Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
«Фабрика прозы: записки наладчика» — остроумные и ироничные заметки Дениса Драгунского последних лет. Вроде бы речь о литературе и писательских секретах. Но кланяться бородатым классикам не придется. Оказывается, литература и есть сама жизнь. Сколько вокруг нее историй, любовных сюжетов, парадоксов, трагедий, уморительных эпизодов! Из всего этого она и рождается. Иногда прекрасная. Иногда нет. Как и почему — наблюдаем вместе с автором.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 629
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Нас мало. Нас, может быть, я один.
А может быть, вовсе никого.
Когда человек рассказывает о своей любовной жизни или о том, что он каждый день ест на обед, – он, как правило, врет. Он хочет показаться более страстным, романтичным и нежным; более изысканным и даже более богатым, чем на самом деле. Или наоборот – произвести впечатление человека холодного, грубого и даже подлого; неприхотливого, аскетичного или бедного. В любом случае он рисует какой-то привлекательный автопортрет, умилительный или шокирующий – но в любом случае в расчете на собеседника.
Это же относится и к литературному сочинительству.
Один рассказывает, что он прямо как Моцарт, «гуляка праздный», и его шедевры рождаются как бы сами по себе, в кратких перерывах между пирами и свиданиями. Другой, напротив, живет по правилу «ни дня без строчки», буквально выполняя завет Жюля Ренара: «Талант – вопрос количества. Талант не в том, чтоб написать одну страницу, а в том, чтобы написать их триста». Третий, съездив на пару недель туристом во Францию, на полном серьезе говорит: «Мне так хорошо работается в Париже! Как я понимаю Хемингуэя!» Кто-то в наш век ноутбуков продолжает писать авторучкой и возводит это даже в некий творческий принцип, а кто-то – я, например, – утверждает, что пишет рассказы в метро, набирая их одним пальцем на экране планшета.
Должен признаться: в ответ на вопросы о том, как я пишу свои короткие рассказы, я тоже частенько интересничал. Я говорил, что у меня это нечто мистическое: утром я просыпаюсь с только что приснившимся рассказом, и задача состоит в том, чтоб донести его до клавиатуры. Но потом финал вдруг оказывается совсем другим, еще более неожиданным.
Это, как ни странно, правда. Но, конечно же, далеко не вся.
Рассказ приходит во сне – или днем вдруг как бы случайно залетает в голову, – пройдя сквозь запруды и завалы, сети и жернова бесконечного ежедневного текста. Бесчисленные заметки, замыслы, записки, выписки, подслушанные разговоры, внезапные соображения, пародии, споры, критические и пародийные строки…
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи» – да, да, конечно, знаем. Но у меня дело обстоит совсем наоборот. Когда б вы знали, из какой луговой свежести, из какого обилия цветов и трав, стеблей и листьев, из какого облака жуков, стрекоз и бабочек, из каких ворохов пожелтевших страниц старых книг, из какого волшебного сплетения человеческих мыслей, пристальных взглядов, рук и ног, шепотов и криков, клятв и признаний – в конце концов получаются две-три странички рассказа.
Даже обидно. Напрашивается аналогия с гербарием. Или с фабрикой, где на любое изделие уходит очень много материала. Иногда кажется, что слишком много.
Одно утешение – весь этот луг, духовный и телесный, я записываю уже много лет, во всей его наивной красоте и нахальном уродстве.
Если бы я уже умер, я бы сказал, что от меня осталось дневников на четыре толстых тома. Туча заметок. Про политику. Про философию. Просто про жизнь, обычные ежедневные дела. И про литературу, конечно. Но поскольку я жив, я решил сделать подборку записей, которые в первую очередь касаются именно литературы, новой и старой прозы, профессиональных литературных умений.
Надеюсь, это будет интересно не только читателям, но и писателям – особенно молодым.
Хочу поблагодарить Елену Шубину и Веру Копылову за огромную помощь в работе над окончательным вариантом книги.
Моя мама, Драгунская Алла Васильевна, скончалась сегодня утром в больнице села Вороново после месяца и трех недель тяжкой болезни. Прожила она 82 года, 7 месяцев и 14 дней.
Ксюша позвонила по мобильному, я как раз ехал на работу, в редакцию газеты «Правое дело». Я никому не сказал – ни друзьям-сотрудникам, ни водителю: вот, мол, какое горе, мама умерла. Поэтому и говорил с Ксюшей короткими фразами – «да, да, понял, да, я позвоню позже». Чтоб шофер не догадался, не спросил, что случилось, и чтобы мне не пришлось ему отвечать-объяснять-рассказывать.
Почему я так сделал? Не знаю.
В последние годы мама очень мучилась от артрита. У нее отказывали ноги. Она едва ходила, падала, ушибалась, отлеживалась, передвигалась на костылях, ее терзали боли в костях. Она всё время просила Бога о смерти, о легкой смерти во сне или хоть о какой-нибудь, но только бы поскорей.
Говоря о смерти, мама сначала просила, чтобы ее похоронили в той же могиле, где лежит урна с прахом моего отца, и чтобы эту урну выкопали и непременно дали ей в руки. Потом она сказала, что всё это глупости, пусть просто кремируют и зароют урну рядом. А потом сказала: «Есть такие заведения, ритуальные залы, что ли, пусть со мной там попрощаются. Проходит панихида, а потом гроб, как в крематории, опускается вниз, музыка играет, и все расходятся. Или идут на поминки. Потому что ехать в крематорий, они все так далеко, почти за городом, это же ужас, особенно, представь себе, зима, мороз, метель, очередь на кремацию, кошмар, зачем так людей мучить?!»
Как в воду глядела.
Зима, мороз, метель…
Вчера были похороны мамы. Вернее, отпевание в церкви, кремация, потом поминки в дачном доме моей сестры Ксении, который стенка в стенку с моим. Впрочем, и больница была сельская, и церковь сельская недалеко, и крематорий на близком к нам кладбище. В церкви было человек 15, в крематории – восемь (Ксения, ее сын, муж, сестра мужа, еще один друг детства и мы с женой и дочерью). Мамина сестра (которой в марте исполняется 85) со своим сыном поехала из церкви домой, ждать нас. Очень долгую и разнообразную жизнь, полную встреч и знакомств, прожила моя мама – и вот такая штука. Ну, понятно, все ровесники поумирали. Однако я посчитал живых и здоровых и подумал, что на этих смиренных похоронах могли бы присутствовать втрое больше людей.
Не то чтобы я на кого-то обиделся. Просто наблюдаю.
В надгробной речи священник, проводивший отпевание, сказал вещь странную и замечательную: «Она много мучилась перед смертью. Мы ее причащали два раза. Ее пришлось пересоборовать, второй раз готовить к смерти. Она своими страданиями искупала свои грехи, которых не могло быть мало за столь долгую жизнь. Многие думают, – продолжал священник, – что Иисус Христос своими крестными муками уже искупил все-все наши грехи и мы можем жить как получится и умирать якобы должны легко, зная, что Спаситель уже пострадал за нас. Но это нечестно! Надо самим искупать свои грехи! И она их, наверное, искупила своими муками».
Вот ответ на вопрос – почему Всемогущий Господь заставляет мучиться малых сих. Но это – не мой ответ. Я сам не знаю ответа на этот вопрос.
Вчера умер Аксенов. Аксенова я помню, смеяться будете, с 1963 года, когда в Москве был чемпионат Европы по боксу.
Лужники, 2 июня 1963 года, финалы, потрясающее зрелище, какие имена! Невероятный Валерий Попенченко – он уложил румына Иона Моню в нокдаун на пятой секунде, а в нокаут на двадцатой! Ричардас Тамулис! Борис Лагутин! Нашему Дану Позняку не повезло против Збигнева Петшиковского, тот ему в первом раунде рассек бровь. Это был триумф советского бокса, наши взяли то ли шесть, то ли семь из десяти медалей. Мы были с папой. И там был Аксенов, папа с ним разговаривал, и я тут же вертелся. Мне двенадцать с половиной лет было, но я читал повесть Аксенова «Звездный билет» и смотрел фильм «Коллеги». Его все смотрели, самый популярный фильм года.
Потом я встретил его в 1994 году, в Вашингтоне, в гостях у Саши Чапковского, бывшего мужа моей подруги детства Иры Матусовской. Еще мы встречались в гостях у журналиста и дипломата Ильи Левина и в доме Михайлы Михайлова, русско-сербского диссидента. Мне показалось, что ему невесело живется. Он был какой-то выдубленный, безжизненный, хотя шутил и смеялся вместе со всеми.
Потом я вдруг увидел его в Москве, на улице, на задах нового МХАТа, не помню точно год, в самом конце 1990-х. Иду со своей болгарской подругой Наташей Куртевой. Навстречу Аксенов. Здрасьте, здрасьте. «А это моя знакомая, театральный критик из Софии, Наташа». Пожали руки, две-три фразы, разошлись. «А это кто?» – спросила она. «Аксенов!» – «Вот это да! Вот это экскурсия!» Только что мы с Наташей закусывали в «Маэстро» на Пушкинской, на втором этаже, и я ей показал в окно, как на другой стороне улицы Алла Пугачева выходит из казино и в сопровождении охранника, распростершего над ней зонтик, залезает в свой длиннющий лимузин…
Конечно, это всё ерунда какая-то. На мемуары не тянет. Но неужели надо серьезным тоном про вклад Аксенова в литературу и общественную жизнь?
У него были прекрасные молодые рассказы. Был великолепный перевод «Рэгтайма» Доктороу. Ну, про «Бочкотару» и «Остров Крым» я и не говорю. А его большие романы мне кажутся не очень, увы. Но это ничего не значит. Это действительно утрата. Как Майкл Джексон и Людмила Зыкина, хотя я не поклонник ни того, ни другой.
Неважно. Когда погребают эпоху, спор о вкусах как-то не звучит.
Пейзаж после битвы.
История русской советской литературы – точнее, история разгрома, а также сдачи и гибели уцелевших остатков русской литературы – еще не написана. Стыдно называть литературой рыдания и попискивания, которые слышались в ходе этой катастрофы. При всем сочувствии к ее жертвам. Но давать совпису фору за то, что он жил при Советах, – так же глупо, как давать фору графоману за то, что он пишет после тяжелого трудового дня.
Интим с властью – вот что опошлило советскую литературу до полного бесстыдства. Ни у какого досоветского писателя нет ничего похожего на тот вездесущий, масштабный, обожаемый образ власти, который создала советская литература. Поразительна эта страстная, почти плотская влюбленность в вождя. Чуковский в своих дневниках договорился до того, что Сталин – женственно прекрасен. Пастернак пишет Сталину, «повинуясь чему-то тайному, что привязывает меня к Вам».
Совпис целиком захвачен советской властью, пронизан ее проблемами; он воспринимает их как свои собственные, задушевные.
Сейчас начинаем потихоньку выбираться из ямы. Сегодняшнее фестивальное, то есть чуть легкомысленное бытование литературы, без зряшных и претенциозных попыток ответить на все проклятые вопросы, – это всего лишь возвращение нормальности.
Фестиваль, и особенно литературный интернет, смягчает идейные противостояния. Становится средством массовой психотерапии. Учит выражать боль и ярость не ножом и бомбой, а словами. Выразить в звуке всю меру страданий своих. Я читал недавно, что на конкурс «Дебют» (до 25 лет должно быть автору) поступило 400 000 работ. Целый областной город. Почти полмиллиона молодых людей спасены от тупой и опасной злобы. Это очень хорошо. Это великолепный культурный итог.
Правда, надо учесть, что в ходе такой самотерапии редко создаются тексты, которые выдерживают проверку временем и/или широкой аудиторией. Ну и что?
Литературы от этого не убудет.
Сегодня утром один журнал попросил рассказать, какая книга оказала на меня самое сильное влияние. Дали подумать полчаса. За это время в голове чего только не пронеслось.
Любимая русская классика: «Онегин», «Мертвые души», «Анна Каренина», «Бесы». А также весь Чехов.
Любимая мировая классика: «Дон Кихот», «Исповедь», Скиталец, Михаэль Кольхаас, «Красное и черное», «В поисках утраченного времени», «Процесс», «Посторонний», «Три женщины».
Любимая античность: «Илиада», диалоги Платона.
Моя любовь повыпендриваться: ах, как приятно сообщить, что мои любимейшие писатели – Томас Мэлори, Луи-Фердинанд Селин и Ирвин Уэлш. И вообще говорить загадками: ну кто сразу догадается про «Трех женщин»? Это Роберт Музиль, три повести с таким общим заглавием.
Чепуха какая, Господи Иисусе. Хотя все указанные книги и авторы – прекрасны. Но какое это имеет отношение ко мне? В смысле оказания влияния? Да ноль целых фиг десятых!
Только что понял: «Дети капитана Гранта», господа. И точка. Эту книгу я прочел в десять лет. И потом перечитывал много раз. Из этой книги я понял две вещи: мир широк и прекрасен, а люди – добры и благородны. Правда, в дальнейшем это сбывалось только наполовину. В лучшем случае. Ну и пускай!
Женский образ. Когда-то девочки в школе влюблялись в книжных героев. Одни – в князя Андрея. Другие – в Долохова. Это были две партии. Два мировоззрения. В Пьера Безухова не влюблялся никто. Толстый и в очках.
Поэтому, кстати, мальчики не влюблялись в Элен. У нее были «полные руки».
Но, кажется, мальчики вообще не влюблялись в книжных героинь.
Разве что Петя из повести Катаева «Хуторок в степи». Но во-первых, это давно было. Во-вторых, он на самом деле не влюблялся. Он просто сравнивал Мотю и Марину с Марфенькой и Верой из романа Гончарова «Обрыв». И никак не мог решить, кто он сам в этом раскладе – Волохов или Райский?
А если честно – в кого влюбляться? Ну, не в Наташу же Ростову, честное слово! В глуповатую Кити? В сумасшедшую Асю? Может, еще Грушеньку посоветуете? Или Олю Мещерскую?
Кошмар какой. Или я просто забыл кого-то?
Ксения Ларина сказала, что Юрий Бутусов плохо поставил Шекспира. Может быть. Вопрос в другом. Никого не надо ставить давнее Чехова. Глупо и незачем. Понять страсти героев античных трагедий, Шекспира, Корнеля и даже Шиллера мы не можем. В принципе. А вчинять в Шекспира свои страсти – это как-то бесстыже. Всё равно что фотошопить Рембрандта или раскрашивать Микеланджело.
Хотите ставить классику? Ставьте Чехова, Ибсена, Горького, Теннесси Уильямса, О’Нила, Беккета, Ионеско, Ануя. Да хоть Булгакова.
А вообще надо ставить современных авторов. Сегодняшних. Их ведь много. Наверное, есть и достойные великих маэстро Бутусова, Райкина, Туминаса, имена же их, Господи, веси.
Анатолий Эфрос писал – пьесу надо разгадывать, как кроссворд, как головоломку. Надо сочинять роман, инсценировкой которого как бы является данная пьеса. Этого широкая режиссерская масса не любит, да и не может. Поэтому в 1980-е так любили ставить советскую прозу – Абрамова, Айтматова, Бондарева и далее по алфавиту. Потому что роман уже написан, все мотивы, мысли и биографии героев, которые надо досочинять, – ясны. Поэтому в 1990–2010-е годы ставят сплошную классику. Потому что она уже обсосана и разжевана. Потому что задача режиссера – выпендриться («Гамлет» в декорациях и контексте Макдоналдса – «МакГамлет»!) или спародировать предыдущую постановку. Творчества здесь на три копейки. Это – заполнение пустот. И вообще это неприлично.
Всё равно как писать натюрморт «Подсолнухи в глиняном кувшине». Или большую историко-религиозную композицию «Явление Христа народу». Ясно, что привлекает не сама картина, а идея транскрипции или пародии.
Хочется чистосердечного созерцания спектакля. А не ленивой мысли: ну-ка, посмотрим, как они там «Короля Лира» переплясали…
Попытался поговорить с друзьями о своих вчерашних мыслях. Возражения можно свести к двум главным пунктам.
Во-первых, нам очень хорошо понятны эмоции и чувства людей, живших пятьсот и более лет назад. Во-вторых, главные человеческие проблемы – например, выбор Гамлета («что делать человеку в прогнившем аморальном обществе») или выбор Медеи («отчаяние покинутой женщины») – описаны классиками так глубоко и мощно, что современным авторам нечего добавить без риска впасть в плагиат.
Итак, первое. Мне непонятны эмоции обиженного принца, который этак походя убивает нескольких человек собственными руками, а нескольких – путем интриг и совершенно равнодушен к чужой смерти, к чужим страданиям. Я не понимаю феодального чувства чести. Но это я о себе говорю, только о себе.
Второе. Зачем же такое культурное пораженчество? Что, дескать, современным авторам и добавить нечего. Думаю, есть чего. Каждое произведение – дитя времени и места.
О «выборе, который делает человек в прогнившем аморальном обществе» – при чем тут Гамлет? Он так же аморален – вернее, внеморален, имморален – как все остальные персонажи пьесы. Им движет месть за честь. Медея – это вообще дремучая архаика.
О выборе, который делает человек в прогнившем аморальном обществе, – рекомендую «Доктора Фаустуса» Томаса Манна. «Мефисто» Клауса Манна. «Каждый умирает в одиночку» Ганса Фаллады. «Факультет ненужных вещей» Домбровского. Здесь действительно выбор и мораль.
Ни один из гениев прошлого не написал ничего равного «Скучной истории» Чехова, «Постороннему» Камю, «Процессу» и «Замку» Кафки, «Смерти в кредит» Селина и… список длинный. Сказанное, полагаю, никак не преуменьшает величия античной, средневековой, ренессансной классической литературы. А также литературы барокко и классицизма. Просто она – другая и про другое.
Античная лирика. Хорошим ли поэтом был Окуджава?
Одни называют покойного поэта мертвым львом, а его критиков – шакалами. Другие говорят о прописных истинах, напетых блеющим голосом. Или о том, что он намертво завяз в 1960–70-х. Застыл в них, как муха в янтаре.
Нет поэтов вне истории. Когда-то Гомера пели под гитару (кифару). Другие под нее же пели любовные строфы Сапфо. А на стадионах гремели стихи Пиндара, их пели хором. Сейчас их с лупой читают студенты-филологи. Они остаются великими, но перестали быть актуальными. Вот в какой ряд я ставлю Окуджаву. Надеюсь, его поклонники не обидятся.
Окуджава прославился в эпоху дефицита.
Я не о продуктах. Я о дефиците художественности и эмоций. Окуджава был изыскан, красив, метафоричен. У него были громадные, на всю песню, метафоры, вроде «в склянке темного стекла» или «синий троллейбус». Но внутри себя эти метафоры были вполне реалистичные и даже бытовые. Структура почти как у Гомера. А в советской поэзии образность не приветствовалась. Был такой, что ли, некрасовский стиль, вроде Твардовского. А если да, то это была какая-то пустая, гремучая образность. Я не говорю об Ахматовой и Пастернаке, потому что это были не советские поэты. Их нелояльность мешала советскому человеку получать эстетическое наслаждение.
Окуджава же был очень советским. Он был весь лоялен. Он любил «ту единственную, гражданскую», а его критика не выходила за рамки «осуждения культа личности».
Но он был задушевен, тепл, добр. Тоже черта не совсем советская. Нам говорили «жалость унижает». А Окуджава жалел героя и читателя. Московский муравей. Ваше величество женщина. Девочка плачет, шарик улетел. Окуджава учил добру. Дверям закрытым грош цена. Возьмемся за руки, друзья. У стихов Окуджавы был самый надежный носитель: непрофессиональный голос под неумелый гитарный перебор. Отсюда и любовь к нему. Понятная, объяснимая, вызывающая уважение.
Хороший он был поэт? Да. Хороший. Очень хороший. Но – маленький.
Вчера на Non-fiction меня спросили: «Какой роман сейчас нужен? Чтобы заинтересовать читателя?»
Ну, этого никто не знает. Знали бы – написали бы давно.
И тем не менее. Я подумал, что в русской литературе ХХ века есть как минимум два тематических провала. У нас нет романов, похожих на «Триумфальную арку» и «Каждый умирает в одиночку». Я нарочно назвал вещи не гениальные, не великие – но необходимые.
Роман про оккупацию и про бунт простого человека.
Про большой город (Ростов, Одессу, Киев или Николаев) – под немцами. Но не про героев сопротивления, а, скажем, про врача или инженера водоканала. Который продолжает работать в ужасных «предлагаемых обстоятельствах». Обеспечивает медпомощью (или водой) всех – 10 % оккупантов и 90 % тех, кто под оккупацией оказался. Меж тем в городе открыты магазины, рестораны и кино, даже спектакли ставятся. Транспорт, опять же. Люди работают, чтобы прокормить себя, своих детей, своих стариков. Молодые люди встречаются, влюбляются, ложатся в постель и не каждую минуту помнят об оккупации. Что же? Все они как один – предатели родины? Не уверен. Вот и главный герой – работает, любит, думает. В том числе и о будущем, поскольку верит в русскую победу.
И роман про рабочего, которого достала советская власть, и он начал писать листовки и расклеивать их по округе. Такие случаи были. Сотни таких случаев были зафиксированы только в первое десятилетие после войны. А романа о простом человеке, который в одиночку боролся с системой, – у нас нет. «Живи как все» Анатолия Марченко – это лишь материал для такого романа.
Вдруг показалось, что без таких книг наша литература удручающе неполна.
Да, а вдруг такие книги есть? И удручающе неполно мое представление о нашей литературе?
Слова и смыслы. В 1972 году я занимался в домашнем семинаре у А.П. Каждана. Мы читали и разбирали «Взятие Фессалоники» Евстафия Солунского. Рассказывая о политических взглядах Евстафия, в частности об его отношении к императору-узурпатору Андронику Комнину, Александр Петрович сказал:
– Он всё знал, он прекрасно понимал, что за штучка Андроник. Однако главной особенностью Евстафия как политического наблюдателя была толерантность…
Я не знал такого слова. Хотя мне, со знанием латыни, надо бы догадаться. Но я услышал: «талейрандность». От фамилии Талейран, французский политик, знаменитый своей хитростью и цинизмом. Меня такое толкование вполне устраивало.
Что такое «толерантность», я узнал сильно позже, в начале 1990-х. Толерантность в хорошем смысле слова. Я вспомнил, что Каждан употребил это слово в плохом смысле. Толерантный – терпимый к безобразиям. Ну и ладно.
О смешной ассоциации с циничным Талейраном я вспомнил и тут же забыл. И вдруг, буквально позавчера, я взял с полки книгу: Бабкин А.М., Шендецов В.В. Словарь иноязычных выражений и слов, употребляющихся в русском языке без перевода. Л., «Наука», 1987 (1-е изд. – 1966). И вижу:
Tolérant, франц. Терпимый, снисходительный. «Он шуткою говорил мне, что я так tolérant, что он почти подозревает меня на деле быть Talleyrand, то есть, разумеется, фальшивым и скрытным». Вяземский, письмо А.И. Тургеневу, 5 июля 1819 г.
Во как.
Самое удивительное произведение русской литературы – «Мертвые души». Книга о том, как ловкий жулик хочет войти в круг уважаемых людей. И для этого совершает несколько мошеннических сделок по купле-продаже рабов. Но не живых, а мертвых, которые по отчетам числятся как живые. Гы-гы-гы. Смеяться после слова «мертвые». И никому – ни автору, ни читателям – не приходит в голову простая мысль. Одни русские люди, христиане, продают за рубли с копейками других русских людей, тоже христиан. И это – мерзость. Но нет, Гоголь об этом не задумывается.
Хотя Пушкин еще в 1819 году писал:
Почему так? Почему Гоголь в 1842 году не видел того, что было ясно Пушкину за два десятилетия до «Мертвых душ»? Потому что Пушкин был аристократ и западник, а Гоголь – мещанин (не по сословию, а по воззрениям) и почвенник. Ключевым понятием для аристократа Пушкина была свобода. Начиная от оды «Вольность» и кончая «Памятником». У мещанина Гоголя было много ключевых понятий: от отечества до пирога с яйцом; что угодно, но не свобода.
Но что-то случилось в середине 1840-х. Дмитрий Григорович в 1846 году опубликовал «Деревню», в 1847-м – «Антона Горемыку»: страшные картины нищеты и унижений русского крепостного крестьянина. В 1852 году Иван Тургенев выпустил «Муму» и «Записки охотника». После этого защищать крепостное право стало просто неприлично.
Эти четыре небольших текста сделали для освобождения крестьян больше, чем поражение в Крымской войне. Можно было закрутить гайки и построить «мобилизационную экономику» на основе повышения дисциплины крепостных тружеников села.
Но – неприлично, я же говорю. В России тогда было общественное мнение.
В магазине «Библиоглобус» познакомился с Гладилиным. Ему 75 лет.
Было интересно повидать живого Гладилина. Я его читал в начале 1960-х, когда был совсем еще маленьким. Еще я помню фразу Катаева из «Святого колодца». Там Катаев кому-то говорит, что является основателем литературной школы мовистов, от слова mauvais – плохой.
Его спрашивают:
«– Но вы действительно умеете писать хуже всех?
– Почти. Хуже меня пишет только один человек в мире, это мой друг, великий Анатолий Гладилин, мовист номер один».
Гладилин рассказал, как они с Аксеновым принимали в Союз писателей моего папу. Это было в 1961-м, а они вступили раньше, как молодые-многообещающие (Гладилин вообще свой первый роман опубликовал в возрасте 20 лет), – и они были членами бюро секции прозы. А председателем секции прозы был старый писатель, исторический романист Степан Злобин.
Так вот, Злобин спросил про какие-то рекомендации. А Гладилин с Аксеновым сказали: пусть лучше кандидат почитает нам свои рассказы. И папа начал читать, и через десять минут все, что называется, падали со стульев от смеха. Злобин долго крепился, но потом откинулся на спинку стула, захохотал и сказал: «Всё, всё, вы приняты!»
Старому писателю Злобину было тогда 58 лет.
Однако.
Вчера Виктору Сосноре вручали премию «Поэт». Когда Соснора вышел на сцену, все в зале встали. Соснора – великий поэт. Но не для читателей, а для поэзии. Как Хлебников или Введенский. Соснора похож на Вещего Бояна из «Слова о полку Игореве», который там не участвует, а только упоминается. «О, Бояне, соловию стараго времени… Въскладаше на струны вещие пърсты… Мыслию по древу, серым волком по земли, шизым орлом под облакы». Что-то в этом роде.
Он стар, совсем не слышит, плохо ходит. Почти совсем потерял голос. Проговорил-просипел стихотворение, сочиненное только что:
Тригорин. Вчера я случайно подстрелил гуся…
Костя. Это был я! И это было фламинго! Так, ради забавы. (Вздыхает.) Подло!
Соленый. Это был барон Тузенбах!
Маша. Ах! Vraiment?
Шабельский.Oui, madame. (Смеется.) В смысле – увы, матушка!
Маша. Да. Сюжет для небольшого рассказа. Про Африку.
Астров. А в этой Африке сейчас, небось, жара – страшное дело.
Нина. То-то гуси туда летят.
Костя. Не гуси, а фламинго!
Ольга. Чего бы им в Москву не полететь? (Напевает.) «Я по свету немало хаживал…»
Тригорин. Кто-то подстрелил гуся.
Ирина. Так прикажите его зажарить! Все проголодались.
Соленый. Это был барон Тузенбах!
Костя. Фламинго!
Соленый. Тузенбах!
Тригорин. Гусь!
Соленый. Тузенбах!
Нина. Чайка!
Ирина. Инфинити!
Ольга. Бентли, Бентли, Бентли!
Comtesse Poushkine.
27 января 1837 года камер-юнкер Александр Пушкин убивает на дуэли поручика Георга Карла де Геккерна Дантеса.
Для Николая I это удобный повод разделаться с оппозиционным поэтом. Пушкина судят. Жена, красавица Натали, с ним разводится. Он отсиживает несколько лет в крепости, потом до 1857 года живет в ссылке.
Новый царь Александр II его прощает, возвращает в столицу, приближает к себе, жалует чин камергера и графский титул. Но Пушкин безнадежно отстал от жизни и литературы. Он не понимает раннюю прозу Толстого. От «Мертвых душ» его воротит, «Записки охотника» ему скучны, он искренне изумляется: что критика находит в «Бедных людях»? Как поэт, он уже давно потерял лидерство: в популярности его явно превосходят Тютчев, Фет и Полонский, не говоря уже о Некрасове.
Пушкин начинает писать прозу под влиянием Бальзака, публикует целую серию социальных романов-фельетонов: «Растраченные фантазии», «Роскошь и бедность дам полусвета», «Женщина после тридцати», «Торговый дом Литвинова». На короткое время он становится популярен, его сравнивают с Евгенией Тур и даже с Чернышевским.
В 1868 году Пушкин вступает в переписку с сорокалетней французской журналисткой Софи Шатирон, дальней родственницей Жорж Санд. Образованная, амбициозная и авантюристичная женщина, она отдает себе отчет в том, кем Пушкин был и кем стал, но ей лестно выйти за камергера и стать графиней. Он едет в Бордо, где венчается с ней, перед этим тайно от царя перейдя в католичество. Семейная жизнь его не задается, он устраивает жене безумные сцены ревности; наконец, супруги решают разъехаться. Больной и одинокий, Пушкин возвращается в Петербург, где умирает в феврале 1881 года. Смерть престарелого литератора остается незамеченной, ибо ее заслоняют похороны Достоевского и убийство Александра II.
Его вдова описывает жизнь своего покойного мужа в анонимном романе под названием «Графиня Пушкин». Роман большого успеха не имеет, хотя его переводят на немецкий и английский; на основе романа Мельяк пишет либретто для одноименной оперы Массне, которая проваливается в постановке.
В 1922 году Стефан Цвейг, прочитав этот роман, пишет подробную биографию Пушкина. Горький ее отказывается печатать в ЖЗЛ. Зато Цвейг во время своего визита в СССР заводит роман с советской художницей Саррой Голицыной, внучатой племянницей генерала Ланского, второго мужа Натали Гончаровой-Пушкиной-Ланской. Рождается ребенок. Он становится писателем. Диссидентом, разумеется.
Великая невстреча. Лев Толстой, говорят, хотел встретиться с Достоевским. А Достоевский – нет, не хотел. Говорил, что ему трудно будет разговаривать с автором «Войны и мира».
Что он имел в виду? Неужели какие-то счеты по поводу всероссийской славы? «Не могу я с ним встречаться! Как же-с – автор “Войны и мира” передо мной будет сидеть. Да еще на семь лет меня моложе. Нет-с, господа, и не уговаривайте. Непременно выйдет какой-нибудь надрыв. А то и припадок-с».
Или все-таки нечто другое?
Вопрос: если бы Долохов застрелил Пьера, Лиза бы осталась жива и князь Андрей тоже, а Наташа вышла бы за Бориса Друбецкого? Это была та же «Война и мир»? Думаю, при всех этих вариантах – да. Потому что весь роман – про треугольник «Николай-Соня-Марья». Про выбор аристократа в пользу собственного аристократизма. То есть в пользу сохранения феодальной ренты.
А вот если бы Николай женился на Соне – это была бы совершенно другая книга. Про разорение, безденежье, нужду, попреки, зависть, семейные сцены, ужасные мысли: «почему я тогда на Марье Болконской не женился?» – порою даже произнесенные вслух, отчего жизнь становилась бы еще кошмарнее. Про унизительные займы у мужей Наташи и Веры, про закладные и проценты, про детей, которые презирают своих родителей за бедность. Наверное, хорошая вышла бы книга. Классическое произведение великой русской литературы.
Но написал бы ее уже не Лев Толстой. Вернее, Лев Толстой – но другой. С которым бы захотел встретиться Достоевский.
«За невозможностию быть русским стал славянофилом». (Слова Шатова, «Бесы», часть третья, глава пятая. К Шатову приезжает его жена Марья, беременная от Ставрогина, и тут же рожает.)
Контекст:
«– Довольно, и пожалуйста, о чем-нибудь другом. Вы по убеждению славянофил?
– Я… я не то что… За невозможностию быть русским стал славянофилом, – криво усмехнулся он, с натугой человека, сострившего некстати и через силу.
– А вы не русский?
– Нет, не русский.
– Ну, всё это глупости».
Страшные глупости. Почему это Иван Шатов – да вдруг не русский? Наверное, потому, что он не может «просто жить», как обыкновенный русский, не делающий проблемы из своей русскости. Говорить и думать по-русски, читать и писать по-русски, работать, кормить семью. Щи да каша – пища наша; до Бога высоко, до царя далеко; не согрешивши – не раскаешься; знал бы, где упал, – соломки б подостлал; и в самоедах – не без людей. Жить и не заморачиваться, как говорит современная молодежь.
Но он – так не может. Через сто лет это назовут кризисом идентичности. Поэтому он, за невозможностию быть русским, стал славянофилом. Ужасная судьба. И самого Ивана Шатова, и всех таких, «невозможных».
Умер Андрей Иллеш, великий журналист, супержурналист, великолепный человек – сильный, умный, талантливый, добрый, неустанный.
Я знал его больше сорока лет. Он был прекрасен. Мир его праху. Не забуду его никогда.
Умер Асар Эппель.
Хороший был человек и прекрасный писатель. Поэт, переводчик и рассказчик. «Дурочка и грех», «Чужой в пейзаже» – поразительные вещи.
Продается книга Сарнова «Сталин и писатели», в четырех томах. Солидное издание. Много мемуаров, писем, документов, стенограмм.
Но не могу себя заставить купить. Даже перелистать на прилавке – и то противно. Физически тошно в руки брать. Какое-то историческое омерзение. Есть ли книга «Королева Виктория и Томас Харди»? «Рузвельт и писатели»? «Черчилль и писатели»? Книга о том, как де Голль руководил Камю и Сартром, звонил Жаку Преверу, правил Ануя, запрещал и разрешал Ионеско… Ужас.
Приятно размышлять об альтернативной истории страны. Вот если бы Александра II не убили… и т. п. Сдается мне, всё было бы примерно так же. Историю формируют судьбы миллионов по закону больших чисел: результат не зависит от случая.
Альтернативная история отдельного человека – другое дело. Вот я представил себе: вдруг не смог бы редактор Юрий Тимофеев пробить первые публикации «Денискиных рассказов» Виктора Драгунского. Их ведь сначала не хотели печатать.
1. И остался бы мой отец автором эстрадных реприз и песенок.
2. Или мрачно писал бы «в стол». А веселые детские рассказы «в стол» – это вообще бессмыслица. Совсем другая была бы жизнь в семье. Гораздо хуже. Нервознее.
Но меня никто бы – уже в старости! – не дразнил «Дениской из рассказов».
Или так – отец стал популярным писателем, но не умер в 58 лет, а дожил бы до 70 или даже до 75. То есть до моих 40 лет. Тут два варианта:
3. Он писал бы всё лучше, написал бы еще сто или больше рассказов, еще повести (он, кстати, говорил мне, что хочет написать две повести – о своем детстве и о московской шпане 1960-х: о подросших «плохих Денисках»). Я много лет жил – да и сейчас отчасти живу – в тени его славы. Но – в тени памятника. А то бы жил в тени живого человека, знаменитого писателя. Он был добр и весел, но в быту довольно властен: так, по мелочи. Разыщи, принеси, перепечатай, отвези в редакцию. Та еще жизнь. Конечно, можно уехать в другой город. Но это же скандал!
4. А вдруг бы он скоро исписался? 60 детских и десяток взрослых рассказов, две повести – и всё. Больше не пишется. А что пишется, то не печатается. Тоска, бедность, раздражительность, злость.
Четыре возможных варианта. И пятый – как это было на самом деле. Я получился такой, какой я есть, потому что мой отец стал известным писателем и рано умер. Ужасно это сознавать.
Сейчас на меня все накинутся: «При чем тут возможные повороты в судьбе отца, ты лучше о себе думай, ты сам себе делай судьбу!» А при том, что судьба детей очень сильно зависит от судьбы родителей. Каким-то странным, непрямым манером отражает ее. Но – именно ее. Об этом нужно размышлять. Хотя неприятно.
В России все порядочные и талантливые писатели были против власти. Посмотрите их биографии. Тот печальный факт, что Достоевский рыдал в жилетку Победоносцева, ничего не меняет.
Думаю, что везде так. Киплинг был певцом Британской империи, но ордена от королевы Виктории не принял.
Болотная и Пусси. 6 000 000 «голосований на дому» и 1 600 000 внезапных «работников предприятий непрерывного цикла», карусели, вбросы и подправки – оскорбили всё общество. Разъярены все – в том числе и сами участники каруселей.
Но страх направляет эту ярость туда, куда указала власть. Поэтому граждане требуют покарать Pussy Riot. Как в 1937 году требовали «расстрелять троцкистов, как бешеных собак». От общей обозленности жизнью.
«Карусельщики» не поймут тех, кто хочет честных выборов. Сторонники свободы не поймут тех, кто хочет наказать «кощунниц». Я не говорю, что кто-то хуже, кто-то лучше. Оба лучше/хуже. Как Индия и Китай. Разные цивилизации. Договориться невозможно. Да и не надо, наверное. Огромное количество народа просто не понимает, что такое «выборы». Для них, еще с советских времен, – это некий ритуал почтения к власти.
Не осуждайте «карусельщиков», «непрерывщиков» и «откреплястов». Они не ведают, что творят. Для них опускание бумажки в ящик вовсе не имеет того значения, что для вас, умники! Эти люди просто хотят жить. Сейчас, сию минуту, сегодня. Еще денек. Еще недельку. Ясно ведь, что завод всё равно закроют. Но тут есть надежда, что еще месячишко поплатят чуточку…
Спросите умирающего, хочет ли он прожить еще месячишко. Какие мы жестокие.
Если бы Иосифа Бродского сразу стали печатать, приняли бы в Союз писателей, выбрали бы в правление Ленинградского отделения СП СССР – то вся советская поэзия стала бы другой. Лучше! Появился бы высокий ориентир. Но и он бы стал писать по-другому… Хуже?
Знаменитая фраза полностью: My country, right or wrong. If right – to be kept right; if wrong – to be set right.
Перевод: «Это моя страна, права она или нет. Если права – надо блюсти ее правоту; если неправа – поправить». Американский министр Карл Шурц (1829–1906).
Родина – непонятная вещь. Говорят – «родину не выбирают». Но это смотря в каком смысле. Я родился в сталинском СССР, рос в хрущевско-брежневском. Когда мне стало сорок лет – я оказался в другой стране.
Вернее, в двух других странах.
Москва, замусоренная банановыми шкурками, заставленная ларьками с ликерами, колготками, сапогами и колбасными нарезками в одной витрине. Казалось, вся страна пьет амаретто и носит чулки со стразами. И Москва новых публикаций, просмотров, премьер, книжных россыпей. Казалось, вся страна смотрит Пазолини, читает Джойса и Фрейда.
Но это только казалось.
Как оно на самом деле – я не знал. Никакой России я не видел. Старую Россию знал по старым книгам, по картинам в Третьяковке. Она была прекрасная или ужасная, но совсем нереальная. Чужая. Меня там не было, я не катался в санях, не ел конфетки-бараночки, не заходил в петербургские дворы-колодцы, не снимал угол у вдовы-чиновницы.
Новую, настоящую, трудно живущую Россию – видел только мельком, из окон поезда. Она была такая же чужая, как прекрасная страна Пушкина, как страшная страна Николая Успенского. Сон – нежный или кошмарный, без разницы.
Сейчас уже совсем другая страна, третья. Или пятая. Смотря как считать. Которая из них – моя родина? Какую выбрать? Или пусть их будет много? Вот у эмигрантов их как минимум две. Новая и старая. А бывает еще историческая родина. У кого-то это Греция, Армения, Израиль.
Моя историческая родина – СССР. Но туда нельзя репатриироваться. Да и неохота.
Так и живем.
Трагедия пролетарского писателя. Но ведь они умные люди были – Горький, Маяковский. Неужели они на полном серьезе верили, что рабочий класс возьмет власть прямо в свои мозолистые руки? Утром на завод, вечером в Совет. Народный суд, народный контроль, отмирание государства… Какое-то опьянение революционным мифом. И как ужасно, наверное, было вдруг протрезветь.
Славянская письменность и культура делают чудеса, особенно если человек старается.
Кто мог подумать, что автор таких стишков станет великим русским писателем? С днем Кирилла и Мефодия!
«Снимите газету с лампы, это неэлегантно», – сказал перед смертью Юрий Олеша. Якобы сказал. Кто это слышал, кто передал? Но как красиво. Даже, сказал бы я – как элегантно.
Очень люблю Люсьена Фрейда. Последний великий реалист. Искусство должно тереть душу железной щеткой, а не мимимишничать.
Как по-разному реагировали писатели на смерть Маяковского!
Асеев, Сельвинский, Шкловский, Олеша, ученики и соратники – горевали о своем учителе и вожаке. Пастернак понимал его масштаб: «Маяковский и наше небывалое, ломящееся в века государство – близнецы. Весь он был странен странностями эпохи, наполовину еще неосуществленными». Ахматова, кажется, ничего не сказала, хотя он любил ее стихи, читал их вслух, и она, наверное, об этом знала. Демьян Бедный сильно посерьезнел. Он искренне считал, что в СССР всего было три настоящих поэта – Есенин, Маяковский и Бедный. И вот теперь, значит, он остался один.
В парижской газете Les Nouvelles litteraires 30 мая 1930 г. был недобрый отклик критика Левитана (он же А.Я. Левинсон). В ответ в этой же газете 13 июня опубликован ответ 108 левых писателей и деятелей культуры, в том числе Ю. Анненкова, Э. Триоле, Н. Альтмана, Ш. Аша, И. Эренбурга, где Маяковский был назван великим русским поэтом. Перепечатано в русской эмигрантской газете «Последние новости» 14 июня 1930 г. Однако в Nouvelles litteraires 11 июля 1930 г. был напечатан «ответ на ответ», подписанный 27 другими писателями – в том числе Буниным, Адамовичем, Алдановым, Гиппиус, Берберовой, Куприным, Зайцевым, Мережковским, Тэффи, где было сказано: «Маяковский никогда не был великим русским поэтом, а исключительно сочинителем официальных стихов, служивших коммунистической партии и правительству СССР».
Да, а что же великий пролетарский писатель М. Горький? Вот его единственный отклик («Наши достижения», 1930, № 6): «Маяковский сам объяснил, почему он решил умереть. Он объяснил это достаточно определенно. От любви умирают издавна и весьма часто. Вероятно, это делают для того, чтобы причинить неприятность возлюбленной».
И всё. Даже странно.
Горький сказал как-то: «Думаете, Толстому легко давалась его корявость? Он ведь писал очень ясно, изящно. Но он переписывал девять раз – и на десятый получалось коряво».
В России не было своего «дела Дрейфуса», которое раскололо бы образованное сословие на два непримиримых лагеря. Это больно, но это нужно. Чтобы расставить точки над «ё» и вообще понять, на каком мы свете.
Но вот, кажется, дождались. Завтра начинается суд над Толоконниковой, Алехиной и Самуцевич. Кто бы мог подумать! Впрочем, Дрейфус тоже был просто капитан, всего лишь капитан.
Петербург. Квартира Достоевского. Что там есть? Гостиная-столовая. Кабинет писателя, где он также и спал. Кабинет жены (она была бизнесвумен). Спальня жены. Детская. Комната служанки. Что-то типа «заднего холла».
Чего там нет? Кухни, ванной и сортира. Обеды брали в трактире. Мылись в бане. Нужду справляли в горшки, которые выносил и выливал дворник. Такая жизнь.
«Хемингуэй пишет хорошие рассказы, но ему не придет в голову указывать современникам, за какого президента голосовать. Пруст поместил свой капитал в публичный дом и жил с прибыли, что дало ему возможность написать гениальный роман. И совсем не нужно проповедовать, страдать, клеймить, идти на каторгу или делать вид, что страдаешь, жертвуешь.
Нам с детства твердили про героев, бросавших бомбы в генерал-губернаторов, или о святых, раздававших мужичкам свое заложенное имение. Но о том, чтобы трудиться и платить по счетам – о таком варианте гражданской добродетели мы не слышали. А жаль. Зато в США люди выглядят примитивами, когда заводишь разговор о мистике падения, о соборности и об уходе Толстого из Ясной Поляны. Тоже, конечно, жаль» (Василий Яновский, «Поля Елисейские», 1983).
«Наше несчастье – принципиальность русской интеллигенции. Эта принципиальность из культурных, благородных людей делает цензоров и жандармов» (Георгий Федотов).
Лев Толстой и Победоносцев, Достоевский и Чернышевский, Бакунин и Щедрин; народники, социалисты, монархисты, консерваторы и либералы – были согласны в одном.
Они считали, что солью земли, средоточием мудрости и морали являются простые, неграмотные, темные люди. Чем темней, тем лучше. «Простонародопоклонство» – чума XIX века. Тяжелая и заразная болезнь: до сих пор выздороветь не можем.
«Свободно следовать влечениям своего сердца – это не всегда дает хорошим людям счастье. Чтобы чувствовать себя свободным и в то же время счастливым, мне кажется, надо не скрывать от себя, что жизнь жестока, груба и беспощадна в своем консерватизме, и надо отвечать ей тем, чего она стоит, то есть быть так же, как она, грубым и беспощадным в своих стремлениях к свободе» (А.П. Чехов).
Эмигрантский писатель Василий Яновский. Залюбуешься:
«Бунин гордился тем, что на него не оказали влияние “никакие там Прусты и Кафки”. Увы, не оказали… Тексты Бунина как будто уже знакомы нам. Но делает он свои вещи, пожалуй, лучше самых великих предтеч. Бунин описывает ветлы на заливном лугу и щиколотки баб, может быть, удачнее Тургенева или Толстого. Но заслуги Тургенева и Толстого не в этом или не только в этом.
Замечательно, что последователь Бунина Зуров, то есть эпигон эпигона, еще искуснее описывает поцелуй крестьянки или зимний наст» («Поля Елисейские», 1983).
«Начинающий революционный писатель написал: “Октябрь ущипнул Веруню за сердце, как молодой кудрявый парень – за сиську”» (из заметок М. Горького).
Кто такой Петр Мосальский? Это персонаж романа Льва Толстого «Война и мир». Точнее, персонаж черновика.
Потом, в ходе работы над романом, он разделился на две фигуры – на Пьера Безухова и Анатоля Курагина. Точно так же Борис Горчаков разделился на Андрея Болконского и Бориса Друбецкого. Неясный, многозначный – делился на хорошего и плохого.
Толстой давил в себе Достоевского, что ли?
«Твардовский сказал: по стихам можно сразу узнать человека. Как-то я заболел, пришел врач, прописал лекарство, а потом говорит: рад, что познакомился с вами, я ведь тоже пишу стихи, – и прочитал такую галиматью, что я ужаснулся: неужели такой идиот может лечить людей? Сразу увидел, что и врач он никудышный. Был я неравнодушен к одной – очень давно. Начинался роман. Но оказалось, что она пишет стихи. Преплохие. Я прочел, и никакого романа не вышло» (Корней Чуковский, «Дневник»).
Как интересно.
Особенно интересно, что это не какой-то маринованный эстет говорит – ах, у нее плохие стихи, и я ее разлюбил! – а Твардовский, человек очень народный, кряжистый, мужиковатый. Однако не всё так просто. Твардовский – поэт именно что «кряжистый и мужиковатый», некрасовского стиля. А вдруг его подруга писала в духе Цветаевой или, страх сказать, Мандельштама? И вот эти стихи и показались ему «преплохими»…
Некоторые места из записных книжек Альбера Камю удивительно похожи на записи Чехова. Вот, поглядите:
«Пара в поезде. Оба некрасивы. Она льнет к нему, хохочет, кокетничает. Он хмурится, он смущен: все видят, что его любит женщина, которой он стыдится».
«Не идет к проститутке, потому что у него при себе только 1000-франковый билет, а просить сдачу неловко».
«Просит поймать программу новостей “Би-Би-Си”, которая, по его мнению, всегда интересна. Ему ловят “Би-Би-Си”. Он усаживается у приемника и засыпает».
«На двери записка: “Входите, я повесился”. Входят – так и есть. (Он говорит “я”, но его “я” уже не существует.)»
«Художник отправляется к морю на этюды. Там так красиво, что он покупает себе дом и больше не занимается живописью».
«Дряхлый старик доживает последние годы в каком-то странном пансионе, где много женской прислуги. Так и не догадался, что родные его пристроили жить в бордель».
«Произносит банальные фразы, прибавляя: “как говорят на моей родине”. “Как говорят на моей родине, обжигающий чай!” “Как говорят на моей родине, феерический успех!” “Как говорят на моей родине, напился вдрызг!”»
Всегда считал, что я еще не старый, но сегодня вспомнил, что прекрасно знал Алексея Файко (ум. 1978), которого ставил Мейерхольд; что был знаком с Алянским (ум. 1974), который издавал Блока и Белого. А в детстве я дружил с Ольгой Зив (ум. 1963), которая училась в поэтической студии Гумилева… Что делать? Как себя ощущать?
«Пушкин – это русский человек в его развитии, каким он, может быть, явится через двести лет» (Н.В. Гоголь). То есть ждать осталось буквально чуть-чуть.
Говоря о всемирной отзывчивости русского человека, Достоевский, наверное, знал этого человека. Ну не одного. Ну человек десять. В крайнем случае, пятьдесят.
Он сам, Тургенев, Лев Толстой, Гончаров, Островский… Из покойных – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Некрасов. Аксаков, Погодин, Хомяков. Григорьев. Ну и еще несколько сотрудников «Вестника Европы».
Человек, который делает подлости, предает или ворует, чтоб с голоду не подохнуть или из страха смерти, – жалок и, в конечном итоге, заслуживает прощения.
Но увы! Таких, что ли, диккенсовско-достоевских негодяев почти не осталось. Нынче основной мотив подлости или воровства – переехать из Хамовников на Золотую милю или из простой квартиры в двухэтажную.
Самая тяжелая патология – это стремиться к норме. Всерьез верить в существование чего-то «нормального». Всё время повторять: «А вот все нормальные люди…» «Я, как нормальный человек…»
Да никакой ты не нормальный. Такой же урод, как все остальные.
Толстой и Чехов не писали триллеров? Еще как писали! Чеховская «Драма на охоте» – самый настоящий триллер. А «Фальшивый купон» Толстого – вообще. Сплошные зверские убийства, суды Линча и казни. Даже теракт есть! И как смачно описано желание убить: «По пузу ножом полоснуть, сальник выпустить…»
О Гоголе и Достоевском я и не говорю. Триллер, товарищи, – классический отечественный жанр.
Зачем нужна стабильность? Странный вопрос! Стабильность – это высший идеал мещанства (виноват, среднего класса). Не «стабильность ради прогресса», а наоборот – ради стабильности можно идти на любые жертвы, вплоть до всемирной катастрофы.
«Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить» (Ф. Достоевский, «Записки из подполья», 1864).
«Перевод должен быть темен в темных местах подлинника, причем именно темнотой подлинника» (Михаил Лозинский).
Добавлю от себя.
То же самое касается прозы. Проза должна быть темна в темных местах жизни, причем именно той самой темнотой, которой темна жизнь. Нет ничего скучнее добела выполосканных сюжетов, где все ходы и мотивы ясны и бесспорны. Но специально темнить тоже не надо! Вот ведь беда…
«Опять Рим, опять художник и девушка, опять Любовь, опять brilliant dialogue, и главное – опять бездельники – богатые люди, которые живут всласть, ничего не делая, кроме любви (making nothing but love)» (Корней Чуковский про какой-то роман Генри Джеймса).
В подтексте читается упрек. Почему эти люди ничего не делают?
Но так писал не только Джеймс. Так писали Джейн Остен, Стендаль, Пушкин, Флобер, Тургенев, Толстой, Достоевский, Пруст и даже Голсуорси…
Чем занимались Евгений Онегин, г-жа де Реналь, мадам Бовари, Анна Каренина, Митя Карамазов и князь Мышкин? Nothing but love!
Это лучше, чем Драйзер или Кочетов. Наверное, самая лучшая литература должна быть именно такой: без производственных и социальных тем. О любви, только о любви.
Ну, и еще о войне, конечно. Но любовь все-таки «во-первых», как сказал Киплинг.
Только не надо обобщать – а то вообще с ума сойдешь.
Еду сегодня в метро. Рядом сидят две девушки. Справа – смуглая, почти черная индо-пакистанка. Слева – русская, беленькая, с тонкими нежными руками.
Индо-пакистанка читает по-английски учебник молекулярной биологии. Много схем: разные фосфатиды и DNA. Она подчеркивает какие-то формулы. Русская читает пособие, как надо правильно молиться. Не вертеть головой, ибо это дьявол отвлекает от мыслей о Боге. Она подчеркивает это место.
«Только не надо обобщать!» – повторяю, как заклинание.
Сказал Алексей Михайлович Файко (1893–1978). Мне сказал. Многажды сиживал я с ним за одним столом, да и в гостях у него бывал, у знаменитого в свои поры советского драматурга. Подолгу мы с ним беседовали. Пили чай и курили советские сигареты с ментолом – Файко такие любил, они были с вощеной бумажкой в пачке, стоили 16 коп. Две его пьесы – «Озеро Люль» и «Учитель Бубус» – ставил Мейерхольд. И вот вспоминаю, о чем мы с ним беседовали. Да о чем только не! О немецкой гимназии, в которой он учился в Москве еще до той войны; о книге «Руфь»; о спряжении неправильных греческих глаголов; о московских девках 1920-х, и о его шурине, известном искусствоведе Викторе Никитиче Лазареве, и о том, как между ними – Лазаревым и Файко – шло негласное соревнование, кто из них более анфан, так сказать, террибль. Но вот о Мейерхольде и о постановках ни вопроса я не задал старику, сам не знаю отчего. Сначала жалел об этом, а теперь уже нет, не жалею…
Не надо преувеличивать распутство т. н. творческих личностей. Особенно тех, которые пишут о безумном и/или утонченном разврате.
Генри Миллер терпеть не мог окурков в пепельницах, грязной посуды и беспорядочного секса. Никто не знает, подглядывал ли Луи Фердинанд Селин в сортир за тетеньками. А маркиз де Сад сочинял свои кошмары для того, чтоб показать, сколь отвратителен порок…
«Творческие личности» – это чаще всего благопристойные обыватели. Исключения? Ну, Берроуз, ну, Мисима. Ну, Достоевский, ну, Чехов. Капля в море.
Тем более что два последних в своих сочинениях были весьма строги по части морали.
Однажды Адамович написал хвалебный очерк о каком-то бездарном поэте. Мережковский стал допытываться, почему Адамович это сделал. Тот долго отговаривался: мол, не так уж плох этот поэт, мол, что-то в нем есть и т. д.
Но Мережковский не отставал, и тогда Адамович признался:
– Ну, из подлости, Дмитрий Сергеевич. Этот человек мне когда-то очень помог, вот я и написал…
– Ах, из подлости! – обрадовался Мережковский. – Тогда всё понятно. Так бы и сказали. Из подлости чего только не сделаешь! А я-то уж думал, что вы и вправду так считаете (из Ирины Одоевцевой, «На берегах Сены»).
В архиве Максима Горького есть рассказ какого-то безвестного начинающего автора. Он весь исчеркан и выправлен. Многие слова вымараны и сверху написаны новые. Другие – поменяны местами. Целые фразы переписаны заново и перенесены из начала в конец или из конца в начало. И вот так – много раз. Решительного карандаша Горького там гораздо больше, чем тусклой авторской машинописи. То есть, по существу, перед нами новый рассказ Максима Горького.
Но в конце он крупными буквами написал: «НЕ ПОДХОДИТ!»
Я, конечно, не Горький. Но у меня тоже так случается.
Веранда была залита солнцем. В кухне бабушка хлопотала у плиты, гремела сковородками. Пахло жареным луком. Во всем теле было ощущение счастья.
Она была угловатым длинноногим подростком.
Подруги звали ее недотрогой, а ребята робели в ее присутствии.
Она давно облюбовала эту укромную лужайку, окруженную белой колоннадой старых берез.
Он закурил, неловко затянулся и закашлялся.
Она упала на спину в цветущее разнотравье, раскинула руки и посмотрела в июльское небо, где порхал одинокий жаворонок.
Он хотел что-то сказать, но не успел.
Она порывисто обняла его.
Он вдыхал загадочный и волнующий запах ее волос.
Она капризно запрокинула голову и доверчиво прикрыла глаза.
Он свернулся калачиком и мирно посапывал.
Она сидела, обхватив колени тонкими руками.
Из окна тянуло сыростью и дурманящим запахом ночных цветов.
Она прислонилась лбом к холодному стеклу.
На тропинке валялось забытое детское ведерко.
Забор потемнел от дождя.
Чужая собака забежала во двор, понюхала куст пионов и снова убежала через распахнутую калитку.
У нее тоскливо сжалось сердце.
Поезд прощально загудел.
Она спрятала лицо в его теплых ладонях.
Толстая проводница с белой травленой челкой, выбивавшейся из-под сизого форменного берета, по-бабьи сочувственно глядела на нее.
– Можно сочинять, как будто складываешь пазл, – сказала писательница. – Даже не пазл, а самое настоящее лего.
Довольная произведенным эффектом, она рассыпалась звонким смехом, приоткрыв пухлые губы и показав белые влажные жемчужины зубов.
Любуясь ее точеной фигурой и струящимся водопадом золотых волос, редактор ответил:
– Роман, состоящий из одних штампов, легко найдет дорогу к сердцу читателя.
Маленький исторический тест. Те, кто жил в Москве до 1968 года, когда в телефонных номерах еще были буквы, непременно вспомнят знаменитый номер Е2-86-71.
А кто не жил или забыл… Ну и ладно!
«В 1939 году Евгений Петров говорил простодушно:
– Что мне делать? Я начал роман против немцев, и уже много написал, а теперь мой роман погорел: требуют, чтобы я восхвалял гитлеризм – нет, не гитлеризм, а германскую доблесть и величие германской культуры» (К.И. Чуковский, «Дневник»).
В 1956 году, после речи Хрущева на ХХ съезде КПСС, один писатель спросил своего коллегу (Леона Тоома, был такой поэт и переводчик с эстонского):
– Что же, получается, что никаких шпионов и диверсантов вообще не было?
– Шпионы и диверсанты, наверное, были, – ответил Тоом. – Но просто вдруг оказалось, что это – не мы.
Советская власть была изумительно прямолинейной. Диссидентов сажали именно за борьбу с властью, а не за переход улицы в неположенном месте. Пастернака травили за то, что он передал рукопись «Доктора Живаго» за границу, а не за литературный стиль и не за связь с Ивинской. Невозможно представить себе письмо простого рабочего: «Советским людям чужды надуманные метафоры Пастернака! Его дачно-редакционные похождения вызывают возмущение трудящихся».
А сейчас, мне кажется, всё было бы именно так.
95 % литературных произведений состоят из бесконечной череды сюжетных и/или психологических натяжек. Любые герои любой книги – конечно, могли бы помириться и договориться, не верить аферистам и не гулять по ночам, вообще не валять дурака и вести себя нормально.
Но книги, которые идеально достоверны, – идеально скучны.
Меньше месяца не дожив до девяноста пяти лет, сегодня умер философ Григорий Померанц.
Мир его праху. Он собою опроверг Оруэлла. Оруэлл сказал: «Фашист и коммунист могут написать хорошие книги, а куклуксклановец и бухманит – никогда». Бухманизм – идеология самоосуждения, покаяния, прощения врагов; речь идет о движении Moral Re-Armament, которое основал лютеранский пастор Фрэнк Бухман. Однако Померанц был бухманитом – принимал активное участие в работе этого движения.
Сказать о себе: «Я самый плохой человек на свете» или о своей стране: «Это страна с самой ужасной историей» – это гордыня, позерство, кокетство, игра. Чтоб отговаривали и разубеждали. Или наоборот, чтоб разводили руками, изумляясь честности.
В любом случае – манипуляция.
О книге Бунина «Освобождение Толстого»:
«Один злой человек, догадавшийся, что доброта высшее благо, пишет о другом злом человеке, безумно жаждавшем источать из себя доброту. Толстой был до помрачения вспыльчив, честолюбив, самолюбив, заносчив. Бунин – завистлив, обидчив, злопамятен» (Корней Чуковский, «Дневник»).
Не ходить на митинги «из принципа» и твердить: «Я не желаю быть как все, не хочу быть в толпе» – это ведь тоже означает быть в толпе.
Причем в гораздо более густой и обильной, чем бывает на митингах.
Солженицыну сказали (дело было в 1963 году):
– Александр Исаевич, вы долго работали в Рязани учителем, напишите рассказ о школе!
Он ответил:
– Не напечатают. Это пострашнее, чем «Иван Денисович» (Лидия Чуковская, в письме А. Пантелееву).
Выпьем за Чейна, выпьем за Стокса, выпьем и снова нальем!
Какой хороший, ясный, солнечный весенний день.
Конфликт цивилизаций почти закончился.
Северная цивилизация – это безличные ценности: истина, право, совесть, справедливое воздаяние за добро и зло. Южная – это личные ценности: благополучие жены или мужа, детей, внуков, племянников, родителей, земляков, старых верных друзей. В северной цивилизации платят деньги за хорошую работу. В южной – потому что дядя пристроил племянника.
Наверное, южная уютнее и человечнее. Вот почему она побеждает везде, также и в России, которая изначально принадлежала к северной цивилизации.
Я последний фильм Германа не смотрел, но выскажусь. Алексей Герман – гений. Он доказал это фильмами «Проверка на дорогах», «Двадцать дней без войны» и «Мой друг Иван Лапшин». То, что «Хрусталева» плохо поняли, а «Резню в Арканаре» мало кто досмотрит до конца – неважно.
Возьмем, к примеру, другого гения – Джеймса Джойса. «Дублинцев» и «Портрет художника» читали и поняли многие. «Улисса» – в десятки раз меньше. А кто читал (дочитал) «Поминки по Финнегану», поднимите руки.
Отдельные эрудиты помнят рассказ о Рустеме и Зорабе великого Фирдоуси. А кто читал «Шахнаме» целиком, поднимите руки.
Вот, собственно, и всё. «Кажись, это ясно. Прощай, мой прекрасный» (А.С. Пушкин).
Скончался Роберт Эдвардс, создатель технологии ЭКО. Некоторые «дети из пробирки», зачатые от анонимных доноров, уже стали искать и находить своих биологических отцов. Выставлять претензии. Какой сюжет!
Но ведь и донор может претендовать на тарелку щей в старости… Тоже ведь сюжет, еще более трогательный и человечный.
Как интересно жить!
Девятым лауреатом российской национальной премии «Поэт» стал Евгений Евтушенко. «Есть писатели, у которых каждое произведение в отдельности блестяще, в общем же эти писатели неопределенны, у других же каждое произведение не представляет ничего особенного, но зато в общем они определенны и блестящи» (А.П. Чехов, записная книжка).
Это как раз про Евтушенко. У него очень разные стихи – от великолепных до совсем нелепых. Но в общем и целом – это большой поэт, да еще и сыгравший громадную роль в развитии нашей литературы. В ее раскрепощении, в освобождении от идеологического пресса. Хотя сам иной раз писал нечто жутко партийное, до тошноты правоверное и пошло-актуальное. Не только про Братскую ГЭС, но и про КамАЗ, и про БАМ. Но – см. выше цитату из Чехова.
Прочитал роман Коупленда «Элеанор Ригби». Странное чувство – смесь восхищения и обиды. Так бывало у меня (да, наверное, не у меня одного), когда я в 1990-е выезжал в Европу и видел вместо разбитого асфальта плотную брусчатку; вместо стен, покрашенных поверх облупившейся штукатурки, – ровную отделку; стриженые газоны; улыбающихся прохожих. И т. д. и т. п. Восторгался и с горечью думал: «Ну почему у нас не так?!»
Дуглас Коупленд – писатель, при всей его «культовости», просто хороший. Так вот – хороший современный англоязычный писатель безнадежно лучше хорошего современного российского. Не говоря уже о средних, там разница просто отчаянная. Это, наверное, как с современным автомобилем. Увы. Хотя жаль, конечно.
Мир полон загадок. Утешает одно – для разных людей разные вещи представляются непостижимой тайной. Некоторые не понимают, за что мир любит Достоевского. Ведь он был психически ненормальным, писал о психах, да еще вязким, тяжелым, непонятным языком. Наверное, Достоевского читают такие же психи, как он сам, как его герои.
А я, например, не понимаю, зачем затыкать себе уши плеером. Это же как надо бояться собственных мыслей и чувств, чтобы, оказавшись наедине с собою, тут же забивать их музыкальным грохотом…
Полезный совет: если чье-то поведение кажется тебе загадочным – не пытайся его разгадать.
Мне вдруг разонравилась эта достоевская мораль: «Каждый виноват во всем, но если бы все понимали это – на земле бы воцарился рай» (для интересующихся – это перевод с немецкого: краткое изложение довольно длинного пассажа из «Братьев Карамазовых», часть вторая, кн. 6, гл. II, часть «г»).
Так вот, братцы. Каждый виноват в своем. У каждого – своей вины достаточно, чтоб еще чужую на себя вешать. И тем более некрасиво свою вину развешивать на остальных. Размазывать тонким слоем по всему обществу: если все виноваты, то и никто не виноват.
Может быть, я неправ, конечно. Но давайте сначала пожалеем убитого, а потом уже поплачем над горькой судьбой убийцы. Обязательно поплачем, куда же мы денемся, читатели Федора Михайловича…
Как это пошло – ругать капитализм и потребительство, демократию, либерализм и рынок! Но ругать социализм, диктатуру, план и дефицит – еще пошлее. Пошло ругать власть или оппозицию, пошло сомневаться в идее прогресса или ценностях консерватизма. Нет ничего пошлее, чем ругать современное искусство. Издеваться над старательными реалистами – тоже, знаете, как-то фу. Презирать пошляков – вообще верх пошлости!
Что бы новенькое поругать? Чего раньше не трогали?
В 1990 году один прекрасный писатель (да, да, прекрасный, а именно Василий Белов) с трибуны какого-то съезда призвал запретить ксероксы. «Потому что иначе каждый будет публиковать что ему вздумается!» Вот так.
Только подумать: писатель видит что-то опасное и подозрительное в самой возможности независимых публикаций.
Двадцать три года прошло. Но, наверное, для многих до сих пор всё свободное и независимое кажется опасным и подозрительным. Опыт 70 лет несвободы передается новым поколениям. Люди, не знающие слова «партком», – живут с парткомом в голове.
Аршином общим не измерить, и это правда, и не надо измерять! Четыре главных русских слова невозможно адекватно и понятно перевести на иностранные языки!
Быт, пошлость, интеллигенция и мещанство. Только не надо про everyday life, banality, intellectuals и… и bourgeoisie? suburbanity? philistinism? Не старайтесь.
Вековая проблема русской мысли – борьба между intelligentsia и meshchanstvo. Но и сами русские мыслители затрудняются в определении этих понятий.
Эти штуки – сильнее, чем атман, нирвана, дао или хау[1].