Мертвое время - Светлана Еремеева - E-Book

Мертвое время E-Book

Светлана Еремеева

0,0

Beschreibung

Книга исследовательницы Светланы Еремеевой представляет собой анализ репрезентаций военных похорон 2022 года в публичном пространстве. Автор стремился выяснить не столько то, как сегодня хоронят военных, сколько то, что это значит для его близких, для общества и государства в целом. Определяя контуры жизненных миров, стоящих за проводами погибших, автор показывает несостоятельность риторики о «братских» народах едва ли не единой культуры. Исследование жизненного мира в России и в Украине позволяет заметить, как непохожи оказались сегодня эти страны в своих социокультурных параметрах; при этом отслеживаются процессы, влиявшие на то, как эта разность в последние 20 лет усиливалась. Изучение социального функционирования горя, скорби и траура вписывается в современные тренды гуманитарной мысли, мало или вовсе не представленные в русскоязычной традиции. В последние 20 лет проблематика человеческих утрат, смерти и оплакивания стала составной частью гуманитарных теорий, связанных с размышлениями о достоинстве человека и принципах его сосуществования с другими.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 340

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



серияФЕВРАЛЬ | ЛЮТИЙ

№ 22

Светлана Еремеева

Мёртвое время

Военные похороны 2022 годав России и в Украине

Freedom LettersСвердловск2023

Есть, например, смерть. И есть мертвая смерть. Между ними большая разница. Любой уход из жизни должен быть публичным, публично названным и известным. Тогда это смерть, участвующая в жизни. Ведь даже из отрицательного (а что может быть большим отрицанием, чем смерть?) можно что-то извлечь, зерно для души и смысла. А вот из неназванного этого сделать нельзя. Это разрушает сознание и души даже больше, например, самой войны, если ее жертвы не фигурируют в публично известных воинских списках, а ритуал оплакивания их родными, ритуал гражданской памяти и боли не выполняется весь, полностью. Вот почему я говорю, что называние, именование вещей — один из первых актов культурного строительства. И духовного здоровья нации, о котором я фактически все время только и говорю.

Мераб Мамардашвили. Если осмелиться быть…

ВведениеО производстве реальностей

Мы, в подавляющем большинстве своем, — зрители на вечном празднике/ристалище жизни и смерти, причем зрители не столько открыто смотрящие, сколько подглядывающие. Со временем мало что меняется. В сегодняшнем человеке перед телевизором или экраном компьютера легко узнать узника Платоновой пещеры, складывающего свои представления о большом внешнем мире, к которому он повернут спиной, из скользящих по стене пещеры теней — отображения эти по-прежнему обрывочны и туманны, а интерпретации их фантастичны. Однако никто из сидящих в пещере не сомневается, что это и есть реальный мир (у Платона — истина). Зазор между фактами, репрезентациями и интерпретациями остается незамеченным.

Так мы получаем знания о жизни. Так мы получаем знания о смерти: «История работы мертвых — это история того, как они живут в нас — индивидуально и сообща. Это история того, как мы представляем их бытие, как они придают смысл нашей жизни, как они структурируют общественные пространства, политику и время. Это история воображения, история того, как мы наделяем смыслом мертвых» [1].

Исследователи культуры часто определяют границу между животным и человеческим миром — собственно, границу культуры — самим появлением захоронений; археологи через практику захоронений определяют границы между культурами: «Погребальный ритуал является одним из самых важных, а может быть, и просто важнейшим знаком перехода в новое качество, из природы в культуру» [2]. Близких (родственно ли, социально ли) отправляют в мир иной определенным образом, и это вопрос не только этический (долг перед мертвыми), не только социальный (приспособиться к жизни без одного из членов социума, заштопать дырку в социальной ткани), но и метафизический, можно сказать, космический (как сохранить себя и порядок жизни после утрат).

Иногда, чтобы понять жизнь, надо пристальней присмотреться к смерти: «Смерть радикально ставит под угрозу любое социально объективированное определение реальности: мира, других, себя <...>. Поскольку знания о смерти невозможно избежать в любом обществе, легитимация реальности социального мира перед лицом смерти является существенным требованием в любом обществе» [3].

Как утверждает Тони Уолтер [4], много лет занимающийся современной социологией смерти, смерть, вопреки представлениям многих, вовсе не скрыта в нашем мире, однако взгляду доступна смерть только весьма определенного рода: СМИ постоянно рассказывают о катастрофах и несчастьях. Именно в СМИ вырабатывается риторика и предлагаются нарративы, которые пытаются «заштопать прорехи» в «священной завесе» — так Питер Бергер назвал необходимое для жизни общее чувство экзистенциальной защищенности. Именно средства массовой информации, по мнению Уолтера, взяли на себя традиционную роль религии/церкви, предлагавших пути спасения при признании и человеческой хрупкости, и присутствия страдания в мире. Почти 20 лет назад Уолтер заметил, что СМИ, всегда кому-либо подконтрольные, могут использоваться как инструмент контроля скорби, уменьшая или увеличивая силу общего горя, и при этом низовые, обыденные практики представления смерти и способы справляться с утратой существуют в какой-то иной реальности, редко попадая в заголовки газет и распространяясь совершенно иным образом. Нынешняя ситуация в чем-то иная: новые цифровые медиа и интернет представили распределенный доступ как к производству, так и к потреблению любой информации, в том числе той, что прежде оставалась в зоне приватного. Количество проплывающих мимо теней стало неизмеримо большим.

Через две недели после начала полномасштабных боевых действий в Украине в феврале 2022 года домой по обе стороны линии фронта стали прибывать гробы. Может, они начали возвращаться чуть раньше, но приблизительно в это время это стало заметно в информационном пространстве (появились тени на стенах пещер). Отключение в России внешнего интернета, или по крайней мере YouTube, о чем много говорили тогда, угрожало тем, что даже тени на стене пещеры исчезнут в темноте и шанса что-то узнать и понять в происходящем там, в реальности, за нашей спиной, не останется. Я начала собирать их.

Отношения с мертвыми проявляют и моделируют отношения между живыми — поэтому похороны так важны в культуре, это один из способов прямого культурного высказывания; видео похорон вызывают огромный интерес (на YouTube получающий подтверждение в количестве просмотров). Понимание мира в целом и устройство его в частном случае оказываются связаны воедино: «Мысль об устройстве земного социума была бы неполна, если бы она не имела в виду этой его невидимой части, ушедших, их непрерывающейся связи с живущими, их включенности не только в настоящее, но и в будущее — в земное будущее, как ни странно это звучит, — в движение истории к будущему <...>. Диалог с умершими (не обязательно „предками“), закрепленный в ритуалах, относится не к области частного, личного благочестия, но к общей социальной практике. Собственно говоря, почитание „своих“ умерших и создает традиционный социум; при этом <...> „своим“ каждого умершего делает совершенный над ним погребальный обряд» [5].

Войны с их обилием смертей делают очевидным и проблематичным то, что в мирные времена воспринимается как рутина: мертвых надо провожать. Они требуют этого. Мы требуем этого от себя. И по тому, как это происходит, мы узнаем что-то о себе, выживших. «В „жизненном мире“ людей <...> смерть — не абстрактный компонент мифологического текста, а личное событие, и отношение к нему через ритуал — одна из фундаментальных конвенций, с помощью которых люди создают и поддерживают это обычный проживаемый жизненный мир» [6].

Понятие «жизненного мира», введенное Эдмундом Гуссерлем и разрабатывавшееся Альфредом Шюцем, Юрген Хабермас предложил рассматривать через теорию коммуникативных действий как ориентированную на взаимопонимание деятельность, создающую ткань жизненного мира. По его мнению, мир горизонтальных связей держится не на идентичности, а на солидарности, в основе которой лежит диалог. Жизненный мир (Lebenswelt), где подтверждаются и создаются смыслы, возникает на пересечении трех миров: объективного, социального и личного — и имеет непосредственную укорененность в том, что мы называем культурой (и одновременно продуцирует и поддерживает ее): «Культурные ценности не имеют силы универсальных ценностей; они, как говорит нам само их название, ограничены горизонтом жизненного мира определенной культуры. Кроме того, ценности можно сделать понятными только в контексте некоторой особенной формы жизни» [7].

Жизненный мир, согласно Хабермасу, существует «в модусе самоочевидности»: «О нем даже не „знают“ в строгом смысле слова, если знание характеризуется тем, что оно может быть обосновано и оспорено» [8]. Однако во взаимодействиях и пониманиях, в том, что философ называет коммуникативными действиями, происходит одновременное воспроизводство культуры, общества и личности. «В функциональном аспекте взаимопонимания коммуникативная деятельность служит традиции и обновлению культурного знания; в аспекте координации действий она служит социальной интеграции и установлению солидарности; наконец, в аспекте социализации коммуникативная деятельность служит формированию личных идентичностей» [9].

Жизненный мир, его устройство и порядок, трудно артикулировать: привычное всегда представляется естественным и единственно возможным. Только выйдя на границы собственного жизненного мира, сополагая его с другим, мы можем задуматься, как он устроен. Различия выявляются при сравнении, изнутри мы находимся в магнитном поле нормы. Сопоставление с другими не просто обогащает опыт, оно меняет его в самом процессе этого сопоставления.

Понимание, что ты имеешь дело с тенями на стене пещеры, заставляет пристальнее вглядываться в эти тени как в тени, а не как в артефакты реальности. Видео похорон не дают прямого доступа к похоронам (и как к обряду, и как к ситуации, проявляющей отношения): они представляют собой не документацию, а репрезентацию, к тому же не спонтанную, а отформатированную под определенные рамки. Но это одновременно как проблема, так и возможность: реальность происходящего, во-первых, в репрезентации всегда присутствует (вопрос, в какой мере и как до нее добраться), а во-вторых, есть еще и реальность репрезентаций. Можно увидеть, хоть и фрагментарно, сразу оба эти среза реальности. При этом реальность репрезентаций в жизненном мире значит не меньше, а иногда и больше физической реальности, появление этих многочисленных видео свидетельствуют о потребности зафиксировать/высказаться, а количество просмотров подтверждает внутреннюю необходимость аудитории услышать/увидеть/присутствовать. Меня интересуют оба уровня: уровень событий и уровень репрезентаций событий, — но при этом я отдаю себе отчет, что это отдельные измерения и они не отражаются друг в друге зеркально, они сочетаются комплементарным образом и, несмотря на то что связаны друг с другом, имеют не только собственные формы, но и собственное содержание.

Что мы можем углядеть в сохраненных отражениях? Обрывки, случайные детали, общие места? На самом деле мы как минимум можем попытаться войти в жизненный мир, куда уже вошла смерть, реконструировать коммуникативные связи и по ним попытаться понять смыслы, в этом мире присутствующие. Причем здесь можно говорить о двух уровнях коммуникации: один присутствует внутри кадра (в физической реальности, насколько удается ее «захватить»), второй — задается самим кадром. Сопоставляя эти репрезентации между собой и соотнося их с современными им контекстами, можно переходить к попытке понимания.

Анализ визуального и аудиального ландшафтов, пространства и тел в нем, риторика панихиды и интервью, способы проявления горя — все это позволяет заметить, что камера видит больше оператора: она фиксирует не только действие, но и среду, в которой происходит действие, а также спонтанное взаимодействие лиц и среды; не только говорящего, но и (не)слушающих; не только слова в микрофон, но и фоновый плач…

С другой стороны, работая с видео, сложно говорить, чтó в целом происходит в конкретном месте съемки (взгляд слишком выборочен, представление слишком фрагментарно), но в любом случае можно говорить, чтó считают нужным зафиксировать люди с камерой. Нетрудно заметить, что даже при схожести обрядов репрезентации могут отличаться (здесь можно о чем-то умалчивать и по-разному расставлять акценты), т. е. область коммуникации между живыми выходит на первый план и тогда мы получаем материал для разговора о различии жизненных миров. И при этом репрезентация ограничена реальностью: она не может досочинить, показать то, чего не было. Хотя во всех этих случаях мы имеем дело только с репрезентациями похорон, а не с самими похоронами, репрезентация конструируется из деталей реального события, а значит, в какой-то мере оно может быть там обнаружено.

Две континуальности, реальность и репрезентация, — это скорее дискурсы, а не просто высказывания, их законченность часто условна — они переплетаются друг с другом, вливаются друг в друга, их далеко не всегда можно разграничить, разложить на детали. Но можно выделить несколько основных направлений анализа с разной фокусировкой исследовательского интереса: ритуально-церемониальный, пространственно-коммуникативный, аудиальный.

Ритуально-церемониальный уровень поддается историко-семиотическому анализу. Слова «ритуал» и «церемониал» могут быть синонимами, обозначая некое строго регламентированное регулярное воспроизведение действий и смыслов, но в данном случае я подразумеваю под ними определенно разные вещи. Ритуал относится не просто к области жизненного мира, а является одним из инструментов воспроизводства этого самого жизненного мира, однако дать общее описание действия этого инструмента оказывается непросто. Точнее, оно невозможно на языке дефиниций. В свое время Роджер Кизинг пытался уточнить смысл понятия «мана» [10], введенного Марселем Моссом как обозначение некой магической субстанции жизни в некоторых типах обществ, и обнаружил, что для людей соответствующих культур «ману» невозможно (а возможно, даже и не нужно) определить в конкретных словах; ее конституирующее для мира присутствие воспроизводится в ритуалах. Ритуал занимает центральное место в теории традиции, при этом «ритуал относится к числу символических форм поведения. Более того, ритуал — высшая форма и наиболее последовательное воплощение символичности» [11]. Символизация же в этом случае понимается как «средство проявления в человеке его социальной сути и одновременно — средство контроля над биологическими аспектами жизнедеятельности» [12]. Это взгляд исследователя, взгляд извне.

При взгляде «изнутри», с точки зрения участников, «ритуал оказывается единственно возможным способом перехода из одного состояния в другое. Он является не столько реакцией на событие, сколько самим событием» [13]. Это способ подтверждения и восстановления связей в обществе — в пространстве и времени, восстановление порядка жизни. «Эти процессы воспроизводства простираются на символические структуры жизненного мира» [14], т. е. символические структуры жизненного мира воссоздаются в коммуникативном действии, одним из видов которого является ритуал.

Подавляющее большинство примеров, представленных в видео, связаны именно с жизненным миром, для которого ритуал проводов оказывается насущно важным. Однако общество, согласно Хабермасу, конституируется одновременно и жизненным миром, и институциализированной системой (медиа первого — язык, медиа второй — деньги и власть). В жизненном мире формируются смыслы и ценности. Система же обеспечивает воспроизведение материальной стороны жизни общества посредством экономической и политической деятельности. Жизненный мир и система взаимодействуют друг с другом в публичной сфере, где встречаются интересы сообществ и приватное становится политическим, жизненный мир коррелирует процессы достижения понимания, выступая как контекст и инструмент согласия. Понимание оказывается возможно только в границах жизненного мира.

Давление системы, притязания которой на расширение собственной значимости Хабермас называет колонизацией жизненного мира, проявляется в нашем случае через замену традиционного ритуала военным церемониалом, представляющим собой составляющую часть театра власти, презентацию ее.

В случае военных похорон в военное время этот ритуально-церемониальный симбиоз часто переходит в фазу противостояния. Вполне понятны политические импликации таких действий со стороны системы, но подпитывается эта история и амбивалентным положением погибшего на войне с точки зрения жизненного мира [15]. Все-таки эта категория умерших относится к нечистым, неправильно умершим, в терминологии Д. К. Зеленина — «заложным покойникам»: «Это — люди, умершие прежде срока своей естественной смерти, скончавшиеся, часто в молодости, скоропостижною несчастною или насильственною смертью» [16]. Среди других категорий заложных, неправедность смерти — а иногда и жизни — которых не подвергается сомнению (например, самоубийцы), убитые в бою как-то уходят на дальний план, хотя на самом деле упоминаются уже на первой странице книги при перечислении неправильных умерших, как те, кого «брань пожра» [17]. Зеленин между тем упоминает среди прочих могилы легендарных витязей, которые почитаются и которых одновременно опасаются, на этих могилах, в отличие от могил самоубийц, служат панихиды, но существуют особые правила обхождения с этими могилами и правила эти сходны с правилами обращения с могилами других категорий заложных покойников. Такие умершие требуют особых проводов, чтобы и их душе в другом мире как-то посодействовать, и живых от них обезопасить в мире этом. Воинский церемониал, подчеркивающий значимость такой смерти, с этой точки зрения как раз такие особые проводы и представляет [18].

Похоронные обряды — самая инертная и консервативная часть традиции, как считают антропологи. Ольга Седакова отмечает, как несомненное своеобразие славянского ареала в Европе, сохранность ранней стадии духовной традиции: «Эта сохранность тем более поразительна, что носители этой традиции в течение десятилетий подвергались жесткому идеологическому воспитанию; на „борьбу с предрассудками“ была пущена государственная машина. Но „борьба с предрассудками“, в отличие от „атеистической пропаганды“, не принесла плодов. Собиратель 70–80-х гг. XX в. встречался „в поле“ с таким положением: христианская традиция была уже практически незнакома его информантам, а правильно установленные отношения с душами составляли самую актуальную, самую необходимую для обыденного обихода практику. Начало этих правильных отношений с миром умерших закладывалось в погребальном обряде» [19]. С этой точки зрения возвращение к религиозным традициям на территории бывшего СССР, когда это стало позволено, кажется логичным. Однако можно предположить, что мы имеем дело не со специфическим постсоветским явлением; говоря о конце ХХ века, Мишель де Серто отмечает нежелание современного общества включать смерть в современность и использование религии для этих целей именно в секуляризированном обществе: «…смерть отдается, например, на откуп религиозным языкам, которые больше не в ходу, она возвращается обрядам, ныне лишенным веры, которая раньше в них пребывала. Она вытесняется в эти пространства прежних времен» [20]. Однако эта тактика избегания вряд ли может быть признана успешной: «Будучи вытесненной, смерть возвращается через экзотический язык (язык прошлого, язык древних религий или далеких традиций)» [21].

Искажающая или, говоря аккуратнее, самостоятельная роль репрезентации в рамке ритуально-церемониального фокуса особенно сильна. Любое видео снято кем-то (неважно, имеет ли этот «кто-то» в данном случае индивидуальные или только профессиональные характеристики) для кого-то (неважно, для новостной программы, для родных или для местной хроники — внешняя мотивация всегда присутствует, хотя бы потому, что видео оказалось в публичном пространстве), а это значит, что многие параметры высказывания задаются дискурсом, в который оно встраивается. Мы видим только то, что нам в соответствии с этим показывают, мы можем говорить только о том, что видим. Однако с достаточно большим количеством историй — это в общей сложности более 150 видео — мы вполне можем говорить не только об особенностях репрезентаций, но и о формирующихся традициях милитарных похорон в России и в Украине, и о параметрах жизненных миров, в которых они происходят.

Другой угол зрения, с которого можно пристально всматриваться в видео, я бы обозначила как пространственно-коммуникативный. Это тот ракурс, который позволяет выйти за рамки дискурса и «заглянуть» в эмоциональную и экзистенциальную реальность похорон. Фрагментарность информации здесь не помеха: опыт не разворачивается во времени, а присутствует в любой точке во всей своей полноте. С помощью монтажа можно сконструировать почти любой рассказ из кадров реальности, но изменить пространственные взаимодействия в кадре не получится. Как считают визуальные антропологи, «люди — это „визуальные данные во взаимодействии“, и поэтому мы можем исследовать, как они подают сигналы друг другу» [22]. Мы сразу видим дистанции между людьми, пространственные иерархии, часто даже понятно, кем и как они устанавливаются, видим отношения с мертвым телом. Из дискретного, пунктирного представления на протяжении видеоролика реконструируется реальность коммуникаций, простирающаяся далеко за пределы времени и места похорон. Подобный анализ важен и для предметного мира, зафиксированного камерой во взаимодействии с людьми: «Материальные объекты — это не просто „вещи“, скорее они — это отражение более пространной жизни сообществ и отдельных людей» [23]. Отдельно стоит обращать внимание и на дистанцию репрезентации: дистанцию камеры, которая выбирает, что показывать вблизи, что издали, на чем задерживаться, а чего избегать.

Места/пространства, в которых происходит прощание, обладают немалой информативностью сами по себе. Всегда «жилые дома, <...> парки, улицы и сады — это не просто функциональные сооружения, построенная форма которых отражает императивы полезности и затрат. Они также отражают культурные системы, в которые они встроены» [24]. Мишель де Серто предложил различать места и пространства: «Местом является порядок (каким бы он ни был) <...> место представляет собой имеющуюся на данный момент конфигурацию позиций. Оно подразумевает указание на стабильность. Пространство существует тогда, когда принимаются во внимание векторы направления, скорость и переменная времени. Пространство — это пересечение подвижных элементов» [25]. Пространство производится в действиях и коммуникациях, разворачивающихся во времени, оно связано с человеком, у него нет ни однозначности, ни стабильности, «это место, которое используется в практике» [26] и, собственно, создается ею.

Человек представлен в пространстве своим телом и понимается здесь через свою телесность, имеющую социальное и культурное измерение, выступающую как сгусток опыта — внерефлексивный и потому эмоционально-достоверный. Интерсубъектные отношения, устанавливающие границы, возможности и характер контактов, фиксируются моментально и далеко не всегда находятся в комплементарных отношениях с господствующим дискурсом. Разные режимы телесности дают представления о разных жизненных мирах. Этот фокус зрения корректирует предзаданность репрезентации, позволяет мельком, но вполне определенно увидеть реальное событие похорон. Ответы тела звучат раньше наших вопросов.

Отдельное измерение, и в значительной степени — порождение именно репрезентации, представляет звуковой ландшафт. Он всегда довольно сложно устроен уже по природе своей: «Звуковой мир — и в этом одно из его отличий от мира визуального — характеризуется конкуренцией и взаимными помехами со стороны разных звуков, сосуществующих в одном пространстве» [27]. Но в кадре появляются еще новые слои звучаний и значений, в том числе и воображаемый звук, даже если он не представлен на звуковой дорожке: если мы видим плачущего в голос человека, то мы в любом случае «слышим» этот плач [28]. Часто, по воле производителя ролика, звуковой ландшафт [29] меняется кардинально: через озвучку ролика или наложение фоновой музыки он может приобретать самостоятельный и даже доминирующий характер. Звук часто принимает на себя основную эмоциональную нагрузку: через тиражируемые музыкальные темы с определенным кругом коннотаций, через слова песен или стихотворений, звучащих вместе с оригинальной фонограммой или вместо нее. При этом в разных группах видео можно наблюдать черты общего звукового ландшафта — он как бы повторяется, как время года или географическая зона.

Как вообще случилась эта книга? В комментарии под одним из антивоенных постов в начале марта 2022 года я увидела призыв сравнить похороны погибших в России и в Украине, для того чтобы почувствовать происходящее. Я посмотрела первые видео. И увидела за тем, что происходит, больше, чем эмоции. Написала эссе и, уже опубликовав его [30], поняла, что к теме только-только подступилась. Так началась работа.

В середине марта 2022 года видео действительно было немного, я предполагала, что скоро их станет больше, но мне было важно зафиксировать именно первые реакции — эти видео были творениями собственного опыта и отличались нетиражным характером: ориентироваться, собственно, было еще не на что. Исходная точка каждой истории была одна и та же: горе, — но формы выражения и представления этого горя не были ни универсальны, ни даже пока конвенциональны. Определяя контуры жизненных миров, стоящих за проводами погибших, я предполагала, что официальная российская риторика о «братских» народах чуть ли не единой культуры могла быть именно этими сюжетами подтверждена или скомпрометирована. Для исследования нужно было попытаться выделить в сюжетах и их репрезентациях структурные части, проанализировать риторику, эти части связывающую, найти общие или поддающиеся сравнению места: с точек зрения тех измерений, что описаны выше. Работа потребовала также и реконструкции дискурсов (государственно-милитарного, культурно-религиозного, эмоционально-личного), в точке пересечения которых происходило событие и его репрезентация, и восстановления сопутствующих контекстов. Для проверки первоначальных наблюдений спустя приблизительно полгода я собрала еще по полсотни видео с каждой стороны — и то же самое проделала с ними.

Исследовательская работа с кейсами в режиме реального времени — дело не слишком благодарное даже в мирной жизни. Теперь же любые единичные факты стали практически неверифицируемы: как пишут качественные СМИ, «во время войны не всегда можно оперативно проверить заявления представителей воюющих сторон». Если при работе с похоронами для большей обоснованности интерпретаций я могла увеличить количество просмотренных видео, то для восстановления контекста и тех частей текста, что не были зафиксированы камерой, приходилось прибегать не только к традиционно-авторитетным источникам информации (официальным документам, данным социологических опросов или уже сделанным исследованиям), но и использовать отдельные свидетельства, которые часто играют роль скорее иллюстрации, а не аргументации.

России и Украине посвящены две отдельные главы. Структурной четкости сопоставления между российскими и украинскими кейсами не получилось, поскольку жизненный мир, ставший окончательной «точкой сборки» каждой истории, оказался устроен по-разному. С этим связана не только несимметричность глав про Россию и Украину, но и разная интонация описания, обнаруженная постфактум.

Даже предварительные замечания к главам получаются несимметричными. Для российской главы мне важно обратить внимание на некоторые особенности существования журналистики в России сейчас; для украинской главы — обозначить принципы представления в тексте русского и украинского языка.

Россия отличается от Украины среди прочего степенью устойчивости цифрового следа. При обращении к одним и тем же ссылкам в течение года обнаружилось, что украинские ссылки продолжают работать, российские же отличаются полной непредсказуемостью: видео на Youtube может быть удалено, может стать недоступным, может «переехать» на другой канал и другую ссылку. За пределами Youtube идет своя локальная война: власть блокируют сайты, журналисты создают новые, найти которые не всегда просто. Так возникает ощущение призрачности цифрового мира, в котором оказалось легко стирать цифровые следы.

Однако есть обнадеживающие наблюдения над журналистикой в России. Независимая журналистика не появилась одновременно с началом войны, но с началом войны стало больше заметно то ее качество, которое делает ее независимой и самостоятельной. Обычно при попытке отделить «оппозиционное» от «независимого» используется аргумент финансирования и аффилиации с конкретными политическими силами. Это не всегда очевидно, поэтому я предлагаю в качестве критерия различения — соотнесенность с актуальной новостной повесткой. Оппозиционные СМИ и журналисты работают по официальной повестке, давая иные трактовки и оценки. Независимые СМИ и журналисты могут двигаться как бы «поперек» информационного потока и заниматься другим. Граница между «оппозиционным» и «независимым» условна, независимые журналисты сотрудничают с оппозиционными изданиями, независимые издания соотносят себя с повесткой, да и сама альтернативная повестка оказывается в конечном счете противостоящей государственным подходам, но противопоставление происходит не по линии политического, понимаемого как притязания на власть, а чаще всего по линии этического.

Мы состоим не из сегодняшних новостей — это иное понимание журналистики. Независимая журналистика в России сегодня призывает остановиться и внимательно присмотреться к конкретной человеческой истории, интересуется немедийным человеком. В фокусе внимания оказывается человек как он есть, вне вопроса, плохой он или хороший, нравится он или не нравится, отношение к которому определяется презумпцией эмпатии и готовностью слушать. В интересовавших меня сюжетах журналист становился медиумом между трудно вербализуемым человеческим горем и читателем. Это не информационная, не аналитическая, не политическая, а гуманитарная журналистика. Чаще всего она существует в формате небольших изданий или коллабораций в рамках специальных проектов, они не влиятельны и не слишком заметны в массе своей, но именно здесь сейчас аккумулируется архив человеческих свидетельств. В YouTube, например, есть канал ROMB, который определяет себя как «российский видеопроект на стыке журналистики и документального кино», журналисты ищут «по всей стране истории, которые, с одной стороны, уникальны, а с другой — показательны. Они отражают социальные тренды и конфликты, характерные для России 2020-х годов» [31].

Для украинской главы стоит оговорить принципы работы с русским и украинским языком в рамках текста, чтобы попытаться избежать эффекта суржика. Украинский язык сохраняется в названиях видео, приведенных в сносках, но в самом тексте все переводится на русский язык; однако непосредственно в тексте используется украинский язык в названия украинских музыкальных групп и на родном языке приводятся тексты песен и стихотворений, подстрочный перевод которых уходит в примечания.

Заключает книгу глава, которую можно называть теоретической, но не в том смысле, что она создает так называемую «теоретическую рамку», отграничивающую область анализируемого материала от всего остального многообразия жизни и определяющую правила работы с этим материалом. Здесь последняя глава выполняет другую роль: она пытается разомкнуть рамки, представить фон современной гуманитарной мысли для тех процессов, что описаны и по мере сил осмыслены «по горячим следам» в первых частях книги. Эмпирические и теоретическая главы связаны скорее не иерархическими, а горизонтальными связями, и теория расширяет горизонты.

В последние два десятилетия проблемы, связанные с человеческими утратами, смертью и оплакиванием, стали актуальны для гуманитарной мысли на Западе. Этот подход выходит из зоны маргинальности и оказывается востребован в размышлениях о достоинстве человека и его принципах сосуществования с другими. При этом часто смешиваются три предмета: горе — скорбь — траур. Значения этих слов жестко не разделены в русском языке (в английском они, как правило, и вовсе описываются одним и тем же словом mourning), они часто используются как синонимы, но в своей книге я старалась использовать их для разных ситуаций. Горе — это эмоциональный ответ индивидуума на значимую смерть (вынося за скобки культурную и социальную природу эмоций). Скорбь существует на уровне сообщества скорбящих, которое может быть в той или иной степени устойчивым и реальным, но может быть и вполне мимолетным, существующим несколько часов во время похорон и/или виртуальным. Такое сообщество может быть саморефлексивным и пролонгированным во времени. Траур — это уровень принятия политических решений, инструментализирующих и регулирующих скорбь в интересах, не связанных с конкретными погибшими людьми. Как эти три измерения возникают, функционируют и соотносятся — открытое поле для анализа.

Меня в этом поле интересовал в первую очередь именно средний уровень скорби — где в пространстве «публичного» проявляется «личное», становящееся «не-приватным». Информационные ресурсы ответственны сегодня за формирование и наполнение этого пространства. Больше того, развитие медиа меняет прежде понятные процессы и ставит вопросы о взаимоотношениях между культурой, технологиями и этикой, по факту претендуя при этом на создание новых «всеобъемлющих культурных миров» или даже новой «окружающей среды» [32]. Джудит Батлер утверждает, что именно в репрезентациях, создаваемых СМИ, через выбор фигур для оплакивания происходят процессы гуманизации и дегуманизации. Как мне кажется, именно на уровне скорби идет сейчас борьба за человеческое достоинство — достоинство живых и достоинство мертвых.

Работа в целом в значительной степени инспирирована рассуждениями Джудит Батлер о необходимости интеллектуальной борьбы за включение утраты и скорби в общественную жизнь, за рефлексию скорби в культурной жизни и общей ответственности за нее: «Если у гуманитарных наук есть будущее как у культурной критики, и если у культурной критики в настоящий момент есть задача, то она, без сомнения, заключается в возвращении нас к человеческой сущности там, где мы не ожидаем ее найти, в ее бренности и на пределе ее способности обрести смысл. Мы должны исследовать появление и исчезновение человеческой сущности в пределах того, что мы можем знать, что мы можем слышать, что мы можем видеть, что мы можем ощущать. Это могло бы побудить нас на эмоциональном уровне оживить интеллектуальные проекты критики, вопрошания, прийти к пониманию трудностей и требований культурной трансляции и инакомыслия, а также создать у общества ощущение, что оппозиционные голоса не страшат, унижают или разрушают, но ценны свои побуждением к ощущаемой демократии, которую они временами создают» [33].

Благодарности

Ни одна моя другая работа не происходила в такой поддерживающей среде. В силу нынешних российских обстоятельств, я не могу назвать всех, чья помощь была бесценна, но все имена — в сердце моем.

Я благодарю Елену Коркину и Михаила Рожанского за обсуждение в июне 2022 года на берегу Байкала самой возможности превращения эссе в книгу.

Я благодарю Селби Дурдыеву, без помощи которой в подборе литературы теоретическая часть вряд ли была бы возможной.

Я благодарю моих коллег Ксению Гусарову, Елену Нестерову, Марию Неклюдову, Елену Гордиенко, Ольгу Аннанурову за обсуждение книги на последнем этапе, позволившем мне доработать текст.

Я благодарю мою дочь Полину Михайлову и моего зятя Арсения Эпельбаума за бесконечное изобретение форм эмоциональной и моральной поддержки на протяжении всего времени написания книги.

Глава 1Россия

В медийной утробе

Иногда отсутствие формата само становится форматом. YouTube задумывался как видеохостинг, т. е. место малоструктурированное, но когда он начал стремительно заполняться самым разным «контентом» и оказалось, что в этом самом «контенте» заинтересованы миллионы самых разных людей, через систему запросов от пользователей и систему поиска и рекомендаций от создателей возникла некая система отношений, структурирующая пространство огромного склада. Она позволяла контенту (иногда — производителям контента) и заинтересованным в нем лицам эффективно находить друг друга. Довольно долго казалось, что это история в первую очередь про рекламу и продвижение брендов. Но когда в 2022 году в России публичное поле коммуникации было разрушено: СМИ оказались под давлением или просто уничтоженными, а соцсети стали использоваться самими их участниками все с большей осторожностью, — актуальность такой коммуникационной площадки, как YouTube, сильно повысилась. Новостная повестка перешла в Telegram, резко увеличившим свою популярность, но место YouTube определялось не в конкуренции с ним. Дело даже не в ориентации на разные типы подачи информации — вербальную и визуальную, а в другом устройстве времени в этих коммуникативных площадках. YouTube как бы переосмыслял понятие актуальности, отделял его от сиюминутности; не различая главное и неглавное, соответствующее или не соответствующее повестке, он хранил то, что актуальной повесткой СМИ или соцсетей уничтожалось почти сразу же, поскольку на смену приходило другое, новое актуальное, сразу как бы отменявшее прежнее.

Комментарии на YouTube также всегда сильно отличаются от дискуссий в социальных сетях и в реакциях СМИ: практически полная анонимность (отсутствие требований платформы к подробной информации в профиле, возможность пустого аккаунта) и дисперсность комментирующих (комментарии под различными видео не образуют метавысказывания, нет необходимости отстаивать свою позицию от противников и подтверждать свою лояльность сторонникам) превращают эту площадку не в место выработки каких-то общих смыслов, а в место предъявления взглядов по поводу происходящего и одновременно описание широкого контекста ситуации, т. е. даже дискуссиями это назвать сложно. В YouTube вездесущие интернет-тролли неэффективны, поскольку в комментариях всегда много оффтопиков, линия разговора не прямая, она как бы все время изгибается — и за очередным поворотом даже умелого провокатора уже не слышно. Здесь можно обнаружить просто спектр мнений. Список замеренной температуры — без попытки вывести среднюю по больнице. Из таких вещей складывается абрис конкретного времени (тролли — его часть, если смотришь видео на одну тему, они быстро вычисляются).

Все это я оценила тогда, когда 11–12 марта 2022 года на платформе YouTube собирала российские видео похорон военнослужащих, погибших в Украине, с помощью поисковых запросов по ключевым словам (чаще всего: «погибшим», «погиб», «простились с военным»). Тогда удалось найти 24 видео (19 похорон), продолжительностью от полуминуты до почти семи минут (даты похорон с 1 по 11 марта). Недостаточное количество для какого-то систематизированного исследования, но вполне достаточное для наблюдений над происходящим и выработки подходов для дальнейшего анализа такого рода материала.

Все видео без исключения представляли собой журналистские репортажи, входившие в состав выпусков новостей (на YouTube они могли быть выложены как в общем ролике новостей, так и в виде отдельных сюжетов); чаще всего это были новости региональных телекомпаний, в большинстве случаев аффилированных с общенациональными каналами, реже — местных некрупных каналов (часто это был не эфир, а кабель/спутник/интернет).

Сюжеты снимает конкретный человек, удельный вес его участия в создании любого, даже дежурного, привычного репортажа всегда не мал, а в эти дни ничего «дежурного» не было, и это был еще «человек без методички», не работающий по утвержденному протоколу, а пытающийся самостоятельно нащупать конвенциональную форму для нового типа культурной информации. Такая репрезентация формировалась на пересечении разных дискурсивных потоков (культурного, эмоционального, идеологического и т. д.) и, поскольку формат и границы еще не были установлены, оказывалась больше, чем просто новостным репортажем.

В результате, несмотря на понятную заданность не только темы, но и ее подачи (куда смотреть и что видеть), репортажи по внутренней интенции (а на что еще было ориентироваться авторам?) получились о разном. Даже при повторяемости типа события и структурности новостного сюжета из сходных фрагментов оказалось возможно собрать непохожие рассказы: о доблести военных, о мудрости администрации, о человеческом горе — и в этом смысле расчет на то, что в первые дни можно будет зафиксировать некоторый спектр понимания происходящего через выбор журналистами точки зрения, вполне оправдался. Дело усугублялось еще и тем, что видео- и аудиоряд сложно контролировать полностью, хотя такие попытки предпринимались: почти всегда основной нарратив в мартовских репортажах принадлежит журналисту, вплоть до пересказа интервью в тот момент, когда сам интервьюируемый в кадре. Однако ситуация похорон — общий опыт для подавляющего большинства взрослых людей, и потому многое из остающегося за кадром легко реконструируется по малейшим следам, которые можно разобрать.

Сначала о явном, т. е. специально явленном. Структура события (похороны) и законы жанра (телерепортаж) предполагают неизбежные общие места, которые, накапливаясь при просмотре некоторого количества однотипных видео, формируют представление о военных похоронах марта 2022 года в России.

Музыкальная композиция жанра, прямо следующего за событием, например, отличается постоянством: 22 из 24 роликов начинаются траурным маршем Шопена и заканчиваются гимном и звуками выстрелов прощального салюта. Есть еще целый ряд общих деталей и обстоятельств, восходящих к реальности и неотрефлексированно попадающих в кадр. Их значимость для снимающего человека становится заметна именно в перспективе повторяемости.

Публичное прощание в сельском ландшафте (а это подавляющее большинство случаев) обычно происходит в нигде — под брезентовым армейским тентом на улице (время — начало марта, география — от Кубани, Кавказа и Поволжья до Восточной Сибири). Место прощания бесформенно и безóбразно — пустырь, вечное пространство «между», без собственного смысла, часто в окружении технических построек, непонятных заборов и недостроя: из 19 сюжетов — лишь два раза прощание происходило на улице около церкви и три раза в помещении: музее, ДК и ритуальном зале больницы.

Гроб с телом или уже присутствует на улице к моменту съемки, или неловкие солдаты-срочники [34] привозят/приносят его в кадр, прощание организовано так, что родные отделены от гроба, все как бы происходит на расстоянии вытянутой руки; эта позиция воспроизводится и операторами: все они предпочитают общие планы, заполняя паузы панорамой венков, и всячески избегают не только приближаться к гробу и телу (что психологически и эстетически понятно в тех ситуациях, когда это запаянный цинковый гроб, но кажется искусственным, когда это открытый гроб), но и такого построения кадра, когда тело в гробу оказывается смысловым центром картинки.

Список действующих (а не просто присутствующих) лиц, определяющих порядок и смысл прощания, тоже предсказуем: это лица официальные, военные и штатские. Довольно неожиданно обнаруживается еще один обязательный структурный персонаж репрезентации — учительница. Учительницы существуют вне времени и пространства — они похожи друг на друга в любой точке страны и одновременно на моих учителей почти полувековой давности, у них живые глаза, и все дети, которых они когда-нибудь учили, для них живые: они смотрят на старые школьные фотографии, как в открытую дверь. Журналисты «открыли» их — как хранительниц памяти в текучем мире, причем памяти о человеке в его лучшем — детском — варианте.

Выступления административных лиц вполне стереотипны, они говорят о героизме, и за стертым языком прочитываются две конструкции героя: чаще героизм подтверждается самим фактом смерти («погиб как герой», хотя обстоятельства смерти неизвестны никогда), реже — представлением о том, что человек храбро воевал (без конкретных подробностей, исходя опять же из того, что погиб). Выступающие военные делятся на две категории: тыловые военные, военкомы и ветераны, как правило, более оголтелы, не стесняются в словах (в изредка прилагающихся к видео текстовых расшифровках их речи отредактированы), с фронтовыми военными, которые довольно часто привозят тело семье, — сложнее, они как раз индивидуальны и погибший индивидуален для них, но они мало говорят или их мало показывают.

Задача журналистов, судя по представленным результатам, была изначально понятна: представить похороны как военную церемонию. На самом деле — это не единственный предписанный вариант похорон. Но это теоретически, а практически выпуски новостей зафиксировали безальтернативную естественность военных похорон для погибших. Хотя «Устав гарнизонной и караульной службы» [35] определяет отдание воинских почестей при погребении в подобных случаях, но, как следует из текста самого устава, не претендует на церемонию в целом. Устав гарантирует и регламентирует почетный эскорт, почетный караул, военный оркестр, наряд на погребение (т. е. тех, кто несет гроб), наличие определенных государственных и военных атрибутов, а также порядок действий при выносе тела, траурном митинге у могилы и залпах салюта. Однако в мартовских репортажах все сводится именно к военной церемонии, она становится смысловым центром всего происходящего, причем не имеющим альтернатив. Тело погибшего доставляется, согласно уставу, семье, но, по крайней мере, в найденных видео это тело как бы уже по умолчанию заключает в себе необходимость и неизбежность военных похорон, а «отдаваемые почести» не есть просто почести этому погибшему, а знаки иного — милитарного — пространства смерти, которому погибший принадлежит.

Какое место занимают милитарные практики в российской культуре в целом? Совместимы ли они с тем универсальным культурным императивом, что на повседневном языке определяется как «проводить в иной мир по-человечески»? Оказывается ли «отдача почестей» внутри более широкой системы значений и символов? Или она полностью покрывает все смысловое поле? Для ответов на эти вопросы требовалось больше материала.

Довольно часто кажется, что следы иной, не-милитарной системы значений полностью отсутствуют в самих похоронах. Но среди собранных примеров иногда встречаются разные медиарепрезентации одного и того же события — и тогда можно заметить, насколько репрезентация избирательна по отношению к событию, насколько она сама зависит от намерений и возможностей снимающего/монтирующего/выпускающего в эфир. Например, два репортажа (9 марта, Волгоградская область) о похоронах одного и того же погибшего представляют разные истории: одно видео было исключительно мирским [36], другое [37] открывалось заставкой с цитатой «Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя (Ин. 15:13)» и не исключало из видеоряда крестящихся при прощании людей. Видео похорон в Бурятии 10 марта апеллировало исключительно к военным ценностям и смыслам [38], но в другом медиа я нашла фотографию тех же похорон с буддийским обрядом прощания [39].

Религиозность похорон в начале марта представляла некоторый вызов для журналистов (и для военных, но сейчас речь не о них). Справлялись по-разному.

Могли ограничиться беглым упоминанием или намеками: коротким сообщением в конце репортажа, что погибшего похоронят на мусульманском участке Аллеи Славы [40]; звуками панихиды на фоне интервью и случайным появлением священника на пару секунд в кадре [41]; скромным крестом на могиле и надписью на венке «вечная память» церковным шрифтом в последних кадрах с кладбища [42]. В этих случаях на религиозной стороне похорон вроде бы не настаивали, но некую ориентация на определенную культурную традицию обозначали.

Однако есть и целый ряд примеров, когда конфессиональная принадлежность осознавалась (кем? возможно, семьей) не культурной, а именно религиозной традицией и удалить ее из похорон (или хотя бы из видео) не получалось, слишком большое место занимала она там, отсылающих к ней знаков становится больше, и они заметнее: навес, под которым происходит прощание, стоит у церкви, и она, таким образом, постоянно присутствует на заднем плане, а военные держат намогильные кресты, где возле имен с датами смерти изображена Богоматерь [43], церемонию проводит местный митрополит, который не только отпевает, но и говорит надгробное слово на панихиде [44], военной процессии на кладбище предшествует крест [45] (в другом видео с тех же похорон на кладбище виден священник в облачении [46]).

Христианские знаки считываются легко, но Россия — многоконфессиональная страна. В видео из Бурятии можно «усмотреть» (если быть внимательным) элементы буддийских похорон (тело, покрытое синим, увозят хоронить после всех военных церемоний гражданские мужчины [47], в другом сюжете можно заметить буддийскую икону в руках одной из женщин [48]). В других регионах появляются видео с деталями мусульманских обрядов (во всем их многообразии). В одном сюжете (Астраханская область, этнические казахи-мусульмане, которых проживает здесь 140 тысяч) присутствует мечеть, муфтий и тело укрыто зеленым при погребении [49], в другом (тоже астраханские казахи) — тело, покрытое зеленым, увозят невоенные мужчины [50]. Хотя в Коране не содержится предписаний о похоронном обряде и считается, что эти обряды могут быть различны и определяются во многом прежде существовавшим обычаем, исследователи говорят о возрождении и распространении «бытового» или «традиционного» ислама среди казахов России, а также о восприятии себя мусульманами и казахами на бытовом уровне именно через похоронный обряд [51], т. е. для тех, кто хоронит, это важно. Те, кто показывает, все это, по крайней мере, не акцентируют.

В силу разнообразия мусульманской традиции похорон вопрос о сочетании ее с военными почестями каждый раз решается (или должен решаться) заново. Где-то военная церемония может оказаться структурной частью этих похорон, но далеко не всегда заключительной (что оказалось возможным в похоронах, ориентированных на православие) и никогда не заменяющей полностью традиционные мусульманские похороны. Комментарии к видео похорон мусульман всегда содержат в себе споры по поводу традиций и не только похоронных: «В царской Россий вместо вашего креста [52] давали мусульманам медаль по желанию полумесяц! А в СССР ЗВЕЗДУ! Не стыдно ли Вам?»

Военный церемониал, даже фрагментарно, редко удается включить в похороны на Кавказе, где местные обычаи действительно сильны. Здесь никакого марша Шопена не было и не могло быть ни в какой момент. В Ингушетии, например, практикуют местный вариант суфийских тарикатов [53] и, как полагается у мусульман, как можно быстрее совершив захоронение, продолжают похоронный обряд уже без мертвого тела. Его обязательной частью становится выражение и принятие соболезнований — это обязанность и жест, религиозный и культурный. Среди мужчин в головных уборах (часть ритуала) во дворе дома принимает соболезнования один из старших в роду или близкий̆ родственник умершего. Видео ингушского ТВ (частично на ингушском, частично на русском языке) кажется иллюстрацией к описанию этнографа: «Мужчины, входя во двор, подходят к сидящим, чтобы прочитать молитву и выразить соболезнование. Читает молитву по выбору собравшихся старший или почитаемый человек из числа присутствующих или вновь пришедших. Он должен вслух прочитать молитву (дуа), а присутствующие должны поднять руки на уровень груди и произнести Амин. После окончания молитвы они подходят к главе семьи и кладут ему в карман деньги» [54]. Таких однотипных роликов, где, с точки зрения человека другой культуры, ничего не происходит, несколько: председатель народного собрания Ингушетии с большой группой людей (все в головных уборах) входит во двор, проводит молитву, ведет тихий разговор, выражает соболезнование, один из его спутников оставляет конверт с деньгами [55]. В одном из сюжетов (их в ролике два, они почти идентичны, но в домах разных погибших) появляется российский военный, который вручает орден Мужества и говорит «слова благодарности за воспитание». Отец вежливо отвечает: «Вам тоже спасибо за уважение, за все». В комментариях кто-то восклицает: «Безумие, говорят спасибо за смерть!»

Сюжет из Кабардино-Балкарии, также начинавшейся общей сугубо мужской молитвой во дворе с высокими гостями, однако включает в себя и съемки на кладбище, где убитого «похоронили с воинскими почестями». Какую-то часть военной церемонии здесь в обряд инкорпорировать удалось, хотя исследователи отмечали, что «традицию не смогла сломить мощная атеистическая пропаганда советского времени и попытки введения новых похоронных обрядов в виде общегражданской панихиды» [56]. Выражение соболезнования происходит через присоединение к общей мужской молитве «дуа» — и только эта часть обряда может быть показана (такие действия, как женские оплакивания или мужской джаназа-намаз на кладбище, в кадр не попадают).

За судьбой видео я старалась следить и позже, и могу сказать, что видео смотрят: основной рост просмотров пришелся на март, но продолжался и летом. Во всяком случае, тех сюжетов, которые можно еще было посмотреть. Спустя четыре месяца из 24-х видео одно было удалено, четыре стали «недоступны в вашей стране» (я пыталась посмотреть из России), одно переехало с канала телекомпании на личный канал журналиста. Еще более радикально поступили с комментариями: если изначально они были закрыты в восьми видео из 24-х, к июлю оставались открытыми только три.

Зачистка информационного поля

Вернувшись к видео пять месяцев спустя после начала войны, чтобы проверить, как сложился жанр, я обнаружила, что будущего у жанра не оказалось: затратив то же количество времени и усилий, я обнаружила приблизительно столько же сюжетов за пять месяцев, сколько в марте пришлось на неполные две недели.

Можно, конечно, предположить, что их почему-то перестали выкладывать на YouTube, но сокращение их числа не телевидении заметили и другие. Так, в одной из дискуссий (о ней позже) на YouTube [57] встречается оффтопик: «У нас в Татарстане были с первых похорон погибших в Украине телевидение и слова говорили, траур был по Татарстану. Сейчас незаметно всё, не так афишируют. По Республикам много потерь, раньше из новостей узнавали, а теперь от знакомых слышим, соседей и всё без статей даже в газете. В посёлках принято писать в местных небольшие слова, предложения, соболезнования. Этого нет сейчас, всё проходит быстро и без лишнего шума, траур не объявляют. Думаю, это три месяца войны вмешалось, постоянных боёв, потерь. В Башкирии также, очень много потерь для маленьких Республик» [58].

Интерес к этой теме затухал не только на уровне региональных властей. Точнее, отсутствие внимания к этому со стороны региональных властей могло влиять на интерес отдельных людей. Например, в начале войны стал заметен телеграм-канал [59] Олега Марзоева из Северной Осетии, бывшего профессионального военного, яростно отстаивавшего право погибших на достойные похороны и память. 26 февраля 2022 года (предыдущая запись была за полгода до этого) он написал больше десятка постов, начав с требования покаяния на могилах дедов и прадедов за содеянное за последние 30 лет и плавно перейдя к настоящему времени. Тогда, разбираясь с собственным отношением к происходящему (будучи поклонником Сталина и советской империи и одновременно человеком, остро переживающим смерть военных), Марзоев попытался встроить в идеологическую конструкцию оправдания войны этический постулат сочувствия павшим и их семьям: «Да, одинаково тяжело хоронить близких и на войне, и в мирной жизни. НО у тех, кто хоронит воинов, погибших в бою, все же есть одно, но неизмеримо важное утешение, оно в том, что ОНИ ПОГИБЛИ НЕ ЗРЯ! Сквозь горе, слезы, ярость и апатию, но где-то в душе, для родителей, жен и детей это осознание очень важно и важно будет всегда. Важно, что ЭТА СМЕРЬ НЕ НАПРАСНА! И так оно и есть. И даже если вы лично, ведомые политическими измышлениями, думаете иначе, не позволяйте себе подвергать это сомнению при семьях погибших, даже если они сами будут об этом кричать. Им это можно, но вам в их присутствии — нет».

Второго марта появляются сведения о первых погибших. Марзоев выступает с предложением к властям республики о создании Пантеона и организации траура, пятого марта появляются первые официальные сюжеты на региональном ТВ, шестого марта появляются три первых некролога в телеграм-канале Марзоева, и дальше некрологи здесь появляются почти каждый день (в марте их 30). Он пытается организовать общее горе, обращаясь к официальным лицам с просьбой заранее оповещать о времени прощания и публиковать официальную информацию, а также создать оперативный штаб с горячей линией. 17 марта он пишет длинное страстное открытое обращение к властям республики с требованием признать общее горе и сделать его публичным: «Этот народ достоин другого отношения». Из его обличения властей становятся известны два важных момента о военных похоронах. Первое, о политике информирования: «О первых двух ребятах власть сделала короткие репортажи с панихид и все, на остальных делать и это запретили». Второе, об отношении к близким погибших: «И в это время семьи узнают о погибших близких по телефону(!) и никто к ним не приходит официально принести соболезнования в этот день и час, стоя там, перед матерями и женами. Это как называется?! И они сами неделями ищут тела близких, ждут гробы, все это время предоставлены сами себе, нет ни психологов, никого. И они вынуждены просить кого-то, вынуждены искать выходы на власть, добиваться и во многих вопросах не получают помощи и тогда. Вы как допустили это?! Вы сами обязаны идти и помогать каждой семье, а не сидеть и ждать, когда они вас начнут упрашивать!!!!»