Две невесты - Елена Арсеньева - E-Book

Две невесты E-Book

Елена Арсеньева

0,0

Beschreibung

Порой судьба столь причудливо бросает свои карты, что сразу и не поймешь, где козыри. Юная красавица Антонина в одночасье лишилась деда и узнала, что отец её – цыган, к которому убежала в табор ее мать... Всеми силами отказывается девушка от помощи объявившегося брата, цыгана Яноро. Но тот знает, что ей суждено стать женой богача, – а потому Яноро старательно расчищает невесте путь. А что гибнет при этом честь другой невесты, что несчастье множится на несчастье – так это все судьба, перед которой не властны люди! Но не тот у Антонины характер, чтобы слепо следовать судьбе и чужой воле. Она пытается бороться. Только что поделать, если любимый уже обвенчался с другой?

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 386

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Елена Арсеньева Две невесты

Судьба свои дела вершит Не без подмоги человеков…

В. Тредиаковский

Глава первая Цыгане

– Сивый, Сивко! Иди, иди сюда! Сивушко, миленький! Ну иди же ко мне, башка твоя дубовая!

Голос Антонины сорвался на крик, однако без толку: ни Сивко, ни Сивушко, ни «башка дубовая» с места не двинулся, лишь недоверчиво косил влажными карими глазами на девушку, которая держала в руке увесистый ржаной ломоть.

Конечно, черный хлеб, припорошенный солью, выглядел приманчиво, однако Сивка отлично знал, что за кушак хозяйки заткнута плетка, а в другой руке, спрятанной за спину, зажат недоуздок, которым его в один миг обратают, лишь только он зазевается. Да еще и плетью угостят! Ну а потом одна дорога – обратно в конюшню, пялиться в унылую деревянную загородку и ждать, когда хозяйка вставит ему в рот железные удила, взвалит на спину седло, вскочит сама и заставит то рысью, то трусцой мотаться на лесам-полям да прыгать через овражки, за малейшее непослушание охаживая по спине плеткой. Такое – Сивка знал – у нее называлось прогулкой. Только разве ж это прогулка?! Прогулка – это когда конь несется куда хочет, а не когда его направляет воля хозяйки, у которой нрав столь прихотлив: то жесток, то милостив. Мудрено ли, что Сивка не желает под эту волю возвращаться?

Нет, на приманку он не клюнет! Май нынче ранний да теплый, травищи кругом уже вволю, вода в ручьях бежит – как-нибудь проживет он и без хлеба неволи, пусть даже и присоленного!

Конь мотнул головой, да так строптиво, что Антонина, которая затаила дыхание в надежде, что он вот-вот потянется губами к хлебу, мгновенно поняла: ничего не выйдет, Сивка сейчас ускачет и не вернется! Потеряла она коня – не простил той порки, которую задала ему хозяйка вчера за непослушание. Неужто прав был старый конюх Леонтий, который знай ворчал, расседлывая Сивку и обтирая его взмыленные да исхлестанные бока: «Конь хоть и животина, а человеческое обращение любит, так будь с ним человечна, ведь и ты, и он Божьи твари!» И дед, значит, был прав, когда терпеливо увещевал: «Тонюшка, душенька, будь ты хоть малость помягче да помилостивее, Сивка тебя лучше бы слушался!»

Антонина не верила, потому что сама никогда не слушалась тех, кто был с нею мягок да милостив: ни няньку свою Дорофею, ни деда Андрея Федоровича, ни, понятное дело, конюха Леонтия. А вот когда приезжала подруга ее покойной матушки, графиня Елизавета Львовна Стрешнева, глядевшая свысока, цедившая слова сквозь зубы, Тонюшка ходила перед ней по струночке! А та на ласку скупилась – бывало, и на нитку Тонюшку сажала, когда та озорничала: привязывала к ножке стола или стула, и Боже упаси ту нитку разорвать – сразу выпорет графиня, да пребольно! Но такое редко случалось, ибо при ней Тонюшка была как шелковая, и в каждом слове ее, в каждом взгляде можно было услышать и увидеть только одно: желание угодить всемогущей Елизавете Львовне, которая живет в своем имении где-то между Владимиром и Москвой, а в Арзамас наезжает не чаще чем раз в год, чтобы проведать своих старых-престарых незамужних тетушек, обитавших в доме ее покойных родителей, ибо сама графиня родом тоже была арзамасская. Раньше она никакой графиней, честно говоря, не была… просто-напросто граф Стрешнев, случайно встретившись с ней, некогда женился на ней не то из-за несказанной красоты, не то из-за богатейшего приданого, которое помогло ему навести порядок в его вотчине[1] Стрешневке и прочие дела поправить. Теперь графиня то в Стрешневке жила, то в Москву наезжала.

Москва манила Тонюшку так же неодолимо, как манит в студеный день ясное солнышко. Смотрела бы на него да не насмотрелась! Но до солнца добраться можно только в сказках, которые плетет на ночь глядя нянька Дорофея, норовя унять, утешить, успокоить своенравное дитятко. А дитятко в сказки не верит – верит только в скупые рассказы Елизаветы Львовны о Москве, о ее ровных мостовых, по которым с утра до ночи, а то и далеко заполночь звонко цокают копыта и гремят колеса, о нарядных и веселых людях, которые в Москве живут. А иные, самые везучие и счастливые, поселились даже не в Москве, а в стольном граде Петербурге, и среди них молодой граф Михаил Иванович Стрешнев, сын Елизаветы Львовны… Это был постоянный посетитель девичьих снов Антонины – девичьих, но отнюдь не скромных, ибо скромницей она не была отродясь, зато ловко таковой притворялась – именно для графини Елизаветы Львовны. В своей низенькой светелке, которую озаряла свечка, торчащая из закопченного подсвечника, она предавалась мечтам столь смелым и дерзким, что графиня Стрешнева была бы изумлена до крайности, если бы могла о них узнать!

Что и говорить, Елизавета Львовна Стрешнева и сама была отчасти виновата в этих мечтаниях, ибо при каждой встрече с Антониной сулила, что, лишь девочка подрастет, она будет взята в Стрешневку горничной – за красоту и умение угождать. Верно: ежели с кем была Антонина приветлива, ежели и угождала кому, то лишь графине, видя в ней существо безусловно высшее, достойное подражания и почтения.

Госпожа Стрешнева приказала деду Антонины позаботиться о ее образовании, и Антонину научили бегло читать (впрочем, выдуманные истории ее очень мало привлекали!) и разборчиво писать (грамоту она хорошо усвоила и писала куда лучше своего учителя-дьячка). Елизавете Львовне желательно было иметь не столько горничную, сколько хорошенькую и мало-мальски образованную компаньонку (по-старинному говоря, наперсницу) – по той моде, которая установилась в обеих русских столицах в последние времена, когда новомодные европейские обычаи вытеснили дедовские, исконно русские. Как водится и будет водиться из века в век, низшие подражали высшим, так что и дамы придворные, и ко двору не приближенные заводили себе компаньонок – для доверительных бесед и мелких услуг. К тому же графиня Стрешнева любила все красивое, а ведь Антонина была подлинной красавицей: с гладкими, смолью отливающими волосами, смуглолицая, с пухлыми алыми губами, гордым изломом бровей и черными жгучими глазами.

Впрочем, у Елизаветы Львовны была еще одна причина принимать участие в судьбе дочери ее покойной подруги, однако об этой причине никто не ведал, кроме самой графини и Андрея Федоровича Гаврилова, деда Антонины. Он уповал на Божье милосердие и надеялся, что об этом деле так никто и никогда не узнает. Графиня же Елизавета Львовна весьма чтила Евангелие от Луки, в котором сказано: нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы. Она, при внешней надменности и даже суровости, была жалостлива и надеялась, что печальная правда откроется уже после того, как ей удастся увезти Антонину из Арзамаса, так что удар поразит девушку с меньшей, не убийственной силой.

Нрав Антонина имела вспыльчивый, и когда бури волновали глубины ее души, из ее глаз ну просто-таки искры сыпались! Однако она была умна, а потому умела очаровать любого, если давала себе труд постараться. Да, люди на ее счет могли ошибаться, но животные не ошибались никогда, именно поэтому ни кошки, ни собаки к ней никогда не ластились, хоть и опасались царапаться, кусаться и даже облаивать – чуяли, что для них это может очень плохо закончиться! – а с лошадьми Антонина могла поладить только с помощью плетки. Она не замешкалась бы и сейчас пустить плетку в ход, чтобы укротить упрямого Сивку, однако для этого надо было подобраться к нему поближе, а как это сделать, если он даже от хлеба с солью воротит морду свою упрямую?!

Вот уже повернулся, вот сейчас ускачет прочь…

Но Сивка внезапно вскинул голову, насторожился, запрядал ушами, словно прислушивался к чему-то. Шея его тревожно выгнулась. В то же мгновение раздался тихий свист, и Антонина поняла, что свист раздавался и раньше, но она его не расслышала, а конь своим острым слухом уловил этот звук, оттого и насторожился.

Что за свист? На птичий не похож!

Вот свист раздался вновь. Сивка переступил с ноги на ногу, а потом сделал несколько шагов к березовому подлеску. Если он туда канет, сразу из глаз скроется, за ним не уследишь, почует свободу – убежит.

– Стой! – крикнула Антонина, и конь испуганно взвился на дыбы, заметался из стороны в сторону, круша копытами молоденькие деревца и поворачиваясь к бывшей хозяйке. Антонина завизжала было вновь, на сей раз от страха, однако кто-то с силой дернул ее за руку, оттаскивая в сторону.

Антонина изумленно уставилась на маленькую, худенькую, совсем юную девушку с черными кудрями, небрежно прикрытыми переливчатым алым платком. Одета она была в дикую[2] холщовую рубаху и домотканую полосатую юбку. Одежда самая простая, но алый платок… такие нечасто увидишь, на ярмарке за них огромные деньги торговцы дерут, ибо шелк для них везут из каких-то баснословных стран! Откуда же у этой простенькой девчонки такой платок? Может, украла где-то?..

– Молчи, – шепнула тем временем девушка, глядя на Антонину чуть раскосыми черными глазами. Брови ее прихотливо разлетались к вискам, большой рот, чудилось, постоянно готовился к улыбке. Она была похожа на диковинную птичку. – Не мешай Яноро.

– Кому? – пробормотала Антонина, однако девушка прижала палец к губам и выразительно повела глазами в сторону.

Антонина проследила за ее взглядом и увидела какую-то тень, мелькнувшую в зарослях. Оттуда снова послышался свист, и Антонина заметила, что Сивка уже не мечется, а спокойно переминается с ноги на ногу. Не переставая посвистывать, тень выдвинулась из зарослей – и Антонина увидела, что это человек, одетый в черное. Он метнулся вперед и вмиг оказался верхом на Сивке, яростно крикнув:

– Лачи, бенг рогэнса![3]

К изумлению Антонины, конь не сбросил всадника, даже не вздыбился, а замер, словно заколдованный, и девушка смогла разглядеть незнакомца.

Это был смуглый парень лет восемнадцати-двадцати, не больше, в черных штанах и черной рубахе, подпоясанной веревкой, в лихо заломленной войлочной шляпе, из-под которой выбивались смоляные кудри. В ухе остро блеснула круглая – кольцом – золотая серьга. Ноги его, обутые в высокие сапоги, сжимали бока Сивки. Одной рукой он вцепился в гриву, а другую протянул к Антонине и, нетерпеливо прищелкнув пальцами, на которых сверкнули золотые перстни, отдал какой-то странный приказ:

– Совари!

– Что? – хлопнула Антонина глазами.

– Уздечку ему дай! – подсказала девушка и, не дожидаясь, пока ошеломленная Антонина сообразит, что надо делать, выхватила у нее недоуздок и бросила парню, который ловко подхватил тонкий ремень и, свесившись со спины коня, поднес недоуздок к его рту.

Сивка строптиво вздернул голову.

– Не возьмет! – пробормотала Антонина, оскорбленная тем, что этот незнакомец делает с ее конем все что хочет, а тот слушается.

– У Яноро да не возьмет?! – усмехнулась девушка. – Что ты! Еще как возьмет!

И, прежде чем она проговорила это, конь принял ремень недоуздка и, покорно наклонив голову, потянул зубами листок с березки.

– Гэнито, сыво грай! Гожони![4] – накинув узду на ветку, проговорил парень (Антонина ни слова не поняла, однако по выражению лица угадала, что незнакомец Сивку хвалит), спрыгнул с коня и отошел от него, не сводя с Антонины озорных, даже дерзких черных глаз.

Странно… девушке вдруг показалось, что она уже где-то видела эти глаза, окруженные длинными, круто загнутыми ресницами.

Впрочем, сейчас не до этого странного незнакомца с такими знакомыми глазами.

– Сивка сейчас убежит! – вскрикнула девушка испуганно. – Дай мне узду!

– Тихаэ![5] – прошипел парень на том же странном языке, однако это слово Антонина сразу поняла и испуганно умолкла.

В самом деле, чего это она разоралась? Испугается Сивка и ускачет прочь…

– Не надо на коня кричать, – негромко сказал незнакомец. – Бить коня не надо. Говори с ним ласково – он все поймет, люби его – он все для тебя сделает.

Ну надо же! И черноглазый туда же! Да слышала, слышала Антонина уже это! От деда, от Леонтия слышала! Надоело, когда повторяют одно и то же!

Она сердито нахмурила брови, но парень вдруг расхохотался:

– Смотри, Флорика, ну до чего она на баро Тодора похожа! Как вылитая! Особенно когда злится!

Антонина вытаращила глаза. Ого, так он не только какой-то тарабарщиной изъясняется! Он и по-русски говорит, хотя и немного странно произносит некоторые слова.

Из какого же он народа? И кто такой этот баро Тодор? Почему Антонина на него похожа?!

Она подозрительно посмотрела на парня. Ишь, одежда его – рвань рванью, а золота на себя навесил – небось даже на графине Стрешневой столько не увидишь! У девушки, которую, как легко было понять, зовут Флорикой, всего одно маленькое колечко, да и то не на пальце, а на нитяном шнурке на шее висит. А этот… золотых дел мастера ограбил, что ли?! Судя по хищному, дерзкому взгляду, он способен на все что угодно!

Тем временем Флорика внимательно оглядела Антонину и усмехнулась:

– Что ж странного в ее сходстве с баро Тодором? Она и на тебя похожа, Яноро. Ведь вы брат и сестра!

Антонина даже рот открыла. Что за сумасшедшие встретились ей в лесу?! Следовало бы высокомерно посмеяться над их бреднями, однако она едва не задохнулась от возмущения.

– Что вы несете?! – крикнула яростно и даже топнула сапожком, но замерла, вдруг сообразив, где раньше видела эти черные глаза, окруженные длинными ресницами.

Да в зеркале! В зеркале, когда смотрелась в него, любуясь своей красотой, своими глазами, своими ресницами!

У Яноро такие же глаза, как у нее. Совершенно такие же глаза…

– Кто ты такой? – испуганно прошептала Антонина. – И о чем говоришь?

– Я цыган, – усмехнулся Яноро. – И ты цыганка, хотя всего лишь наполовину. Моего отца звали Тодором. Он был и твоим отцом. Ты моя единокровная сестра.

Эти слова были настолько нелепы, настолько оскорбительны, что возмущение помогло Антонине перевести дух и собраться с силами. Дед говорил, что она и впрямь похожа на своего отца, однако им был никакой не баро Тодор, а гвардейский поручик Федор Иванович Коршунов, павший в чужих краях и там же преданный земле. Антонина его никогда не видела – так же, как и свою матушку, умершую при родах, – однако и дед, и нянька рассказывали, что отец был смугл, черноглаз и черноволос: дочка удалась вся в него.

– Гнусный лжец! – прошипела Антонина. – Все цыгане – лгуны и воры! Кого ты обокрал, что столько золота на себя навесил? А что же девчонке этой всего лишь одно колечко дал?

– Я никого не грабил! – зло сверкнул глазами Яноро. – Золото мне наш отец в наследство оставил! Баро Тодор! А ты знай: цыган в зимние холода лучше мерзнуть будет, но купит не шубу, а куртку с золотыми и серебряными галунами. Мы любим красоту и блеск! Мы свободны и богаты! У нас в таборе все мужчины в золоте ходят. Однако только ромнори, замужние цыганки, драгоценные мониста надевают. А девушка-цыганка не должна носить золото. Да, у Флорики только одно колечко на шее. Это значит, что она просватана. За меня просватана! Она моя невеста! Вот сыграем мы свадьбу – и у нее шея согнется под тяжестью золотых ожерелий! Пойдем с нами в табор, сестра, найдем и тебе мужа. Когда-то твоей матери очень нравилась наша вольная жизнь – ты ее тоже полюбишь.

– Что-о? – протянула Антонина ошеломленно. – Моей матери нравилась жизнь с таким отребьем? Моей матери, честной купеческой дочери?! Да что ж это я?! Какой-то бродяга врет мне, а я уши развесила?! Пошел вон говорю, не то…

Она замахнулась плетью, готовая огреть Яноро, однако тут же вскрикнула от боли в плече. Рука онемела, повисла, как тряпичная, и плетка выпала из бессильных пальцев.

Антонина растерянно повела глазами и перехватила напряженный взгляд Флорики. Знать, не зря про цыган говорят, будто они воры, первейшие конокрады, ну а все их женщины – ведьмы. Значит, и Флорика такая же: ведь это ее взгляд словно вцепился в Антонину и не дает ей даже рукой шевельнуть!

– Строптивая лошадка моя сестра! – хохотнул Яноро. – Не веришь, что у нас один отец? Ну что ж, спроси своего деда, кто такие баро Тодор и Донка. И помни: цыганская кровь рано или поздно даст себя знать! А еще запомни: если хоть один раз крикнешь на своего коня или плеткой его хлестнешь, он взбесится и затопчет тебя. Мы на него заклятье наложили. Не спасешься, гробом своим клянусь! А теперь прощай… пока прощай. Но мы еще встретимся!

Яноро и Флорика переглянулись, помахали Антонине и канули в чащу. Ни шороха травы не услышала девушка, ни вершины деревьев не колыхнулись, отмечая путь странной пары. Словно растворились цыгане в сумраке лесном!

Ходят слухи, что их племя с чертом водится. Небось и с лешим тоже…

Антонина осторожно шевельнула рукой – та слушалась, как прежде, не болела.

– Сивка, – позвала негромко, и конь повернул к ней голову. – Ну ты смотри, шишига серый, – пригрозила было Антонина, – сызнова начнешь уросить[6], я тебя…

И тут же испуганно осеклась. Конечно, этот паршивый цыган просто пугал, уверяя, будто Сивка может затоптать хозяйку и убить, но что если это так?.. Нет, лучше не испытывать судьбу. Может, и верно говорил дед, мол, надо быть с конем поласковее? А вот любопытно, скажет ли он правду, если Антонина и впрямь спросит… спросит про баро Тодора и какую-то Донку?

Да она и спрашивать не станет! Вот еще! Больно надо!

– Сивка, Сивушка… – Тихонько бормоча, Антонина подвела коня к пеньку, встала на него и наконец забралась верхом. При этом она вспомнила легкость, с какой взлетел на спину Сивки Яноро, и даже оскалилась от злости.

– Ишь, вскочил, ровно на своего коня! – проворчала сердито, но конь недовольно ржанул, и Антонина спохватилась.

– Домой, Сивушка, домой, милый, – пропела она ласково и легонько тронула коня каблуками. Вспомнила о валявшейся на земле плетке, но возвращаться и поднимать ее не рискнула – похлопала коня по шее, направляя в объезд чужого овсянища[7].

А вдруг и впрямь цыган не врал и Сивка может взбеситься? А что если он не врал и о Тодоре?

Нет, не может быть! Он врал, конечно, этот проклятый цыган! Ничего не станет спрашивать Антонина у деда!

Однако она уже знала, что не выдержит – и все-таки спросит… На миг сделалось страшно, словно неведомое будущее вдруг встало лицом к лицу с Антониной и насмешливо заглянуло в ее глаза. Но остановиться она уже не могла.

Глава вторая Приметы няньки Дорофеи

Дед, как назло, все никак не возвращался домой. Еще с утра уехал в Арзамас, на свой склад, куда должны были прислать из Нижнего новый товар. И вот уж вечер настал, а его нет и нет!

– Ну где он там запропастился?! – нетерпеливо шептала Антонина, когда и отобедали, и к ужину накрыли, а дед так и не появился.

– Угомонись, милая, – ласково увещевала Дорофея. – Погляди, какой калабан[8] нынче выпекся: известное дело, коли часть отслоилась от каравая, кому-то поездки не миновать. Знать, Андрей Федорович уже в дороге!

– Если тебя послушать, у нас ежедень хлебы с такими горбами должны выпекаться, потому что Андрей Федорович ежедень в дороге, – огрызнулась Антонина, нетерпеливо возя ножом по столу.

– Не балуй, нечистую силу навлечешь! – наставительно изрекла Дорофея и потянулась было забрать у девушки нож, однако Антонина отдернула руку:

– Вели мясо нести, я есть хочу! Не буду больше ждать!

Она перевернула каравай уродливой горбушкой вниз (смотреть противно!) и принялась резать хлеб.

– Поверни горбом кверху! – погрозила пальцем Дорофея. – Беду накличешь!

Антонина, неуступчиво сдвинув брови, продолжала кромсать хлеб. Нож противно скрипел в корке.

– Экий квёлый![9] – сморщила нос Антонина.

Ломти получались неровные, где толще, где тоньше.

– Коли неровно и трудно хлеб режешь, такова и жизнь у тебя будет неровная и трудная! – проворчала Дорофея, которая была набита приметами, словно подушка пером. Обычно приходилось выслушивать не меньше десятка предостережений подряд: дед только посмеивался и называл Дорофею бармой бесценной[10], а Антонина пропускала воркотню няньки мимо ушей, ибо та по старости иногда завиралась, однако сейчас не выдержала и, отбросив нож, воскликнула:

– Хватит! Надоела!

Нож слетел со стола и вонзился в пол.

Дорофея громко ахнула и зажала рот рукой, уставив на Антонину вытаращенные глаза.

– Что еще? – рявкнула та.

Дорофея забормотала сквозь пальцы что-то невнятное, Антонина даже не сразу разобрала, что там пророчит нянька.

– Да ведь это к покойнику! Коли выпадет из рук нож, когда хлеб резали, да воткнется острием в пол, – жди покойника в доме!

Антонина вскочила, выдернула нож, застрявший острием между половицами, и, поигрывая им, выпалила угрожающе:

– Если не перестанешь попусту болтать, примета сбудется. И знаешь, кто будет этим покойником?..

Дорофея так и ахнула, так и замахала руками:

– Да ты что, Тонюшка? Не ума ли решилась? Ишь как глазами засверкала – ну точно цыганка! Вся в отца!

И снова зажала себе рот, и снова вытаращила глаза, и даже не обратила внимания, что нож вывалился из рук Антонины и опять вонзился в пол.

У девушки застучало в висках.

– Что ты сказала? – пробормотала она, не слыша собственного голоса из-за шума крови в ушах. – Что?!

Дорофея растерянно заморгала, заюлила глазами, забормотала:

– Да я что… да ничего… просто так… я и раньше говорила, что ты вся в отца, он такой же чернющий был да глазищами сверкал…

Да, она так говорила, правда. И дед говорил. Раньше Антонина не обратила бы никакого внимания на обмолвку Дорофеи насчет цыганки, но после утренней встречи, после того, что ей сказали Яноро и Флорика, все изменилось!

– Да разве ж Федор Иванович Коршунов, батюшка мой, был цыганом? – спросила Антонина как можно спокойнее, чтобы Дорофея тоже успокоилась.

– Каким цыганом, окстись, не болтай чего попало! – решительно махнула рукой Дорофея, но тотчас опять заюлила глазами, забормотала: – А может, и был, откуда мне знать, если я его никогда не видела?

– Как не видела? – насторожилась Антонина. – А на свадьбе? Ты же говорила, что с матушкой моей не расставалась никогда! Была сперва у нее горничной, а потом моей нянькой стала! Кто же ее к венцу прибирал, если не ты?

Лицо Дорофеи перекосилось, из глаз хлынули слезы:

– Отвяжись, Тонюшка! Не мучай ты меня! Лучше кого другого спроси!

– Другого? – возмущенно повторила Антонина. – Кого же другого мне прикажешь спрашивать, если и ты, и дед – оба рассказывали, что венчались отец с матерью не в Арзамасе, а в Нижнем Новгороде? Что отец оттуда на войну ушел, с которой так и не вернулся, а матушка родами умерла, после чего дед в Арзамас привез ее в гробу, а меня в корзинке плетеной? Кого мне спросить, если никто из наших арзамасских соседей на той свадьбе не был? В Нижний поехать? Там что-нибудь разузнать? Но у кого узнавать, если батюшка мой, Федор Иванович Коршунов, был круглым сиротой и ни одного родного человека у него не осталось? В этом и ты, и дед меня с самого детства уверяли…

– Да ведь у деда крестильная запись есть! – затравленно, исподлобья глядя на Антонину, выпалила Дорофея. – В ней сказано, что мать твоя – Глафира, в девичестве Гаврилова, дочь Андреева, отец – Федор Коршунов, сын Иванов, оба православные. А разве цыгане бывают православные? Все нехристи, все язычники!

– Запись-то есть, да ведь… да ведь крестили меня в Арзамасе, наш батюшка Иннокентий и крестил, – напряженно сузив глаза, пробормотала Антонина. – Ни матушки, ни отца при этом не было – ее уже схоронили, отец погиб… Отец Иннокентий записал все с дедовых слов, ему поверил! Они же с самого детства дружили, неразлейвода…

– Ты чего буровишь?! – возмутилась Дорофея. – Да неужто твой дед мог священнику солгать?

И отвела глаза так быстро, словно отдернула…

– Это не я сказала, – медленно проговорила Антонина, не отводя взгляда от заалевшего Дорофеиного лица. – Это ты сказала.

– Чего, чего я сказала? – закудахтала та, напряженно сводя брови.

– Ты сказала, что дед мог священнику солгать.

– Да нет же, я сказала, что он не мог! – всплеснула руками Дорофея.

– Конечно, не мог, – со спокойствием, которого не чувствовала, кивнула Антонина. – Зачем? Ведь все проверить можно. Небось в Нижнем, в храме Печерском, где отец с матушкой венчались, в церковной книге запись об этом венчании есть. Или… нет?

– Что значит – нет?! – взвилась Дорофея. – Ты чего на мать родную наговариваешь, на голубицу мою, на Глашеньку? Неужто она могла нагулять дитя невесть от кого, а Андрей Федорович ее грех ложью бы прикрывал?

Она багровела лицом, она кричала, она всплескивала руками… И это Дорофея, которая всегда говорила тихо-тихонько, опасаясь, что «люди[11] подслушают, а люди – первый враг господ»! Что и говорить, к прислуге домашней Дорофея относилась недоверчиво, сплетен, которые могут от слуг исходить, боялась как огня – и вдруг словно забыла обо всех тех ушах, которые сейчас настороженно ловят каждое ее слово. Забыла, забыла, совершенно власть над собой потеряла – до того встревожилась, до того старается убедить Антонину, будто о цыганочке всего лишь обмолвилась, будто эти ее слова не значат ничего! Однако чем больше она старается, тем сильнее щемит у Антонины сердце…

Слова Яноро оказались камнем, который был брошен в тихий пруд ее спокойной жизни. Кто знает, может быть, круги разошлись бы, снова воцарились бы тишь да гладь, но обмолвка Дорофеи еще сильнее взбаламутила воду. Поднялись волны, которые уже подмывают берега! Что еще брякнет Дорофея? Что еще пугающе-неожиданного о себе и своих родителях узнает Антонина?

А если и ей самой бросить камень в тот же разволновавшийся пруд? Что если назвать сейчас имя баро Тодора? Может быть, не только дед, но и Дорофея знает, кто он такой и какое имеет к ней отношение?..

Ох, как страшно, как стынут руки, язык немеет… Однако не такова Антонина, чтобы бежать от опасности! На Сивке мчится, не разбирая дороги, бесстрашно – и сейчас дерзко бросится вперед, навстречу неизвестности!

– А скажи, Дорофея, знаешь ли ты, кто такой…

Она не договорила – вдруг заголосили во дворе бабы, потом с грохотом распахнулась дверь в столовую комнату – и на пороге вырос Никодим, кучер дедов.

Антонина и Дорофея замерли, в ужасе уставившись на кучера, всегда такого спокойного, благообразного, важного. А сейчас каков он?! Весь в пыли да грязи, волосы всклокочены, рубаха в кровище, глаза блуждают, борода трясется, словно у Никодима зуб на зуб не попадает. Еле стоит, вцепившись в дверной косяк…

Да что это с ним?!

Они не успели спросить: Никодим вдруг рухнул на колени, ударился головой об пол и завыл:

– Прости, голубушка, Антонина Федоровна, не уберег я нашего хозяина, не уберег…

– Что с дедом? – вскричала Антонина. – Где он?

– Убился! Убился чрез волшебную порчу, чрез того проклятущего цыгана! – прорыдал Никодим, не поднимая головы.

Дорофея коротко взвыла, но Антонина сильно топнула, и нянька замолкла. Девушка прыгнула вперед, схватила Никодима за волосы и рывком подняла его голову:

– Что ты сказал?! Про какого цыгана речь? Говори!

Никодим залился слезами и кое-как, с запинками, начал рассказывать:

– Со счетами Андрей Федорович покончил и заспешил домой. Допрежь такой осторожный был, все меня осаживал, когда я начинал гнать, а тут как подменили его. Проголодался, говорит, я, так что поспешай, Никодимка! И все понукал: шибче да шибче, экий ты, говорит, тенятник, экий лентяй! Ну я как присвистнул – пошел было наш Силач, да вдруг замер как вкопанный. Мы с Андреем Федоровичем насилу в возке удержались! Я коня и так, и эдак, и по матушке, и по батюшке… нет, стоит неподвижно! Вдруг слышу – хохочет рядом кто-то, аж закатывается. Глянул – а там цыган молодой. Сам в какое-то отрепье одет, а на шее, да на пальцах, да в ушах золота небось полпуда! Я Силача охаживаю плетью, аж криком кричу, а он не шелохнется, только пена с него клочьями летит. Я цыгану: «Пошел вон, колдун чертов!» – а он опять ржет во всю глотку. Потом пальцами щелкнул и говорит, уставивши на Андрея Федоровича свои глазищи чернющие, бесовские: «Ладно, поезжай, господарь, да только не забудь внучке про баро Тодора рассказать!» И пошел восвояси. Я ему вслед: «Чего ты тут чиликаешь, язва бы тя расшибла?!» А он и не оглянулся. Я на хозяина покосился, а тот сидит белый весь, как стенка беленая, да крестом себя осеняет. Потом прохрипел: «Поехали!» Я Силача ни вожжами не дернул, ни кнутом не тронул, ни криком на него не кричал, а он вдруг ка-ак рванул с места, во всю прыть понесся, словно над землей полетел! А Андрей Федорович все на того клятого цыгана оглядывался – ну и не удержался на выносе…[12] И не больно круто поворотили, а хозяину хватило. Я пока остановил Силача, пока выскочил – а Андрей Федорович уж мертвый лежит, да в кровище весь…

Дорофея схватила Антонину за руку, пальцем показала на пол, где между половицами торчал нож.

– Вот и покойник! – хрипло крикнула она да и рухнула без памяти.

Глава третья Глашенька

Жизнь изменилась враз, будто черным платком кто махнул. Был у Антонины дед – единственный родной человек! – и не стало его. Была нянька Дорофея – выросла Антонина на ее руках! – и той не стало. Не пережила Дорофея гибели хозяина – умерла, лишь час пролежав в беспамятстве. И как ни была Антонина потрясена, как ни хотелось ей криком кричать, рыдать и головой о стену биться, а делать нечего – ей самой пришлось и священника с дьячком звать, чтобы читали над покойными отходные молитвы, и службы поминальные заказывать, и на кладбище посылать с приказом выкопать две могилы в их семейном углу кладбища (верную Дорофею решила Антонина похоронить рядом с дедом, покойной бабкой, которой не помнила, и матерью, которой вовсе не знала), отдавать прислуге наказы, чтобы готовили поминки – отдельно для господ и знатных арзамасцев, отдельно для всей дворни и горожан званием попроще, которые тоже захотят выпить на помин души честного купца Федора Андреевича Гаврилова…

Лишь к полуночи все дела были поделаны. Антонина, едва живая от усталости, поднялась в свою светелку и упала на постель. Она была так занята и так потрясена весь этот вечер, что даже не плакала, запрещая себе предаться горю, и вот сейчас, наконец, оказалась с ним наедине, лицом к лицу. Слезы подступили к глазам, и девушка зарыдала, однако тут же уткнулась в подушку: стало стыдно, что кто-то услышит ее громкие всхлипывания. Ведь все равно никто не придет утешать – некому! Не прислуге же утирать слезы хозяйкины!

«Что же мне теперь делать? – в отчаянии думала Антонина. – Как же я буду жить – одна-одинешенька? Как со слугами и с товаром управлюсь?!»

Но время шло, ночь шла, и постепенно Антонина начала свыкаться со своим горем. «Ладно, в лавке приказчики помогут, а со слугами уж сама как-нибудь… дело житейское! Потом замуж выйду, муж будет вместе со мной с торговлей управляться… я ведь богатая невеста, со знатным приданым, ко мне женихи ломиться в двери станут!»

Жизнь уже не казалась такой печальной и безысходной. «Выберу среди всех женихов наилучшего! – самодовольно подумала Антонина, однако тут же и опечалилась опять: – Одна беда – муж всю власть и все богатство себе заберет, а мне только и останется, что его ублажать да детей рожать, как все прочие бабы замужние. Эх, хорошо графинюшке: она вдова, сама себе госпожа, сын у нее по струнке ходит. Вот бы и у меня так было!»

Однако для того, чтобы овдоветь и заставить сына ходить по струнке, надо было сначала все же выйти замуж и ребенка родить. Это Антонина прекрасно понимала. Но замуж-то выйти – за кого?.. Ей уже восемнадцатый год, однако за нее никто еще не сватался. Конечно, Антонина непомерно задирала нос и держалась в стороне от арзамасской молодежи. Ни на посиделки, ни на гулянки носа не казала! Видела она своих ровесников только на церковных службах. К тому же дедов дом находился в часе езды от города. Сам Андрей Федорович наведывался на склады, а Антонине там что делать было? Она предпочитала гонять верхом по полям-лесам, или болтать с прислугой, или шить-вышивать, или учиться грамоте и разным книжным премудростям, как велела графиня Стрешнева.

Елизавета Львовна несколько дней назад приехала в Арзамас к теткам, но Антонина еще не видела ее. Ох, а что же теперь делать с надеждами, которые девушка возлагала на свою покровительницу? Поездка в Москву или жизнь в богатом Стрешневе, знакомство с блестящим молодым графом Михаилом, который непременно приедет из Петрограда навестить мать, и прочие тайные мечты, которым она предавалась с таким упоением…

Неужели со всем этим придется проститься?! Ведь теперь жизнь ее навсегда будет связана с Арзамасом, здесь ей придется остаться!

«А почему проститься? – вдруг подумала Антонина. – Почему навсегда остаться в Арзамасе? Елизавета Львовна частенько жаловалась, что сын ее, граф Михаил, изменился: сделался в Петербурге мотом, картежником, транжирой, что о Стрешневке он позабыл, все о городских развлечениях думает, а в поместье иногда денег на первоочередные нужды не хватает. Как-то проговорилась, что все ее богатое приданое муж начал расточать, а Михаил и вовсе к концу сводит. А что если… Ведь у меня теперь тоже богатое приданое… Моих денег на многое бы хватило!»

От смелых мечтаний бросило в жар! Антонина соскочила с постели, уставилась в окно. Луна сияла в темном небе, заливая округу голубоватым призрачным светом: словно сияющей кисеей завесила сад, и поля, и дальний лес. Каждый листок старой березы, росшей почти вплотную к стене дома, казался вылитым из слабо звенящего серебра. А озеро, лежащее неподалеку от леса, блестело остро, режуще, словно осколок огромного зеркала, упавший с неба…

Прохладный ночной ветерок заставил Антонину задрожать, однако не охладил ее воспаленных мечтаний. Она подошла к зеркалу, висевшему на стене. Комната была залита лунным светом, Антонина все ясно видела.

Ах, какая красавица смотрела на нее из тяжелой дубовой рамы! Какие глаза… черны как ночь! И как в ночи не разглядишь ничего, так не увидишь, что таится в глубине этих глаз, какая тьма жадных желаний клубится там!

– Я красива… – пробормотала Антонина, словно впервые увидев себя, хотя и прежде именно сознание собственной красоты заставляло ее с пренебрежением смотреть на молодых арзамасцев. – Я так красива, что граф Михаил Иванович должен, должен будет…

Странный звук заставил ее вздрогнуть. Словно бы ударилось что-то об оконную раму. И еще раз ударилось, а потом на пол упало – да ведь это камушек! Вон валяется. Кто-то бросает камушки в окно. Кто?

Антонина подскочила к подоконнику, перевесилась через него – и увидела стоящую внизу девушку. Бледное в лунном свете лицо, черные глаза, черные кудри, накрытые алым платком… Это Флорика! Цыганка Флорика!

Сердце так и зашлось.

– Ты? – прошипела Антонина. – Что, и Яноро здесь? Из-за вас мой дед погиб – теперь сюда приперлись?! Ну так вам несдобровать!

Она уже открыла рот, чтобы позвать людей, однако крик комом замер в горле. Не то что не крикнуть или хотя бы шепнуть – ни вздохнуть Антонине, ни охнуть!

Вспомнилось – что-то подобное она почувствовала, когда вздумала замахнуться на Яноро плетью. Флорика, это Флорика ворожит – колдунья бесова! Сначала цыганское колдовство извело деда, теперь до Антонины добралось.

Она того и гляди умрет от удушья, умрет!

Чего им, этим нехристям, надо от ее семьи? Что за прок им в смерти Андрея Федоровича Гаврилова и Антонины Коршуновой, его внучки и… И наследницы его состояния, между прочим! Может быть, не столь уж великое богатство, чтобы пуды золота на себя навесить, да ведь это с какой стороны посмотреть. Всякое дело, в том числе и торговое, можно и погубить, и преумножить. Можно по миру пойти, а можно и еще пуще разбогатеть.

Кто унаследует склады и товар деда после его смерти? Антонина. Кто унаследует все это после ее смерти? Да кто ж другой, как не ее единокровный брат Яноро! Этот цыган! Это жалкий бродяга!

Да нет, не может того быть! Неправда это!

А если… правда?

– Обещаешь молчать? – донесся до нее тихий голос Флорики. – Я должна тебе кое-что рассказать. Крик не поднимешь?

Антонина кивнула, мучимая одним желанием – наконец-то вздохнуть.

– Побожись! – потребовала неумолимая цыганка.

Антонина торопливо обмахнулась крестом, и Флорика, проворно заткнув подол под кушак, чтобы не путался в ногах, взобралась по березе с кошачьей ловкостью и мягко, тоже по-кошачьи, перебралась на подоконник, а потом спрыгнула на пол светелки. Одернула подол, устремила немигающий взор в глаза Антонины, сделала около ее горла стремительное движение пальцами, словно пыталась выдернуть что-то, – и та наконец-то перевела дух.

– Ведьма, ведьма… – прохрипела она, однако Флорика только усмехнулась:

– А ты сама кто такая? В ночи, небось, видишь как днем? А думаешь, на это одни только кошки способны? Не-ет, это в тебе цыганская кровь играет! Ты такая же, как мы: кого полюбишь, жизни для того не пожалеешь, а кого возненавидишь, того со свету сживешь! Благодари вашего бога распятого, что не знаешь своей силы, не то…

– Что не то? – жадно спросила Антонина, мгновенно забыв о страхе и чувствуя нетерпеливую дрожь, которая охватила тело: да неужто и ей подвластны какие-то силы, которыми владеют только ведьмы и колдуны?! Конечно, это грех, конечно, богобоязненному человеку о таком и думать нельзя, а между тем не справиться ей с жаждой обладать даром неведомым, хоть и пугающим!..

– Не затем я сюда пришла, – отмахнулась Флорика, – чтобы о нашей схожести говорить, а затем пришла, чтобы рассказать, как все вышло. Грыжица… горе! Поверь, Яноро не хотел смерти твоего деда! Он про Тодора просто так крикнул, из озорства. Он не злодей! С ним часто такое бывает: по жизни несется, не разбирая дороги, не ведая, что впереди обрыв, в который и сам сорвется, и коня загубит… а заодно снесет того, кто невзначай на пути окажется. Он меня послал прощения у тебя просить!

– А у самого поджилки затряслись, что ли? – с презрением бросила Антонина.

– Его не страх, а стыд не пускает, – вздохнула Флорика. – Нрав горячий, гнев его долго кипит… у других знаешь как? Вспыхнет злое пламя, да вскоре и погаснет, чтобы жить не мешало, а Яноро сушняк в тот костер сам подбрасывает и его жаром наслаждается. Хоть и люблю Яноро безумно всю жизнь, сколько себя помню, а все же боюсь его иногда. Когда укоряю его, он меня вроде слушается, но со своей натурой не всегда может сладить. Вот и к тебе пристал в лесу, а потом деду твоему крикнул про баро Тодора. И что с того вышло?! Байо мингэ, ромалэ![13]

– Ты говоришь, Яноро злопамятный, – недоумевающе нахмурилась Антонина. – Но чем я перед ним провинилась, если я его впервые в жизни сегодня увидела? А мой дед чем перед ним виноват?!

Флорика опустила голову и пробормотала:

– Не вы виновны. Яноро простить не может Глашеньке, твоей матери, что из-за нее баро Тодор свою жену, мать Яноро, покинул! Пусть и вернулся к ней потом, а все же любовь к Глашеньке до смерти Тодора довела, да и ей счастья не принесла. Вот разве что тебя родила, только ведь это кому на счастье, а кому на беду…

– Глашенька – это моя мать? – тупо спросила Антонина.

– Да.

– А как же… как же мой отец – Федор Иванович Коршунов?!

– Ничего о нем не знаю! Знаю точно, что твой отец – баро Тодор, – твердо сказала Флорика.

– Да откуда тебе это известно?! – отчаянно воскликнула Антонина, всплеснув руками. – Откуда?! Ты девчонка совсем, ты от Яноро этого без ума, сама призналась. Ты с его голоса поешь!

– Эх, Антонина, – тяжело вздохнула Флорика, – ни с чьего голоса я не пою. Эту историю рассказала мне моя мать, Донка. А она была рядом с Глашенькой весь год, что та в таборе прожила. Донка ей разродиться помогла, тебя приняла, а потом Глашеньке глаза закрыла…

– Что? – слабо выдохнула Антонина. – Не может быть! Не верю!

– А вот послушай-ка эту историю, а потом и решай, верить или нет!

…Матушкою Антонины была честная дочь купеческая, родом из Арзамаса. Глафирой звали ее – Глашенькой. Росла она послушной, тихой да скромной, но в тихом омуте, известное дело, черти водятся. Стал как-то раз под Арзамасом табор – и сманил девку из дому веселый красавец-цыган. Испокон веков такое приключалось, песен об этом немало сложено – и здесь то же содеялось. И настолько Глашеньке полюбился Тодор, что нипочем не пожелала она домой вернуться – так и ушла с табором. Матери у девки давно не было, а отец ее в ту пору отлучался по делам своим по купеческим. Нянька же не уследила…

Воротился отец, бросился искать дочку – да где! На месте табора только кострище осталось, а Глашенькин след уж травой порос.

Андрей Федорович вернулся в Арзамас и всем рассказал, что дочь уехала в Вад – небольшое село в тридцати верстах, где жила сестра купца Гаврилова Ольга, в замужестве Кулагина. На молчание сестры Андрей Федорович надеялся – а сам надеялся, что Глашенька рано или поздно вернется.

Однако пришлась по сердцу Глашеньке кочевая жизнь, по сердцу пришлась вольная любовь. Одно неладно: у Тодора уже была в таборе жена и сын был. Совсем младенчик! Яноро звали его, и Талэйта, его мать, была, словно дикая роза, прекрасна и, будто колючки ее, зла. Она крепко любила Тодора. А цыганская любовь – это огонь, это яд медленный! Лишь увидела Талэйта свою соперницу, белолицую, русоволосую да сероглазую, как дала слово извести ее.

Цыганки – они все ворожеи… Опоила Талэйта злыми зельями Тодора, чтобы отвести его сердце от молоденькой русской девушки, которая ни спеть, ни сплясать, ни приласкать жарко не могла. Вновь присушила Талэйта к себе Тодора, да так, что он и видеть Глашеньку более не хотел. А она ходила уже чреватая…

Что было ей делать? К отцу воротиться? Страшилась его гнева праведного. Пришлось тащиться за табором, подобно жалкой собачонке.

Иной раз у Глашеньки и укруга[14] хлебного не было, и лохмотья не на что сменить. Однако по-прежнему любила она Тодора и лелеяла мечту вернуть его любовь.

Но зря, зря – все ее надежды были напрасны! У цыган чужаков не больно жалуют, так что несладко приходилось Глашеньке. А Талэйта знай поила Тодора своими зельями, чтобы он даже имя русской разлучницы забыл! Тодор ожесточился сердцем к Глашеньке, а коли был он баро, таборным вожаком, так ему и другие подражали. Оставалась лишь одна молоденькая цыганка, которая осмеливалась жалеть Глашеньку. Звали ее Донка…

Прошло время. Табор вновь вернулся к Арзамасу. Баро крутился вокруг императорского конного завода, чтобы увести оттуда лучших скакунов, да никак не мог найти к ним подступа.

Тем временем Талэйта уверилась, что окончательно вернула себе любовь Тодора, и перестала дурманить его травяными отварами. Однако стоило ему избавиться от приворота, как снова обратилось его сердце к Глашеньке. Сначала стало ему жаль измученную бедняжку, которая носит его ребенка, а потом осознал он, какое зло причинил невинной девушке, как изломал ее судьбу, и горько раскаялся в этом.

Заметила Талэйта, что Тодор закручинился, что охладел к ней, что начал с Глашенькой ласково говорить, и спохватилась. Решила дать мужу такое сильное зелье, чтобы навсегда поселилась в его сердце ненависть к русской приблудной девке! Однако от этого питья Тодору, который был уже и так отравлен, стало совсем худо. Бросилась ему в голову кровь, упал он без памяти, да через несколько часов и умер. Однако о том, что натворила Талэйта, никто не знал, кроме Донки…

Талэйта очень хотела отвести от себя вину. Она попыталась Глашеньку обвинить в том, что та отравила Тодора, и стала подговаривать цыган убить бедняжку. Кто знает, может быть, это ей и удалось бы сделать, однако, когда Глашенька узнала, что Тодор умер, у нее приступили роды. Приступили они раньше времени. Никто ее не тронул, но и помогать никто не стал, никто и не думал облегчить ее страдания!

Только Донка не покинула бедняжку. Когда стемнело, она запрягла коня, постелила в телегу попону, уложила туда Глашеньку и погнала свою повозку к Арзамасу.

От стоянки табора до Арзамаса вроде бы и недалеко было, но не когда одна слабая женщина в одиночку везет другую, да еще ночью, да еще готовую разрешиться от бремени! Страшно было Донке думать о встрече с Глашенькиным отцом, страшно и в табор потом возвращаться, но жалостливое и доброе было у молодой цыганки сердце – его повелением она и жила на свете.

Разразилась гроза, и Донка, с пути сбившись, заехала на болотину. Тут-то и начались роды у Глашеньки. И неведомо, чем бы дело кончилось, когда б внезапно не появился верховой. То был молодой цыган Эуген, любивший Донку. Хватился он своей милушки и, догадавшись о ее затее, пустился вслед – ей на помощь. И пока Донка впервые в жизни неумелыми руками принимала ребенка, девочку, Эуген тащил из болота коня и повозку.

Дальше везти Глашеньку было опасно – она могла умереть в любую минуту. Тогда Эуген под покровом ночи поскакал к ее отцу и все ему рассказал.

Федор Андреевич оседлал коня и помчался вслед за цыганом. Он еще успел застать Глашеньку в живых, она еще успела попросить у него прощения и молить смилостивиться над новорожденной дочкой, прежде чем умерла…

Флорика вздохнула, с жалостью глядя на онемевшую Антонину:

– Твой дед взял с Донки слово, что она никому не обмолвится о случившемся, наградил ее щедро и отпустил восвояси. Теперь вся его жизнь была посвящена только тебе.

Антонина не шелохнулась.

«Наверное, дед сначала отвез меня в Вад. К бабке Ольге. Она умерла три года назад, и сын умер, и сноха… Внук ее, конечно, ни о чем знать не знает. Спросить некого, но, конечно, так все и было. А уже потом дед вернулся в Арзамас и придумал эту историю про Федора Ивановича Корушнова и про свадьбу матушки аж в Нижнем Новгороде. Федор – это ведь то же самое, что по-цыгански Тодор! И отца Иннокентия вокруг пальца дед обвел, налгав ему, что Глашенька была с этим Федором Коршуновым обвенчана. А может быть, отец Иннокентий правду знал и совершил великий грех, потому что был другом деда? Нет, не мог он на такое пойти! – решительно качнула головой Антонина. – Няньке Дорофее все было известно, конечно, и она молчала всю жизнь! А графиня Стрешнева? Догадывалась ли она о том, что дочка ее покойной подруги незаконнорожденная? Как мне завтра в глаза ей смотреть?..»

Антонина испуганно перевела дух, заломила руки, но тотчас нахмурилась решительно: «Ничего! Раньше смотрела – и завтра посмотрю. Буду молчать о том, что знаю: так же, как дед молчал, так же, как молчала Дорофея! Коль станет известно, что я незаконная, ждет меня только позор! И память деда будет оскорблена навеки, и память моей матери… Я этого не допущу!»

Чья-то рука коснулась руки Антонины, и она испуганно вскинула голову. Флорика сочувственно смотрела в ее лицо.

– Мне пора идти, – шепнула молодая цыганка. – Надо успеть до утра в табор вернуться – с рассветом мы трогаемся в путь. Когда судьба нас снова сведет, все силы положу, чтобы тебе помочь! А пока прости за все…

Антонина ничего не ответила: закрыла глаза руками и не отняла их до тех пор, пока не почувствовала, что осталась в светелке одна.

Когда она опустила ладони, глаза ее были сухими. Она не проронила ни слезинки, а закрывала лицо только потому, что боялась: вдруг не сможет скрыть от проницательной цыганки ту ненависть, которая прожигала ей душу.

Простить?! Никогда Антонина не простит ни Яноро, убившего ее деда, ни Флорику, которая открыла ей страшную правду. Сейчас она готова была отдать все на свете, чтобы отомстить молодым цыганам. Антонина не знала, как и когда, но не сомневалась, что рано или поздно сделает это.

Она, сердито нахмурясь, захлопнула окно, через которое к ней забралась Флорика, и ставни затворила, чтобы не мешала луна.

На душе стало немного легче. А теперь надо уснуть. Надо уснуть во что бы то ни стало, чтобы завтра же приступить к управлению тем богатством, которое досталось ей в наследство! Ей одной!

Ах да, еще похороны надо отвести, вспомнила Антонина, упав на постель и закрыв глаза, но сердце ее уже не болело от жалости к деду, от тоски по Дорофее. Она ощущала только досаду: сколько хлопот с похоронами ее ждет! Двое самых близких людей лгали ей всю жизнь, и, хоть это была ложь во спасение, Антонина не чувствовала сейчас никакой благодарности к ним.

Уже засыпая, она снова вспомнила внука дедовой сестры, который жил в Работках. Может быть, дать ему знать о смерти Федора Андреевича? А впрочем, зачем? За все семнадцать с лишком лет жизни она его не видела и не знала о нем ровно ничего. С чего же вдруг начинать родниться? Еще не хватало! А вот с графиней Стрешневой повидаться стоит, да чем скорей, тем лучше…

Она решила сделать это утром – как можно раньше. Однако человек предполагает, а Бог располагает… и не всегда в пользу этого человека!