Не кормите и не трогайте пеликанов - Андрей Аствацатуров - E-Book

Не кормите и не трогайте пеликанов E-Book

Андрей Аствацатуров

0,0

Beschreibung

В новом романе Андрея Аствацатурова всё тот же герой. Городской невротик, преподаватель литературы, не слишком удачливый в любви, уже знакомый нам по книгам "Люди в голом", "Скунскамера" и "Осень в карманах", приезжает в Лондон, где его втягивают в комичную детективную интригу. "Мир абсурден, странен, иррационален, анекдотичен, как и существа, его населяющие. Все мы — немного пеликаны, красивые в полете наших фантазий и смешные на земле" (АНДРЕЙ АСТВАЦАТУРОВ).

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 349

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Андрей Аствацатуров Не кормите и не трогайте пеликанов

© Аствацатуров А. А.

© Бондаренко А. Л., художественное оформление

© Ожиганова Е. А., фото

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Моим дорогим друзьям: Герману Садулаеву и Михаилу Елизарову

Автор выражает глубокую признательность Любе Шведовой, Валерию Айрапетяну, Анастасии Белик, Ольге Войцеховской, Стефании Чикановой, Галине Антонец, Вере Аствацатуровой и Анатолию Поливка за помощь и ценные советы

Глава 1. Сент-Джеймсский парк

– Здесь, наверное, красиво, – произносит Катя и тянется ко мне губами. В ее голосе я различаю тревогу. Всю дорогу от метро “Чаринг-Кросс” она молчала. – И ветра нет. А ты, кстати, молодец.

Интересно, а почему я сейчас “молодец”? Потому что привел ее сюда, где “наверное, красиво” и “нет ветра”, или все-таки потому, что с утра позанимался с ней любовью? Лучше не уточнять. Себе дороже. Еще психанет, разорется, как обычно. Я отвечаю коротким поцелуем.

Мы познакомились в Париже пять, а может, шесть лет назад, я точно не помню, за эти годы произошло так много всего… Она прилетела из Москвы в Париж на неделю спеть в каком-то закрытом местном клубе для русских богатеев. А я оказался там случайно – приехал на культурный форум делать доклад с философом-постмодернистом Погребняком. Еще из знакомых там был наш друг, художник Лёня Гвоздев.

Помню, мы вчетвером страшно напились в ресторане, в Клиши, и Гвоздев все бубнил, что хочет прямо сейчас написать Катю голой, верхом на пятиглавом змии.

– Ты, дурак, жену свою сначала нарисуй… – смеялась Катя.

Гвоздев в ответ только морщился.

– Материала там, Катюха, мало, материала… – повторял он поплывшим голосом. – Пойми ты! Мне материал нужен…

Несколько минут назад мы свернули с Уайтхолла, быстро прошли под арку, мимо королевских гвардейцев, парадно гарцующих в своих красных мундирах, мимо понурых хасидов, задумавшихся возле лотка с уцененными сувенирами, мимо двух панков, кажется, разнополых, разукрашенных по моде восьмидесятых, потом пересекли пустой плац, по которому потерянно, как бездомные собаки, бродили тощие туристы-азиаты, и, наконец, зайдя в парк, встали у огромной зеленой карты.

– Главное сейчас – чтобы дождь не начался, – глубокомысленно говорю я и сразу чувствую неловкость. – Все-таки, знаешь, зима.

– Не начнется, – улыбается Катя и показывает на карту: – Смотри, вот мы где.

Она прижимается ко мне, и я уже в который раз чувствую под этим красным коротким пальто, по парижской моде ловко перехваченным узким поясом, тяжесть ее теплого, сильного тела.

Узкая асфальтированная дорожка, вся в каменной крошке, аккуратно огибает нагромождение клумб и выводит нас к вытянутому водоему. Берега огорожены металлическим заборчиком, вода мутная, чуть зеленоватого цвета. Прямо посреди водоема взлетает вверх фонтан – ветер в разные стороны разносит капли, брызгая на птиц, пригревшихся у берега. А тут и в самом деле очень красиво.

– Слушай, а как этот парк называется?

– Сент-Джеймсский…

– Ну, да… точно… А раньше что тут было? Давай присядем, люблю смотреть на воду.

Катя тянет меня к деревянной скамейке.

– Раньше? Катя, пусти, – я пытаюсь сосредоточиться. – Раньше тут вроде был канал, длинный канал, очень длинный. Вот…

Мы садимся на скамейку, начинаем разглядывать воду, подернутую рябью, низкое небо, затянутое облаками, и Катя достает сигареты.

– А до этого, – я возвращаюсь к разговору, – тут были болота и текла река. Тайгерн или Тайберн, кажется… Я не помню точно. Убери, пожалуйста, сигареты. Здесь нельзя…

– Оки.

Надо же. С первого раза послушалась. Что это с ней вдруг? Обычно она говорит в таких случаях “а мне похер” или “мне можно”. Странно. Сидит, задумалась о чем-то, меня не слушает. Ладно, пусть сидит… А то очнется – раскричится, нахамит, потом через секунду целоваться полезет… Какая-то тревога в ней поселилась, как только мы сюда вошли. И парик этот… Зачем ей парик? Но ничего, черный такой, смотрится хорошо с ее красным пальто…

Ровно неделю назад в моей квартире среди ночи раздался звонок. Громкий и резкий. Ночью все звуки кажутся громкими и резкими, а телефонные звонки – особенно. Я вскочил с постели как ошпаренный и схватил трубку: ночные звонки обычно не предвещают ничего хорошего.

– Это ты? – в трубке я услышал Катин голос. Громкий и резкий.

– Да, – я пытался спросонья сосредоточиться. – Катя, ты это… знаешь хоть, который сейчас час?

– Значит, так, – сказала она, проигнорировав мой вопрос. – Послезавтра летишь в Лондон. Понял? Раньше меня там будешь, понял? Я прилечу позже, из Парижа…

Откровенно говоря, я еще не проснулся окончательно и ничего не мог понять. Какой Лондон? Зачем? У меня и денег-то нет ни на какие лондоны.

– Как это “в Лондон”?

– Милый, ну как в Лондон обычно летают? Верхом на крыльях любви, на грифоне, а еще на бочке с порохом, когда тупят. Пожалуйста, не утомляй меня! – Последние слова она произнесла очень сердито.

Я начал понемногу соображать, стал бормотать, что это всё некстати, и еще что-то совсем маловразумительное, но она меня перебила:

– Времени нет объяснять. Летишь в Лондон – и точка!

Тут я, наконец, собрался с мыслями и сказал, что ей все-таки придется меня выслушать. Во-первых…

– Ты лучше скажи, визу ты сделал, как я тебя просила?

Визу я сделал.

– Отлично… За билетами зайдешь в турфирму на Загородном. Пиши адрес.

Я сказал, что не могу лететь, что у меня работа, статьи…

– Работа подождет! – отрезала Катя. – И статьи – тоже. Отпуск возьмешь, понял? За свой счет, или что там у вас?.. Хочешь, я позвоню твоему, как там у вас называется… декану?

Я подумал, что этого мне как раз не хватало для полного счастья – работу потерять, а вслух сказал, придав голосу равнодушие, что сам разберусь.

– Тогда пиши адрес…

Я спросил, что все-таки случилось, почему такая срочность, а сам про себя решил: это потому, что Гвоздев с ней уже поговорил. Я ведь его попросил – как же это глупо, подумал я в тот момент, – сказать Кате при случае, ненавязчиво, если, конечно, случайно встретит ее в Париже, специально звонить не надо, что я ее люблю, что хотел бы как-то все окончательно расставить на свои места, что готов за ней куда угодно, просто сам не решаюсь… Гвоздев еще тогда сказал, что, мол, “спокуха, хрящ”, и пообещал все устроить “в лучшем виде”. Значит, подумал я, раз она позвонила, Гвоздев все-таки с ней поговорил…

– Пиши, говорю, адрес, чего ты там опять задумался? – подала в телефоне голос Катя.

Вот так я оказался в Лондоне. Все организовалось лучше некуда, почти без моего участия. За последние годы для меня стало привычным, что не надо ничего решать, что все происходит само собой, что меня куда-то берут на работу, потом увольняют, куда-то толкают, везут, тащат, уносят в салонах автомобилей, автобусов, троллейбусов, электричек, поездов дальнего следования, боингов, женят на себе, потом прогоняют безо всяких объяснений. Той ночью в темной квартире с телефоном, прижатым к уху (голые ноги отчаянно мерзли на холодном полу), я вдруг отчетливо осознал, что есть какой-то скрытый замысел в природе, в судьбе, что он не имеет отношения к моим покорным чувствам, мыслям, к моей душе, ежели таковая вдруг сыщется, но он так настойчив и никогда не оставит меня в покое.

– Катя, все хорошо?

– Все хорошо, милый. Слушай, посиди тут, а я пока – в туалет… Это ресторан, да?

Я киваю.

Она исчезает за дверью. Интересно, чем там кормят, в этом ресторане, куда она пошла. А что наливают? Лучше пока не надо. Катя терпеть не может, когда я…

Я разглядываю пруд, бывший когда-то каналом, а прежде – рекой. Впереди из воды торчит небольшой остров, похожий на зеленую шайбу. Мне приходят в голову разные мысли о том прежнем хаосе, который когда-то здесь правил. Сент-Джеймсский парк давно уже похоронил этот хаос. Никаких следов той прежней пустоши, тех комариных болот, заваленных гнилыми деревьями, той мрачной реки с раскисшими берегами, заросшими мелким, царапающим ноги кустарником. Теперь здесь уже не слышно зловещего уханья ночных сов, от которого замирало сердце. Вокруг дорожки, лужайки, трава, даже не трава, а так, травка, и мирное покрякиванье водоплавающих. Тут, говорю я себе, она стояла, та самая больница, может даже на месте ресторана. Сюда их как раз и свозили со всего Лондона, всех этих прокаженных, неприкасаемых. Их словно заживо хоронили. Обряд смерти совершали как положено.

– Тебя больше нет среди живых! – слышала Каждая. Теперь она была уже для всех не матерью, не сестрой, не дочерью, а отвратительной человеческой оболочкой, просто телом, которого с каждым днем становилось все меньше. Болезнь работала исправно, без выходных, наполняя плоть этих женщин нестерпимой болью. Корежила лицо, забиралась во внутренности, скручивала сухожилия, остервенело грызла пальцы рук и ног, носы, ушные раковины, выдавливала глаза. Иногда их жалели и кидали издали еду, как сейчас, в этом парке, ее кидают птицам, но близко к жилищам не подпускали. Оставалось лишь бродить бледной тенью, призраком в этом безвременье, между жизнью и смертью, на человеческой помойке, где стократ хуже, чем в той пропасти, куда Вседержитель низверг сатану. Зато Европа стала выглядеть лучше, гигиеничнее…

А потом все закончилось. Так же внезапно, как и началось. Болезнь ушла, прихватив последних пациентов, и король велел осушить болота. Осушили. А на месте лепрозория поставили зверинец. С верблюдом, крокодилом и слоном. Видно, затем, чтобы показать, какой диковинной внешностью Вседержитель иной раз наделяет земных тварей. Может, она им и в наказание, как тут было раньше, но зато теперь со смехом, без погребальных шествий A LUME SPENTO и могильных стонов.

Другой король, сменивший первого, зверинец упразднил и устроил тут охотничьи угодья. Так, кажется? Гонялся, наверное, за оленями. Методично убивал их. Туши торжественно предъявлял именитым гостям. Но хаос здешних мест как-то сам собой уже шел на убыль, и вот король, восхитившийся Версалем, разбил здесь парк. Строгий, аккуратный, почти французский. И человеческий порядок наконец восторжествовал. Нынче здесь мало что напоминает о той речке с раскисшими берегами, о пустоши с комариными болотами, о страдалицах, пораженных проказой. Разве что ивы, склонившие к воде спутанные ветви, как плакальщицы, да странная тревога, которая невольно поселяется в человеке, когда он сидит и подолгу смотрит на воду.

Катя садится рядом.

– Ты как? – спрашиваю. – Все в порядке?

– Да, а что может сделаться?

Мимо нас проходит группа итальянцев. Чернявый, низкорослый гид суетится, что-то громко кричит. Его подопечные весело смеются. Мне вдруг хочется сделать Кате приятное.

– Слушай, – говорю, – тут продаются очень вкусные вафли. Прямо за углом. Огромные такие. Хочешь попробовать?

– Вафли? – Катя закатывает глаза. – Ты что, какие еще вафли? Это ж сколько калорий! Совсем сдурел?!

Катя часто бывает грубой. Сегодня она в аэропорту уже отличилась. Нахамила этому профессору. А ведь он – подлый на самом деле и найдет способ мне напакостить.

– Он же все-таки пожилой человек, – упрекнул я ее. – Давай его лучше пригласим в кафе, покормим.

– Щаз-з-з, – коротко бросила она.

Я стоял у металлической ограды вместе с другими встречающими и ждал, когда она выйдет. Самолет из Парижа уже полчаса как совершил посадку. Люди выходили группами, поодиночке, молодые, пожилые, мужчины, женщины, белые, черные, азиаты, с чемоданами, с большими сумками на плече, некоторые налегке. И у всех на лицах было одно и то же выражение. Я его всегда замечал у людей, садящихся в самолет. Выражение растерянности и одновременно сосредоточенности. Оно появляется, едва ты заходишь в аэропорт, и исчезает лишь тогда, когда, прилетев в место назначения, усаживаешься в такси. Эта сосредоточенная рассеянность рождается странным чувством, думал я, которым аэропорт постепенно тебя заражает, прямо со стойки регистрации, где ты сдаешь багаж и получаешь заветный посадочный талон. Будто ты кому-то перепоручил свою жизнь, будто что-то для тебя уже закончилось, а новое еще не началось и неизвестно, начнется ли. А вокруг кафе, рестораны, магазины, аптеки выставляют напоказ свою продукцию, предлагая тебе ее купить и оставить здесь, на земле, лишние деньги: тебе уже, может, они и не понадобятся, как знать, а нам пригодятся. И люди покупают, отдают деньги, унося с собой память о великом городе, спрятанную в сувенирах, в бутылках с алкоголем, в склянках с парфюмерией.

Чтобы не смотреть на людей, я принялся разглядывать зал терминала. Аэропорты, как сказал один градостроитель, бывают либо слишком большие, либо слишком маленькие. Этот показался мне слишком уж большим, как квартал густонаселенного города, спрятавшегося, правда, под пластиковым сводом. Тут не было никаких тайн, все было выставлено напоказ, все было обнажено, всё, решительно всё, рейки, подвески, крепления, провода, все говорило о человеческих усилиях и о собственной рукотворности. Конструкцию свода поддерживали тянущиеся из углов длинные белые трубы, напоминавшие кошмарные паучьи лапы. Лампы распространяли странный электрический полумрак, в котором, как в паутине, копошились человеческие существа.

Я вдруг поймал себя на ощущении, что здесь, несмотря на столпотворение, как будто никого нет. Чтобы отвлечься, я начал думать о Кате, о том, как она сейчас выйдет ко мне навстречу, улыбаясь своей неприличной улыбкой, о том, как я прошепчу ей привычные бесстыжие слова, а она ответит, что скучала. Интересно, подумал я, а Гвоздев сказал ей или нет? Наверное, забыл… Псих чертов. А ведь обещал…

– Вас же просили меня не встречать! – взвизгнул возле моего уха хриплый старческий голос. Я дернулся от неожиданности и обернулся. Передо мной стоял коротконогий пожилой мужчина в синем пуховике. Позади себя он держал за ручку маленький чемоданчик на колесах.

– Что, простите? – не понял я.

– Просил же, несколько раз просил – меня не встречать! – повторил с напором мужчина.

Я подумал, это какой-то сумасшедший. Но мужчина выглядел вполне вменяемым, даже благообразным, хотя и немного комичным, со всех сторон каким-то коротким, похожим на обрубок. У него почти не было шеи, и маленькая голова казалась будто вылупившейся из туловища. Короткая седая стрижка, короткая кабанья щетина на щеках, вокруг рта, под подбородком. Короткий мясистый нос, на котором плотно сидели металлические очки. Вроде я его видел где-то.

– Я же просил! – возмущался мужчина. Он достал из кармана платок и вытер пот со лба.

– А с чего это вы взяли, что я именно вас встречаю?

И тут я вдруг понял, “с чего”. Нас когда-то знакомили, очень давно. Мне еще сказали, что он уехал из СССР в восьмидесятые и теперь работает в каком-то европейском колледже. Помню, на его доклад в Москве сбежались все наши филологи, правда, исключительно те, кто мечтал уехать за границу, – он работал экспертом в нескольких комиссиях. Фамилию этого профессора я забыл. Вспомнил только, что она звучала уменьшительно-ласкательно, как вид грызунов, и очень ему подходила. Наверное, он сюда прилетел с лекцией, увидел знакомое лицо и решил, что его встречают.

– Я же специально звонил в ваш фонд! – продолжал профессор. – Сказал, что сам доберусь.

Он спрятал платок в карман.

И тут я наконец увидел Катю. Она шла мне навстречу ровной, уверенной походкой и тянула за собой свой малиновый чемодан. На ней было красное пальто, перехваченное узким черным поясом, и почему-то черный парик. Я не успел подумать, зачем ей понадобилось надевать этот чертов парик, как профессор встрял опять:

– Вы что, меня не слышите?

– Я не вас встречаю, – ответил я сухо и нетерпеливо. – Проходите…

Тут подошла Катя.

– Привет, милый. – Она подставила щеку для поцелуя. Щека оказалась холодной. – Дай-ка я на тебя посмотрю.

– Еще раз повторяю, – вмешался профессор, – мне не нужно никаких провожатых! Езжайте по своим делам.

(“Да что ж ты никак не уйдешь-то…”)

Я прижался к ней, подумал: он сейчас все сам поймет – и тотчас же почувствовал желание. Мимо нас прошли люди, и кто-то задел меня сумкой.

– Это еще что за дебил?! – Катя отстранилась и кивнула головой в сторону профессора.

(“Блин. Началось…”)

Я виновато поглядел на него, мол, извините, не могу с ней совладать, растерянно улыбнулся и развел руками.

– Что ему от тебя надо? – прищурилась Катя и, повернувшись к профессору, прикрикнула: – А ну брысь отсюда!

Тот сделал вид, что не расслышал, повернул, как пеликан, голову почти на 180 градусов, куда-то назад к чемодану, подтянул его к себе, забормотал что-то под нос. Катя тут же про него забыла.

– На́, бери, – она сунула мне ручку от чемодана. – Пойдем скорее. Я соскучилась и очень хочу.

“Так ему и надо”, – подумал я, а вслух сказал:

– Он же все-таки пожилой человек. Давай его лучше пригласим в кафе, покормим.

– Щаз-з-з, – коротко бросила она.

В парке полно людей, и мне снова, как давеча в аэропорту, кажется, что на самом деле никого вокруг нет. Хотя вот, пожалуйста, по дорожкам, аккуратно огибающим пустые газоны, движутся туристы: семенят крикливой толпой низкорослые азиаты, строго вышагивают высоченные скандинавы, проходят, пританцовывая и отчаянно жестикулируя, поджарые итальянцы и испанцы, привозящие сюда, в сырой английский климат, жар Средиземноморья. Но ни с кем из них, думаю я, не столкнешься. Каждый в своей собственной, только ему отведенной геометрии. И вообще, вовсе не их и не водоплавающих, высокомерно клянчащих подачку. Я вижу пространство между ними, засасывающую мягкую пустоту. Ее здесь больше, чем всего остального.

– Пусто тут как-то, – замечает Катя.

Я молча киваю.

Сент-Джеймсский парк аккуратно расстелен, как поле для гольфа. Он лежит словно женщина, раскинув во все стороны газоны, ожидая, когда мы наполним его, измерим его своими телами, когда мы окунем свои прямые взгляды в зелень травы, в мутную воду пруда. Это останется без последствий, ведь в Сент-Джеймсском парке все теперь гигиенично, пространство и время вычищены, вымыты, свободны. Тут одни сплошные газоны и еще платаны, держащиеся на почтительном расстоянии друг от друга, как английские джентльмены. Глазу достается пустота и голая обозримость. Царство пустоты! Такое дано создать только тому народу, который сподобился провести тысячелетие вдали от всех, на острове, омываемом со всех четырех сторон света морями.

Французы так бы не смогли. Они бы повсюду в правильном порядке понатыкали бы клумбы и обрубки деревьев. Видно, сначала так оно и было, но потом англичане здесь все убрали. Клумбы сгребли в кучи, оттащили в углы, нагромоздили одну на другую, чтобы утвердить обозримость и защитить пустоту. В самом деле, свобода не может быть уделом случая, прихоти, внезапного поворота парковой дорожки. Она здесь выстрадана, спланирована. Она здесь следствие традиций, большой игры, законов, ограждений, парковых указателей. Мы останавливаемся возле высокого столбика с зелеными стрелками, глядящими в разные стороны, на которых белыми буквами написаны слова “Westminster Abbey”, “Buckingham Palace”, “WC”.

Запрещающих табличек совсем немного. А те, что есть, удивляют вежливой и увещевательной интонацией:

PLEASE DO NOT FEED OR TOUCH PELICANS[1]

– Правильно, – комментирует Катя, – а то долбанут куда-нибудь – мало не покажется. О чем это ты так задумался?

– Ни о чем…

– А я, – говорит она, – знаешь, почему-то вспомнила песню из фильма “Золушка”. Помнишь? Встаньте, дети, встаньте в круг… Там она потом поет: жил на свете старый жук.

– Ну и что?

– Как что? При чем тут дети?

– В смысле?

– Ну, почему, если на свете жил какой-то старый-сраный жук, дети обязаны вставать в круг? Где тут логика? А если бы жила молодая озабоченная стрекоза? Тогда что? Или пеликан? Тогда бы в шеренгу заставили выстроиться? Так, что ли?

Я рассмеялся.

За невысоким ограждением возле воды кипит пестрая птичья жизнь. В кустах, наверное в поисках тех самых старых жуков, копошатся утки, вдоль берега ковыляют жирные гуси с оранжевыми клювами, у ограды стоят какие-то водоплавающие аляповатого вида, будто наспех раскрашенные, безо всякого вкуса и воображения. Вездесущие голуби ведут себя скромно. Ходят, дергая маленькими головками, и дружно взлетают при малейшей тревоге. Чайки носятся в воздухе, то и дело поднимают истошные крики и принимаются драться из-за добычи. Во́роны держатся поодаль, с достоинством, время от времени инспектируя длинными клювами мусорные корзины. Посреди пруда плавают два белых лебедя. Один вдруг начинает хлопать крыльями, разгоняется по воде, видно, затем, чтобы взлететь, но тут же успокаивается, складывает крылья, замирает.

– Вот так всегда! – проводив его взглядом, комментирует Катя.

Мне становится грустно оттого, что вот он, такой большой, красивый, захотел и не смог.

– Послушай, Андрюша, – она останавливается и поворачивается ко мне. – Я должна тебе кое-что сказать.

Я чувствую неприятный холодок во всем теле. В честь чего это я у нее вдруг “Андрюша”?

Катя становится передо мной и серьезно смотрит мне прямо в глаза.

– Я виделась с Лёней Гвоздевым в Париже…

– О’кей.

“Жил на свете старый жук”.

– Давай присядем.

Мы идем к деревянной скамейке. Как же тут все добротно сделано. Особенно скамейки. Толстые рейки, массивные подлокотники. Не на века, конечно, но надолго. Значит, Гвоздев с ней все-таки поговорил. Садимся.

– У нас с ним всё было, – вдруг говорит Катя.

Как обухом. Я чувствую, что мне не хватает воздуха. Оглядываюсь по сторонам.

– Что было, Катя?

– Милый… блин, всё было…

Несколько мгновений мы молчим. Понимание произнесенного приходит ко мне не сразу. В голове почему-то по-прежнему продолжает крутиться фраза “Жил на свете старый жук”.

– Это все неважно теперь, – говорит она. – Витю убили… Я все хотела тебе сказать…

(“Какого еще Витю? При чем тут Витя? Шлюха!”)

Достаю телефон и набираю Гвоздева. (“Сука, шлюха! Шлюхой родилась, шлюхой сдохнет!”)

– Ой, – морщится Катя, – ты кому это? Господи, случайно же вышло… Кому ты звонишь?

– Здоро́во! – в трубке бодрый голос Гвоздева.

– Ты – урод! – кричу я ему. – Сволочь! Подлец!

Проходящие мимо люди оборачиваются на мои крики. Трубка некоторое время хранит молчание. Катя сидит, плотно сжав губы; у нее на глазах слезы.

– Подлец! – повторяю я и добавляю со злым ехидством: – Поговорил, значит, в лучшем виде?

– Старик… – неуверенно начинает Гвоздев.

Катя закрывает лицо руками.

– Положи трубку… пожалуйста… – стонет она.

– Я сейчас всё тебе объясню, – говорит Гвоздев.

– Что ты мне объяснишь? Когда ты, сука, переламывался, я тебе за молоком бегал, с ложечки тебя кормил!!!

Мой взгляд вдруг упирается в табличку “please do not feed or touch pelicans”.

Гвоздев замолкает на несколько секунд.

– Я все сделал, как ты просил, – произносит он после недолгой паузы. В его голосе вдруг появляется воодушевление. – Сказал, что ты ее любишь, и всё такое… правда… Мы сидели у меня дома, бухали, и я ей, короче, это сказал. Ну а Катя, короче, разрыдалась от чувств, кинулась ко мне на шею, целовать стала… Ты же знаешь, она у тебя ого-го! Ну, короче, все и случилось… чисто по пьяни…

Я молчу.

Старый жук. Я горько усмехаюсь и чувствую, что злость куда-то уходит. Даю отбой и сую телефон в карман. Катя с выражением пойманной птицы роется в кармане пальто, достает бумажный платок и вытирает слезы.

Телефон начинает верещать. На мониторе высвечивается Gvozdev.

– Это Катя разболтала? – спрашивает голос Гвоздева. – Она рядом?

Я в ответ молчу.

– Сделай-ка громкую связь.

– Не командуй…

– Сделай, как друга прошу!

– Ладно, – я чувствую, что на самом деле больше не могу на него злиться.

– Катя! – кричит голос Гвоздева. – Ты тут?

– Тут, тут, – Катя шмыгает носом.

– Скажи ему, что это случайно, что мы, короче, не будем больше…

– Не будем, – покорно повторяет Катя, – и вообще – было не очень.

– Было не очень, – с готовностью подхватывает Гвоздев из телефона.

– Слышь, Гвоздев, – вдруг свирепеет Катя. – Ты вообще охренел?! Это мне было не очень, понятно?! Мне!!! Понятно?

Я нажимаю отмену громкой связи, выключаю у телефона питание и поднимаюсь.

Бывает, конечно, что трагедия превращается в мелодраму, тут уж ничего не поделаешь, но мелодрама не должна все-таки превращаться в балаган.

– Всё, хватит…

– Погоди…

– Катя, я, наверное, пойду.

– Погоди, – она решительно встает со скамейки, комкает платок и кидает его в урну.

– Ну прости, – она гладит меня по щеке.

Я аккуратно отвожу ее руку.

– Прости, – повторяет она. – Ну, хочешь, пойдем прямо сейчас в Хемпстед, в отель.

Усмехаюсь и качаю головой.

– Видишь, ты уже не сердишься. Это правда случайно… Ну прости… Ну, что мне сделать…

– Ладно, проехали.

– Ура! – Катя хлопает в ладоши. – Ой, а давай птиц покормим, а? У меня с завтрака булка осталась.

У меня нет ни малейшего желания этого делать, но я зачем-то все равно иду с ней к ограде. Навстречу нам уже спешат голуби, утки, гуси, кружат чайки. Я беру у Кати булку, разламываю ее на кусочки и начинаю бросать их через ограду. Гуси, утки, голуби кидаются в сторону от резких движений, и все достается чайкам. Они стремительно налетают откуда-то сверху, с громкими криками подхватывают куски и уносятся прочь. Рядом со мной стоит Катя в своем красном пальто, в черном парике и улыбается. Возле нее – чьи-то дети, две светловолосые девочки лет пяти-шести. У них добрые глупые лица. Все доброе, я давно уже заметил, выглядит почему-то глупым, а все глупое – добрым. Готово. Начисто расхватали. Я отряхиваю с ладоней крошки. Спасибо, друзья. Получил массу благодарности. Сверху покричали, снизу покрякали, похлопали крыльями. Даже ворон в отдалении сдержанно, но одобрительно каркнул.

Я чувствую, что все вещи и события сделались близкими, пустыми и встали вокруг меня привычным кругом, как дети из той песни про жука. Все завертелось, и эти птицы, и чьи-то глаза, и платаны, и клумбы, и газоны, и светловолосые маленькие девочки, и Катя в своем красном пальто и черном парике. Я словно проснулся от долгого сна и снова увидел плотные фигуры людей, которые будто вернулись из своих геометрий. Но их слишком мало, этих людей, хоть и много, и сад все равно кажется пустым, спокойным, забывшимся, забывшим прежние болезни и прежнюю боль. Зато мне теперь становится ясно, зачем я здесь стою с Катей, в этом парке.

– Давай сейчас погуляем, поедим твои вафли, а потом – в отель, в Хемпстед, ладно? – предлагает Катя. У нее непривычно ласковый голос. – Там поужинаем, ну и, – она мне подмигивает, – все остальное.

Мы идем по дорожке вдоль газонов в сторону королевского дворца, и вдруг меня осеняет:

– Как это – в Хемпстед? Мы же…

– Милый, пока ты курил на улице, я попросила перевезти наши вещи в другой отель. Это в Хемпстеде. Подальше от центра.

Я останавливаюсь и смотрю на нее с удивлением.

– Не хотела тебя пугать… Я сначала думала, чтобы с комфортом, а потом поняла – нам лучше без комфорта, но где-нибудь подальше, где уж точно не найдут.

– Господи! Кто нас не найдет?

– Витю убили, понимаешь?

– Витю?

– Ой, я не могу… пойдем снова сядем.

В ее глазах вдруг мелькает какое-то дикое, новое для меня выражение. Я замечаю себе, что последний час мы только и делаем, что садимся и встаем, встаем и садимся. С этим тут проблем нет: скамеек очень много.

– Господи, точно, ты же мне говорила.

– Садись…

Витя, Виктор Евгеньевич был Катиным продюсером и одновременно официальным постоянным любовником. Бритый наголо, крепкий, по-крестьянски сбитый мужчина. Всегда в одной и той же кожаной куртке коричневого цвета. Я видел его всего два раза, один раз в Париже, в ресторане, но со спины и мельком, другой раз – в Москве.

– Он там что-то напутал с какими-то проектами… – она закрывает лицо руками. – Я не знаю… Я в Париже сидела, мне позвонили, сказали “сердечная недостаточность”.

– Так убили или сердечная недостаточность?

– Ладно, это долго объяснять. Я как узнала – сразу звонить кинулась, боялась, что к тебе придут.

– Ой, да кому я нужен?

– Мне…

– Ага, а еще тебе нужен Гвоздев.

Она отнимает от лица ладони, внимательно смотрит мне в глаза, а потом со всей силы бьет меня открытой ладонью по физиономии. Хочет еще раз ударить, но я хватаю ее за руку.

– Ты чего?! Сдурела?!

Я в панике оглядываюсь. Рядом, слава богу, никого.

– А ничего…

– Ладно. Мы тут надолго?

– Не знаю, – хмурится она. – Может быть, навсегда.

Глава 2. Мертвые опаснее живых

Туриста всегда легко различить. Даже в плотной сутолоке больших торговых центров, в больших густонаселенных городах с большим количеством улиц, проспектов, переулков, бульваров, площадей, памятников и музеев. Он отличается от нас, местных жителей. Ну, например, тем, что мы, местные жители, люди каждодневных городских забот, движемся по тротуарам обстоятельно, тяжело, словно тракторы, вспахивающие поля, словно танки, которые знают, куда ползти всей дивизией, куда стрелять и кого давить. А турист плывет по городу стремительно, легко, как лыжник по слаломной трассе, изящно огибая торговцев, попрошаек, полицейских, проституток, наркодилеров, делая немыслимые петли вокруг статуй, фонарей, памятников, обелисков. Турист скользит взглядом, телом, тенью по фасадам, по тротуарам, по набережным, по паркетным покрытиям музейных залов, по картинам старых мастеров. Он несется очертя голову – в поисках подлинного, истинного, сущностного, истинно сущностного, того, чего в его городе – да что там в городе! во всей его стране! – нет и в помине. Увидеть нечто, чего всем желается, притронуться к этому нечто, почувствовать, как оно, нечто, под взглядом, под ладонью, под ступней напряжется, выгнется и брызнет жизнью в возбужденное, уставшее от передвижений тело, – вот вожделенная туристическая цель.

Но тут далеко не все так просто. Туризм – это знает всякий – спорт командный. Одному здесь не место. Сразу – дисквалификация и, как говорится, всего хорошего: ваш результат засчитан не будет.

Здесь работает простая арифметика. Если ты один – то видишь всё. Ну или почти всё, что обозримо, что окружает, все контуры, все детали. Если вдвоем – то ровно вполовину того, что можешь видеть один, а если втроем – то треть. Увы, и это слишком много. Но когда толпа, когда хохочут и болтают, когда рассказывается свежий анекдот – окружающее, наносное исчезает, оставляя главное, вожделенное: Эйфелеву башню, Биг Бен, Эмпайр Стейт Билдинг, Джоконду, Стену плача, комнату смеха, Монблан, Аллею звезд, Оссу, Олимп, черный Пелион, бухту Афродиты, площадь Марка, собор Петра, собор Павла, собор Петра и Павла. Чем больше названий, тем действеннее и сильнее впечатление, и тут уж не уйти от преображения и воскресения. Все эти названия до́лжно соединить, как точки на карте. Достаешь карту, тройку, семерку, туз, ставишь крестик, маленькую бельевую метку.

Соединять метки линиями – одно удовольствие, и у тебя выходит твой собственный, горизонтальный пейзаж, ожившие плоскости, линии, прямоугольники и ромбы эвклидовой жизни. Ощущение такое, будто в кинотеатре с экрана прямо к тебе, сидящему в зале с попкорном и кока-колой, сходит красавица-актриса и…

– Милый, убери ты ее к черту, эту карту! – Катя морщится и ловким, выученным движением поправляет парик. В ее голосе раздражение и почему-то опять тревога. – Надоел уже… Ну в самом деле, ведь каждую минуту останавливаешься. Видишь, нас уже тут за сумасшедших принимают.

Делаю обиженное лицо:

– Почему за сумасшедших-то? Он просто хотел помочь…

Две минуты назад я достал карту, чтобы сориентироваться, и возле нас тотчас же оказался невысокий пожилой джентльмен.

– Молодые люди потерялись?

Дорогое клетчатое пальто. Очень короткое, как тут принято. Обвисший пеликаний подбородок. Над ним – сдержанная полуулыбка. В Лондоне – хотя из-за Кати я вижу только половину обозримого – все вокруг короткое, аккуратное, клетчатое и сдержанное: улицы, тротуары, куртки, пиджаки, панталоны, люди, их руки, их ноги, их пальцы, их носы, фасады домов, ограды. И повсюду мелькают такие же полуулыбки. Никакой хмурости навстречу тебе, как в России, никакого рта-до-ушей (Hi, dude![2]), как в скобарской Америке. Выражения землистых, типично хемпстедских лиц всегда спокойные, слегка отрешенные. Вокруг уголков рта – мелкие морщины. Голоса вкрадчивые, тихие.

“Богач… – еще подумал я. – Раз голос тихий – значит, богач. Деньги любят тишину. Витя, кстати, Катькин продюсер, никогда этого не понимал. А понимал бы – так лежал бы сейчас не в прозекторской с биркой на ноге, а в постели с Катькой”.

Я вежливо поблагодарил джентльмена, сказал, что все в порядке, что мы уже сами во всем разобрались. Тот церемонно поклонился (как это у них всегда получается?) и отошел. И даже не “отошел”, а скорее плавно “отодвинулся”, не сделав будто бы ни единого движения ногами.

– Давай, прячь уже карту и шевели ногами, – морщится Катя. – Пора уже двигать отсюда.

– А если потеряемся? – говорю. И тут же, который раз за день, чувствую, что говорю глупость. Катя в ответ зевает и, прикрыв рот ладонью, пожимает плечами:

– И что? Зато нас никто не найдет.

– Если потеряемся, – мой взгляд обводит крошечную площадь, – то начнут искать и обязательно найдут.

Над головой нервно вскрикивает чайка. Катя вздыхает и снова поправляет парик:

– Ты, мой милый, сегодня как-то особенно в ударе. Спрячь, пожалуйста, карту и не беси меня. Мы гуляем. Понятно? Просто гуляем…

Прячу карту в рюкзак, как велено. Ладно, нет проблем. Мы просто гуляем.

Над Хемпстедом густые, серые тучи. Дождь то начинает тихо накрапывать, то прекращается, словно захандривший маленький ребенок, который почему-то не решается громко и окончательно расплакаться.

– Хандришь, да? – спросил меня в тот раз пожилой дачный родственник. В то лето от меня ушла Джулия, и я сначала тосковал, как животное, лишенное регулярных совокуплений, а потом со мной сделалась депрессия. Совершенно незапланированно. Не хотелось ни пить, ни есть. Ничего не хотелось, даже жить. Тогда тоже было хмурое небо, затянутое тучами, и так же накрапывал дождь – стоял конец августа, сезон влажных циклонов. Я был в саду, курил неизвестно какую по счету сигарету и бесцельно разглядывал убогие колючие кусты, высаженные моей теткой. Мыслей не было. Хотелось покончить с собой, но я никак не мог решиться. И тут как из-под земли – этот дачный родственник. Подошел, встал рядом, тронул меня за рукав и, подмигнув, спросил:

– Хандришь, да?

Мне показалось, что я сплю, но почему-то стало легче.

– Пойди погуляй лучше, – посоветовал родственник и потрепал меня по плечу.

Значит, мы просто гуляем. Лабиринт здешних улиц, дорог, переулков равнодушно принимает нас в себя. Улицы спускаются, потом вдруг начинают медленно ползти вверх, загибаются, уходят в стороны, запутываясь, запутывая нас с Катей, переплетаясь, как тристановские аккорды в громоздких немецких операх, как щупальца осьминога или как морские чешуйчатые змеи из поэмы Кольриджа, решившие совокупиться. Старый мореход смотрел на них и возрождался к vita nuova[3]. А Тиресий не возродился. Но зато превратился в женщину. Почему нет? Тоже в своем роде vita nuova… У меня не получится ни того ни другого. Я не участник сейчас, а зритель, но зато свингер-пати остановили, и моя Катя со мной. Вот только надолго ли?

Мы просто гуляем… Пусть все, кто попадается нам навстречу, так думают. Просто гуляем, идем без карты, наугад, не прилагая никаких усилий, ни физических, ни умственных, совпадая с общим гулом Хемпстеда, словно ложимся в дрейф, как катера на Темзе, заглушившие моторы. Скользим мимо домов, стоящих порознь, мимо заборов, мимо щуплых деревьев, мимо невысоких уличных фонарей и пустых скамеек. Нас то и дело обгоняют плавно ползущие автомобили. Вот из-за угла ловко выплыл красный автобус и, тихо фыркнув, покатил прочь. Автомобилей и автобусов здесь явно больше, чем людей. Видимо, для того, чтобы туристы не отвлекались на себе подобных и смогли сполна насладиться здешними видами, которые их взгляд обнаруживает.

Витю-продюсера обнаружила утром домработница. Она, как обычно, пришла убирать, открыла дверь своим ключом. Еще удивилась, рассказывала мне Катя, непривычной тишине. Обычно в это время продюсер всегда уже был на ногах, носился по квартире с телефоном, ругаясь и выкрикивая угрозы. Домработница заглянула в спальню – Витя лежал на постели лицом вверх с закрытыми глазами, видимо, спал, она не решилась будить. Начала уборку с ванной, как обычно, потом перебралась на кухню, в коридор, в кабинет. Прошел час, другой. Заподозрив неладное, зашла, и тут поняла, что он не дышит. Скорая приехала через двадцать минут, а еще через десять минут появились оперативные сотрудники. Врач констатировал смерть. Диагноз – сердечная недостаточность. Кате домработница позвонила через час после того, как ее отпустили из милиции. А Катя тут же набрала меня…

– Может, он переутомился, этот твой Витя? – спросил я. Мы ехали в метро. Было полно народу; вагон раскачивался, как лодка на Темзе во время непогоды. Одна за другой мелькали скучные подземные платформы.

– Конечно, – Катя с фальшивой многозначительностью приоткрыла рот и помотала головой. Вокруг нас стоял шум. – Вот так взял ночью во сне переутомился, а с утра помер. Включи мозги! Да он здоров был как бык, в отличие, кстати, от тебя.

– Ну, может…

Поезд остановился. Крохотные двери разъехались в разные стороны, выпустили пассажиров на станцию, и в вагоне стало как будто просторнее. Потом снова кто-то зашел, какие-то люди, встали возле нас, заговорили. Механический голос громко объявил следующую станцию.

– Это классика криминала, пойми, – начала Катя, когда шум понемногу утих. – Сериалы смотреть надо чаще, понятно? Да и потом, там было за что.

Витя взял деньги на проведение международного музыкального фестиваля от наших и от французов, и ни с кем не захотел делиться.

– Там было столько… – Катя закатила глаза. – Что даже целой банде не украсть. Я как раз по этим делам в Париж полетела.

– Знаем мы, – сказал я, – твои парижские приключения.

– Жалко, – она будто не расслышала. – Слушай, давай выйдем на следующей? Витя был хороший… детей знаешь как любил.

Откуда-то доносится детский смех, хотя самих детей не видно. Где-то над головой истерично кричат чайки, с деревьев каркают вороны. Но пешеходов почти нет, и оттого все обозримое кажется пустынным. Ӧed und leer das Meer[4]. Но поскольку король Виктор умер, моя Белокурая Изольда все-таки приехала, и теперь мы вместе, и “просто гуляем”, а звуки сливаются в монотонный непрекращающийся гул, напоминающий дыхание морской равнины или тусклый голос прибоя. Почему-то начинает казаться, что, если убрать звуки автомобильной возни, смех детей, крики истеричных чаек и карканье воронов, – этот гул и это дыхание все равно останутся. 50 000 000 лет назад здесь плескалось море, и сероватый, серный, ватный известняк вокзала Ватерлоо до сих пор хранит отпечатки тех древних допотопных водорослей и морских чудовищ. Наверное, море снова возвращается и скоро сведет всю лондонскую жизнь на нет.

Катя вышагивает рядом в красном пальто. Под пальто – знакомое мне тело, волнующее, упругое, сильное. В глазах – ведьмино болото, в бедрах – простор, как в лондонских парках, на голове – черный парик. В руках наготове – крошечный японский зонтик-автомат, который стреляет глухим шлепком волны о камень. Вся в мыслях, словно меня тут нет, в заботах, ведомых только ей одной.

Нарочно отстаю, чтобы полюбоваться ею сзади.

– Может, покурим? Ты чего там застрял? – Катя поворачивается ко мне и указывает зонтиком на пустую, плоскую, без спинки, похожую на маленький плот скамейку, одиноко стоящую посреди тротуара.

– Давай…

– Слушай, – ехидно говорит она, пока мы направляемся к скамейке. – Все-таки дерьмовый у тебя английский, а? Ты с этим мужиком так ужасно разговаривал.

– Практики мало…

– На уровне “ху-ю”. Знаешь этот анекдот?

Киваю. Анекдот этот, с длинной советской бородой, я, конечно, знаю.

Кабинет, кожаные кресла, на стене – портрет Брежнева в орденах. Звонит телефон. Человек в двубортном костюме с обобщенными чертами лица снимает трубку и громко произносит:

– Ху ю?

Потом, помолчав, переспрашивает:

– Ху я? Ай эм рашн консул!

Не смешно, и вдобавок диссидентская клевета. Наши консулы и сейчас, и тогда чесали по-английски ничуть не хуже англичан.

Возле скамейки, куда мы направляемся, огромная урна, а в ней деловито ковыряется ворон. Заметив нас, ворон поднимает клюв, зачищает его о металлический край и тревожно каркает. Поворачиваюсь к Кате:

– Дурной знак…

– Ни-че-го, ни-ко-гда, – она решительно кивает головой. – Переживем.

Мимо проезжает, сверкнув фарами, фургон, разрисованный мебельной рекламой. Ворон, вторично каркнув, взмахивает крыльями и перемещается на дерево.

Тянет посидеть на скамейке и покурить, но очень не хочется, чтобы Катя тоже садилась. Хочется ею полюбоваться.

Помню, она рассказывала, что ехала в московском метро, все места были заняты, она стояла, а позади сидели два американца средних лет и громко болтали. Наверное, холеные, выбритые, в ярких спортивных куртках. Один вдруг посреди разговора произнес:

– Давай девушке уступим?

А второй:

– Слушай, мужик, а давай не будем? Лучше посидим – посмотрим на ее ножки.

Катя повернулась к ним, покачала головой и сказала:

– Мальчики, а давайте вы все-таки лучше встанете, а я сяду и сама посмотрю на ваши ножки.

Ну, те, конечно, по ее словам, сразу вскочили, покраснели, принялись извиняться, упрашивать сесть. Ага, как же… Уступят они тебе место.

Садимся, закуриваем. Молча разглядываем медленную автомобильную возню. Меня начинает раскачивать, как на волнах, клонить в сон.

– Интересно, – говорю я, чтобы не заснуть, – а где сейчас Сидоров? Как ты думаешь?

– Фиг его знает, – пожимает плечами Катя. – Наверное, на дно залёг. Где-нибудь в Брюгге. Или в том же Копенгагене.

Вечером я лежал на кровати, словно на дне лодки, разомлевший после морской ресторанной еды, и в полудреме смотрел телевизор. Катя принимала душ. Нам достался номер в отеле эпохи славной революции, причем очень тесный номер. Английские протестанты тех лет – не испанские католики с их размахом. Они проявляли удивительное внимание к пространству, и каждый сантиметр у них был на учете.

В нашем протестантском номере было тесно, как на подводной лодке. Здесь едва помещалась двуспальная кровать с высокой резной спинкой – образец сдержанности и целеустремленности, два легких кремовых кресла с обшарпанными подлокотниками и круглая тумбочка-поплавок. Аккуратно встроенный в стену шкаф с двумя отделениями, по-видимому, предназначался для одежды. Окно, крошечное, как иллюминатор, находилось на уровне пояса.

По телевизору показывали самые свежие европейские новости. Двое ведущих обобщенного вида сидели за длинным столом на фоне голубого экрана. Седовласый молодящийся мужчина и девушка. Я даже запомнил, как их зовут, потому что они все время называли друг друга по именам. То и дело слышалось: Джон? Элизабет? Джон? Элизабет? Джон? Элизабет? Это было похоже не на новости, а на игру в теннис, которую англичане так любят. Джон – Элизабет, Джон – Элизабет…

Седовласый мужчина Джон объявил, что страны Скандинавии собираются ужесточить законы в отношении нелегальных иммигрантов. Особенно из бывших стран Советского Союза. Я поднял пульт и сделал погромче.

– Иммигранты, – развивал свою мысль ведущий, энергично жестикулируя, – сделались серьезной проблемой для стран Скандинавии. Они отказываются жить на островах, где им предписано, самовольно покидают построенные для них лагеря, занимаются бродяжничеством, воровством, наркоторговлей. Элизабет?

– Интерпол, – звонким голосом включилась девушка, – разыскивает Евгения Сидорова, русского по происхождению, проживавшего до недавнего времени на территории Эстонии и имеющего паспорт иностранного гражданина.

“Ага, – подумал я. – Русский, проживает в Эстонии и при этом не является ее гражданином. Скоро мы все такими станем. Как у Элиота: я не русская, родом из Литвы, чистокровная немка”.

На экране появилась фотография молодого мужчины. Спутанные волосы, тяжелый выпуклый лоб, умные разнесенные по краям лица глаза, в которых светилась какая-то упрямая мысль. Он не был похож на преступника. Скорее – на поэта или художника.

– Чего это ты тут смотришь? – Катя присела рядом на край кровати и встряхнула мокрой головой. На ней был белый гостиничный халат, очень короткий.

– Да вот… – сказал я. Ее голые ноги в мелких каплях воды меня отвлекали. – Сидорова вон ищут.

– Понятно, – засмеялась она. – А Иванова с Петровым уже разыскали, да?

“Не смешно”, – подумал я, но вслух этого не сказал, а, наоборот, заискивающе хихикнул.

Ведущая Элизабет тем временем сообщила, что Сидоров, который разыскивается эстонскими властями за экономические преступления, был арестован полицией Дании, но вчера ему удалось бежать из-под стражи.

– Милый! – позвала Катя. Я повернул к ней голову. – Я хочу тебя!

– Что ты хочешь? – я не сразу понял. Все мои мысли в этот момент занимал Сидоров. Известие, что ему удалось сбежать из датской тюрьмы, почему-то привело меня в хорошее настроение. – Ну Катя!

– Что “ну Катя, ну Катя”! – Она погладила себя по ноге и, внимательно глядя мне в глаза, принялась развязывать пояс на халате. Я слегка отодвинулся.

Катя сбросила халат, осталась в одном белье и с ногами забралась на постель. Я нажал кнопку на пульте. Изображение исчезло, и в комнате воцарилась тишина. Было слышно, как в душевой кабине капает вода. Катя потянулась обеими руками за спину, и через секунду мне в физиономию полетел ее лифчик.

– Иди ко мне!

Когда Катя голая, или почти голая, я теряю всякую способность соображать. Я ищу мысль, за которую можно было бы зацепиться, но мысль рвется, теряется, уступает дорогу вожделению. Все в этой жизни кого-то вожделеют, кого-то ищут, но для общего замысла будет лучше, если никого не найдут. Полиция ищет Сидорова, Катю ищут бандиты, меня разыскивает деканат. Поиск и вожделение, безудержные, жадные, распадаются на великое множество электрических вспышек. Эта женщина, Екатерина Федоровна, Катя, исчезает, но каждая ее часть остается, просыпается к собственной новой жизни и почему-то начинает двигаться, дышать, возбуждаться совершенно самостоятельно, отдельно от всех других. Разглаженные губы как будто не знают о больших крепких грудях, которые вроде как теперь уже не знакомы с загорелой спиной, с ярко-красными ногтями, с глазами болотной ведьмы, совершенно не догадывающимися, что где-то внизу есть сильные прохладные ноги и аккуратный разрез между ними.

– Чё замолчал сразу? – раздался в тишине Катин голос, теперь уже тихий, вкрадчивый. – Я же накосячила – с меня отработка.

По спине ледяными крошками пробежал озноб. За дверью послышались шаги, а потом раздался сердитый детский плач.

– Хватит, – я придвинулся к ней.

– Ну, прости меня, слышишь? Простишь? Тебе нравится?

Холодные тонкие пальцы с длинными красными ногтями приятно скользнули в моих волосах, а на лице Кати застыла полуулыбка. Мягкая, немного насмешливая и покровительственная. Так обычно улыбаются англичане и учительницы младших классов. Раньше Катя еще вдобавок кивала.

– Прости, старая привычка, – сказала она мне однажды. – Еще с прежней жизни в ресторане.

Предметы в комнате, кровать, кресла, тумбочка, постельное белье – все вдруг вздохнуло, размякло, поплыло, стало растворяться. Осталось лишь тихое движение, покачивание на морских волнах прибоя, взбивающего пену. И никаких чувств – лишь электрические вспышки, одна за другой, и усталость в нервных, слабых руках.

– Думай обо мне… – тихо пропели ее губы и прикоснулись к моей щеке.

Катя прижимается ко мне.

– Ты какой-то вялый сегодня… Не выспался, что ли?

– С тобой выспишься, – я бросаю окурок в урну и промахиваюсь. Окурок шлепается на тротуар.

– Подбери, – показывает зонтиком Катя, поднимаясь со скамейки. – Видишь, как у них тут все чисто.

Вижу.