от срама.

— И живёт ведь! Хлеба просит! Горьких горестей пристанище! — Назидательный голос принадлежал Радибору. — Невмерно добра Владычица, свыше милости милует!

В «Ружном дворе» собирались зажиточные горожане и гости. Лакомились тонкими яствами, чинно обсуждали куплю-продажу... поверяли на слово деньги, которые вслух назови — шапка с головы упадёт. Малюта попирал кулаком отставленное колено, смотрел с тупой гордостью. Чувствовал себя в «Руже» снова своим.

— Угрюмище! — неслось слева. — Где таких мо́лодцев-красавцев берут? Шепни на ухо...

— Скажет он тебе. Места надо знать!

— С покупкой, Малюта! — вторили справа. — Выпить поставишь?

— А что, подкормится, мяском обрастёт, ремесленную подымет...

— Прощай, малый, — окликнул Верешка старший черёдник. — Никто, вижу, отика твоего не теснит.

Вот так. Другой раз кликнешь сполох — ан задумаются, бежать ли.

Приблизившись, кощей сник на колени, подмёл серыми патлами половицы. Затрясся, пряча голову рукавами. Худущий, бессильный, изглоданный дурным обращением или хворью.

Верешко не смотрел на него, смотрел на Угрюма. Купец отводил взгляд.

— Что, сын? — выговорил Малюта. — Сказывал я, раба прикуплю? Или не сказывал?

Верешко больно сглотнул.

— Сказывал, государь отик...

— Идём, детище. Завтра у Мирана шерсти возьмём... что ни есть лучшей... как мыслишь, даст?

— Нешто не даст, батюшка...

Малюта хотел величественно встать, не совладал. Привычно вытянул руку, Верешко подлез под неё, выпрямился, помог. Горожане понемногу усовестились, смешки стали стихать.

— Теперь невольника будет за отцом посылать.

— Да ну. Кощея-то?

— Погодь, вот перестанет его ветром качать...

Выбравшись из кружала на мокрую тёмную улицу, Верешко испытал облегчение. Не далее чем завтра к полудню Господин Шегардай примется чесать языками. Поди решись выйти в город, навстречу смешкам, жадным сплетням, деланому состраданию хуже всяких насмешек... а невольник вправду хлеба запросит, и где взять тот хлеб?.. «До завтра ещё доживи. Дом не выманили, уже хвала Правосудной... на что прежде смерти помирать...» Верешко согнулся, принимая непомерную тяжесть. Сделал шаг и другой. Впереди было темно.

«Пристанище горестей» хромало следом. Волочило ноги, силилось не отстать.

— Мама, не спи!..

Голос дочери.

Детские руки тормошили, не давали уплыть в ласковое тепло, понуждали к усилию: поднять так сладко отяжелевшие веки.

— Не спи, мама... вставай...

Женщина открыла глаза. Ещё одно усилие понадобилось, чтобы понять, отчего под спиной выпирают скользкие брёвна. Кажется, она прислонилась к забору, хотела перевести дух... и омут сомкнулся над головой.

Непутка лежала на боку, мощёная улочка косо торчала перед лицом, сворачивая в болото, а может, прямо в туман, цеплявший крыши лабазов. Вон там, на углу Клешебойки, она отогнала парнишку... как там его. Она знала, просто не помнила... эка важность. Он убежал, они с доченькой пошли дальше... а потом...

— Мама, встань... мамочка...

Голос доченьки то звучал внятно, то вязнул в клубах тумана. Надо встать. Одолеть полверсты до Озаркиного кружала. Сюда же она как-то дошла? Иногда женщина трезво понимала: больше не встанет и не дойдёт. Пора говорить доченьке, как она любит её... просто потому, что на другое сил и времени уже не достанет. Затем туман падал ниже, и нужно было лишь чуть отлежаться, перевести дух. С того конца улицы к ней не спеша подходила женщина в кручинной белой понёве, высокая, милосердная. Непутка узнала свою мать, с облегчением выдохнула:

— Что ж так долго!

— Я пряла нити, необходимые для узора, — был ответ, и непутка вдруг увидела волокна тонкого света, тянувшиеся откуда-то свыше, сквозь тучи. К ней, к насторожившейся девочке... ко всем в Шегардае. Нити переливались, скользили одна по другой, захлёстывались узлами. Странно, почему она не замечала их прежде. — Твоё веретено наполнилось, дочерь.

В прозрачной руке возникли острые ножницы.

— Но как же... — Непутка нашла взглядом девочку. — Она ведь... она...

— Я и ткать неплохо умею, дочерь. Неужели в моём полотне твоему дитяти нет места?

— Вверяюсь святой воле твоей, — благодарно выдохнула непутка, и ножницы бросили по сторонам нездешние блики. Больно не было. Знать, всю боль, надлежащую живым, она уже приняла.

Девочка беспокойно оглядывалась: из-за угла выступил кто-то тёмный, громоздкий из-за косматой полуторной шубы. Девочка узнала мужчину, даже вспомнила, как бежала прочь мама, как тащила её за руку: «Не отдам!..» Теперь мама убежать не могла. Она как-то странно, слабо закашлялась... живчик, трепетавший у горла, вдруг успокоился.

— Ну-ка, что тут у нас? — сказал Хобот. Толкнул ногой недвижное тело.

Девочка кинулась, ме́тя укусить его руку, казавшуюся из толстого рукава. Не допрыгнула. Отлетела сбитая, ударилась о забор.

Хобот уже обшаривал мёртвую. Сноровисто нащупал что-то под платьем, рванул ветхую ткань, добираясь до заветного кошеля.

Девочка вскочила, хотела вновь броситься, хотела бежать... Осталась на месте, зачарованная неожиданным зрелищем. Её мама лежала на земле безжизненным комом — и одновременно стояла сама над собой. Лёгкой тенью, сотканной из светящейся золотой паутины.

Эта мама, юная, прекрасная, смотрела дочке в глаза и... улыбалась. Дескать, о чём ты, маленькая? Всё будет хорошо...

У мамы за спиной распахивала крылатый плащ другая тень. Благая, величественная. Только не золотая, а сотканная из глубокого искристого мрака. Вот мама вскинула голову... Ещё миг — и обе унеслись в столбах тёплого прозрачного света.

Хобот остался глух и слеп к чуду Владычицы. Не его это забота, искры звёздные видеть.

— Как есть дура. За серебро отдавать не хотела, сама за так отдала... — Жёсткая ручища взяла девочку за шиворот, весомо пригнула к земле. — Пикнешь — удавлю. Шевелись!

Победушки

Разбойники, выжившие в бою, утекли вперёд без оглядки: тем, кто сражается за добычу, не любезна смерть ради чести. Ялмаковичи остановились через полверсты. Отдышались, переглянулись, сочлись. Долго не раздавалось ни слова. Гибель отца-воеводы видели все. Наглую, горестную и постыдную. Лёгшую срамной тенью на всех сирот Лишень-Раза.

Их не преследовали. Победителей снедали заботы куда важнее погони. Да и было бы кого добирать! Воин, бросивший врагу тёплые порты и припас, недолго простоит против воеводы Мороза с государыней Стужей.

— Пало наше знамя, — вымолвил наконец общую боль Лягай Мятая Рожа. Голос хрипел непривычным бессилием, яростью, отгоревшей впустую. Три слова сказал, по три пуда взвалил: — Как жить, братья?

Девятеро уцелевших и сами всё понимали, но слово есть слово. Произнесённое, опустило головы ниже могучих плеч, неподъёмным гнётом отяготило каждое сердце. И правда, как жить?

Не вынеся тяжести сказанного, один из девятерых начал медленно никнуть. Колени подогнулись, витязь неловко завалился, остался лежать, разбросав руки.

— Есенюшка?.. — Мятая Рожа первым устремился к товарищу.

Некогда чёрно-белый, рваный налатник упавшего был красен от крови. Лохмотья скрывали обломок древка. Стрела, брошенная с погибельной силой, пробила и нагрудник, и тело под ним.

Это была понятная, земная забота, уводившая от бесплодных раздумий. Первая лазейка вжиль из мёртвого горя. Сироты зашевелились, Мятой Роже передали длинный трубчатый зажим, сыскавшийся в кошеле. Стрела сидела прочно и глубоко. Такие проталкивают вперёд, чтобы не потерять наконечник, но с Есеней не получалось: стрела ткнулась бы в кость. Нагрудник живо убрали, Мятая Рожа надел зажим на древко. Покачивая, стал вдвигать в рану. Есеня открыл глаза, кашлянул, судорожно задышал. Его сразу схватили за руки, за плечи, прижали. Он посмотрел на товарищей, улыбнулся, сжал зубы. Наверно, это смерть, но с тем его и запомнят.

Наконец зажим стукнул в железко. Втульчатые наконечники раньше сажали на воск, теперь примораживали. От телесной гревы лёд тает. Ошибёшься, упустишь головку — жди потом, чтоб с гноем исторглась. Если исторгнется. Напряжённо сопя, Мятая Рожа развёл половинки зажима, стал искать лопасти наконечника. Повернул винт, намертво смыкая длинные челюсти. Упёрся ладонью раненому в грудь, изготовился тянуть и крутить.

Есеня шепнул чужими губами:

— Пердунец с натуги не нападёт?

— Сам штанов не запакости, — буркнул Мятая Рожа. — А то чистых и взять негде.

Их товарищи рубили еловые лапы, вязали волокушу.

Кощеи собирали разбежавшихся оботуров. Несли раненых в тепло, спешили показаться семьянам. Обдирали, безжалостно поганили чужих мертвецов. Царские не спешили к добыче. Сообща хлопотали над двоими потя́тыми. Молодой Крагуя́р глухо всхлипывал, метался, тянул руки к лицу. Незамайка так и лежал ничком. На нём вскроили кожух, осторожно засучили кольчугу... К лежащему с плачем тянулся крылатый золотой пёс, воины не пускали.

— Змеевы шульни, — стонущим голосом выругался угрюмый Гуляй. Он нёс лук с ещё не сброшенной тетивой, он сегодня не трудил больной ноги, но припадал на неё, будто сорок вёрст отмахал, да всё горками. — Опять юнцы дурные легли! Когда уже мы, старики, черёд соблюдём?..

Покорёженные ножны с мечами, гусельный короб, разрубленный надвое... Иначе топор Ялмака, угодивший витязю в спину, вышел бы из груди. Кольчуга ему не кольчуга, латы не латы.

— Погодь, Гуляюшка, гневить Матерь Живую, — вскинула белую голову Ильгра. Спина парня у неё под руками была вся залита густой кровью, в стылый воздух куделью восходил пар. — Плохо тебя Сеггар кормит, коль на тот свет спешишь за столы? И этих дурней рано жалеть. Не один подол ещё задерут.

— Тебе ли не знать, — хмуро огрызнулся Гуляй.

Ильгра жутковато ощерилась, блеснули хищные зубы.

— А не то, может, уважишь меня, старичонка безля́двый?

Витязи с невольными смешками подались прочь. Повадки боевой сестры были каждому памятны.

— Ну тебя, — плюнул Гуляй. Глянул выше голов... и лук вдруг вскинулся для боя, а на тетиву, как из воздуха взявшись, пала стрела. — Кого нелёгкая обратно несёт?

Со стороны откоса близились двое. Шли медленно, с непокрытой головой. Тащили пустую волокушу. Показывали руки без латных рукавиц.

— Мятая Рожа с па́сербком Ялмаковым, — присмотрелся воевода. Кивнул одному из ближников, первым двинулся навстречу.

В это время недобитков разглядели кощеи. Зарычали, устремились перенимать. Молодой витязь на них цыкнул, не услышали.

— Так, — глухо вымолвил Сеггар.

Кощеев как шапкой накрыло. Замерли, даже будто пригнулись. Воевода стоял в доспехе, лишь вычистил и убрал свой жуткий косарь. Тому, с кем рядом плывёт зримая тень смерти, разумный человек не перечит.

Мятая Рожа и Ялмаков приёмный сын, именем Горик, одолели последнюю сотню шагов. Остановились.

Стрела Гуляя нехотя глянула наконечником в снег. Что делает с человеком такая стрела, ялмаковичи только что видели.

— Так, — мрачно повторил Сеггар.

Недобитки разом поклонились ему, достав пальцами наст. Сеггар молча смотрел на побеждённых врагов. Чтобы вот так прийти к победителям, ещё злым и пьяным от крови, требуется изрядное мужество.

— В наших головах тебе воля, батюшка Неуступ, — произнёс наконец Горик. — Вели казнить, вели миловать. Дай только... отца нашего воеводу честны́м погребением упокоить.

Сеггар просьбу предвидел. В полусотне шагов, похабно раскинувшись, остывало безголовое тело. На три сажени прочь багровел след, оплавленный сплошными струями крови. В конце следа вмерзало в затоптанный снег мокрое помело — некогда гнедая роскошная бородища. Только по ней в костном месиве пополам с жёваной бармицей ещё была кое-как узнаваема голова павшего воеводы. Ни лица, ни достоинства челюсти разъярённого Рыжика Ялмаку не оставили.

Сеггар долго молчал.

— Так и быть, ради былых времён забирайте, — проворчал он погодя. — Прежнего брата грех волкам сытью бросать.

Пасербок отбежал с волокушей, горестно пал на колени у тела названого отца.

— Куда отсюда пойдёшь? — спросил Сеггар Мятую Рожу.

Тот зябко передёрнул плечами, вышла судорога. Влажный поддоспешник плохо защищал от мороза. Гуляй не снимал стрелу с тетивы, глядел зорко и зло.

— На восход думаем. Там Окаянный гуляет. Может, примет под знамя.

Сеггар молча кивнул. С воеводой по прозвищу Окаянный у него не велось особого дружества, но не было и вражды. Он не стал спрашивать, далеко ли вообще Ялмаковы сироты помышляли уйти ранеными, голодными, без припаса. Им даже по чистой рубахе не предложили: мешали тени замученных Неугаса и Хвойки. Без толку спрашивать, чья рука убивала. В дружине житие общее. И слава, и ответ за неправду.

— Молодой твой хорош был, — сказал Мятая Рожа. — Гусляр. Он, что ли, Оскремёта свалил или помстилось мне?

Сеггар молча кивнул.

— И перед боем другому отважному славу наигрывал... Не вижу парнишки, цел ли?

На снегу было полно кровавых следов, царские витязи стояли в кружок, ждали от двоих раненых знаков жизни и смерти.

— Тебе на что? — проскрипел Неуступ.

— Нетрудно сказать. Оскремётушка...

Тут со стороны Сечи вновь послышался крик, лютоярые возгласы. Это молодые кощеи успели сбегать к Ялмаковой стоянке и вот теперь возвращались. Да не одни, с пленничком. Его гнали пинками, потчевали колотушками. Человек срывал голос, плакал, молил. Витязи стали оборачиваться. Последними без охоты повернули головы Неуступ и Мятая Рожа.

А что любопытствовать?

Это не ялмакович бился под валенками кощеев, воины в такую таску не даются. И не разбойник из Марнавиных, того бы сразу прирезали.

— Переметчика словили, батюшка воевода! — радостно поведал безусый паренёк. — У ставки прятался, от нас побежал! Каким судом прикажешь судить?

Пленник — ни шапки, ни рукавиц — сбился на снегу в безо́бразный ком, невнятно скуля, пытаясь прикрываться руками, чтоб вгорячах голову не срубили... уязвимое горло ножами не рассекли... Ворёнок поднял его за волосы. Белые выпученные глаза, рот истошной подковой. Страшен, жалок и мерзок зависший между жизнью и смертью!

— Гудила это, — вразнобой подтвердили кощеи. — С поездом шёл, Зорку, шибаю, играл. В ночи пропал, думали, вовсе убёг. А он вона!

Молодой вор поигрывал хорошим, острым ножом, взятым в сражении. Глаза были шальные, бесстрашные.

— Взяли меня! Насилком свели! — нечеловечески тонко крикнул Галуха. Он смотрел на Сеггара, на Мятую Рожу, не узнавал ни того ни другого. — Я по нужде... а они...

Нож угрозно мелькнул перед самым лицом.

— По нужде? С саночками, с коробом? А то мы следа не видели.

— Вагуды многоценные... оставь, не найдёшь...

— Твоей воли ждём, государь Неуступ!

Вождь, взявший победу, судит и правит не только воинские дела. Сеггар медлительно повернулся к Лягаю:

— Молви слово, ялмакович.

Заскрипела прихваченная морозом кольчуга. Мятая Рожа передёрнул плечами:

— Дозорные на петле привели, дальше не знаю.

А сам усмехнулся.

Сеггар обратил хмурый взгляд к молодому вору:

— Слыхал? Покарать покарали, доказнять не велю.

Кощей чуть не плюнул с досады, но вид Сеггара отрицал все мысли об ослушании. Парни ушли ворча, покинув Галуху, покинув брошенные набок чунки с пожитками.

— Вот бы кого перед боем зарезали, а то Неугаса...

— Тогда бы мы их одним кличем повернули. Богам оскорбление!

Горик уже взвалил на волокушу тело приёмного отца, вырубленное из сугроба. Пытался распрямить, уложить руки и ноги, пристойно поместить голову, закутанную в мешок.

Галуха начал смутно понимать, что уцелел. Тряской рукой стёр с лица снег и красную жижу:

— Г-государь Неуступ... я песнями тешить... я гусляра твоего все песни слышал... все перенял...

— Вот так кому попало щаду давать, — хмыкнул Мятая Рожа.

Сеггар мрачно спросил:

— Может, себе возьмёшь? Песнями тешиться?

Галуха повернулся с надеждой.

— Ну уж нет, — дружно отреклись побеждённые.

Галуха задом наперёд пополз прочь, стукая челом в снег, бормоча невнятные благословения.

— Такой песни воинские запоёт — знамя выронишь, — сказал Мятая Рожа.

— Коли так, на что спас? — спросил Сеггар.

Мелкие хлопоты мешали заняться тем, что было действительно важно. Пойти к раненым, например.

Ялмакович смотрел в сторону.