Педагогическая поэма. Полное издание. С комментариями и приложением С.С. Невской - Антон Макаренко - E-Book

Педагогическая поэма. Полное издание. С комментариями и приложением С.С. Невской E-Book

Антон Макаренко

0,0

Beschreibung

— К нам приводят запущенного парня. Я делаю из него человека. Я поднимаю в нем веру в себя, — говорил Антон Макаренко. Данное издание «Педагогической поэмы» — полное, восстановленное, свободное от цензурных купюр. Произведение получило всемирную известность, в нем увлекательно и с документальной точностью описан опыт автора по созданию Колонии им. Горького и руководства ею в 20-х годах прошлого века. Педагогические победы и неудачи, опыт трудового воспитания беспризорников и неблагополучных подростков, отношения воспитанников и их взаимодействие с жителями окрестных деревень. Произведение Макаренко вызвало огромный интерес, множество споров, волны как критики, так и одобрения, а методы автора начали широко использоваться в разных странах. В 1988 году ЮНЕСКО включило Антона Макаренко в число выдающихся педагогов мирового масштаба ХХ столетия, а его «Педагогическая поэма» признана лучшим произведением о воспитании личности. Книга переведена на 36 языков, наследие А. Макаренко активно изучается в странах Европы, а в Японии его идеи коллективного воспитания применяют не только в детских коллективах, но и при управлении крупными компаниями. Данное издание — полное, восстановленное, свободное от цензурных купюр. В книгу включено объемное вступление С. С. Невской — специалиста по изучению наследия А. С. Макаренко, добавлены удаленные в первых изданиях «Поэмы» части глав, восстановленные по прижизненным изданиям и рукописи, приведены расширенные комментарии и пояснения. Книга будет интересна не только родителям, психологам, педагогам и студентам педагогических вузов, но и всем, кто интересуется историей нашей страны.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 1231

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Антон Семенович Макаренко Педагогическая поэма. Полное издание. С комментариями и приложением С. С. Невской

© Невская С. С. (составление, вступительная статья, примечания, комментарии), 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2024

От составителя Юбилейная дата: «Педагогической поэме» 90 лет

В 2024 году исполняется 90 лет со дня выхода в свет первой части «Педагогической поэмы» в литературном альманахе «Год XVII» (кн. 3), основанном А. М. Горьким. Альманах вышел в январе 1934 года, но на титульном листе указан 1933 год – последний год неизвестности А. С. Макаренко (1888–1939). В том же альманахе весной 1935 года (кн. 5) была опубликована вторая часть «Поэмы», а весной 1936 года (кн. 8) – заключительная третья часть.

При жизни автора «Педагогическая поэма» издавалась в книжном варианте («Художественная литература» /ГИХЛ/) сначала трехтомником, затем однотомником с первой и второй частями (1935), а в 1937 году вышли все части в одном томе. В 1935–1936 годах был сделан перевод «Поэмы» на украинский язык. Первая часть «Поэмы» была переведена на английский язык в 1936 и в 1938 годах; в 1938 году – на голландский и в 1939-м – на французский. Эти переводы вышли под названием «Путевка в жизнь», с указанием: «книга к фильму» (имеется в виду советский фильм 1931 года, который пользовался большим успехом за рубежом). Прижизненные издания «Педагогической поэмы» принесли А. С. Макаренко широкую известность.

«Педагогическая поэма» была опубликована в двух академических собраниях сочинений А. С. Макаренко (1950–1952 и 1957–1958). Однако во всех публикациях, в том числе и в прижизненных, книга подвергалась цензурным и редакторским сокращениям, о чем возмущенно писал А. М. Горький в письмах к А. С. Макаренко. После выхода первой части «Поэмы» А. М. Горький, по настоятельному требованию и контролю которого Антон Семенович продолжал работать над второй и третьей частями книги, в письме от 14 марта 1934 года возмущался: «Дорогой Антон Семенович! Рукопись Ваша сокращена по недоразумению, сократить нужно было не ее. Но я живу за городом и – „не досмотрел“. А на других положиться – нельзя, как Вы знаете. Очень огорчен тем, что Вы еще не принимались работать над второй частью и очень Вас прошу: начинайте! Первую часть нужно издавать, включив, конечно, выпавшие четыре листа…»

И таких «выпавших листов» в трех частях «Поэмы» оказалось слишком много. В 2003 году читатель впервые смог убедиться в этом, прочитав педагогический роман-поэму в восстановленном виде. Основным текстом для восстановления послужило издание «Педагогической поэмы» в первом томе второго семитомного академического издания сочинений, по которому в течение полувека переиздавалась «Поэма» и по которому она вошла в академический третий том педагогических сочинений А. С. Макаренко в 8 томах (1983–1986).

В 2012 году в десятом номере журнала «Нарконет» появился первый отклик прессы на новое (восстановленное) издание «Педагогической поэмы». Автор Лина Тархова писала:

«В нашей редакционной библиотеке появилась новая книга – „Педагогическая поэма“ А. С. Макаренко. Почему мы рассказываем об этом читателям? Что это за событие – выход очередного издания известной книги?

Но это именно событие. Впервые педагогический бестселлер, как назвали бы его сегодня, издан без купюр. Увидев этот том, вы бы не узнали в нем „Поэму“: та, всем привычная, не толстая и не тонкая книга среднего объема. Этот том с трудом удерживаешь в руках, так он велик.

Неужели Макаренко, несмотря на мировую известность (его книги переведены на большинство существующих языков, только в США к 1990 году вышло восемь изданий, в Испании – семь), урезали, сокращали, подвергали жесткой цензуре?

Принято считать, что советская власть Макаренко оценила, воздала ему должное. Однако отношения с властью великого педагога, который честно писал в автобиографии: „Политические убеждения – беспартийный“, – были непростыми. Человек, сумевший сотни беспризорников, воришек и бродяг воспитать достойными гражданами, не укладывался в габариты, очерченные „педагогическим Олимпом“, как он это называл.

Чиновники „народного образования“ откровенно боялись его независимости в работе, смелости и размаха. Однако замолчать педагогический подвиг Макаренко было невозможно. Власть поступила с ним хуже – превратила в идола. Интерес к живому человеку, его идеям угас. „Педагогическая поэма“ продолжала издаваться, но – примечательная подробность – каждый раз с новыми сокращениями. У каждого издателя были свои страхи по отношению к Макаренко.

Реконструкция полного текста длилась много лет. В новом издании восстановленные купюры выделены курсивом. Проделана огромная, тончайшая работа».

«<…> Прочитав эти тексты, понимаешь, за что не любила и почему боялась Макаренко власть. Книга, о которой мы рассказали, вышла в 2003 году. Пресса обычно пишет о новых изданиях. Но так получилось, что Большая книга дошла до нас, до редакции, только сейчас. А главное, она, судя по нашим наблюдениям, не дошла до своего главного читателя – педагогов, воспитателей, родителей. Это неправильно. И мы решили хотя бы частично ситуацию поправить».

Возможно, современный читатель обратит особое внимание на восстановленные тексты «Педагогической поэмы» и по-новому осмыслит педагогический подвиг А. С. Макаренко.

* * *

«Педагогическая поэма» имеет необычную историю появления в печати первой части. Но прежде чем раскрыть эту историю, обратимся к краткой биографии А. С. Макаренко.

А. С. Макаренко родился 13 (1 по ст. ст.) марта 1888 года в г. Белополье (ныне Сумская область Украины). Отец, Семен Григорьевич, был мастеровым – работал в железнодорожных мастерских. В семье было четверо детей: старшая дочь Александра, старший сын Антон, младший – Виталий и младшая дочь Наташа, которая умерла в детском возрасте от тяжелой болезни. Жена Семена Григорьевича, Татьяна Михайловна, была заботливой матерью и хозяйкой. В 1901 году семья переехала в Крюков. В 1904 году А. С. Макаренко с отличием окончил Кременчугское городское училище и педагогические курсы при нем (1905). Работал учителем Крюковского двухклассного железнодорожного начального училища, затем учителем железнодорожного училища на станции Долинская (1911–1914). В 1914 году А. С. Макаренко поступил в Полтавский учительский институт. Осенью 1916 года был мобилизован на военную службу (прохождение строевой подготовки) в Киев – ратником ополчения второго разряда. В апреле 1917 года его сняли с военного учета из-за близорукости. В том же году А. С. Макаренко окончил учительский институт с золотой медалью и был принят преподавателем в образцовое училище при Полтавском институте, где студенты проходили практику. По совместительству он работал письмоводителем института. Его красивый почерк был замечен еще в годы учебы.

Революция 1917 года заставила А. С. Макаренко покинуть Полтаву и уехать в Крюков, где он возглавил железнодорожное училище, в котором в 1905 году начинал свою педагогическую деятельность. С приходом в Крюков (1919) армии Деникина А. С. Макаренко вернулся в Полтаву, где получил должность заведующего вторым городским начальным училищем им. Куракина. С осени 1919 года он был членом правления городского профсоюза учителей русских школ, избирался заместителем начальника отдела трудовых колоний при Полтавском губнаробразе, а в сентябре 1920 года принял руководство детским домом для несовершеннолетних правонарушителей под Полтавой, позже получившим название детской трудовой колонии им. М. Горького (1920–1928). Этот период его жизни и деятельности изображен в «Педагогической поэме», которую он задумал писать в 1925 году как «Горьковскую историю». С этого года Антон Семенович и его колонисты переписывались со своим шефом Алексеем Максимовичем Горьким.

В 1922 году А. С. Макаренко поступает в Московский Центральный институт организаторов народного просвещения им. Е. А. Литкенса. Учиться пришлось недолго: из-за разлада в колонии им. М. Горького пришлось оставить учебу. А. С. Макаренко удалось не только наладить жизнь колонии, но и превратить ее в образцовое детское учреждение на Украине. В 1926 году колония была переведена в Куряж (под Харьков). С 1927 года А. С. Макаренко совмещал работу в колонии им. М. Горького с организацией детской трудовой коммуны им. Ф. Э. Дзержинского. В 1928 году он вынужден был уйти из колонии им. М. Горького из-за нападок на его педагогическую систему.

До 1932 года Макаренко являлся заведующим, а с 1932 по 1935 год – начальником педагогической части коммуны им. Ф. Э. Дзержинского. В 1932–1935 годах при поддержке М. Горького были изданы художественные произведения А. С. Макаренко: «Марш 30 года», «Педагогическая поэма», пьеса «Мажор». В 1934 году А. С. Макаренко был принят в Союз советских писателей.

Летом 1935 года А. С. Макаренко отозвали из коммуны в Киев, назначив заместителем начальника Отдела трудовых колоний НКВД Украины, где он руководил учебно-воспитательной частью. В новой должности педагог взял на себя (по совместительству) руководство колонией несовершеннолетних правонарушителей № 5 в Броварах под Киевом.

В начале 1937 года А. С. Макаренко переехал в Москву, посвятив себя литературной и общественно-педагогической деятельности. В 1937–1939 годах были опубликованы его произведения: «Книга для родителей» (журнал «Красная новь», 1937, № 7–10), повесть «Честь» (журнал «Октябрь», 1937, № 11–12; 1938, № 5–6), «Флаги на башнях» (журнал «Красная новь», 1938, № 6–8), статьи, очерки, рецензии и т. д.

30 января 1939 года А. С. Макаренко был награжден орденом Трудового Красного Знамени «за выдающиеся успехи и достижения в области развития советской художественной литературы».

1 апреля 1939 года Антон Семенович скоропостижно скончался от сердечного приступа. Похоронен на Новодевичьем кладбище.

* * *

История появления в печати первой части «Педагогической поэмы» необычна и по-своему увлекательна.

В архиве хранится машинописный текст статьи супруги А. С. Макаренко Галины Стахиевны «Работа А. С. Макаренко над созданием „Педагогической поэмы“». Для читателя этот материал представляет особый интерес потому, что именно Галина Стахиевна явилась главной вдохновительницей и музой автора «Поэмы».

Но прежде чем раскрыть основные сюжеты и мотивы этого уникального документа, выявим некоторые «потаенные» страницы личной жизни Антона Семеновича – великого романтика и тонкого ценителя женской красоты.

Немецкий макаренковед Г. Хиллиг во вступлении к книге «Ты научила меня плакать… Переписка А. С. Макаренко с женой (1927–1939)» пишет, что Галина Стахиевна (по первому мужу Салько), по ее словам, впервые увидела А. С. Макаренко в Наркомпросе Украинской ССР еще в 1922 году, когда в педагогических кругах уже говорили о полтавской колонии им. М. Горького.

Отметим, что с июля 1926 по январь 1927 года Г. С. Салько (с сентября 1935 года Макаренко) работала инспектором отдела просвещения Наркомата РКИ УССР; затем до ноября 1927 года занимала должность председателя Харьковской окркомиссии по делам несовершеннолетних. То есть была начальницей заведующего горьковской колонией А. С. Макаренко.

Весной 1927 года Г. С. Салько и инспектор Наркомпроса Украины посетили горьковскую колонию в Куряже. Уже с ноября она являлась заместителем заведующего Управления детучреждений Харьковского окротдела наробразом и вместе с А. С. Макаренко занималась проблемой объединения колоний вокруг колонии Горького. В письме Г. С. Салько от 4 мая Антон Семенович писал, что за это дело берется только вместе с ней и просит не оставлять комиссию два года. Однако это мероприятие не было поддержано вышестоящими руководящими органами.

По мнению Г. Хиллига, Галина Стахиевна была умной, красивой, очаровательной женщиной с прекрасными, живыми, огромными черными глазами. Немецкий макаренковед писал, что «письма А. С. Макаренко июля 1927 года, адресованные „ясному месяцу“, однозначно свидетельствуют о том, что он в это время без памяти влюбился в Галину Стахиевну, которая довольно быстро заняла центральное место в его жизни» – то, что раньше принадлежало другим «Солнышкам» (Елизавете Федоровне Григорович и Ольге Петровне Ракович). Из письма А. С. Макаренко от 31 октября 1928 года следует, что именно он настаивал на официальной регистрации их связи, но она поначалу, вероятно, не торопилась с этим. Однако с осени 1928 года оба считали себя уже мужем и женой, а [ее сына. – С. Н.] Лёву Салько А. С. Макаренко считал своим сыном, хотя они в это время и жили раздельно. Совместное проживание в квартире, находившейся в коммуне им. Ф. Э. Дзержинского, началось в 1930 или 1931 году».

По словам немецкого макаренковеда Г. Хиллига, один из первых биографов Макаренко Е. З. Балабанович так охарактеризовал письма Макаренко 1927–1929 годов к Галине Стахиевне:

«Письма Макаренко к жене – своеобразный лирический дневник, в котором интимное, узколичное переплетается с общественным. Обычно не любивший говорить о своей внутренней жизни, Макаренко перед дорогим и близким человеком раскрывает себя с исключительной щедростью. Он как бы беседует с близким другом, думает вслух о самых разных вопросах. Макаренко дает в письмах зарисовки окружающей действительности, рассказывает о своей педагогической и литературной работе, делится планами на будущее. Огромная ценность писем и в том, что они позволяют ощутить широту и напряжение творческой мысли Макаренко». А далее Г. Хиллиг комментирует: «Очень вероятно, что „соавтором“ этой формулировки была Г. С. Макаренко, которая редактировала рукопись книги Балабановича».

Переписка Макаренко с женой долгие годы хранилась в закрытом фонде государственного архива и получила огласку только в 1994 году. Тем не менее, Е. З. Балабанович знал о переписке от Галины Стахиевны и с ее разрешения был ознакомлен с письмами. Г. Хиллиг не случайно подчеркивает: «На основании знакомых ему отрывков Балабанович называет письма А. С. Макаренко „гимнами любви“. После прочтения их подлинников здесь было бы уместнее говорить о „поэме любви и ревности“».

«Переписка дает такое обилие новой и неожиданной информации, – продолжает рассуждать Г. Хиллиг, – что привычные представления о А. С. Макаренко кажутся теперь недостаточными. Эти письма показывают нам Макаренко-человека ближе и понятнее, освобождают его образ от шаблонов, которые были созданы им самим и его посмертными канонизаторами. Благодаря письмам мы наконец-то проникаем к настоящему Макаренко. В наше время, когда на его родине всё советское (и он вместе со своими педагогическими идеями) фактически оказалось за бортом, его письма к жене могут стать ключом для нового подхода к этой притягательной личности в истории мировой педагогики».

Итак, время сохранило для нас уникальный документ – машинописный текст Г. С. Макаренко «Работа А. С. Макаренко над созданием „Педагогической поэмы“». Ознакомимся с этим документом.

Галина Стахиевна сообщает, что 17 мая 1927 года она посетила торжественный вечер, посвящённый празднованию годовщины переезда горьковцев в Куряж. По ее словам, это был праздник преображения куряжан и создания нового мощного коллектива. Поражало «единство этого веселого, приветливого и дружного коллектива», и трудно было поверить, «что только год назад „строй горьковцев и толпа куряжан стояли друг против друга на расстоянии семи – восьми метров… и молчали“».

В Харькове уже знали колонию. К гостям (шефам, начальству, знакомым, друзьям) колонисты были очень внимательны. Галина Стахиевна пишет: «… Каждому приглашенному заранее были присланы на квартиру изящно оформленные извещения: на безукоризненном листке ватмана небольшая виннетка акварелью (работа кружка изобразительных искусств), каллиграфически написанное именное обращение и программа праздника: в 5 часов торжественное собрание; в 6 – начало спектакля: „Сцены“ М. Горького „Враги“, после спектакля: гулянье, оркестр, иллюминация и фейерверк».

Галина Стахиевна отметила, что горьковский коллектив блистал во всем своем величии и красоте, сам праздник был естественной органической частью всей системы режима, дисциплины и труда горьковцев. Сам Макаренко «глубже и яснее других оценивал в то время силу своего эксперимента».

На празднике гости мало видели Макаренко, так как он был занят пьесой. Вот что сообщает Галина Стахиевна по этому поводу:

«„Шестой“ А „сводный“ ставил трудную и сложную пьесу „Враги“ и А. С., кроме обычных своих обязанностей по театру: администратора, художественного руководителя, зав. лит. частью, гл. режиссера, постановщика суфлера, играл Николая Скроботова, товарища прокурора. „Терпеть не могу той роли“, – говорил А. С., – но ребятам нельзя играть врагов, так сильно и лаконично написанных»».

Далее, пишет Галина Стахиевна, события развивались в следующей последовательности:

«После спектакля мы вышли во двор. Прозрачные майские сумерки были расцвечены длинными гирляндами разноцветных лампочек, благоухала матеола, звенели серебряные дисканты пацанов, звучал молодой смех и веселый говор, далеко в конце огромного двора щебетали девочки. Иногда в эту сложную симфонию вечера вступал колонийский оркестр. Мы сели с А. С. на скамейку под старой развесистой монастырской линией и говорили о празднике, о ближайших планах и далеких путях колонии. А. С. был очень оживлен и разговорчив в этот вечер, что редко с ним случалось, обычно он больше слушал других, чем говорил сам.

А когда у пруда взлетела первая ракета, А. С. юношески легко поднялся и позвал меня смотреть отражение фейерверка в воде. Он долго молчал, задумчиво следил причудливую игру огня в неподвижной глади пруда. В этом человеке не было ничего шаблонного, обыденно скучного, он всегда был самим собой, он умел владеть своими мыслями, поступками и чувствами, как виртуоз музыкант владеет своим инструментом. Это высшая форма выражения человечности, когда человек перестает уже быть только частью природы, а становится произведением им же созданного искусства.

При многоцветном мерцании тающем во мраке ночи звезд фейерверка А. С. сказал мне: „Я пишу книгу о колонии, о нашей работе и борьбе, может быть о себе… Но только это секрет. Потому, что толк из этого едва ли будет“. И рассказал о своем первом литературном дебюте и об отрицательном отзыве Горького».

Следует сказать, что А. С. Макаренко имел в виду свой первый рассказ «Глупый день», который был отправлен А. М. Горькому в 1914 году. В статье «Максим Горький в моей жизни» Антон Семенович сообщает об этом случае так: «Горький прислал мне собственноручное письмо, которое я и теперь помню слово в слово: „Рассказ интересен по теме, но написан слабо, драматизм переживаний попа неясен, не написан фон, а диалог неинтересен. Попробуйте написать что-нибудь другое“». Нет сомнения в том, что ответ А. М. Горького в то уже далекое время заставил двадцатишестилетнего впечатлительного Антона Семеновича пересмотреть свои ближайшие планы стать писателем. А в описываемой выше сцене Галину Стахиевну поразило следующее признание Антона Семенович: «Я очень благодарен Алексею Максимовичу за его прямоту. Гораздо проще было написать ни к чему не обязывающий нейтральный отзыв, и вышел бы из меня неудачный писатель, а сейчас я неплохой педагог и люблю свое дело. Трудно сказать, что к лучшему, что к худшему: были бы у меня книги, пусть даже удачные, но не было бы моих замечательных горьковцев… А с ними и о них можно и книгу написать».

Между тем сцена свидания Г. С. Салько и А. С. Макаренко в день юбилейного торжества продолжалась. Очарованная праздничным вечером, Галина Стахиевна с восторгом вспоминала:

«В 11 часов плавные звуки вечернего сигнала: „Спать пора, спать пора, колонисты, день закончен, день закончен трудовой…“ – и погасли огни колонийского праздника, и, замирая в далеком эхе, унесли радостный шум юношеского веселья. В сгустившемся мраке звездное небо ласковее замигало над колонией тонкими длинными лучиками, и слышнее стали бесшумные шорохи ночи. В этом уютном теплом мире безмятежным сном спала молодая сила горьковцев, надежно защищенная волей и разумом сильных людей, которые „так отлично умело любили и требовали“. Но сколько надо было положить героического труда и самоотверженности, растворенных в мгновениях будней, чтобы создать этот жизнерадостный пафос детского труда, отдыха и покоя!»

Торжество для взрослых продолжилось в квартире Елизаветы Федоровны Григорович. Ужин, прогулка в палисаднике у домика хозяйки. Антон Семенович увлек всех спорами о литературе. Говорил он «то совершенно серьезно, то в парадоксально острой форме, придававшей особую выразительность его мыслям».

Далее Галина Стахиевна пишет, что Антон Семенович говорил о гениях русской литературы, которые «всегда преодолевали современные им стилистические каноны и находили новые блестящие формы». И тут же, полушутя, добавлял, что «Диккенс не только закрепил на долгие годы сентиментально-слащавую манеру своего века, но обесцветил и утопил в ней свой гений». И, «весело смеясь, доказывал, что любовные драмы дворянских пар кажутся ему драмами благоустроенного заповедника, хорошо обеспеченного кормами». Эти слова, писала Галина Стахиевна, для присутствующих друзей-педагогов «было неожиданно занятно слушать». В этих шуточках звучало «непреклонное требование новых форм советской лирики и романтики. Требования эти Антон Семенович, с присущим ему чувством ответственности за всякое дело, обращал, прежде всего, к себе. Он напряженно искал в то время фабульных, стилистических и сюжетных выражений для создания книги».

Короткая летняя ночь подходила к концу. Спать было уже некогда, и все стали расходиться по своим делам. При прощании Антон Семенович обещал в первый свой приезд в Харьков привести черновую рукопись книги, начатую им еще в 1925 году.

Прошло несколько дней. Антон Семенович выполнил свое обещание: положил на стол Галины Стахиевны «еще не очень толстую стопку четвертушек бумаги, мелко исписанных одним из его почерков». И вот какими словами он «сопроводил» это свое действие: «Видите, я исполнил свое обещание, и зря, так как вы понимаете, как я сейчас рискую». Сказал «просто, искренне без всякой тени кокетства». И продолжил: «…Там будет видно, а сейчас, пожалуйста, никому не говорите в колонии, что я пишу книгу, это может нарушить естественную непринужденность наших отношений».

Галина Стахиевна бережно положила в ящик стола аккуратные странички без помарок и исправлений, но несколько дней не прикасалась к ним, так как берегла в себе «очарование праздничного вечера». Но когда решилась прочитать – была потрясена. Вот как она описывает свое состояние и ощущения: «…Не отрываясь, с возрастающим интересом я прочла всё до конца и с грустным сожалением положила в стопку последнюю страницу, – такой кратковременной показалась захватывающая радость этого чтения».

Радость чтения вызвала в Галине Стахиевне большой интерес к личности Антона Семеновича – не только талантливого педагога, но и замечательного писателя. Она вспоминала, что в рукописи было восемь глав, названия которых не изменялись при публикации. Начиналась рукопись главой «Бесславное начало колонии имени Горького». Позже появилась новая первая небольшая глава «Разговор с завгубнаробразом».

Рукопись была написана «от руки на очень хорошей тонкой линованной бумаге, пожелтевшей от времени», но названия не имела. Когда возник вопрос о названии, Галина Стахиевна, высоко оценив рукописный текст книги, сказала Антону Семеновичу, что он написал поэму. Интересной была ответная реакция: «Ну, эчеленца, эту патетическую импрессию вам придется очень серьезно доказать! – воскликнул Антон Семенович, скрывая веселую иронию в звучных иностранных словах».

У Галины Стахиевны был такой сильный аргумент, как прозаическая поэма Гоголя «Мертвые души», но она встретила сопротивление Макаренко и не смогла понять, удалось ли ей его убедить. И вдруг, к ее удивлению, «он подумал несколько дней и блестяще добавил слово „педагогическая“». Галина Стахиевна одобрила следующее высказывание В. Ермилова по этому поводу: «Этим ответственнейшим названием с самого начала и совершенно сознательно он очень затруднил себе задачу, но так справился с ней, что заглавие органично-едино со всем произведением: оно вытекает из его сущности и прекрасно раскрывает и завершает его» («Поэзия нашей жизни», 1941 г.).

Галина Стахиевна поняла важную вещь: автору первой части «Поэмы» в 1927 году было тридцать девять лет, и он не имел ещё опубликованных книг, «но он не был начинающим писателем». Она подчеркнула: «Это был уже зрелый художник со своей литературной манерой, вполне владеющий сложными законами и искусством стиля и композиции». И, наконец, последовало еще одно признание: «Я не знала его другим, не знаю, когда и как с такой определённостью складывался его яркий и самобытный талант. Могу только сказать, что написанные им главы в том же виде и порядке, в каком он при мне впервые вынул из портфеля, вошли в первую часть и без изменений были опубликованы в „Альманахе. Год 17-й“ в 1934 году».

Читателю «Педагогической поэмы» интересно знать, что, читая первую часть, он касается первоисточника. Читатель «захвачен напряжениями, трагедиями и достижениями первых дней колонии».

В заключение нашего знакомства с материалом Г. С. Макаренко «Работа А. С. Макаренко над созданием „Педагогической поэмы“» обратимся к ее личной оценке первой части «Поэмы».

«Вчитываясь в живую ткань мыслей и слов этих глав, я – обыкновенный и скромный любитель литературы, может быть, впервые тогда совершенно реально восприняла сложную концепцию единства формы и содержания. Предельной искренности и глубине идей, образов и чувств Макаренко нашел художественное выражение в изысканно простом, очень сжатом тексте, в органически нерасторжимой связи мастерски подобранных слов, которые ясно и точно передают его мысли. Экономной целесообразностью словесной формы он придал прозрачность стилю, которая дает возможность читателю почти зримо чувствовать богатый авторский подтекст, – проникнуться настроением автора. Это придает особое музыкальное звучание тексту: лейтмотивы постоянно обогащены сложной оркестровкой.

Такой же целостностью отличается композиция этих первых глав, хотя казалось, трудно было тогда говорить о композиционном единстве такой незначительной части большого произведения. Но талантливо найденная Антоном Семеновичем с самого начала форма отдельных глав – новелл, давала основание уже в то время по части судить о возможностях целого. И вся эта творчески многообразно и полно осуществляемая гармония формы и содержания создает ощущение ритма поэтического произведения – поэмы в прозе».

В начале 1930-х годов А. С. Макаренко написал «Общий план» будущего романа-эпопеи, в котором действующими лицами должна быть история любви и дружбы Галины Стахиевны и Антона Семеновича, обозначенные в двух темах: развитие лица А. и развития лица Б., то есть самого Макаренко (А.) и его музы – Галины Стахиевны (Б.).

«Развитие этой жизни, – пишет А. С. Макаренко в „Общем плане“, – точно так же характеризуется преобладанием и силой мажорных тонов, презрением к пустомелям и верой в будущего человека и его жизнь. Ее любовь к А. – это не только любовь к мужчине, но и целая система гармонического мироощущения. Вот почему в последней части нет двух жизней, а есть одна сверкающая гармония двух людей, представляющих целое, единственное живое целое, ценное на Земле.

Эта мысль о великом значении пары людей есть мысль о новой семье, о новом человеке, о новом элементе человеческого коллектива. Эта мысль должна оттеняться рисунком еще двух-трех человеческих культурных пар, способных понять в каждом своем движении, что счастье людей не должно исключать счастья и благополучия человечества».

Известно, что в «Педагогической поэме» отсутствует личная тема: нет развития лица А. и лица Б. Тем не менее А. С. Макаренко вернулся к этому плану в 1938–1939 годах, когда писал новый роман «Пути поколения», который остался незавершенным.

В «Общем плане» педагог отразил главное – свое отношение к рождающемуся новому обществу, которое он олицетворяет с коллективом колонии им. М. Горького, то есть тем самым «изумрудиком» – первым ростком нового гуманного общества. Путь к этому новому обществу, к новому человеку-гражданину лежит долгий и трудный, требующий «глубокого сознания длительности постройки человеческой культуры», «человеческого разума, количества и качества „работающих коллективов“», «перестройкой представлений о мире, основанной на неожиданно новой теме ценности личности в ценном коллективе». И что удивительно, Макаренко вручает этот «изумрудик» в руки младшего коллектива как «прекрасное на память». Не является ли это признание свидетельством того, что время для коммунистического общества еще не наступило?!

* * *

Педагог признавался, что вся его жизнь прошла под знаком Максима Горького – великого мастера мировой культуры, впитавшего в себя «квинтэссенцию того наилучшего, что создали самые светлые головы человечества». До самых последних дней Максим Горький оставался его учителем, который научил человеческой гордости, оптимизму, вере в счастливое человечество.

В год смерти А. М. Горького (1936) Антон Семенович писал, что нет анализа всего творческого богатства Максима Горького, но «когда этот анализ будет произведен, человечество поразится глубиной и захватом горьковского исследования о человеке».

Книги А. М. Горького, продолжал свою мысль А. С. Макаренко, не подскажут воспитательного метода, «но они дадут большое знание о человеке в огромном диапазоне возможностей, и при этом дадут человека не натуралистического, не списанного с натуры, а человека в великолепном обобщении». «Горьковский человек всегда в обществе, всегда видны его корни, он прежде всего социален, и, если он страдает или несчастен, всегда можно сказать, кто в этом виноват». «Горьковские герои неохотно страдают», каждый человек, даже отрицательный, у него хорош. Культурная и человеческая высота Максима Горького, «его непримиримость в борьбе, его гениальное чутье ко всякой фальши, ко всему дешевому, мелкому, чуждому, карикатурному, его ненависть к старому миру… его любовь к человеку – „мудрому строителю жизни“ – для многих миллионов живущих и будущих людей должны всегда быть неисчерпаемым образцом».

Называя себя представителем рабочей интеллигенции, А. С. Макаренко признавался, что после 1905 года имя Максима Горького было маяком для него и его современников. «В его произведениях, – писал педагог, – нас особенно покоряла исключительная жажда жизни, неисчерпаемый оптимизм, вера в человека, непреклонная убежденность в прекрасном будущем».

Творчество А. М. Горького «с его неисчерпаемым запасом мудрых наблюдений, доскональным знанием жизни, глубоким пониманием человека, творчество, проникнутое любовью к человеку и ненавистью ко всему, что препятствует свободному развитию человека», служило А. С. Макаренко не только образцом для саморазвития, но и примером того, как человек, пройдя через «дно», поднялся до высот культуры. Поэтому А. М. Горький стал тем идеалом, к которому нужно было стремиться его колонистам-горьковцам – бывшим несовершеннолетним правонарушителям и беспризорникам, которые тоже прошли через «дно» жизни. А. С. Макаренко сделал все возможное, чтобы Горький стал им дорог и близок.

Книги Алексея Максимовича читали все, по его пьесам ставили спектакли, день рождения писателя отмечали как самый любимый семейный праздник, в этот день ставили пьесу «На дне». Антон Семенович считал, что в этой пьесе звучит трагическая линия разрыва между «безжалостной обреченностью и душевной человеческой прелестью забытых „в обществе“ людей».

Колонисты с гордостью носили имя – горьковцы, гордились тем, что колония названа именем любимого писателя, гордились своей перепиской с Алексеем Максимовичем. Не случайно «Педагогическая поэма» имеет посвящение: «С преданностью и любовью нашему шефу, другу и учителю Максиму Горькому».

* * *

Об А. С. Макаренко издано много биографических книг и статей. Однако его жизнь, личность и творчество до сих пор вызывают глубокий интерес не только академических ученых и педагогов, но и писателей, режиссеров-документалистов, деятелей культуры. В этом удивительном человеке с большим носом и спокойными, немножко насмешливыми близорукими глазами таилась мощная интеллектуальная сила воздействия на окружающих его людей. Охарактеризовать творческую деятельность этого человека можно следующими словами: талантливый педагог-руководитель, блестящий организатор колонии и коммуны для несовершеннолетних правонарушителей и беспризорников, драматург, писатель, сценарист, беллетрист, литературный критик, рецензент, заместитель редактора журнала «Октябрь», член редакционного совета издательства «Советский писатель».

Яркая, талантливая личность А. С. Макаренко привлекала, вернее, притягивала внимание как детей, так и взрослых. Он был страстно влюблен в театр, музыку, живопись, изящную литературу, прекрасно знал отечественную и зарубежную историю, играл на скрипке, пел, рисовал, был сочинителем, режиссером и актером коммунарских спектаклей-феерий. Но главное его достоинство – это искренняя любовь к человеку.

Антон Семенович умел увидеть в тайниках души самого запущенного юноши (или девушки) слабый росток человечности и, зацепившись за этот росточек, воспитать в нем настоящего человека-гражданина своей страны – образованного, трудолюбивого, мужественного, обладающего чувством человеческого достоинства, честью, ответственностью, знающего свои права и трудовые обязанности, патриота своей страны, способного защитить слабого, защитить свою Родину. Колонисты видели в нем отца – строгого, требовательного и справедливого. Между собой называли его «Антон». Соратники вспоминали, что именем «Антон» был насыщен воздух коммуны, везде и по всякому поводу произносили это слово. «Здесь в слове „Антон“ было что-то неизмеримо большее… было столько уважения, безыскусственной восторженности, столько теплоты…» и сыновней любви.

Глубоко уважая человеческую личность, Антон Семенович предъявлял к ней самые высокие требования, не допускал послабления даже в мелочах, добиваясь идеального поступка, достойного поведения. «Хорошее в человеке, – писал Антон Семенович, – приходится всегда проектировать, и педагог это обязан делать. Он обязан подходить к человеку с оптимистической гипотезой, пусть даже и с некоторым риском ошибиться».

Шеф и большой друг горьковцев А. М. Горький писал колонистам: «Хотелось бы мне, милые товарищи, чтоб и вы поверили друг в друга, поверили в то, что каждый из вас скрывает в себе множество ценнейших возможностей, не проснувшихся талантов, оригинальных мыслей, что каждый из вас – великая ценность. Это – самая великая вера, только она и должна быть. Всегда лучше ждать друг от друга хорошего, чем плохого, а ожидая от людей плохого – мы их портим. Люди потому и плохи, что плохо смотрят друг на друга».

Алексей Максимович утверждал, что самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей, – это вера в человека!

Этому горьковскому завету Антон Семенович следовал до конца своей жизни.

Педагогическое наследие А. С. Макаренко имеет колоссальное теоретическое и практическое значение. По словам французского писателя Луи Арагона «Педагогическая поэма» беспрецедентна, «ничто не в силах остановить ее заражающего влияния, и ничего не может лишить ее будущего». Мировое сообщество в лице ЮНЕСКО включило Антона Семеновича Макаренко в число выдающихся педагогов мирового масштаба ХХ столетия, а его «Педагогическая поэма» признана лучшим произведением о воспитании личности.

Невская С. С., доктор педагогических наук, доцент

С преданностью и любовью нашему шефу, другу и учителю Максиму Горькому

Часть первая

1. Разговор с завгубнаробразом

В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом[1] вызвал меня к себе и сказал:

– Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно… вот что твоей школе[2] дали это самое… губсовнархоз…

– Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься, – взвоешь: какая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?

– Да… Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое, и столы не такие. Нету у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого – революционного. Штаны у вас навыпуск!

– У меня как раз не навыпуск.

– Ну, у тебя не навыпуск… Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу, тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек – по улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело, наробразовское… Ну?

– А что – «ну»?

– Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю – руками и ногами: зарежут, говорят, вам бы это кабинетик, книжечки… Очки вон надел.

Я рассмеялся:

– Смотрите, уже и очки помешали!

– Я ж и говорю, вам бы все читать, а если вам живого человека дают, так вы это самое: зарежет меня живой человек. Интеллигенты!

Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными глазами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую братию. Но ведь он был не прав, этот завгубнаробразом.

– Вот послушайте меня…

– Ну, что «послушайте», что «послушайте»? Ну, что ты можешь такого сказать? Скажешь: вот если бы это самое… как в Америке! Я недавно по этому случаю книжонку прочитал, – подсунули. Реформаторы… или как там, стой!.. Ага! Реформаториумы[3]. Ну, так этого у нас еще нет.

– Нет, вы послушайте меня.

– Ну, слушаю.

– Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были колонии малолетних преступников…

– Это не то, знаешь… До революции это не то.

– Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.

– По-новому, это ты верно.

– А никто не знает – как.

– И ты не знаешь?

– И я не знаю.

– А вот у меня это самое… есть такие в губнаробразе, которые знают…

– А за дело браться не хотят.

– Не хотят, сволочи, это ты верно.

– А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сделал, они скажут: не так.

– Скажут, стервы, это ты верно.

– А вы им поверите, а не мне.

– Не поверю им, скажу: было б самим браться!

– Ну, а если я и в самом деле напутаю?

Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:

– Да что ты мне: напутаю, напутаю!.. Ну, и напутаешь. Чего ты от меня хочешь? Что я, не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там будет видно. Самое главное, это самое… не какая-нибудь там колония малолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание[4]… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай. Все равно, всем учиться нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю. Ну и хорошо.

– А место есть? Здания все-таки нужны.

– Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолетних преступников. Недалеко – верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров разведешь…

– А люди?

– А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомобиль дать?

– Деньги?..

– Деньги есть. Вот получи.

Он из ящика стола достал пачку.

– Сто пятьдесят миллионов[5]. Это тебе на всякую организацию. Ремонт там, мебелишка какая нужна…

– И на коров?

– С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.

– Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.

– Я уже смотрел… что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай – и все.

– Ну, добре, – сказал я с облегчением, потому что в тот момент ничего страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.

– Вот это молодец! – сказал завгубнаробразом. – Действуй! Дело святое!

2. Бесславное начало колонии имени Горького

В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах – гектаров двести соснового леса, а по краю леса – большак на Харьков, скучно поблескивающий чистеньким булыжником.

В лесу поляна гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонарушителей.

Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину, к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован на небе ряд старых берез, еще две-три соломенных крыши. Вот и все.

До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 году она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов. Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневниках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно, отставные унтер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом воспитанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью. Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.

Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Ближайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища, называемые каморами и клунями, все то, что могло быть выражено в материальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким добром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, двери не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разобраны по кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире директора остался на месте.

– Почему шкаф остался? – спросил я соседа, Луку Семеновича Верхолу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.

– Так что, значится, можно сказать, что шкафик етой нашим людям без надобности. Разобрать его, – сами ж видите, что с него? А в хату, можно сказать, в хату он не войдёт – и по высокости, и поперек себя тоже…

В сараях по углам было свалено много всякого лома, но дельных предметов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие ценности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая сеялка, восемь столярных верстаков, падающих в обморок при одной мысли о столярной работе, и так еле на ногах державшихся, конь – мерин, когда-то бывший киргизом, в возрасте тридцати лет, и медный колокол.

В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня вопросом:

– Вы будете заведующий педагогической частью?

Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским прононсом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его словаре было много украинских слов, и «г» он произносил всегда на южный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на литературное великорусское «г», что у него получалось, пожалуй, даже чересчур сильно.

– Вы будете заведующий педакокической частью?

– Почему? Я заведующий колонией…

– Нет, – сказал он, вынув изо рта трубку, – вы будете заведующий педакокической частью, а я – заведующий хозяйственной частью.

Представьте себе врубелевского «Пана»[6], совершенно уже облысевшего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бороду, а усы подстригите по-архиерейски. В зубы дайте ему трубку. Это будет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен для такого простого дела, как заведывание хозяйством детской колонии. За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гордостью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвардии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведывал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.

Калина Иванович сделался первым объектом моей воспитательной деятельности. В особенности меня затрудняло обилие у него самых разнообразных убеждений. Он с одинаковым вкусом ругал буржуев, большевиков, русских, евреев, нашу неряшливость и немецкую аккуратность. Но его голубые глаза сверкали такой любовью к жизни, он был так восприимчив и подвижен, что я не пожалел для него небольшого количества педагогической энергии. И начал я его воспитание в первые же дни, с нашего первого разговора:

– Как же так, товарищ Сердюк, не может же быть без заведующего колония? Кто-нибудь должен отвечать за все.

Калина Иванович снова вынул трубку и вежливо склонился к моему лицу:

– Так вы желаете быть заведующим колонией? И чтобы я вам в некотором роде подчинялся?

– Нет, это не обязательно. Давайте, я вам буду подчиняться.

– Я педакокике не обучался, что не мое, то не мое. Вы еще молодой человек и хотите, чтобы я, старик, был на побегушках? Так тоже нехорошо! А быть заведующим колонией – так, знаете, для этого ж я еще малограмотный, да и зачем это мне…

Калина Иванович неблагосклонно отошел от меня. Надулся. Целый день он ходил грустный, а вечером пришел в мою комнату уже в полной печали:

– Я вам здеся поставив столик и кроватку, какие нашлись…

– Спасибо.

– Я думав, думав, как нам быть с этой самой колонией. И решив, что вам, конешно, лучше быть заведующим колонией, а я вам буду как бы подчиняться.

– Помиримся, Калина Иванович.

– Я так тоже думаю, что помиримся. Не святые горшки леплять, и мы дело наше сделаем. А вы, как человек грамотный, будете как бы заведующим.

Мы приступили к работе. При помощи «дрючков» тридцатилетняя коняка была поставлена на ноги. Калина Иванович взгромоздился на некоторое подобие брички, любезно предоставленной нам соседом, и вся эта система двинулась в город со скоростью двух километров в час. Начался организационный период.

Для организационного периода была поставлена вполне уместная задача – концентрация материальных ценностей, необходимых для воспитания нового человека. В течение двух месяцев мы с Калиной Ивановичем проводили в городе целые дни. В город Калина Иванович ездил, а я ходил пешком. Он считал ниже своего достоинства пешеходный способ, а я никак не мог примириться с теми темпами, которые мог обеспечить бывший киргиз.

В течение двух месяцев нам удалось при помощи деревенских специалистов кое-как привести в порядок одну из казарм бывшей колонии: вставили стекла, поправили печи, навесили новые двери. В области внешней политики у нас было единственное, но зато значительное достижение: нам удалось выпросить в опродкомарме Первой запасной[7] сто пятьдесят пудов ржаной муки. Иных материальных ценностей нам не повезло «сконцентрировать».

Сравнив все это с моими идеалами в области материальной культуры, я увидел: если бы у меня было во сто раз больше, то до идеала оставалось бы столько же, сколько и теперь. Вследствие этого я принужден был объявить организационный период законченным. Калина Иванович согласился с моей точкой зрения:

– Что ж ты соберешь, когда они, паразиты, зажигалки делають? Разорили, понимаешь ты, народ, а теперь как хочешь, так и организуйся. Приходится, как Илья Муромець…

– Илья Муромец?

– Ну да. Был такой – Илья Муромець, – может, ты чув, – так они его, паразиты, богатырем объявили. А я так считаю, что он был просто бедняк и лодырь, летом, понимаешь ты, на санях ездил.

– Ну что же, будем, как Илья Муромец, это еще не так плохо. А где же Соловей-разбойник?

– Соловьев-разбойников, брат, сколько хочешь.

Прибыли в колонию две воспитательницы: Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна. В поисках педагогических работников я дошел было до полного отчаяния: никто не хотел посвятить себя воспитанию нового человека в нашем лесу – все боялись «босяков», и никто не верил, что наша затея окончится добром. И только на конференции работников сельской школы, на которой и мне пришлось витийствовать, нашлись два живых человека. Я был рад, что это женщины. Мне казалось, что «облагораживающее женское влияние» счастливо дополнит нашу систему сил.

Лидия Петровна была очень молода – девочка. Она недавно окончила гимназию и еще не остыла от материнской заботы. Завгубнаробразом меня спросил, подписывая назначение:

– Зачем тебе эта девчонка? Она же ничего не знает.

– Да я именно такую и искал. Видите ли, мне иногда приходит в голову, что знания сейчас не так важны. Эта самая Лидочка – чистейшее существо, я рассчитываю на нее вроде как на прививку.

– Не слишком ли хитришь? Ну, хорошо.

Зато Екатерина Григорьевна была матерый педагогический волк. Она ненамного раньше Лидочки родилась, но Лидочка прислонялась к ее плечу, как ребенок к матери. У Екатерины Григорьевны на серьезном красивом лице прямились почти мужские черные брови. Она умела носить с подчеркнутой опрятностью каким-то чудом сохранившиеся платья, и Калина Иванович правильно выразился, познакомившись с нею:

– С такой женщиной нужно очень осторожно поступать.

Итак, все было готово.

Четвертого декабря в колонию прибыли первые шесть воспитанников и предъявили мне какой-то сказочный пакет с пятью огромными сургучными печатями. В пакете были «дела». Четверо имели по восемнадцати лет, были присланы за вооруженный квартирный грабеж, а двое были помоложе и обвинялись в кражах. Воспитанники наши были прекрасно одеты: галифе, щегольские сапоги. Прически их были последней моды. Это вовсе не были беспризорные дети. Фамилии этих первых: Задоров, Бурун, Волохов, Бендюк, Гуд и Таранец.

Мы их встретили приветливо. У нас с утра готовился особенно вкусный обед, кухарка блистала белоснежной повязкой; в спальне, на свободном от кроватей пространстве, были накрыты парадные столы; скатертей мы не имели, но их с успехом заменили новые простыни. Здесь собрались все участники нарождающейся колонии. Пришел и Калина Иванович, по случаю торжества сменивший серый измазанный пиджачок на курточку зеленого бархата.

Я сказал речь о новой, трудовой жизни, о том, что нужно забыть о прошлом, что нужно идти все вперед и вперед. Воспитанники мою речь слушали плохо, перешептывались, с ехидными улыбками и презрением посматривали на расставленные в казарме складные койки – «дачки», покрытые далеко не новыми ватными одеялами, на некрашеные двери и окна. В середине моей речи Задоров вдруг громко сказал кому-то из товарищей:

– Через тебя влипли в эту бузу!

Остаток дня мы посвятили планированию нашей дальнейшей жизни. Но воспитанники с вежливой небрежностью выслушивали мои предложения, – только бы скорее от меня отделаться.

А наутро пришла ко мне взволнованная Лидия Петровна и сказала:

– Я не знаю, как с ними разговаривать… Говорю им: надо за водой ехать на озеро, а один там, такой – с прической, надевает сапоги и прямо мне в лицо сапогом: «Вы видите, сапожник пошил очень тесные сапоги!»

В первые дни они нас даже не оскорбляли, просто не замечали нас. К вечеру они свободно уходили из колонии и возвращались утром, сдержанно улыбаясь моему проникновенному соцвосовскому[8] выговору. Через неделю Бендюк был арестован приехавшим агентом губрозыска за совершенное ночью убийство и ограбление. Лидочка насмерть была перепугана этим событием, плакала у себя в комнате и выходила только затем, чтобы у всех спрашивать:

– Да что же это такое? Как же это так? Пошел и убил?..

Екатерина Григорьевна, серьезно улыбаясь, хмурила брови:

– Не знаю, Антон Семенович, серьезно, не знаю. Может быть, нужно просто уехать. Я не знаю, какой тон здесь возможен…

Пустынный лес, окружавший нашу колонию, пустые коробки наших домов, десяток «дачек» вместо кроватей, топор и лопата в качестве инструмента и полдесятка воспитанников, категорически отрицавших не только нашу педагогику, но всю человеческую культуру, – все это, правду говоря, нисколько не соответствовало нашему прежнему школьному опыту.

Длинными зимними вечерами в колонии было жутко. Колония освещалась двумя пятилинейными лампочками: одна – в спальне, другая – в моей комнате. У воспитательниц и у Калины Ивановича были «каганцы» – изобретение времен Кия, Щека и Хорива[9]. В моей лампочке верхняя часть стекла была отбита, а оставшаяся часть всегда закопчена, потому что Калина Иванович, закуривая свою трубку, пользовался часто огнем моей лампы, просовывая для этого в стекло половину газеты.

В тот год рано начались снежные вьюги, и весь двор колонии был завален сугробами снега, а расчистить дорожки было некому. Я просил об этом воспитанников, но Задоров мне сказал:

– Дорожки расчистить можно, но только пусть зима кончится: а то мы расчистим, а снег опять нападет. Понимаете?

Он мило улыбнулся и отошел к товарищу, забыв о моем существовании. Задоров был из интеллигентной семьи – это было видно сразу. Он правильно говорил, его лицо отличалось той молодой холеностью, какая бывает только у хорошо кормленных детей. Волохов был другого порядка человек: широкий рот, широкий нос, широко расставленные глаза, все это с особенной мясистой подвижностью, – лицо бандита. Волохов всегда держал руки в карманах галифе, и теперь он подошел ко мне в такой позе:

– Ну, сказали ж вам…

Я вышел из спальни, обратив свой гнев в какой-то тяжелый камень в груди. Но дорожки нужно было расчистить, а окаменевший гнев требовал движения. Я зашел к Калине Ивановичу:

– Пойдем снег чистить.

– Что ты! Что ж, я сюда черноробом наймался? А эти что? – кивнул он на спальни. – Соловьи-разбойники?

– Не хотят.

– Ах, паразиты! Ну, пойдем!

Мы с Калиной Ивановичем уже оканчивали первую дорожку, когда на нее вышли Волохов и Таранец, направляясь, как всегда, в город.

– Вот хорошо! – сказал весело Таранец.

– Давно бы так, – поддержал Волохов.

Калина Иванович загородил им дорогу:

– То есть как это – «хорошо»? Ты, сволочь, отказался работать, так думаешь, я для тебя буду? Ты здесь не будешь ходить, паразит! Полезай в снег, а то я тебя лопатой…

Калина Иванович замахнулся лопатой, но через мгновение его лопата полетела далеко в сугроб, трубка – в другую сторону, и изумленный Калина Иванович мог только взглядом проводить юношей и издали слышать, как они ему крикнули:

– Придется самому за лопатой полазить!

Со смехом они ушли в город.

– Уеду отседова к черту! Чтоб я тут работал! – сказал Калина Иванович и ушел в свою квартиру, бросив лопату в сугробе.

Жизнь наша сделалась печальной и жуткой. На большой дороге на Харьков каждый вечер кричали:

– Рятуйте!..[10]

Ограбленные селяне приходили к нам и трагическими голосами просили помощи.

Я выпросил у завгубнаробразом наган для защиты от дорожных рыцарей, но положение в колонии скрывал от него. Я еще не терял надежды, что придумаю способ договориться с воспитанниками.

Первые месяцы нашей колонии для меня и моих товарищей были не только месяцами отчаяния и бессильного напряжения, – они были еще и месяцами поисков истины. Я во всю жизнь не прочитал столько педагогической литературы, сколько зимою 1920 года.

Это было время Врангеля[11] и польской войны. Врангель где-то был близко, возле Новомиргорода; совсем недалеко от нас, в Черкасах, воевали поляки, по всей Украине бродили батьки, вокруг нас многие находились в блакитно-желтом очаровании[12]. Но мы в нашем лесу, подперев голову руками, старались забыть о громах великих событий и читали педагогические книги.

У меня главным результатом этого чтения была крепкая и почему-то вдруг основательная уверенность, что в моих руках никакой науки нет и никакой теории нет, что теорию нужно извлечь из всей суммы реальных явлений, происходящих на моих глазах. Я сначала даже не понял, а просто увидел, что мне нужны не книжные формулы, которые я все равно не мог применить к делу, а немедленный анализ и немедленное действие.

Нас властно обступал хаос мелочей, целое море элементарнейших требований здравого смысла, из которых каждое способно было вдребезги разнести всю нашу мудрую педагогическую науку.

Педагогическую науку?

Всем своим существом я чувствовал, что мне нужно спешить, что я не могу ожидать ни одного лишнего дня. Колония все больше и больше принимала характер «малины» – воровского притона, в отношениях воспитанников к воспитателям все больше определялся тон постоянного издевательства и хулиганства. При воспитательницах уже начали рассказывать похабные анекдоты, грубо требовали подачи обеда, швырялись тарелками в столовой, демонстративно играли финками и глумливо расспрашивали, сколько у кого есть добра:

– Всегда, знаете, может пригодиться… в трудную минуту.

Они решительно отказывались пойти нарубить дров для печей и в присутствии Калины Ивановича разломали деревянную крышу сарая. Сделали они это с дружелюбными шутками и смехом:

– На наш век хватит!

Калина Иванович рассыпал миллионы искр из своей трубки и разводил руками:

– Что ты им скажешь, паразитам? Видишь, какие алегантские холявы! И откуда это они почерпнули, чтоб постройки ломать? За это родителей нужно в кутузку, паразитов…

И вот свершилось: я не удержался на педагогическом канате.

В одно зимнее утро я предложил Задорову пойти нарубить дров для кухни. Услышал обычный задорно-веселый ответ.

– Иди сам наруби, много вас тут!

Это впервые ко мне обратились на «ты».

В состоянии гнева и обиды, доведенный до отчаяния и остервенения всеми предшествующими месяцами, я размахнулся и ударил Задорова по щеке. Ударил сильно, он не удержался на ногах и повалился на печку. Я ударил второй раз, схватил его за шиворот, приподнял и ударил третий раз.

Я вдруг увидел, что он страшно испугался. Бледный, с трясущимися руками, он поспешил надеть фуражку, потом снял ее и снова надел. Я, вероятно, еще бил бы его, но он тихо и со стоном прошептал:

– Простите, Антон Семенович…

Мой гнев был настолько дик и неумерен, что я чувствовал: скажи кто-нибудь слово против меня – я брошусь на всех, буду стремиться к убийству, к уничтожению этой своры бандитов. У меня в руках очутилась железная кочерга. Все пять воспитанников молча стояли у своих кроватей, Бурун что-то спешил поправить в костюме.

Я обернулся к ним и постучал кочергой по спинке кровати:

– Или всем немедленно отправляться в лес, на работу, или убираться из колонии к чертовой матери!

И вышел из спальни.

Пройдя к сараю, в котором хранились наши инструменты, я взял топор и хмуро посматривал, как воспитанники разбирали топоры и пилы. У меня мелькнула мысль, что лучше в этот день не рубить лес – не давать воспитанникам топоров в руки, но было уже поздно: они получили все, что им полагалось. Все равно. Я был готов на все, я решил, что даром свою жизнь не отдам. У меня в кармане был еще и револьвер.

Мы пошли в лес. Калина Иванович догнал меня и в страшном волнении зашептал:

– Что такое? Скажи на милость, чего это они такие добрые?

Я рассеянно глянул в голубые очи Пана и сказал:

– Скверно, брат, дело. Первый раз в жизни ударил человека.

– Ох, ты ж, лышенько! – ахнул Калина Иванович. – А если они жалиться будут?

– Ну, это еще не беда…

К моему удивлению, все прошло прекрасно. Я проработал с ребятами до обеда. Мы рубили в лесу кривые сосенки. Ребята в общем хмурились, но свежий морозный воздух, красивый лес, убранный огромными шапками снега, дружное участие пилы и топора сделали свое дело.

В перерыве мы смущенно закурили из моего запаса махорки, и, пуская дым к верхушке сосен, Задоров вдруг разразился смехом:

– А здо́рово! Ха-ха-ха-ха!..

Приятно было видеть его смеющуюся румяную рожу, и я не мог не ответить ему улыбкой:

– Что – здо́рово? Работа?

– Работа само собой. Нет, а вот как вы меня съездили!

Задоров был большой и сильный юноша, и смеяться ему, конечно, было уместно. Я и то удивлялся, как я решился тронуть такого богатыря.

Он залился смехом и, продолжая хохотать, взял топор и направился к дереву:

– История, ха-ха-ха!..

Обедали мы вместе, с аппетитом и шутками, но утреннего события не вспоминали. Я себя чувствовал все же неловко, но уже решил не сдавать тона и уверенно распорядился после обеда. Волохов ухмыльнулся, но Задоров подошел ко мне с самой серьезной рожей:

– Мы не такие плохие, Антон Семенович! Будет все хорошо. Мы понимаем…

3. Характеристика первичных потребностей

На другой день я сказал воспитанникам:

– В спальне должно быть чисто! У вас должны быть дежурные по спальне. В город можно уходить только с моего разрешения. Кто уйдет без отпуска, пусть не возвращается, – не приму.

– Ого! – сказал Волохов. – А может быть, можно полегче?

– Выбирайте, ребята, что вам нужнее. Я иначе не могу. В колонии должна быть дисциплина. Если вам не нравится, расходитесь, кто куда хочет. А кто останется жить в колонии, тот будет соблюдать дисциплину. Как хотите. «Малины» не будет.

Задоров протянул мне руку.

– По рукам – правильно! Ты, Волохов, молчи. Ты еще глупый в этих делах. Нам все равно здесь пересидеть нужно, не в допр[13] же идти.

– А что, и в школу ходить обязательно? – спросил Волохов.

– Обязательно.

– А если я не хочу учиться?.. На что мне?..

– В школу обязательно. Хочешь ты или не хочешь, все равно. Видишь, тебя Задоров сейчас дураком назвал. Надо учиться – умнеть.

Волохов шутливо завертел головой и сказал, повторяя слова какого-то украинского анекдота:

– От ускочив, так ускочив!

В области дисциплины случай с Задоровым был поворотным пунктом. Нужно правду сказать, я не мучился угрызениями совести. Да, я избил воспитанника. Я пережил всю педагогическую несуразность, всю юридическую незаконность этого случая, но в то же время я видел, что чистота моих педагогических рук – дело второстепенное в сравнении со стоящей передо мной задачей. Я твердо решил, что буду диктатором, если другим методом не овладею. Через некоторое время у меня было серьезное столкновение с Волоховым, который, будучи дежурным, не убрал в спальне и отказался убрать после моего замечания. Я на него посмотрел сердито и сказал:

– Не выводи меня из себя. Убери!

– А то что? Морду набьете? Права не имеете!..

Я взял его за воротник, приблизил к себе и зашипел в лицо совершенно искренно:

– Слушай! Последний раз предупреждаю: не морду набью, а изувечу! А потом ты на меня жалуйся, сяду в допр, это не твое дело!

Волохов вырвался из моих рук и сказал со слезами:

– Из-за такого пустяка в допр нечего садиться. Уберу, черт с вами!

Я на него загремел:

– Как ты разговариваешь?

– Да как же с вами разговаривать? Да ну вас к…!

– Что? Выругайся…

Он вдруг засмеялся и махнул рукой.

– Вот человек, смотри ты. Уберу, уберу, не кричите!

Нужно, однако, заметить, что я ни одной минуты не считал, что нашел в насилии какое-то всесильное педагогическое средство. Случай с Задоровым достался мне дороже, чем самому Задорову. Я стал бояться, что могу броситься в сторону наименьшего сопротивления. Из воспитательниц прямо и настойчиво осудила меня Лидия Петровна. Вечером того же дня она положила голову на кулачки и пристала:

– Так вы уже нашли метод? Как в бурсе[14], да?

– Отстаньте, Лидочка!

– Нет, вы скажите, будем бить морду? И мне можно? Или только вам?

– Лидочка, я вам потом скажу. Сейчас я еще сам не знаю. Вы подождите немного.

– Ну, хорошо, подожду.

Екатерина Григорьевна несколько дней хмурила брови и разговаривала со мной официально-приветливо. Только дней через пять она меня спросила, улыбнувшись серьезно:

– Ну, как вы себя чувствуете?

– Все равно. Прекрасно себя чувствую.

– А вы знаете, что в этой истории самое печальное?

– Самое печальное?

– Да. Самое неприятное то, что ведь ребята о вашем подвиге рассказывают с упоением. Они в вас даже готовы влюбиться, и первый Задоров. Что это такое? Я не понимаю. Что это, привычка к рабству?

Я подумал немного и сказал Екатерине Григорьевне:

– Нет, тут не в рабстве дело. Тут как-то иначе. Вы проанализируйте хорошенько: ведь Задоров сильнее меня, он мог бы меня искалечить одним ударом. А ведь он ничего не боится, не боятся и Бурун и другие. Во всей этой истории они не видят побоев, они видят только гнев, человеческий взрыв. Они же прекрасно понимают, что я мог бы и не бить, мог бы возвратить Задорова, как неисправимого, в комиссию[15], мог причинить им много важных неприятностей. Но я этого не делаю, я пошел на опасный для себя, но человеческий, а не формальный поступок. А колония им, очевидно, все-таки нужна. Тут сложнее. Кроме того, они видят, что мы много работаем для них. Все-таки они люди. Это важное обстоятельство.

– Может быть, – задумалась Екатерина Григорьевна.

Но задумываться нам было некогда. Через неделю, в феврале 1921 года, я привез на мебельной линейке полтора десятка настоящих беспризорных и по-настоящему оборванных ребят. С ними пришлось много возиться, чтобы обмыть, кое-как одеть, вылечить чесотку. К марту в колонии было до тридцати ребят. В большинстве они были очень запущены, дики и совершенно не приспособлены для выполнения соцвосовской мечты. Того особенного творчества, которое якобы делает детское мышление очень близким по своему типу к научному мышлению, у них пока что не было.

Прибавилось в колонии и воспитателей. К марту у нас был уже настоящий педагогический совет. Чета из Ивана Ивановича и Натальи Марковны Осиповых, к удивлению всей колонии, привезла с собою значительное имущество: диваны, стулья, шкафы, множество всякой одежды и посуды. Наши голые колонисты с чрезвычайным интересом наблюдали, как разгружались возы со всем этим добром у дверей квартиры Осиповых.

Интерес колонистов к имуществу Осиповых был далеко не академическим интересом, и я очень боялся, что все это великолепное переселение может получить обратное движение к городским базарам. Через неделю особый интерес к богатству Осиповых несколько разрядился прибытием экономки. Экономка была старушка очень добрая, разговорчивая и глупая. Ее имущество хотя и уступало осиповскому, но состояло из очень аппетитных вещей. Было там много муки, банок с вареньем и еще с чем-то, много небольших аккуратных мешочков и саквояжиков, в которых прощупывались глазами наших воспитанников разные ценные вещи.

Экономка с большим старушечьим вкусом и уютом расположилась в своей комнате, приспособила свои коробки и другие вместилища к разным кладовочкам, уголкам и местечкам, самой природой назначенным для такого дела, и как-то очень быстро сдружилась с двумя-тремя ребятами. Сдружились они на договорных началах: они доставляли ей дрова и ставили самовар, а она за это угощала их чаем и разговорами о жизни. Делать экономке в колонии было, собственно говоря, нечего, и я удивлялся, для чего ее назначили.

В колонии не нужно было никакой экономки. Мы были невероятно бедны.

Кроме нескольких квартир, в которых поселился персонал, из всех помещений колонии нам удалось отремонтировать только одну большую спальню с двумя утермарковскими печами[16]. В этой комнате стояло тридцать «дачек» и три больших стола, на которых ребята обедали и писали. Другая большая спальня и столовая, две классных комнаты и канцелярия ожидали ремонта в будущем.

Постельного белья было у нас полторы смены, всякого иного белья и вовсе не было. Наше отношение к одежде выражалось почти исключительно в разных просьбах, обращенных к наробразу и к другим учреждениям.

Завгубнаробразом, так решительно открывший колонию, уехал куда-то на новую работу, его преемник колонией мало интересовался, – были у него дела поважнее.

Атмосфера в наробразе меньше всего соответствовала нашему стремлению разбогатеть. В то время губнаробраз представлял собой конгломерат очень многих комнат и комнаток и очень многих людей, но истинными выразителями педагогического творчества здесь были не комнаты и не люди, а столики. Расшатанные и облезшие, то письменные, то туалетные, то ломберные, когда-то черные, когда-то красные, окруженные такими же стульями, эти столики изображали разнообразные секции, о чем свидетельствовали надписи, развешанные на стенах против каждого столика. Значительное большинство столиков всегда пустовало, потому что дополнительная величина – человек – оказывался в существе своем не столько заведующим секцией, сколько счетоводом в губраспреде. Если за каким-нибудь столиком вдруг обнаруживалась фигура человека, посетители сбегались со всех сторон и набрасывались на нее. Беседа в этом случае заключалась в выяснении того, какая это секция, и в эту ли секцию должен обратиться посетитель или нужно обращаться в другую, и если в другую, то почему и в какую именно; а если все-таки не в эту, то почему товарищ, который сидел за тем вон столиком в прошлую субботу, сказал, что именно в эту? После разрешения всех этих вопросов заведующий секцией снимался с якоря и с космической скоростью исчезал.

Наши неопытные шаги вокруг столиков не привели, конечно, ни к каким положительным результатам. Поэтому зимой двадцать первого года колония очень мало походила на воспитательное учреждение. Изодранные пиджаки, к которым гораздо больше подходило блатное наименование «клифт», кое-как прикрывали человеческую кожу, очень редко под «клифтами» оказывались остатки истлевшей рубахи. Наши первые воспитанники, прибывшие к нам в хороших костюмах, недолго выделялись из общей массы: колка дров, работа на кухне, в прачечной делали свое, хотя и педагогическое, но для одежды разрушительное дело. К марту все наши колонисты были так одеты, что им мог бы позавидовать любой артист, исполняющий роль мельника в «Русалке»[17].

На ногах у очень немногих колонистов были ботинки, большинство же обвертывали ноги портянками и завязывали веревками. Но и с этим последним видом обуви у нас были постоянные кризисы.

Пища наша называлась кондёром. Кажется, кондёр – одно из национальных русских блюд, и поэтому я от дальнейших объяснений воздерживаюсь.