Дрожь - Якуб Малецкий - E-Book

Дрожь E-Book

Якуб Малецкий

0,0
7,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Ян Лабендович отказывается помочь немке, бегущей в середине 1940-х из Польши, и она проклинает его. Вскоре у Яна рождается сын: мальчик с белоснежной кожей и столь же белыми волосами. Тем временем жизнь других родителей меняет взрыв гранаты, оставшейся после войны. И вскоре истории двух семей навеки соединяются, когда встречаются девушка, изувеченная в огне, и альбинос, видящий реку мертвых. Так начинается «Дрожь», масштабная сага, охватывающая почти весь XX век, с конца 1930-х годов до середины 2000-х, в которой отразилась вся история Восточной Европы последних десятилетий, а вечные вопросы жизни и смерти пере плетаются с жестким реализмом, пронзительным лиризмом, психологическим триллером и мрачной мистикой. Так начинается роман, который стал одним из самых громких открытий польской литературы последних лет.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 338

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Якуб Малецкий Дрожь

Посвящается Марте

Copyright © Jakub Małecki 2017

© Денис Вирен, перевод, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Часть I 1938–1969

Глава первая

Он познакомился с ней в том же поле, на котором спустя двадцать шесть лет умер под съеденной луной. Лило уже несколько часов. Он шел медленно, осторожно, чтобы не лопались мозоли на ногах. Чувствовал вонь из-под рубашки.

Она лежала в неглубокой луже. Широко раскинула руки. Щурясь, смотрела в небо и ловила губами капли.

Он сел рядом и нащупал в кармане намокшую сигарету. Наклонился, загородился плечом и кое-как закурил. Предложил ей – она не хотела. Затягиваясь, смотрел на тело, обтянутое мокрым грязным платьем. Представился – она лишь улыбнулась в ответ. Стал рассказывать, что живет в Пёлуново, возвращается с уборки урожая от дяди, который снова напился, что ему еще идти и идти, и всякую подобную ерунду.

Лег рядом с ней. Чувствовал под собой липкую прохладную землю. Шершавая стерня колола предплечья. В хмуром небе он не видел ничего красивого. Капли затекали в нос. Холодно. Девушка закрыла глаза, и они долго лежали молча, мокли. Поженились через четыре года.

Поначалу она говорила мало. Казалось, что, если ей приходится это делать, она злится на себя. В первые годы совместной жизни Янек любил иногда прилечь после обеда и с закрытыми глазами прислушивался, как она шумит кастрюлями, хлопками гоняет кошек и орудует в печке кочергой. Он быстро привык к ее молчанию и к звукам, наполнявшим его дом, который вообще-то не был его. Собираясь в поле, тоже принадлежавшее чужим, он сплетал руки на ее животе и утыкался лицом в худую шею. Она пахла собой и чуть-чуть молоком, как щенок.

Бледные веснушки сыпались с носа на щеки. Волосы цвета ржавчины она собирала в длинную косу. Временами, задумавшись, прикусывала ее кончик и до конца жизни не отучилась от этой привычки.

Вставала затемно и никогда его не будила. Когда он появлялся на кухне, взлохмаченный, как пучок соломы, махала ему со двора. Приносила яйца и не торопясь укладывала их в ящик, а он просил, чтобы она спела. Обычно она ничего не отвечала, лишь иногда говорила: «Не дурачься». Тогда он открывал неглубокий ящик стола и доставал истрепавшееся на уголках Священное Писание в черной кожаной обложке, а потом медленно прочитывал вслух одну страницу. Вернувшись с поля, читал ее второй раз при свете свечи, уже тихо.

На завтрак съедал две краюхи хлеба, по воскресеньям запивая стаканом теплого молока, которое она приносила из коровника в бидоне. Ей нравилось смотреть, как он ест. Она подпирала подбородок руками, а локти съезжали все ближе к центру стола. Любила сидеть на солнце, закрыв глаза и скрестив руки на груди. Коты обвивались вокруг ее ног и, тихо мурлыча, спали.

Она говорила, что ее родители давно умерли. Янек не знал подробностей.

– Был такой музыкантишка, на флейте свистал, но уродец! Ноги кривые и весь какой-то перекошенный, – сказал ему как-то сын солтыса, поднимая цепом столб пыли. – Крапивой его прозвали, а все потому, что вечно в кустах спал. Все мы над ним смеялись, он болтал разное, что святых в небе навещает, с чертом разговаривает, и всякое там. Слова такие выдавал, словно сам их придумал. Были у него большие гнойники, как будто выросшие на спине. Ходил, опустив голову, и играл без конца какие-то мелодии, которые сам выучил. Вроде утонул, но отец говорит, мужики его забили.

– А мать?

– А чего?

– Она как умерла?

– Да ведь мать жива.

Матерью Иренки якобы была сумасшедшая Дойка, которая ходила по деревне и ухаживала за животными в обмен на несколько глотков молока. У нее были длинные седые волосы, слипшиеся на спине, а руки такие натруженные, будто она жила лет сто или даже больше. Обыкновенно она сидела под деревянным памятником, который, вероятно, должен был представлять ангела, но больше напоминал курицу или в лучшем случае фазана. Придвигала колени к подбородку, а огромная грудь распластывалась под просторной холщовой рубахой. Когда кто-нибудь проходил мимо, она улыбалась или выкрикивала непонятные проклятия, колотя кулаками по земле.

О родителях девушки ему рассказывали сын солтыса, слепой Квашня и старшая дочь Паливоды. Их версии различались, но Крапива всегда представал в них помешанным чудаком, который уверял, что общается с чертями и святыми. Поговаривали, что он изнасиловал Дойку, когда та была еще девочкой. С тех пор они почти не расставались. Клянчили еду, спали в кустах и в разворошенных стогах сена. В Пёлуново одни говорили, что Крапива утонул, другие – что его убили несколько пьяных мужиков. Его обвиняли в несчастьях, обрушившихся на деревню. После его смерти Дойка вырезала из засохшего ствола уродливую крылатую фигурку.

Крапиву помнили только пожилые, а про Дойку в деревне вовсе не говорили. Эта толстая женщина с безумными глазами была как старая бездомная собака, которую каждый день видишь, но не замечаешь. Янек так никогда и не спросил про нее у жены. После беседы с сыном солтыса лишь кланялся Дойке, вызывая у нее истерический смех.

* * *

Прежде, чем они поженились, Янек Лабендович смастерил войну.

Он купил в Радзеюве катушку, детектор и конденсатор, одолжил наушники у Паливоды и на несколько дней засел со всем этим богатством в сарае, роясь на полках, склеивая, обматывая, собирая, ломая и собирая снова, пока наконец не услышал шум, в котором выделялись слова.

На рынке он узнал, что Варшава принимает на двухсот пятидесяти витках, Вильно – на семидесяти пяти, а Познань – на пятидесяти. Отнес детекторный приемник к Ткачам, у которых тогда жила Иренка, поставил на стол и торжественно поднял наушники.

– Сегодня в пять часов сорок минут утра немецкие отряды пересекли польскую границу, нарушив пакт о ненападении, – сообщил шуршащий голос. – Бомбардировкам подвергнут ряд городов.

Ткач встал, опрокинув стул, его жена нервно засмеялась. Иренка стояла рядом с ситом в руках и смотрела на радио, будто ждала, что обладатель голоса выйдет наружу.

В тот же вечер Янек по просьбе Ткача уничтожил приемник, но война, которую он смастерил в сарае, продолжалась. Десять с лишним месяцев спустя, высокий, аккуратно причесанный мужчина в форме вошел в хату Лабендовичей, сел на лавку и вздохнул, словно ему надоело не только хождение по домам, но и вообще все на свете.

Родителей Янека и двух его сестер депортировали через три недели. Янек по ошибке остался. В тот момент он снова работал на сборе урожая у дяди в Квильно, и, поскольку его не было в тамошнем списке жителей, Янека в итоге не забрали. Иренка тоже осталась: ее не было ни в каких списках.

Вскоре в дом Ткачей вселилась некая Фрау Эберль с тремя дочерями, а Янека и Ирену определили помогать ей.

Немка знала о депортационной ошибке, но разрешила им жить в отдельном доме, стоявшем в нескольких сотнях метров от ее нового хозяйства. Учила их немецкому. Иногда приглашала за стол. Янек работал меньше, а ел лучше, чем раньше. Ирена помогала Фрау Эберль на кухне и с дочерями.

В пустом хлеву в хозяйстве, оставшемся от Бжизяков, Янек начал тайно разводить свиней, которых отлавливал в полях. Он подозревал, что кто-то из крестьян, взбесившись из-за депортации, выпустил их назло неизвестно кому. Янек ходил к ним по ночам. Когда убивал первую, она укусила его за ногу так сильно, что он едва справился.

На всю жизнь ему запомнилась та ночь и резкое зловоние смерти. Он душил свинью цепью, концы которой соединил металлическим прутом и крутил им, затягивая петлю на дрожащей шее животного. Паника и смрад. Несколько десятков килограммов брыкалось из стороны в сторону, а морда беспорядочно металась. Янек видел, как у него набухают вены на предплечьях. Внезапно почувствовал зубы, мягко входящие в плоть. Боль разлилась от ног до головы и там полыхнула, да так что его всего затрясло. Стены хлева клонились внутрь, а пламя поставленной в углу свечи становилось все больше и больше. Когда перед глазами Янека заплясали черные мотыльки, свинья наконец рухнула на глиняный пол. Янек отпустил цепь, сел на чурбан и закурил. Весь хлев дышал его легкими. Кровь пульсировала в стенах.

Через три часа он ехал на взятом у Фрау Эберль велосипеде, скрипевшем в черной тишине. Переброшенный через раму мешок раскачивался и бил по ляжкам. Правая нога распухла под штанами и стала неметь. Серый обрубок месяца полз за облаками. Выбоины на дороге были больше, чем днем. Тогда все казалось больше.

Янек чувствовал, как теплая кровь струится ему в ботинок. Черные силуэты плавали по обе стороны дороги. Они растворялись, когда он смотрел на них. У себя он знал каждое дерево и каждый камень – здесь все было чужое.

Темнота перед ним перетекла в голоса. Скрежет цепи затих, подошвы шлепнули по мелкой луже. Он ждал. Ждал, вглядываясь в перистые призраки кустов и в раскинувшееся за ними огромное черное ничто. Сквозь это огромное ничто кто-то шел ему навстречу.

Янек спрыгнул с велосипеда и бросился в рожь. Ноги увязли в грязи. Он ускорял шаг, потом побежал, несмотря на боль. Колючие колосья царапали лицо и плечи. Куски мертвой свиньи бились друг о друга, раскачивая велосипед. Штаны насквозь промокли от крови и пота.

Присел на корточки и замер, прижимая велосипед к животу. Съежившись, прислушивался к шагам и словам. Последние были на польском.

– В такую ночь никому нельзя ходить одному. – Янек был уверен, что уже много раз слышал этот высокий писклявый голос, но в ту минуту не мог сопоставить его ни с одним знакомым лицом. – И уж точно не женщине во цвете лет.

В ответ раздался громкий истеричный смех, шаги на мгновение утихли, а потом он опять их услышал. Наконец воцарилась тишина. Янек выждал еще несколько минут и двинулся дальше, по щиколотки погрязнув в месиве.

Вышел на дорогу у деревянного памятника Крапиве. За нечеловеческим силуэтом с распростертыми крыльями раскинулось поле, раньше принадлежавшее Ткачам. Он повел велосипед в сторону дома, горбатая крыша которого уже темнела вдали. Ночь хлюпала в ритм его шагов.

Иренка перевязала ему ногу бечевкой. Через четыре дня, когда отек поднялся уже выше колена, а кожа приобрела цвет мха, они сели за стол, и она произнесла:

– У нас будет ребенок.

Смотрела на него, прикусив обтрепавшийся кончик косы. Он лишь покивал головой и положил руку ей на колено, а потом пошел спать и не вставал двое суток. Фрау Эберль сказали, что его покусала собака. Когда после пятидесяти часов сна он вылез из-под одеяла и пришел на кухню, осторожно наступая на правую ногу, Ирена штопала за столом пиджак.

– Жена Паливоды одолжила, – сообщила она, когда он поцеловал ее в макушку. – На свадьбу. Тебе должен подойти.

Они позавтракали, а потом осмотрели его ногу.

Опухоль спадала. Остался только длинный фиолетовый шрам, тянувшийся от колена через икру. По форме он напоминал вопросительный знак.

* * *

Через месяц после убийства свиньи он поехал к ксёндзу.

Колеса брички поскрипывали на дороге. Он причесал светлые волосы гребешком и потер рукой гладко выбритую щеку. Свадебный костюм Паливоды был капельку тесен, но кто бы стал переживать из-за этой капельки. Рукава вычищены щеткой, юфтевые ботинки блестели, на руке часы «Омега», взятые взаймы. Бричка тоже – у Фрау Эберль, без которой не было бы ничего: ни Янека, ни всей этой свадьбы.

Далеко впереди воздух дрожал от тепла. Ветер обдувал щеки и волосы. Янек повернул лицо к солнцу и закрыл глаза. Вскоре он миновал обшарпанную деревянную часовню и заброшенное хозяйство Конвентов. Вдохнул в легкие запах сирени, цветущей у этого пустого дома, и взглянул на широкое поле, в котором много лет спустя ему предстояло умереть.

Он направлялся в Осенцины. Приходской священник Шимон, собиравшийся венчать их в субботу, решил все-таки сделать это раньше, хотя был вторник, а через день праздник Тела Господня. Шимону Ваху было около семидесяти, седые волосы расчесаны на пробор. В правом кармане сутаны у него всегда лежал мешочек слипшихся карамелек.

Янек обернулся и в очередной раз проверил сумку с подарком. Он придумал, что подарит ксёндзу закопченную украдкой ветчину из свиньи, которая чуть его не убила, хотя знал, что ксёндз и так, скорее всего, отдаст ее своему законоучителю.

Дорога сворачивала вправо. На краю заросшей сорняками канавы стояли два человека.

Пухлая девушка, помогавшая в хозяйстве, оставленном Бжизяками, и комендант полиции Йохан Пихлер, который, по слухам, арестовал, а затем расстрелял десятерых священников из Бытоня. Он облокотился о мотоцикл и курил. Улыбался.

Дыхание сперло в легких. Дева Мария, исполненная благодати, умру здесь, в этом костюме, за несколько недель до свадьбы, умру, он уже смотрит, с интересом, бровь приподнял, кажется, на этом расстоянии точно не видно, но определенно смотрит, благословенна Ты между женами, Янек не сбавляет скорость, лошадка по-прежнему выстукивает веселое цок-цок, цок-цок, благословен плод чрева Твоего, Иисус, солнце по-прежнему светит, Богородица Дева Мария, Пихлер отрывается от мотоцикла, молись о нас, грешных, он выпрямляется, рука тянется к поясу, ныне и в час смерти нашей, нет, не к поясу, а ко лбу, Пихлер салютует, аминь.

Янек козырнул в ответ и погнал лошадь. Цок-цок, цок-цок, а в голове один-единственный вопрос: что сделает Пихлер, когда узнает, что салютовал поляку?

В Осенцины он приехал весь потный. Зашел в дом священника и долго трясся, окруженный образами святых. В этом же доме спустя четыре с половиной недели он поправлял на шее галстук, поправлял пиджак и брюки поправлял, будто боялся, что из-за какого-нибудь залома на одежде ничего не получится.

Получилось. После венчания они вернулись в Пёлуново, где Иренка подала бульон, котлеты с картошкой и салатом из свежих огурцов, а Фрау Эберль не спросила, откуда у них мясо, как не спрашивала уже много раз до этого. Перед ее уходом Янек отдал часы, а она снова вручила ему их.

– Lass eseuch gut gehen. Nehmt das als Andenken[1].

Через три дня Пихлер убил приходского священника. Приехал к нему с утра в компании неких Дауба и Хаака. Дауб был тупой, шумный и высокий, а Хаак просто тупой. Они посадили ксёндза в красивый блестящий «опель» и по пути долго рассказывали, что именно больше всего любят делать с женщинами. Самая богатая фантазия была у Дауба. Остановились между Самшицами и Витово, в месте, о котором до смерти ксёндза сказать можно было немного, а может, и ничего. Пихлер трижды выстрелил ему в затылок. Первая пуля лишила священника половины лица. Законоучитель Кужава в это время сидел в ризнице в одном исподнем, напевал что-то себе под нос и резал ветчину, подаренную молодыми.

На следующий день крестьянин из Самшице обнаружил священника, лежавшего на животе в луже крови и дождя. Он опознал его по сутане – по-другому было невозможно.

Позднее говорили, что тот навлек на себя гнев какой-то проповедью, но все в деревне знали: чтобы умереть в красной луже, не требовалось никаких поводов. Особенно если курок спускал Пихлер.

* * *

Лето было сухое, а урожай приличный. В следующие шесть месяцев Янек убил еще двух свиней, последнюю прямо перед рождением ребенка. Роды приняла Хедвиг, старшая дочь Фрау Эберль.

Мальчик был маленький и весил немного. Взгляд такой, будто ему немедленно хотелось напроказничать. Мягкие светлые волосы липли к голове. Его назвали Казимеж.

– Кажу, Кажу[2]! – ходила вокруг него Фрау Эберль. – Mein lieber Junge![3]

Она забрасывала его подарками, водила на прогулки. Прижимала к себе, хотя ему это и не нравилось. Разрешала Иренке работать меньше, чем прежде.

Летели месяцы, а у Янека не было времени скучать по матери, отцу и сестрам. Они с Иркой периодически высылали подписанные фотографии, надеясь, что в той далекой стране, куда их забрали, есть еще кто-то, кто сможет посмотреть эти снимки.

Не успели оглянуться, как Казю встал с четверенек и начал произносить первые слова. Папа, Mutti, кукла, Hund.

Порой Ирена входила в комнату Фрау Эберль и хватала ее за руку.

– Ich zeige Ihnen etwas[4].

Вела ее во двор, где Казю играл с шиной или рисовал на земле зигзаги.

– Скажи тете, что ты выучил, – наклонялась к нему.

Мальчик поднимал глаза, напрягался и говорил медленно, с усилием:

– Tan-te!

– Po-len!

– Hit-rrrerrr![5]

Фрау Эберль складывала руки под подбородком и брала его на руки, а затем поднимала высоко над головой.

– Mein lieber Junge!

Через некоторое время Иренка забеременела второй раз. Когда в ее теле начинался новый человек, закончилась война. Фрау Эберль ходила по дому, качая головой и бормоча себе под нос слова, которых никто из них не понимал. Узнав, что ее переселяют назад в Германию, она напилась впервые с тех пор, как ее нога ступила на чужую землю, а потом впервые на этой чужой земле блевала. Ирена в это время сидела с девочками, все четверо плакали, каждая в своем кресле.

Янек пошел к Паливоде и сказал, что боится.

– Да все мы боимся! – У Паливоды были седые бакенбарды и голова лысая, как яйцо. Он хромал на одну ногу. Был глуховат и поэтому не говорил, а кричал.

Они сели на ступеньки и закурили. Мирка Паливода принесла бутылку самогонки и разлила по стаканам. Грязный мальчик и еще более грязная девочка стреляли из лука по яблоку, висевшему на веревке, и все время промахивались.

– Не могу вспомнить, как было раньше, – сказал Янек и снял с языка крупицы табака.

– Тьфу! В заднице мы были так же, как и сейчас! – прокричал Паливода в ответ.

Они выпили, а потом выпили снова. Скручивая очередную папиросу, Янек заметил, что у него дрожат руки.

– А может, это еще никакой не конец?

– Поглядите на него, хотел бы войны до сраной смерти! – Паливода показал фигу с маком и налил водки. – Все хорошее когда-нибудь кончается!

* * *

Вскоре наступила осень, а Казю разговорился в полную силу. Расхаживал по двору и декламировал во все горло с поднятой головой:

– Корррррова!

– Фажан!

– Жаяц!

– Henne!

– Ente!

– Schwein![6]

Немцам в конце концов пришлось бежать. Фрау Эберль паковала самые ценные вещи и почти перестала разговаривать.

– Du bringst mich nach Hause![7] – однажды вечером заявила она Янеку тоном, не терпящим возражений, когда тот занимался телегой.

– Ja[8], – он кивнул, а она, не произнеся ни слова, зашла в дом и хлопнула дверью.

Накануне отъезда он всю ночь ворочался, потея под толстым одеялом, вставал и шел на кухню, курил у окна, потом ложился и опять – с боку на бок, с боку на бок.

Встал рано, побрился, выкурил сигарету. Через два часа уже сжимал поводья и смотрел на длинную дорогу, тянувшуюся перед ним и ведущую в чужую страну.

Проехали Скибин, Радзеюв и Чолово, потом Хелмце, Яноцин и Гродзтво. Вдалеке показалась Крушвица. Преодолели каких-нибудь двадцать три километра, до границы оставалось десять раз по столько же. Возможно, больше.

«Там меня и убьют», – думал Янек.

Фрау Эберль сидела на телеге с дочерями среди мебели, ковров и мешков с одеждой. Рассказывала младшим девочкам сказки, из которых Янек понимал примерно каждое второе слово. В своих мыслях он тоже понимал немногое. Оглядывался назад и по сторонам, вытирал вспотевшие руки о штаны. Попробовал свистеть и тут же перестал. Казалось, будто кто-то через живот вытащил ему кишки и привязал к дереву за домом. С каждым километром его становилось все меньше. Подташнивало. Била дрожь.

В Крушвице он остановил коней, обернулся и сказал: будь что будет, но ему надо по нужде, по серьезной нужде.

– Nein! – завопила Фрау Эберль и встала на телеге. – Lass mich hier nicht alleine stehen![9]

Янек объяснил, что ему необходимо, что он не выдержит, показал на промежность и сделал страдальческое выражение лица.

– Du willst davonlaufen…

– Nein…

– Geh! Komm aber zurück! Verstehst du? Du sollst zurück kommen[10].

Убегая, он слышал, как женщина проклинает его, как желает ему смерти, ему и Ирке, «и чтоб у вас Teufel родился, а не Kind, дьявол, а не ребенок», – кричала Фрау Эберль, а Янек бежал.

Он мчался по лесу вдоль дороги, спотыкался и хрипел, но бежал все быстрее, перемахивал через поваленные деревья и срывал головой паутину. После нескольких километров утомился и замедлил шаг. Спустя четыре часа увидел табличку «Квильно», сел в ров и долго в нем просидел. Приближаясь к дому, увидел во дворе Ирену. За ней шелестело белье на веревке у колодца.

Он медленно подошел к ней, обнял и вдохнул в легкие молочный запах ее кожи. Ухватил косу и взял кончик в рот, а затем прикусил его. Она отерла его лицо ото всего, чего он потом будет стыдиться, и улыбнулась так, как никогда раньше ему не улыбалась. В доме раздался топот маленьких босых ножек. Казю выбежал на улицу и, выпрямившись, встал перед отцом. Посмотрел вверх, напрягся и произнес:

– Швинья!

* * *

Янек так никогда и не узнал, добралась ли Фрау Эберль до Германии. Она часто снилась ему: стояла на телеге и проклинала его, Ирену и их еще не родившегося ребенка. Ссутуленная, она напоминала издалека неудачную скульптуру Крапивы, а над ее головой кружился густой сонм черных теней. Он пытался восстановить в памяти слова, которые она тогда прокричала, но чем больше старался, тем сильнее размывался образ.

Вскоре на свет появилось маленькое бесцветное чудовище. Оно рождалось тридцать часов и чуть не убило Ирену, совершенно охрипшую от крика. На этот раз роды принимала старая жена Паливоды.

Он был белый от бровей до ногтей на ногах. Под кожей кое-где виднелись тонкие розовые полоски. И только зрачки красные, словно сквозь них просвечивала внутренность головы. Метался и лягался. Янек старался на него не смотреть. Жена Паливоды, руки которой были по локоть в крови Ирены, переводила взгляд с висевшего на стене креста на ведро с грязной водой и обратно. Наконец, она ушла с кухни, тихо закрыв за собой дверь.

Янек посмотрел на жену. Она долго мерила его вызывающим взглядом. В конце концов, он подошел к мальчику и осторожно коснулся его ручки. Тело было теплое. Ручка мягкая. Провел пальцами по его животу, затем дотронулся до лба. Медленно подложил под него руку и поднес к лицу. Между маленькими ножками болталась посиневшая культя пуповины.

– Задуши его, Янек, – сказала Ирена, прижимаясь щекой к вымокшей подушке.

Он молча покачал головой, положил ребенка на валявшиеся на полу тряпки и снова выглянул в окно. Бледные облака постепенно уплывали за горизонт. Кот нехотя бил хвостом по земле.

– Надо его помыть, – сказал он, поворачиваясь к двери. – И завернуть во что-нибудь.

Тишина. Лишь биение маятника в корпусе часов.

– Только подогрей, – простонала она. – Воду.

– Что?

– Подогрей, не то простудится.

Он кивнул и вышел.

Ребенка назвали Виктор. По прошествии лет они не могли вспомнить, кто так решил. Виктор Лабендович. Полагали, он не проживет и года.

Временами им казалось, что он приобретает цвет. Смотрели на него под разными углами и в разном освещении, терли бледную кожу и изучали пушок на ней, а потом кивали друг другу. Да, вроде розовеет. Да, похоже, волосы на родничке темнеют. Глаза как будто немного голубые. Через несколько месяцев перестали это делать.

Вскоре после жатвы из Германии вернулись родители Янека и две сестры. Анеля заметно выросла, а ее волосы почти доходили до пояса. Она говорила быстро и нечетко, как и до войны. У Ванды, которую всегда считали более красивой, теперь был кривой нос, придававший лицу ведьмовской вид. Поговаривали, что его сломал в плену сын немецкого хозяина.

Мать и отец сильно постарели. Когда они вчетвером появились во дворе хозяйства в Пёлуново, казалось, что останутся так стоять до самой смерти. Они лишь оглядывались по сторонам, будто хотели убедиться, что все это действительно по-прежнему существует. Янек бегал вокруг них, обнимал, прижимал к себе, кричал что-то о прекрасном будущем, прекрасном урожае, прекрасной жене, и что теперь вообще всегда будет хорошо.

Они стали жить все вместе в старом доме Лабендовичей. Отец, мать, Анеля, Ванда, Янек, Ирена, Казю и бесцветный мальчик. Мать плохо спала. Отец во время войны подхватил болезнь живота и ночи напролет постанывал. Девочкам снились кошмары. Казю капризничал, у Виктуся резались зубы. Когда Янек осознал, что больше не выдержит, пришло спасение.

6 сентября Польский комитет национального освобождения выпустил декрет, согласно которому была проведена реформа, подразумевавшая в том числе «создание новых самостоятельных хозяйств для безземельных, рабочих и земледельцев», – это означало, что Янек и Ирена могли выехать из небольшой избы, но только теоретически, поскольку на девяти гектарах поля, выделенных им комитетом, не было даже лачуги, не говоря уже о доме. Следующие два года Янек от рассвета до заката перерывал плугом недружелюбную к нему землю и собирал то, что она позволяла собрать, а затем продавал вместе со свиньями, которых разводил у отца. По ночам же выкапывал глину и при свете костра укладывал из нее стены своего будущего дома.

Когда он засыпал в избе, наполненной дыханиями близких, ему постоянно снилась Фрау Эберль, стоящая на телеге среди черных силуэтов, вившихся вокруг ее головы. Она показывала пальцем на дорогу: по ней полз его маленький Teufel, его маленькое бесцветное чудовище, которого он старался любить. Ребенок улыбался ему и приближался все быстрее, но только Янек собирался взять его на руки, как просыпался в абсолютной темноте ночи и больше не смыкал глаз.

Подаренная комитетом земля выплевывала из себя все меньше. Ее не тронула ни засуха, ни чересчур обильные дожди, но, несмотря на это, она как бы мертвела. Паливода жаловался на то же самое.

– Если так и дальше пойдет, помрем с голоду! – кричал он, когда они присаживались на закате со стаканами самогона.

Зараза охватила Пёлуново целиком. По пути в город все реже встречались телеги с урожаем, улыбки стали редкостью. Из уст Дойки, которая за последние несколько лет сильно постарела, помимо криков и смеха все чаще вырывались слова.

– Вымрут, вымрут все червячищи, вымрут, потому что с черным связались, – говорила она обычно проходившим мимо памятника. – Вымрут, и мир погорит, ибо черное по нему лазит и бегает, бегает и лазит. А потом сожрет все, землю сожрет, звезды сожрет и луну сожрет, и все остальное, потому что черное только жрет, жрет и жрет!

Однажды Янек услышал, как Дойка, обратившись к жене старого Биняса, сказала, что если не убьют «мальчишку без цвета», то «все кончится».

На следующий день он пришел к скульптуре и долго ждал, пока Дойка проснется. Она вытерла лицо и села, обхватив ноги руками.

– А вы бы перестали глупости болтать про моего мальчика, – заявил он, присев перед ней на корточки.

– Твой сын великий, о, такой великий, но только когда будет холодный. – Дойка покачала головой, а затем громко рассмеялась. – Вытащи из него сердце и кишки из живота, намажь на плуг – такой урожай соберешь, большой, прекрасный, огромный! Вплети волосы в сеть и зайцев наловишь столько, что всю зиму будет сплошная жратва, и брюхо полное, жратвы вот столько. Пейте с Иркой его кровь и будете здоровы, и не помрете никогда, никогда не помрете, никогда!

Янек подошел, наклонился и схватил Дойку за горло. Перевернул ее на спину и прижал к земле. Они долго смотрели друг на друга, но не произнесли больше ни слова, после чего он встал, отряхнулся и направился к дому. На середине пути до него донесся ее дикий прерывистый смех.

* * *

Виктусь и Казю росли в доме, полном красивых женщин, рыцарей на конях и пар, кружащихся в танце. Их будил грохот пистолетов и отголоски битв на мечах, а убаюкивали экзотические птицы и звуки дорогих роялей.

У Ирены появилась привычка. Когда Янек научил ее читать, она набросилась на книги с такой прожорливостью, будто годы читательской абстиненции выработали в ней чувство голода, который невозможно удовлетворить. То, что она делала, нельзя было даже назвать чтением: она была как в дурмане, сходила с ума. Месила реальность, словно тесто, и лепила из нее миры. Вставала перед восходом солнца и шла к коровам свекров, потом садилась на лавку перед домом и исчезала между страницами. Позже возвращалась в кровать и пересказывала Янеку то, что прочитала, имитируя звуки боев, дуэлей и пиров. Передвигаясь по дому, она на самом деле вышагивала по дворцовым коридорам. Жила в Пёлуново и тысяче других мест одновременно.

Брала книги у дочери землевладельца, жившего далеко, у шоссе. Возилась на кухне, то и дело переворачивая страницы. Могло сложиться впечатление, что ей все равно, что она в данный момент читает. Она открывала одну из нескольких начатых книг, и дома сразу появлялись Тереса Сикожанка, Михал Володыёвский, Красный шут, Виннету, Борух, Гекльберри Финн, Кароль Боровецкий, Жан Вальжан, Миколай Сребрный, Изабелла Ленцкая, Ружицкий и Квирина.

Тем временем пришел апрель, а с ним – мертвые курицы. Их находили с распоротыми, едва надкусанными шеями. Скоро выяснилось, что по окрестностям рыскает бешеная собака. Иногда видели, как она, переваливаясь с боку на бок, бродит по полям или вокруг построек. Мужики несколько раз пытались поймать ее, но каждый раз возвращались ни с чем. И вот наконец собака появилась на людях.

Те, кто первыми вышли в тот день из костела, перекрестились больше раз, чем обычно. Взъерошенный и заканчивающийся овальной мордой грязный шар медленно тащился в сторону храма, оставляя на земле следы из желтой пены. Мужчины, успевшие выйти вперед, искали глазами что-то, чем можно было прогнать зверя, а лучше всего прикончить. Церковный сторож – угрюмый человек с большим сердцем и крысиным лицом – отправился в дом священника за вилами, которыми открывал высокие окна.

Он не успел обогнуть костел, как из плотной толпы прихожан неожиданно выскочил Виктусь Лабендович и, подняв руки над головой, вприпрыжку пошел вперед. Янек крикнул ему вслед, но не сдвинулся с места.

Мальчик подбежал к собаке, наклонился к ней и рявкнул, шевеля руками. Желтые зрачки некоторое время вглядывались в него, после чего собака развернулась и неторопливо поплелась назад. Когда она уже заворачивала за угол дома священника, сторож подбежал к ней и одним ударом вил проткнул в трех местах. Придавленное к земле животное взвизгнуло и сдохло в конвульсиях.

Ирена подошла к Виктусю, на глазах у всей деревни перебросила его через колено и трижды шлепнула. Казю в это время стоял за спиной у отца, вперившись в мать и младшего брата. Священник Кужава быстро перекрестился и вернулся в костел. Прихожане разошлись по домам.

Дома Лабендовичи объясняли сыновьям, почему не следует приближаться к бешеным собакам.

– А откуда известно, что она бешеная? – спросил Казю.

– Она не была бешеная, просто ей было грустно и больно, – заявил Виктусь, прежде чем родители успели что-либо ответить.

Впрочем, голова Янека была занята более серьезными заботами. Урожай становился все хуже. Черные проплешины на полях, где не росли даже сорняки, увеличивались. Раз в несколько недель кого-то из крестьян сажали в радзеювскую тюрьму за невыполнение обязательства по поставкам. Поначалу оно относилось только к зерну и картофелю, но его быстро расширили за счет молока и убойного скота. Янек, как и другие, подкупал солтыса, заключал сложные «сделки» с соседями и торговал со спекулянтами, но математика была неумолима.

Жители Пёлуново опасались, что земля в итоге перестанет рождать что-либо, кроме камней.

* * *

Здобыслав Кужава, при жизни ксёндза Шимона выполнявший функции законоучителя, стал приходским священником, причем подошел к этому основательно. Говорили, что он совсем перестал есть, а по вечерам бил себя мокрым ремнем до тех пор, пока не цепенел и не видел Бога. По слухам, он знал наизусть многостраничные фрагменты Священного Писания, а все, что имел, отдал на строительство храма в Радзеюве. Проповеди, с которыми он каждое воскресенье пламенным голосом обращался к прихожанам, стиснувшимся на лавках, обсуждали потом всю неделю в полях и на кухнях.

Как-то раз он поднялся на амвон, в тишине обвел взглядом собравшихся, а потом закричал, сжимая пальцами края кафедры:

– Возлюбленные дети Божии! Вы идете по жизни, неся кресты, впивающиеся в плечи ваши занозами греха человеческого, и делаете все, что в ваших силах, чтобы Господь ваш Иисус Христос в тепле сердца своего нашел места и для вас, когда настанет время вечного покоя. Возлюбленные. Все вы каждое утро открываете глаза и направляете молитвы священнейшему Богу, прося его, чтобы в своей любви бесконечной ниспослал вам милость плодородной земли и обильного урожая. Чего же еще вы желаете? Спокойствия желаете. Жизни в согласии с Писанием. Любви ближнего и счастья. Но что, если на вашем пути встает преграда, поставленная самим ангелом, падшим с небес, хищным зверем, выползшим из бездны адской, дьяволом, что вьется между домами нашими, выискивая щели в совести нашей, сквозь которые он мог бы в нас проскользнуть? Что же вы делаете тогда, возлюбленные Господа? Обходите ее?

Священник направил взгляд на Виктуся, который изо всех сил боролся со сном.

– Но что, если адская бестия со всей присущей ей ловкостью и коварством делает этой преградой вещь кроткую и внешне невинную? Что, если вас подвергают испытанию трудному, как искушение Христа в пустыне? Позволите ли вы змею обмануть себя? Дадите ли ввести себя в заблуждение бестии преогромной, льющей вам в уши адскую ложь за ложью? Нет! Пускай из семян веры вашей вырастут мощные деревья, плоды которых славить будут любовь Бога и которые не склонятся под вихрем козней бесцветных слуг змея! Крыжовник Божий! Обман и грех протыкай шипами своими! В тебе надежда на уничтожение черных преград адских, в тебе надежда на освящение имени Иисуса Христа. Не поддавайтесь, братья и сестры, слугам челюстей мрачнейших, не поддавайтесь во имя Отца и Сына, и Святого Духа! Виноград Божий! Не позволь, чтобы побеги твои сломил ураган дьявольских сомнений! Раскрой глаза, узри истину во Христе. Узри истинное обличье змея, ползающего совсем рядом! Возлюбленные. Поставьте совесть вашу на страже нашей деревни и загляните глубоко в сердца свои, дабы найти в них истину, которую заронил в вас Господь наш в небе. Я вижу вас всех, вижу вас во Христе, ибо души ваши имеют глубокий, данный Господом нашим цвет. Вижу вас всех в повседневных стараниях справиться с трудами земного бытия и заработать вечную награду измученными руками! Вижу вас, ибо души ваши окрасила любовь Иисуса Христа. Но остерегайтесь. Остерегайтесь, братья и сестры, ибо змей ползает прямо под вашими дверями. Остерегайтесь, ибо среди вас есть такие, чья душа совершенно бесцветна. Черпайте силы у Пресвятой Девы Марии и не позвольте, чтобы слуги дьявола отняли у вас плоды, кровью и тяжким трудом собираемые поколениями во славу Господа. Нечеловеческие чудища с бесцветными душами го- товы уничтожить все, что Иисус Христос пожертвовал вам через свою смерть на кресте, но я верю, что укрепленные Словом вы сможете отразить атаки темноты. Верю, что распознаете среди вас бесцветных слуг чудовища, и в самый ответственный момент у вас не дрогнет рука, как не дрогнула она у Авраама.

– Аминь.

* * *

Виктусь подрастал. Влезал куда не надо, болтал без остановки, болел и сразу выздоравливал, кусал брата и сам позволял ему себя кусать, плакал ночью, спал днем, гонял кур и глотал все, что можно было проглотить.

Ранней осенью Янек закончил строить дом. Он состоял из четырех смежных комнат, имел небольшой погреб и был крыт соломой.

В 1948 году, когда впервые состоялась Велогонка Мира, был создан народный ансамбль песни и танца «Мазовше», возникла Польская объединенная рабочая партия и отменили карточки на товары первой необходимости, Лабендовичи поселились в собственном новом доме. Через четыре дня Янек попал в тюрьму.

Его посадили за свиней, а точнее, за их отсутствие. Забрали в Радзеюв, где он отсидел две недели.

В камере, на удивление просторной, он познал, что такое стыд, бессонница и парикмахер Кшаклевский. Из всего перечисленного парикмахера Кшаклевского переносить было особенно сложно. У него был сын возраста Виктуся, отличавшийся прямо-таки безграничными талантами. Парикмахер Кшаклевский решил провести время заключения с пользой и рассказывал сокамернику о своем трехлетнем мальчике. Через два дня Янек впервые подумал, что в итоге свихнется.

На восьмой день Кшаклевский охрип от разговоров. На девятый замолк, а вечером разразился плачем. На одиннадцатый признался, что его сын никакой не исключительный. Он болен и, скорее всего, никогда в жизни не сможет говорить.

– Ты не представляешь, что это за чувство, – прошептал он среди ночи и потом уже больше ничего не говорил.

Они попрощались, пожав друг другу руки и дав обещание, что когда-нибудь еще встретятся.

Янек вернулся домой. С новыми силами принялся за свои девять непокорных гектаров и решил: или он, или они. Он вставал задолго до рассвета и ложился сильно после заката. Поклялся себе, что больше никогда не сядет в тюрьму за какую-то свинью или же ее отсутствие. Мальчики, несмотря на голод, росли быстро. Ирена улыбалась чаще, чем раньше. Жизнь начала складываться.

– Теперь уже все будет хорошо, – услышал он от нее однажды вечером.

– Знаю, – ответил и обнял жену, глубоко вдыхая молочный запах ее кожи.

Через месяц их бесцветный сын умер первый раз.

Глава вторая

Бронек Гельда уже почти не помнил отца. В воспоминаниях перед ним представала лишь окутанная дымом фигура в углу избы. Темная, сутулая. Зато он хорошо помнил беготню за махоркой на натруженных ногах.

Отец много курил. Каждый день перед выходом в поле он сосредоточенно скручивал папиросы и укладывал их в кожаный кисет, который затем привязывал к ремню. Махорку покупали в расположенном напротив костела магазине с баром, который держал болтливый пан Бельтер.

Несколько раз в месяц, возвращаясь из школы, Бронек заходил к пану Бельтеру, и тот давал ему небольшой мешочек. Отцовские деньги были точно отсчитаны. Бронек прятал махорку в портфель и проходил еще четыре километра, отделявшие его от дома.

После уроков он иногда впадал в задумчивость. Шел из Коло в Любины, каждый день смотря на одни и те же дома и деревья. Думал, сколько еще в мире домов и деревьев. Случалось, от рассеянности забывал зайти к пану Бельтеру. Отец обычно ждал его на лавке под старой, обомшелой сливой. Заходя во двор и увидев его фигуру – теперь уже темную и затуманившуюся, – Бронек вдруг вспоминал.

– Папа, пожалуйста, не злись… – начинал мальчик, но отец безмолвно вставал с лавки и направлялся к дому. Бронек шел за ним. Они заходили в сени, отец закрывал дверь и велел ему встать к стене.

– Штаны, – произносил он спокойно.

Неторопливо, мешкая, снимал со стены вожжи. Долго стоял у сына за спиной, проводя твердой кожей между пальцами. Щууух. Щууууух. Бил по ногам и попе. Бронек просил прощения, умолял. Он знал, что это ничего не даст. Пятнадцать ударов – никогда не больше, никогда не меньше. После пятнадцатого вожжи возвращались на стену, а Бронек подтягивал штаны и мчался к пану Бельтеру.

Иногда он вспоминал про махорку, завидев дом вдалеке. Тогда он разворачивался на пятках и летел в магазин, а отец провожал его взглядом. Наказание наступало позже. Пятнадцать ударов – никогда не больше, никогда не меньше.

Когда отец умер, Бронеку было тринадцать. Он понимал, что должен помнить его лучше. В памяти должно было остаться нечто большее, чем просто темная фигура, скручивающая папиросы, и хлест вожжей по коже. Тем не менее, отец ассоциировался у Бронека Гельды только со злостью и беготней за чертовой махоркой.

Сам он ни разу не закурил. У него были другие привычки. Он страстно читал газеты, стругал узорчатые рогатки из дерева и боролся на руках. Благодаря последней, познакомился со своей будущей женой.

Обычно он мерился силами с лучшим другом школьных лет Фелеком Шпаком из соседней деревни Охле. Не очень умел проигрывать. Злился, вздыхал, требовал реванша. Тщательно вел реестр поединков.

Однажды, записывая результат очередной схватки, он впервые заметил крутившуюся на кухне Хелю, которая прежде как-то не привлекала его внимание. Невысокая, несмелая, неприметная и неразговорчивая, она словно опасалась быть хоть какой-нибудь. С того момента Бронек присматривался к ней все пристальнее. Некоторое время ему казалось, что, если сильно на нее подуть, она рассыплется на части.

Ему было тогда двадцать шесть, и уже лет пять он активно искал жену. Но пока все ограничивалось поисками.

– Думаешь, она бы захотела со мной?.. – спросил он Фелека Шпака в день, когда преимущество последнего сократилось до пяти побед, и кивнул в сторону Хели, загонявшей кур в деревянный сарай.

– Да ты чего… с Хелей флиртовать собрался? – удивился Фелек, массируя уставший локоть.

Бронек молчал и смотрел на девушку, которая как раз пыталась выкурить из кустов какую-то упрямую несушку. Полы ее передника развевались на ветру.

– А что? – спросил он наконец.

– Эх… Будь осторожнее, она немного чуднáя. Однажды уже влюбилась. Боже правый. Едва это пережила. Не знаю, может, и стоит попробовать.

– А что я должен…?

– Цветы принеси. Она вроде их любит.

– Цветы, – Бронек повторил это слово, будто слышал его впервые в жизни.

Брат Хели наклонил голову и выглянул в окно. Он рассказал Бронеку о том, как его сестра однажды чуть не сошла с ума. Все началось летом 1915 года. Хеле было шесть, она безумно любила цветы. Ходила по деревне, срывая все подряд, а потом засушивала, вязала букеты и плела венки. В соседний Брдув приехала тогда на каникулы таинственная Бася Халупец с черными звериными глазами. Взглянув в них, мужчины просто теряли голову. Как-то раз Хеля увидела ее в Коло. Девушка шла по улице с подругой, высокая, элегантная, не такая, как все. Она была из какой-то сказки, явно не отсюда.

Хеля сплела для нее венок из сушеных цветов и брала его с собой всякий раз, когда родители разрешали ей ехать вместе с ними в Коло. И вот однажды она столкнулась с Басей недалеко от костела и молча вручила ей венок. Девушка поблагодарила, улыбнулась, а потом, неспешно удаляясь, еще и помахала. Несколько недель Хеля говорила только о ней.

Вскоре Бася Халупец исчезла и появилась вновь лишь через несколько лет. Она ходила по городу, выпрямившись, осторожно, словно боялась, что может случайно к чему-нибудь приклеиться.

– Видно, что поездила по миру, – говорили о ней. Ходили слухи, что она большая звезда, снялась в кино.

К Хеле, интересовавшейся уже не только цветами, но и мальчиками, ходил тогда высокий юноша из деревни Хойны. Его звали Кшиштоф, он водил ее на прогулки. Они почти не разговаривали, просто ходили – от дороги до поля в конце деревни и обратно. Иногда он рвал для нее цветы. Фелек слышал, как во время вечерней молитвы его сестра шепчет Богу, что не знает наверняка, но, кажется, влюбилась.

Однажды Хеля отправилась с матерью в Коло, на рынок. Был конец июля, люди буквально плавились на солнце. Хеля мечтала искупаться в пруду или хотя бы облиться ведром холодной воды из колодца. На тонувшей в пыли улице Сенкевича увидела своего Кшися. Оживленный как никогда, он крутился вокруг Барбары Халупец, которая пыталась не обращать на него внимания. Парень громко смеялся и корчил рожи, как ошалевший. В какой-то момент он упал на колени перед черноглазой женщиной и во всю глотку стал орать, что любит ее, после чего та быстрым шагом удалилась. Хеля отвернулась, потянув мать за собой. Домой она пришла полуживая. Пробормотала, что у нее температура, и сразу зарылась в кровать. Глухая к мольбам отца, провела так несколько дней, пока наконец не дала себе два обещания. Во-первых, встать. Во-вторых, больше никогда не влюбляться. Сдержала только первое.

* * *