Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Одни представители русской эмиграции называют ее великой княжной Анастасией Романовой, дочерью казненного царя, чудом спасшейся от расстрела и оказавшейся сперва в Румынии, а затем в Берлине. Другие считают ее самозванкой, выдающей себя за убитую в Екатеринбурге княжну ради какой-то выгоды. И только она сама знает правду о себе и о том, какую цену ей пришлось заплатить за спасение.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 344
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Арсеньева Е.А., 2018
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2018
Никто никогда не узнает, что мы сделали с ними.
Судьба детей последнего русского императора всегда будет порождать множество догадок и домыслов хотя бы потому, что слишком велика в нас вера в чудо, в надежду на спасение невинно пострадавших девушек и их младшего брата. Именно поэтому так много появлялось людей, с большим или меньшим успехом выдававших себя то за одного, то за другого. Исследователи и историки до сих пор спорят – и никогда, похоже, не придут к единому мнению! – была ли хотя бы крупица правды в словах этих самозванцев и самозванок.
Кому-то кажется странным, что самой популярной оказалась среди самозванок личность великой княжны Анастасии Николаевны. На самом деле для этого есть как минимум две причины: явная подтасовка фактов во время поисков останков семьи императора и факт бегства Анастасии… то ли из Екатеринбурга, то ли, по другим документам, из Перми.
Среди множества женщин, выдававших себя за великую княжну Анастасию Николаевну, особенное внимание привлекают три. Это Наталья Билиходзе, Анна Андерсон и Надежда Иванова-Васильева. Эти книги – попытки исследовать их судьбы, рассказать о том известном и неизвестном, что так волнует воображение людей, преисполненных сочувствия к юной великой княжне и горячей веры в воскресение «мертвой царевны».
Вода бежала с ее волос и платья, а она все-таки уверяла, что она настоящая принцесса!
События в Екатеринбурге отличаются от того, что о них говорят. Но если я расскажу, как было на самом деле, меня примут за сумасшедшую. Не было никакого убийства там… но я не могу рассказать больше.
Иному стороннему наблюдателю жизнь русских эмигрантов в Берлине в двадцатые годы двадцатого же столетия могла показаться сущей фантасмагорией. Уже одно то, что огромное число их после Октябрьского переворота ринулось спасаться в страну, которую они с 1914 года считали первым врагом, с которой воевали не на жизнь, а на смерть, – уже одно это было или полной нелепицей, или закономерностью совершенно в стиле «загадочной славянской души».
Впрочем, если человеку с одной стороны угрожают тигры, а с другой – крокодилы и надо выбрать, кем быть пожранным, уж, наверное, благоразумнее выбрать тигров. Они хотя бы теплокровные, да и с виду куда благообразнее, чем эти пучеглазые, в броню одетые чудища, которые появились внезапно de profundis[1] и уже пожрали Россию. Теперь ее обезображенный, обглоданный ими труп качался на волнах великой реки Времени… Ну и что проку, если рядом будет качаться труп несчастного беглеца, у которого не осталось ничего: ни денег, ни дома, ни семьи, ни родины – только жалкая жизнь, которую он стремится сохранить любой ценой? И в безумной надежде выжить – а вдруг повезет?! – он бросается к тиграм, которые и сами оказались настолько истощены войной, потом революцией, лишениями и потерями, что даже не щелкали зубами, когда в Германской империи, а потом и в Веймарской республике, возникшей после Novemberrevolution[2], в Берлине, который один поэт очень точно назвал мачехой городов русских[3], вдруг появилось несколько сотен тысяч бывших врагов – бывших великих князей, генералов, чиновников, профессоров, писателей, солдат, студентов… et cetera, et cetera… которые принесли с собой свои беды, свои слезы, свои пустые желудки, свои песни, свои – начатые еще до исхода! – споры и свары, а также свои соломинки, за любую из которых они готовы были ухватиться.
Соломинками этими были надежды на возврат былого, и если они порою обретали облик, то смехотворный, то инфернальный, это никого не смущало. Этим надеждам предавались, их лелеяли, ими зажигались – и в их огне то сгорали дотла, то обливались слезами, то разражались тем горьким смехом, которым умеют смеяться только русские, твердя сквозь смех и слезы самую сакраментальную из всех на свете фраз: «Всё, что ни делается, делается к лучшему!»
Соломинки-надежды то вспыхивали, то гасли. Вдруг появился в Берлине какой-то атаман Хлопов, который от имени русских монархистов вел некую таинственную работу по организации борьбы против большевиков. Он обратился в Высший Монархический Совет и попросил денег, чтобы доставить в Германию якобы спасенного им же, Хлоповым, великого князя Михаила Александровича[4]. А потом отправился в посольство РСФСР на Унтер дер Линден и попытался запродать и там жизнь того же самого великого князя.
Вскоре после этого события всеми обсуждался приезд в Берлин, а затем в Париж и Ниццу некоего священника, который добивался встречи с великим князем Николаем Николаевичем[5], чтобы сообщить: ему – священнику – явилась Божья Матерь с требованием немедленно организовать крестовый поход против большевиков, возглавить который должен великий князь. Вскоре выяснилось, что это самый обыкновенный большевистский провокатор, пытавшийся организовать похищение или убийство Николая Николаевича…
На фоне этих и им подобных эффектных явлений сначала более чем незаметным осталось сообщение в одной из берлинских газет о том, что вечером 18 февраля 1920 года дежурный сержант полиции Халльман вытащил из канала Ландвер бросившуюся туда молодую женщину, которая отказалась назвать свое имя, а потому была в полицейском протоколе записана как «фройляйн Унбекант»[6]. Но в скором времени этой Неизвестной девушке предстояло затмить своей известностью и атамана Хлопова, и иже с ним, сделавшись одной из самых загадочных фигур своего времени и надолго приковав к себе внимание как русской европейской и американской эмиграции, так и многих иностранцев. Однако на пальцах одной руки можно было пересчитать людей, которые доподлинно знали, что же произошло в тот достопамятный вечер на берегу канала Ландвер, кем на самом деле была «фройляйн Унбекант», а также где и каким образом началась одна из хитроумнейших интриг ХХ века… которая, к сожалению, так ничем и не кончилась.
Погожим сентябрьским днем четверо красногвардейцев, чья 21-я рота, литер «А», размещалась на 37-м разъезде Пермской железной дороги, неподалеку от Камского моста, пошли в лес. С утра было выдано на роту – сорок человек – три ведра спирту, а закусывать, кроме черного хлеба да остатков вчерашней пшенной каши, оказалось нечем. Опростав мгновенно одно ведро и немножко причастившись – так, самую малость, чтобы только возвеселиться, но не захмелеть вовсе, – солдаты разбрелись в поисках подножного корма – закусить новую выпивку. Проще всего было бы пойти в деревню Нижняя Курья да малость потрясти там крестьянские закрома, поэтому солдаты Мишка Кузнецов, Иван Петухов, Васюта Завялый и Лёха Шапошников направились прямиком туда, собирая грибы, только если те попадались на глаза. Впрочем, дождей давно не было, а потому и осень стояла не грибная.
Наконец Петухов увидал на пригорке несколько подосиновиков, но только нагнулся за ними, как в кустах что-то резко зашумело, и прямо на него выскочила девушка в коричневом коротком пальтишке, зеленой юбке до щиколоток и сером платке.
– Эх ты! – удивился Иван. – Чья такая кралечка?
Девушка бросила на него холодный взгляд, высокомерно вздернула голову и резко свернула в сторону. Похоже, она была слишком уверена в себе, чтобы обращать внимание на какого-то обшарпанного солдатика.
Петухов посмотрел вслед и с удовольствием присвистнул: маленькими ножками в коротких мягких сапожках девушка шагала так решительно, что зеленая юбка волновалась на ее округлых бедрах. К тому же, когда они столкнулись лицом к лицу, солдат успел разглядеть, что у нее высокая грудь, белая круглая шея и яркий розовый рот. Она была очень хорошенькая, и Петухов взволновался.
– Да стой же ты! – крикнул он вслед девушке. – Куда валишь? Тоже по грибы ходила? Нашла чего? Нет? Ну так я покажу тебе грибок, хошь?
И он захохотал, расстегивая свою грязную, поношенную шинельку.
Ну да, спирт еще затуманивал голову… к тому же Иван Петухов был очень прост в обращении с девчатами.
Девушка обернулась, хлопнула глазами. Возможно, она по простоте душевной намека не поняла, но во взгляде голубых Ивановых глаз было что-то настолько оскорбительное, что она почувствовала: от этого красногвардейца надо держаться подальше.
Девушка попятилась, видимо прикидывая, куда бежать, как вдруг раздался треск кустов.
– Чего блажишь, Вань? – послышался новый голос, и другой солдат, поменьше ростом, рыжеволосый и бледный, вылез из кустов. Это был Мишка Кузнецов. Через плечо у него, как и у Петухова, висела винтовка. – Нашел чего?
– А нашел! – сообщил Иван. – Девка вон по грибы пошла, да с пустыми руками ворочается. Хотел ей свой грибок показать, а она совсем глупая, не понимает ничего.
И он бессмысленно захохотал, пьяно качаясь из стороны в сторону.
Рыжий Мишка тоже зашелся от смеха.
Тогда, решив, что сможет от них убежать, девушка резко рванулась в сторону, проломилась через кусты и сразу оказалась на дороге. Впереди виднелась сторожка железнодорожного телеграфиста, и девушка устремилась туда, однако солдаты спохватились и принялись стрелять ей вслед.
Когда первая пуля свистнула над головой, девушка споткнулась, но продолжала бежать, петляя, бросаясь из стороны в сторону. Петухов и Кузнецов палили наперебой, хотя винтовки ходуном ходили в их руках. Пули щадили беглянку, однако она запнулась за вылезший на тропку корень и упала. Вскочила проворно, да тут налетел Петухов, сорвал с нее платок и пальтишко, повалил на спину, полез под юбку…
Девушка закричала так пронзительно и страшно, что из сторожки выскочил мужчина в черной форменной тужурке телеграфиста и завопил:
– Ой, охальники, а ну, пустите девку, твари бесстыжие!
Солдаты не обращали на него внимания, только один угрожающе прицелился, и тогда телеграфист благоразумно скрылся в сторожке.
Примчались на добычу Кузнецов и услышавшие стрельбу Васюта Завялый и Лёха Шапошников: тоже потянулись к белым, раскинутым на желтой опавшей листве ногам, принялись, отпихивая друг друга, грубо лапать девушку. Она сопротивлялась отчаянно; кто-то ударил ее в лицо, потом еще и еще, разбил нос, губу; рыжий Мишка да Иван наперегонки расстегивали штаны, топчась над жертвой, и девушка, которая поняла наконец, что ее ожидает, вдруг закричала:
– Оставьте! Прочь! Я дочь государя Анастасия! Я великая княжна Анастасия Николаевна!
Мишка и Петухов захохотали.
– Мели, Емеля, твоя неделя, – пробормотал Иван, падая на коленки меж ее раздвинутых ног, но тут кто-то набежал со стороны, крича:
– Оставьте, дураки! К стенке захотели? Что, коль она правду сказала?!
Это был красногвардеец Александр Гайковский – высокий, темноволосый и черноглазый.
Его вмешательство если не отрезвило солдат, то несколько отбило у них охоту к немедленному насилию. И хотя Мишка Кузнецов ворчал, что девка врет, что он ее знает и никакая она не царева дочка, а Настя Григорьева из деревни Нижняя Курья, которая украла у соседки шубу и подалась в бега, все же некое просветление снизошло в их затуманенные спиртом головы. Они привели в порядок свою одежду, подняли девушку с земли и под конвоем повели ее в сторожку. Озабоченный, хмурый Гайковский шел с ними, косясь на пленницу.
Связист Максим Григорьев, чей телеграфный аппарат стоял в сторожке, поглядывал на девушку, забившуюся в уголок возле большой печи, занимавшей чуть ли не половину избушки, сочувственно. Ее стриженые русые волосы были разлохмачены, в них набилась палая листва, на лице набухали синяки, из рассеченной губы сочилась кровь; белая блузка была на груди разорвана и запятнана этой кровью.
– А пусть он выйдет пока, чего мешается, – вдруг сказал Петухов, махнув в сторону Максима Григорьева. – Спроворим, чего начали. Раз попалась, значит, наша. И здесь всяко потеплей, чем в лесу.
– Умолкни, Ванька, сила нечистая, – встревоженно сказал Гайковский. – Чего несешь?! Что это тебе, телка деревенская?! А коли она правду говорит?
– Ну так и что, коли правда? – хмыкнул Иван. – К тому же как это может быть правдой? Небось во всех газетах написано, что царскую семью порешили в Екатеринбурге!
– Ты никак, пустобай, прочитал, чего там в газетах написано? – зло ухмыльнулся Гайковский. – Давно ли читать научился?
– Не я читал – другие, а мне обсказали, – надувшись, пояснил Иван.
– А мне другие обсказали, что порешили только самого Николашку, а девок и жену его допрежь вывезли в Пермь и секретно содержат там в каком-то подвале, – настойчиво сказал Гайковский. – Про это многие говорят!
Остальные солдаты слушали их, переводя взгляды от одного к другому, однако не вмешиваясь в спор.
– Да чего попусту трекаться, мы лучше вот кого спросим, – оживился Петухов, ткнув пальцем в Максима Григорьева. – Он тут при телеграфе сидит – небось всё знает. Давай, Григорьев, говори: пристрелили царских дочек и женку его в Екатеринбурге али в самом деле в Пермь притаранили?
Григорьеву было и девушку жаль, тем паче если она не врала и в самом деле была царской дочкой, но в то же время он побаивался подвыпивших красноармейцев, а потому ответил он уклончиво:
– Мне за разглашение государственных тайн кому ни попадя знаешь что может быть? Так что лучше меня не спрашивайте, а отведите девчонку по начальству: ему, конечно, виднее.
– И то! – засуетился Гайковский, накидывая на плечи дрожавшей девушке свою шинель и отдавая ей свой башлык. – Давайте-ка ее лучше на станцию отведем, пускай снова в подвал посадят. Кто их знает, начальников, может, они хотят девок да царицу отправить к их родне, в заграничные страны, а не то обменять на какую ни есть для нас выгоду?
Девушка перевела дух с неким подобием облегчения. Она поняла, что Гайковский старается ей помочь.
– Ладно, пошли, – согласился наконец Иван Петухов, и Мишка Кузнецов тоже покладисто кивнул. – Пускай начальники решают.
Гайковский, успокоенный, направился к двери, однако связист Максим Григорьев успел заметить, как Иван и его рыжий приятель хитро переглянулись, а остальные солдаты едва сдержали смех.
«Да, – сочувственно подумал Григорьев, – мучения этой бедняжки, кем бы она ни была, только начались!»
Девушку, одетую в шинель и башлык, повели мимо железнодорожных путей к Камскому мосту, однако не перевели через него, а продолжали подталкивать по путям к стоящим чуть на отшибе вагонам, в двух из которых размещалась 21-я рота: по двадцать человек в вагоне.
– Эй, вы куда?! – крикнул Гайковский, заметив эти маневры, но Мишка Кузнецов наставил на него винтовку и угрожающе щелкнул взводимым курком.
– Мишка, ты чего! – отшатнулся Гайковский, невольно заслонившись рукой, словно пытаясь защититься от выстрела. – В кого целишься?
– И не только целю, Сань, но и пальну, – спокойно сообщил тот. – Давай отсюда, а не то…
– Сдурел?! – возмущенно вскричал Гайковский. – Чего делать собрались?!
Вместо ответа Мишка выстрелил ему под ноги.
– Она не пойдет с вами! – отпрыгнув, отчаянно крикнул Гайковский. Он побледнел, но старался не выказывать страха.
Один из солдат, доселе помалкивавший, крикнул, задорно блестя глазами:
– Ты, Санька, нам лучше не перечь сейчас. Ну, малость блуд почешем да отпустим твою царевну. А то, хочешь, с нами пошли. Чем плохо? А будешь мешаться, или правда пулю словишь, или комиссару на тебя донесем, мы-де поймали эту девку, а ты ей хотел помочь сбежать. Сам знаешь, что тогда будет: не только тебя, но и твою семейку в Верхней Курье на сучья вздернут.
Если Гайковский и раньше был бледен, то сейчас лицо у него сделалось белое, как мел.
– Да пожалейте вы ее, – почти взмолился он. – Вас же там целая рота… Я знаю, вам с утра спирт давали, но не весь же ум вы пропили!
– Пошел! – крикнул Мишка, передергивая затвор, – или с нами идешь, или пеняй на себя.
Гайковский, уныло опустив голову, больше не вмешивался, только провожал взглядом девушку и солдат: вот отодвинулась дверь вагона, вот раздался оттуда дружный восторженный крик, вот девушку зашвырнули в вагон, вот дверь задвинулась снова.
Гайковский стиснул кулаки так, что ногти вонзились в ладони. Постоял, подумал немного, а потом пошел в будку к связисту Максиму Григорьеву и потребовал связать с Чрезвычайной комиссией в Перми.
Григорьев так и замахал на него руками:
– Спятил, паря?! Да ты кто такой есть, чтобы я тебя соединял с начальниками?
Гайковский попытался увещевать его, напомнив, кем назвалась незнакомка, уговаривая, что в чрезвычайке непременно должны знать, если девушка и в самом деле та, за кого себя выдает, что она, очень может быть, и правда сбежала из подвала, где остались ее мать и сестры, а значит, ее нужно туда вернуть живой и невредимой… Однако Григорьев непреклонно мотал головой:
– И не проси, не буду! Царевна она или нет, а что Петухов, что Мишка рыжий – они оба без всякого царя в голове: пристрелят меня потом, коли узнают, что я помогал тебе чеку вызвать! И не пойму я, чего ты так бесишься, тебе какое дело, если от какой-то там царевны крошку отщипнут? Девичье дело такое: нынче девка – завтра баба.
Гайковский ничего не ответил, выскочил из сторожки и сломя голову кинулся к переезду, явно намереваясь пересечь его.
– Неужто в Пермь бегом побежит? – изумленно пробормотал Максим Григорьев, глядя на него в окно. – Вот же не уймется! С чего его разобрало-то?
Пожимая плечами, он вернулся к своему аппарату, но нет-нет, а жалость к странной девушке заставляла его снова и снова взглядывать в окно и надеяться, что двери вагона открылись и красногвардейцы ее отпустили. Однако двери не открывались и никто никого не отпускал.
В конце концов день истек, стемнело, и Григорьев лег на топчан ближе к теплому боку печки и попытался уснуть.
– Рюмочку «Мари Бизар», Вера Евгеньевна? – с самым серьезным выражением проговорил седоволосый мужчина, открывая бутылку знаменитого французского ликера.
– Сколько раз вам говорить, чтобы вы называли меня мать Варвара? – укоризненно взглянула на него немолодая монахиня, сидевшая напротив. – И неужели вы не можете запомнить, что я ненавижу эту анисовую гадость? Прежде вы не жаловались на память, Станислав Альфонсович!
– Я с трудом удерживаюсь, чтобы не называть вас Верочкой, как прежде, – лукаво улыбнулся ее собеседник. – А про «анисовую гадость» я, конечно, помню; просто дразню вас, как в былые времена. Правда, тогда мы были на «ты».
– Да, – пробормотала монахиня. – Но это было давно, слишком давно! Когда ты приезжал на каникулы из Петербурга, из Александровского лицея, а меня приглашали погостить в вашу Талицу, наверное, можно было предположить, что Станислав Поклевский-Козелл когда-нибудь станет государственным деятелем, другом английских аристократов, посланником Российской империи в Лондоне, в Тегеране, в королевстве Румыния, но то, что я сделаюсь игуменьей православного монастыря в этом же самом королевстве…
– То, что Верочка Савельева, в которую влюблялись все молодые люди Пермской губернии, которым выпадало счастье ее увидеть, станет монахиней, – это не могло никому из нас присниться даже в самом страшном сне, – покачал головой Станислав Альфонсович.
– Мне тоже, – вздохнула мать Варвара. – Только для меня этот страшный сон сбылся.
Станислав Альфонсович мысленно назвал себя идиотом. Его первая любовь – Вера Савельева, по мужу Заславская, – приняла постриг после страшной гибели всей своей семьи от взрыва бомбы, брошенной в их экипаж эсеровским боевиком. Сама она выжила только чудом, но не благодарила за это Бога! И это было лишь прелюдией к тому взрыву, от которого погибла вся Россия, их прежняя Россия…
Силясь отрешиться от пугающих, тягостных воспоминаний, Станислав Альфонсович и мать Варвара уставились на цветы, которые красовались на столе в кринке из обожженной глазированной глины. Это были самые обыкновенные цветы, которые можно встретить в любом крестьянском садике: львиный зев, георгины, настурции, маки… Точно такие росли когда-то в саду Поклевских на старательно возделанных клумбах, и Станислав Альфонсович понимал, почему мать Варвара привезла ему именно эти цветы, хотя в посольском саду (после того как в 1918 году дипломатические отношения между Румынией и Советской Россией прервались, здание посольства на шоссе Киселёфф[7] опечатали, однако Поклевскому, который занимался делами русских эмигрантов и находился под покровительством королевы Марии[8], заботившейся о тех, кого она считала соотечественниками, оставили крыло дома, в котором он проживал раньше) во множестве росли роскошные розы самых изысканных сортов. Вот и сейчас старый садовник поливал клумбы, и вода из шланга брызгала на тяжелые, пышные розовые, белые и алые соцветия, заставляя их клониться к просеянному желтому песку дорожек…
– Довольно, – вдруг резко сказала монахиня, отрешаясь от печальных воспоминаний. – Налейте мне, пожалуйста, мазарган[9], и поговорим о том, ради чего я к вам приехала. Ко мне приходили люди, говорившие, что в наших краях появилась великая княжна Анастасия Николаевна, чудесным образом спасшаяся после расстрела императорской семьи в доме Ипатьева, и есть возможность встретиться с ней.
– И что же вы ответили? – спросил Поклевский.
– Разумеется, я не желаю встречаться, – пожала плечами мать Варвара. – Я убеждена, что это самозванка. Однако до меня доходили слухи, будто в народе по обеим сторонам Днестра поговаривают: государь-де жив, и он, и его семья спаслись – их тайно вывезли за границу. Этой женщине, которая называет себя великой княжной, искренне верит местное население – совершенно простые люди. Она живет в одной семье, хозяин – из железнодорожников. У нее есть охрана, которая сопровождает ее почти всегда… Меня тревожат эти разговоры и появление этой особы. Тем более что в здешних местах поселилось немало бывших матросов с «Потёмкина»[10], а этот народ – как сухой порох, только и ждет повода, чтобы снова взорваться!
Поклевский-Козелл приступил к своим обязанностям посла Российской империи в королевстве Румынии в 1913 году, поэтому о высадке экипажа с «Потёмкина» в Констанце знал только понаслышке, однако тревог это событие принесло в спокойные румынские земли немало. Семьсот мятежников, не знающих языка, без денег, с обагренными кровью офицеров руками… Впрочем, бывшим матросам пришлось так тяжело, что было не до новых бунтов. Чтобы хоть как-то прокормиться, они работали на помещичьих полях, на нефтяных промыслах, на фабриках, нанимаясь за самую ничтожную плату. Однако в 1907 году в Румынии вспыхнуло крестьянское восстание, потемкинцев обвинили в подстрекательстве, началась полицейская травля. Большинство матросов потянулось в Америку, часть разъехалась по Европе; лишь человек полтораста остались в Румынии. Некоторые вполне, как говорится, ассимилировались: щеголяли румынскими словечками, пооткрывали ресторанчики и пивные… Даже стали одеваться как румыны: горожане носили желтые ботинки на картонной подошве и фетровые котелки, а оставшиеся в селах напялили дырявые воловьи отинки и войлочные кашули[11]. Некоторые пристроились на железную дорогу, и эти-то были народом самым мутным, неспокойным и ненадежным, живущим памятью о великом мятежном корабле. Теперь к ним присоединились заднестровские зажиточные крестьяне, в немалом количестве бежавшие из России после Октябрьского переворота 17-го года, но отчаянно мечтавшие о возвращении – конечно, не как жалкие просители, а чтобы вернуть отнятое! Матушка Варвара права: это порох, сухой порох, готовый вспыхнуть от малейшей искры! А появление воскресшей великой княжны Анастасии – чем не искра?…
– Понимаю, – задумчиво проговорил Станислав Альфонсович. – Но знаете, что, по-моему, самое странное? Что эта особа ищет поддержки среди людей, не имеющих отношения к придворному кругу, однако не обращается за помощью в Бухарест, к двоюродной тетке великих княжон, королеве Марии!
– Это меня и насторожило в первую очередь, – всплеснула руками мать Варвара, и Станислав Альфонсович до такой степени остро вспомнил Верочку Савельеву с ее порывистыми жестами, стремительной речью, заразительным смехом и мгновенно проливающимися слезами, что едва подавил желание прижать руку к сердцу, которое внезапно и резко закололо. – Именно ее стремление утвердиться среди тех, кто был далек от престола, кто лично не видел Анастасию Николаевну или видел только издали, – вот что подозрительно. Разумеется, это самозванка, однако мне все-таки хотелось бы, чтобы на нее взглянул – конечно, тайно! – кто-то еще, видевший великую княжну в прежние времена. Мои дела в Бухаресте закончены. Сегодня я возвращаюсь в монастырь. Ты… извините, вы, Станислав Альфонсович, могли бы поехать со мной?
– Нынешним вечером я должен председательствовать на заседании комитета, от которого зависит выдача Нансеновских паспортов[12] нашим соотечественникам, – сокрушенно сообщил Поклевский. – Никак не смогу сопровождать вас. К тому же зрение у меня в последнее время стало совсем никудышное. Тем более по вечерам. А вы сами говорите, что взглянуть на эту девушку следовало бы тайно… Но не отчаивайтесь. Мой секретарь в отделе помощи русским эмигрантам – господин Самойленко – в 1916 году был в качестве курьера в ставке государя в Могилёве, куда как раз приехала царская семья, и, конечно, великие княжны. Он видел их близко – это его самые драгоценные воспоминания! К тому же у него великолепная, почти фотографическая память. Конечно, прошло три года с тех пор, но вряд ли Анастасия Николаевна изменилась до неузнаваемости.
– Господи, Станислав, вы соображаете, что говорите?! – снова всплеснула руками матушка Варвара. – «Вряд ли Анастасия Николаевна изменилась до неузнаваемости!» Вы готовы допустить, что эта особа – в самом деле великая княжна?!
– Я оговорился, – сокрушенно вздохнул Поклевский. – Следовало сказать: изменилась бы. Однако… однако знаете, что я слышал?…
– Могу себе представить, – слабо усмехнулась матушка Варвара. – Я беседовала с одним офицером, денщик которого якобы собственными глазами видел государя и государыню в вагоне некоего секретного состава под Екатеринбургом уже после роковой даты семнадцатого июля тысяча девятьсот восемнадцатого года… Офицер не слишком поверил своему денщику, но слухами о спасении государя и его семьи в самом деле земля полнится. Вот наша интеллигенция всё болтала: не нужно, дескать, народу царя. А народу-то именно царь и нужен, народ сам готов его выдумать! Впрочем, мне пора. Так ваш человек поедет со мной?
– Я пошлю за ним, – кивнул Станислав Альфонсович. – Мы выпьем кофе, перекусим на дорожку, и, думаю, через час вы сможете выехать.
В сумерках того же дня Тарасий Данилович Самойленко, секретарь Поклевского, стоял в сарае близ железнодорожных путей рядом с монастырским сторожем, которого ему в помощь отрядила матушка Варвара. Ярко светила луна; ей помогал большой фонарь около домика станционного смотрителя. Самойленко узнал, что именно в этом доме нашла себе приют девушка, выдававшая себя за великую княжну. По вечерам она часто выходила гулять в сопровождении нескольких русских железнодорожников, которые составили ее охрану.
Неподалеку послышались голоса и шум шагов.
– Княжна идет, – пробормотал сторож, и глубокое почтение, прозвучавшее в его голосе, заставило Самойленко насторожиться.
Похоже, сторож не разделял скептицизма матушки Варвары!
Появилась невысокая женская фигура в белом платье. Она быстро прошла мимо сарая, вдруг повернувшись туда, будто почуяв пристальный взгляд Самойленко, который буквально затаил дыхание.
При двойном свете фонаря и луны блеснули светлые глаза, появилось бледное лицо под ворохом коротко остриженных пышных волос. Самойленко смотрел не отрываясь, невольно прижав руку к сердцу.
Девушка резко, высокомерно вздернула подбородок, постояла так несколько мгновений, словно нарочно давая Самойленко возможность рассмотреть ее получше, потом рассмеялась – чудилось, рассыпались по мраморному полу осколки хрусталя! – и взбежала на крыльцо; вслед за ней поднялись несколько мужчин.
Хлопнула, закрываясь, дверь.
– Ну что, домнуле?[13] – с молящим выражением прошептал сторож. – Она ли? Царевна?
– Не знаю, – уклончиво ответил Самойленко. – С одного взгляда, да еще вечером, трудно разглядеть. Надо еще раз приехать. Так и передай матушке Варваре.
Летом 1916 года Анатолий Башилов с большой неохотой решил-таки провести каникулы в дачном доме родителей в Териоках. Дом этот Анатолий помнил с детских лет, потому что Башиловы год от года снимали в нем комнаты на лето. Хозяйка переселялась к сестре на соседнюю улицу, а комнаты занимали Башиловы. Это был самый старый дом в этом очень популярном среди жителей Петрограда дачном поселке на побережье Финского залива. Вполне возможно, что он был построен здесь первым русским дачником – скажем, еще в 1870 году, когда после открытия Финляндской железной дороги и сооружения деревянного вокзала в этих местах стали появляться дачные домики. Однако построили его из плохого дерева и довольно небрежно, оттого стены осели, полы перекосились так, что вещь, уроненная в одном углу, сама собой перекатывалась в противоположный угол комнаты. И тем не менее Башиловы-старшие его любили.
Здесь сохранилось немало старинной мебели красного дерева: шкафы, комоды, туалетные столики, диваны, кресла, столы с зеленым сукном для игры в ломбер – ну кто в наше время играет в ломбер?! – и клавикорды, на которых Вера Савельевна, мать Анатолия, очень любила наигрывать романсы Варламова, Гурилёва и Алябьева. Об этом старом клавесине доктор Дмитрий Ильич Башилов, отец Анатолия, втихомолку бормотал из Тредиаковского:
Всю эту рухлядь Анатолий терпеть не мог, однако деваться на лето было решительно некуда. Городская квартира родителей стояла запертой, а обе жилищные коммуны, в которые входил Анатолий, распались одна за другой.
Сначала жить стало невозможно в комнатах на Коломенской улице, которые Анатолий снимал с тремя товарищами по медицинскому факультету. Вообще говоря, комнаты оказались беспокойными даже для веселой студенческой коммуны. Прямо над ними, на самом верхнем этаже, жила целая ватага артельщиков. Было их человек десять, спавших на полу вповалку. Встав ранним утром, они начинали все одновременно надевать сапожищи, сильно топая в пол, бывший для студентов потолком, отчего дом ходил ходуном, и все просыпались. А если учесть, что студенческие посиделки заканчивались далеко за полночь, понятно, что на лекции шли либо не выспавшись, либо вовсе их пропускали, потому что заново укладывались в постели после ухода артельщиков на работу.
Впрочем, шумных верхних соседей и постоянный недосып еще можно было как-то перетерпеть! Однако по весне началось истинное светопреставление, когда сверху вдруг поползли, повалили клопы: буквально посыпались с потолка, они массово спускались по стене и просачивались в окна.
Вызвали домового клопомора, который при виде такого нашествия только руками развел и «утешил» жильцов, что это обычно кончается само собой. Ждать счастливого завершения мучений, впрочем, сил никто не имел, и потому Анатолий сменил адрес, поселившись в другой коммуне в Казачьем переулке, в скромной и чистенькой квартирке под самой крышей (чтобы никто уж точно не топал над головой и неоткуда было спускаться клопам!). Окна выходили во двор.
Квартира была сама по себе недурна, однако, снимая ее, студенты не поинтересовались соседями, а оказалось, что дом переполнен проститутками, ворьем, пьяницами и всякими «общественными подонками», как выражался один из товарищей Анатолия. Днем и ночью в окна, распахнутые по случаю удушающей жары, внезапно установившейся в мае, неслись пение, музыка и такие выражения, о существовании которых молодые люди и подозревать не могли. Вдобавок соседи имели обыкновение свешиваться прямо во двор, когда их рвало с перепою, а происходило сие настолько часто, что передвигаться по двору приходилось перебежками и сторожась. Анатолий даже предложил ходить под зонтами, однако зонтов стало жалко.
Тем временем наступили вакации. Большинство приятелей Анатолия разъехались по домам или по дачам. Он задержался, потому что свел роман с Галочкой – очень миленькой молоденькой проституткой, которая взяла на себя труд не только лишить его невинности, но и продолжать просвещение.
Однако два события заставили Анатолия покинуть квартиру в Казачьем переулке. Во-первых, из тюрьмы вышел Галочкин «кот», славившийся своей ревностью и буйством. Галочка очень боялась за Анатолия и умоляла его переехать. Он все тянул, не желая показаться трусом, но как-то раз случилось вот что. Жилец третьего этажа заснул с папироской в кресле. Оно загорелось. С перепугу или спросонья он не нашел ничего лучшего, как выкинуть кресло во двор, причем едва не убил при этом проходившего под окном Анатолия. Кресло рухнуло буквально перед его носом! Он воспринял это как знак судьбы и покинул Казачий переулок. Оставаться в Петрограде не хотелось ни в коем случае. Родители отдыхали на даче в Териоках.
Анатолию было немного странно, что они не одолевали его письмами и телеграммами с требованием приехать. Ну что же, видимо, начали наконец считать его взрослым и самостоятельным человеком, решил Анатолий и дал телеграмму о своем приезде. Он выехал ближайшим поездом, благо они ходили теперь в Териоки частенько.
Война с германцами шла уже почти два года, к ней успели привыкнуть, с ней даже освоились и некоторым образом сжились. Общий налет тревоги присутствовал, конечно, однако все старательно делали вид, будто все в порядке. Ведь на дворе лето… Надо им насладиться, несмотря ни на что!
В Териоках на перрон высыпали столичные пассажиры в коломянковых или полотняных костюмах, дамы в легких платьях. Все спешили сойти – поезд стоял не более пятнадцати минут, потом следовал в Гельсингфорс. Встречающих тоже было предостаточно. Некоторые, жившие подальше от станции или имевшие тяжелый багаж, рассаживались в брички; те же, чьи дачи находились поблизости, шли, перейдя железнодорожное полотно, пешком по улице Виертотие – Большой дороге, – растекаясь в боковые улочки и переулки.
Среди них был и Анатолий с сундучком своих пожитков на плече. Он отлично знал дорогу к отцовой даче, однако же Дмитрий Ильич Башилов все же прибежал встречать сына, хотя и опоздал к приходу поезда.
– Почему приехать-то решил? – спросил он вместо приветствия.
Анатолий опешил:
– Ты что, не рад?
– Рад, конечно, – улыбнулся отец, словно спохватился. – Просто неожиданно как-то…
– Да вот так вышло, – пожал плечами Анатолий, чувствуя себя непрошеным гостем.
– А ты возмужал, – сказал Дмитрий Ильич, наконец обнимая сына, но Анатолий встретил эти слова иронической улыбкой.
Весь год он усиленно занимался в гимнастических залах, тратя на это чуть ли не все карманные деньги, выдаваемые отцом (отчего и жил в самых плохих условиях, в самой жалкой и полунищей коммуне), дважды в неделю посещал манеж, уделяя спорту чуть ли не больше времени, чем учебе. Ну что же, он окреп, фигура его приобрела вполне атлетический вид, однако лицо не изменилось – это его ненавистное личико!
Родители Анатолия были людьми привлекательными, но внешность их отнюдь не могла считаться эталоном классической красоты, поэтому они только диву давались, глядя на своего сына, который обладал тонкими, почти девичьими чертами и такой нежной кожей, что при малейшем волнении щеки его заливались ярким румянцем – «цвели как маков цвет», по выражению одного из его приятелей, которые его искренне любили за добродушие и щедрость, однако никогда не упускали случая посмеяться над его исключительной красотой. Прозвище его на факультете было Гиакинф[14], и хотя Анатолий, заслышав его, немедленно лез в драку, всерьез его никто не бил, потому что рука не поднималась изувечить эти поистине совершенные черты.
Впрочем, о том, чтобы себя изуродовать, Анатолий и сам не раз помышлял, потому что искренне ненавидел свою обворожительную внешность. Однако самому резать себя бритвой было бы, во-первых, унизительно и глупо; вдобавок он вообще не пользовался бритвой, потому что на его по-девичьи гладком лице волосы отчего-то не росли.
Из-за этого Анатолий не без тайного страха считал себя гермафродитом, хотя обладал всеми мужскими первичными половыми признаками, причем такими, которым мог был позавидовать даже самый брутальный мужлан.
Иногда ему пытались оказывать внимание господа известной породы, особенно актеры или поэты, но это вызывало в нем брезгливость и отвращение; равно с ними гонялись за Анатолием и самые привлекательные особы дамского пола, хотя ни одна из них не взволновала его воображение настолько, чтобы он решился расстаться с невинностью. В конце концов, в погоне за той же неуловимой мужественностью он доверился с этой проблемой вышеупомянутой Галочке и на некоторое время сделался завсегдатаем публичных домов, однако врожденная брезгливость вскоре отвратила его от удовольствий такого рода, тем более что менять классическую форму носа с помощью венерических заболеваний ему не просто не хотелось, но было глубоко противно.
Словом, измениться к лучшему (в его понимании) Анатолию не удавалось, поэтому он и улыбнулся скептически в ответ на слова отца, однако промолчал, не желая огорчать его своим цинизмом.
Впрочем, прекрасная погода, запах моря, прелесть Териоки, хорошенькие дачки, видневшиеся в садах и палисадниках тут и там, да и вообще вся атмосфера летней праздности очень быстро улучшили настроение Анатолия, а уж когда мать, которая была откровенно рада его приезду, усадила за обеденный стол на террасе, все вообще показалось великолепным.
Фасад дома обращен был не к улице, а в тенистый сад, в котором росли вековые дубы. Терраса была застеклена; над ней нависал открытый балкон, и Анатолий, зная, что это балкон его спальни, уже предвкушал, как будет любоваться оттуда, с высоты, окружающими садами.
У террасы росло множество сиреневых и шиповниковых кустов, за ними поднимались яблони и вишни, а за забором виднелась коричневая крыша другой дачи.
– Новый дом? – спросил Анатолий, вспоминая, что раньше за забором можно было наблюдать только рощицу. – Новые соседи? Кто такие?
– Да, новые, – кивнул Дмитрий Ильич и тотчас заговорил о другом: – В этом году грибы пошли рано. Целыми корзинами подосиновики и подберезовики ношу.
– Вижу, вижу, ем, ем, – весело отозвался Анатолий: перед ним стояла полная тарелка жареных грибов в сметане. – А кто в этом новом доме живет?
– Дачники, кто еще? – небрежно пожал плечами отец и продолжил свой рассказ: – Когда грибы пошли, здешние их начали собирать ну просто немилосердно! Всю округу прочесывали. А я облюбовал один дальний косогор, куда никто не заглядывал, и оттуда притащил несколько корзинок. Но один ушлый господин приметил, откуда я добычу ношу, и решил меня прогнать. Ты только вообрази: придет на косогор и ну стрелять из револьвера то в одних, то в других кустах! Но я же знал, что в меня он стрелять не станет, а потому не обращал на него никакого внимания. Пока он бегает от куста к кусту да пули тратит, я корзинку наберу. Ну и переупрямил его. Давненько он что-то не появлялся, а мы что ни день, то грибы и сушим, и жарим, и супы отменные едим, пироги печем, и соседям иногда приносим.
– Вон тем? – спросил Анатолий, кивая на дом за забором. Казалось странным, с какой настойчивостью отец пытался перевести разговор, чуть только он заходил о новых соседях.
– В том числе, – кивнул отец и начал хвалить кулинарные таланты жены, но Анатолий удивленно спросил:
– Что ж там за особы живут, что ты о них даже говорить не хочешь? Чем они тебе досадили? Бранчливые, что ли? Шерстят?
Отец расхохотался. Это было их семейное словцо: еще в детстве, когда шерстяной башлык, который на Анатолия надевали зимой, начинал колоться, мальчик ныл: башлык, мол, шерстит!
– Да нет, хорошие, простые люди, – ответил Дмитрий Ильич. – Сынок у них болезненный, иногда меня к нему зовут. Да и сам Филатов тоже простудился недавно.
– Ага, значит, их фамилия – Филатовы, – сделал простой вывод Анатолий.
Дмитрий Ильич слегка нахмурился, словно подосадовал на себя за обмолвку.
Настроение у него явно испортилось, но Анатолий не мог понять отчего. Впрочем, он решил не продолжать разговор, который был отцу неприятен. Вот только почему у матери сделался такой встревоженный вид?… Что-то не так с этими Филатовыми, но что?
Да ладно, какое его дело, в конце концов?
После сытного обеда стало клонить в сон. И воздух был сладок, и спокойствие реяло в нем, как аромат цветов… «А почему бы не вздремнуть?» – подумал Анатолий и только собрался подняться в свою комнату, как вдруг испуганный девичий голос нарушил тишину:
– Дмитрий Ильич! Дмитрий Ильич!
Отец так и вскинулся, бросился к перилам:
– Анна Федоровна? Это вы? Что случилось?
– Сереже опять плохо! – раздался крик. – Пожалуйста, идемте!
– Иду! – ответил отец, исчезая в комнатах и через мгновение выбегая оттуда со своим медицинским саквояжем.
Секунда – и его не стало на террасе. Прошумели кусты, трава – и стало тихо.
Анатолий изумленно посмотрел ему вслед, потом перевел взгляд на мать.
Вера Савельевна стиснула дрожащие губы. Глаза были полны тревоги, на щеках появились красные пятна – значит, близки слезы. Она сняла красивый кружевной передник, нервно скомкала, потом зачем-то аккуратно развесила на перилах террасы… мысли ее сейчас явно были не о переднике!
«Что происходит? – изумился Анатолий. – Отец сорвался с места, будто его позвали, по меньшей мере, к умирающему брату! Мама, такое впечатление, сейчас заплачет. Неужели им так дороги эти люди? А мне сначала показалось, что, наоборот, между ними неприязненные отношения…»
– Я принесу мед, – сказала мать, выходя, и Анатолий понял, что она не хочет никаких вопросов о соседях.
Загадочно… Очень загадочно!
Спустя два часа после того, как Самойленко вышел из сарая, откуда подсматривал за неизвестной девушкой, его дряхлый ржавый «Форд», грохоча, как старая железяка, остановился на шоссе Киселёфф, около здания бывшего русского посольства, бесцеремонно нарушив тишину этого спокойного аристократического района. Самойленко вошел в незапертые садовые ворота. Машина была открытая, поэтому белый дорожный плащ Самойленко стал серым от пыли, и Поклевский сочувственно покачал головой, вглядываясь в усталое лицо своего секретаря.
Станислав Альфонсович снял со спиртовки уже готовый маргиломан[15], наполнил расписные фарфоровые чашечки, подал стаканчики с холодной водой.
– Ну, Тарасий Данилович? – спросил он нетерпеливо. – Не томите! Как на ваш взгляд? Похожа… на нее?
Самойленко с трудом сдержал усмешку: настолько интонация его высокообразованного начальника была похожа на интонацию тёмного монастырского сторожа. Оба они полны надежд, оказывается! И даже Поклевский мечтает о невозможном!
Самойленко ответил ему почти теми же словами, что и сторожу:
– Я плохо разглядел эту девушку. По-моему, совсем мало общего с Анастасией Николаевной. Однако, возможно, ей кто-нибудь сказал, что она слегка похожа на великую княжну, вот она с какой-то крестьянской хитростью и решила попробовать поморочить людям головы. А люди охотно позволили ей сделать это.
– Да, дело совершенно не в этой маленькой захолустной самозванке, – задумчиво проговорил Поклевский, – а в нашей радостной готовности обманываться. Однако и тут не без пользы! В этой истории видно томление народа по нормальной жизни, по сильной государственной власти. Народу нужна монархия!
– Возможно, – осторожно согласился Самойленко. – А вы не думаете, что появление этой девушки могло быть разработано большевиками? Сперва выдумать «воскресение» Анастасии, а потом разоблачить, чтобы внести новую смуту в народные головы?
– Ну, эти штуки вряд ли им выгодны, – скептически пожал плечами Станислав Альфонсович. – Вспышка патриотизма, тоски по прошлому? Зачем?! Таких чувств пробуждать они не любят. Не вижу для них в этом выгоды.
– Пожалуй, вы правы, – вздохнул Самойленко. – Извините, от кофе я откажусь. Такое ощущение, что насквозь пропылился в дороге. Поеду домой, с вашего разрешения: поскорей хочется вымыться.
– Конечно, конечно, – сочувственно улыбнулся Поклевский. – Отдыхайте. А документами с вечернего заседания Нансеновского комитета займемся завтра.
Самойленко откланялся, и вскоре его «Форд» снова взрезал своим тарахтеньем благостную тишину шоссе Киселёфф.
Поклевский недоуменно поднял брови. Показалось или в самом деле шум фордовского мотора удалялся не южнее, в сторону Страда Паркулюи, тихой улочки, вполне оправдывавшей свое название – Парковая, где снимал квартиру Самойленко, а в противоположном направлении – за Паркуль Киселёфф, к центру города?
– Наверное, показалось, – пробормотал себе под нос Станислав Альфонсович по привычке одинокого человека, привыкшего вслух беседовать с самим собой, и вернулся к делам.
А между тем ему не показалось: «фордик» Самойленко и в самом деле направился в центр, к бульвару Дачия, и там остановился около Поста Романа, главпочтамта румынской столицы. Время близилось к полуночи, однако телеграфный отдел работал круглосуточно. Тут же была совсем недавно установлена телефонная будка для междугородных и даже международных переговоров. Бухарест изо всех сил старался поддерживать репутацию «маленького Парижа», которую пока оправдывали только исключительно красивая застройка центральных кварталов, изобилие казино, роскошных ресторанов и проституток. Круглосуточная работа телеграфа была более убедительным шагом в этом направлении, сделанным по инициативе его величества короля Румынии Фердинанда.
Выложив немалое количество лей[16] и восхищенно поглазев на дежурную телеграфистку – красивую волоокую домнешуару[17] с длинными черными косами, – Тарасий Данилович заказал сверхсрочный разговор с Берлином.
Домнешуара изумленно уставилась на него своими дивными черными очами: уж очень не вязался такой важный заказ с обликом невзрачного, усталого, покрытого толстым слоем дорожной пыли субъекта. Обычно международные разговоры заказывали лощеные, отлично одетые господа, говорившие с английским, немецким или французским акцентом. Опытное ухо телефонистки подсказало ей, что запыленный субъект – или поляк, или русский, а значит, не имел никакого права на ее благорасположение. И содержание его переговоров телеграфистку ничуть не заинтересовало, хотя, по долгу службы, она должна была подслушивать и записывать для Сигуранцы[18] переговоры официальных лиц. Но, во-первых, запыленный господин совершенно не походил на официальное лицо, во-вторых, телеграфистка не знала русского языка, а заказанный разговор с господином Боткиным шел именно по-русски.