Вечная ночь - Полина Дашкова - E-Book

Вечная ночь E-Book

Полина Дашкова

0,0

Beschreibung

Убита дочь известного эстрадного певца, пятнадцатилетняя Женя Качалова. Что это - месть? Деньги? Конкуренция? Или спасение ангела, как считает сам убийца? Поисками маньяка-философа занимаются следователь Соловьев и его бывшая одноклассница - судебный психиатр доктор Филиппова.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 707

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Полина Дашкова Вечная ночь

© П. В. Дашкова

© ООО «Издательство АСТ»

* * *
И бездна нам обнаженаС своими страхами и мглами,И нет преград меж ей и нами –Вот отчего нам ночь страшна!
Ф. И. Тютчев

Глава первая

– Вам хочется стать маленькой девочкой, хочется, чтобы кто-то погладил по голове, почесал за ушком, поправил одеяло, почитал сказку, непременно страшную. Вы любили в детстве страшные сказки? А помните, в пионерском лагере ночами, в темной палате, истории про черное пятно, красный рояль? Из рояля вылезла мертвая рука, сначала задушила дедушку, потом бабушку, потом маму, папу. И наконец, дочку. Вы представляли себя этой самой дочкой. У вас замирало сердце в ожидании ледяной руки, которая тянется к горлу. На острых суставах налет влажной голубоватой плесени. Пальцы, длинные и гибкие, как черви. Железные когти, едва уловимый аромат тления. Ну, доктор, что же вы молчите?

Доктор Филиппова Ольга Юрьевна шла по темному пустому переулку, и в голове у нее звучал хриплый баритон. Она не могла заставить его заткнуться и пыталась верить, будто нарочно вспоминает во всех подробностях беседу с одним из своих пациентов. Он всего лишь пациент, не более. Один из сотен несчастных, которых ей пришлось лечить за пятнадцать лет работы.

– Психиатрия не лечит, вы же знаете. Максимум, на что способна эта ваша наука, – сделать из человека животное, из животного – растение. Овощ. Вы хотите стать овощем, Ольга Юрьевна? Нет. И я тоже – нет. Так что, пожалуйста, не надо пичкать меня никакой психотропной отравой. Я не буду буянить, честное пионерское. Кстати, вы ведь тоже были пионеркой? Галстук гладили каждое утро. Его надо было намочить, отжать. Помните запах мокрой горячей ткани, которая шипит под утюгом, и гнусный голос по радио: «Доброе утро, ребята! В эфире „Пионерская зорька!“ Сейчас точно такие же голоса щебечут рекламу в метро. У меня от этого бодрого щебета воспаляются барабанные перепонки и рвотные массы подступают к горлу. А у вас?

Ольга Юрьевна подняла капюшон меховой куртки, спрятала лицо в высокий ворот свитера. Еще пару дней назад солнце было теплым, по утрам пели птицы, почки набухли, и казалось – все, конец зиме. Вместо надоевшей куртки – легкое светлое пальто, вместо толстого шарфа – шелковый платок. Но вдруг случилась гроза, черная туча обрушила на город колючую ледяную крупу. К ночи прояснилось, ударил мороз. Опять тяжелая куртка, свитер.

Апрельские заморозки похожи на предательство. Во всяком случае, по отношению к доктору Филипповой это точно предательство. Позавчера она отогнала в автосервис свой старенький «жигуль»-шестерку, и теперь надо пилить пешком от метро, поскольку она не может себе позволить выложить сто пятьдесят рублей на такси.

Ветер сдувал капюшон, приходилось придерживать его рукой. Ольга Юрьевна забыла надеть шапку и перчатки, рука заледенела, пальцы ныли и не разгибались.

Вокруг не было ни души. Центр Москвы, начало первого ночи. Арктический циклон загнал домой всех, даже бомжей и собачников, даже тусовочную бульварную молодежь. Ольга Юрьевна пошла быстрей, побежала. Шпильки ее сапог звонко цокали по чистому асфальту. От стужи он казался стеклянным. Льда и грязи уже не было. Все смыли теплые мартовские дожди, и доктор Филиппова решилась надеть свои новые сапоги, белые, на шнуровке, на тонких высоких каблуках и с модными круглыми носами.

– Вы в детстве занимались фигурным катанием? Ваши сапоги похожи на ботинки фигурных коньков. Скажите, у вас получался «пистолетик»? А «ласточка»? Любопытно, как высоко вы могли задрать ножку? Кстати, вы знаете, к белой обуви обязательно полагается белая сумочка. Колготки должны быть максимально светлыми. На два тона светлее, чем у вас, и почти прозрачные. Правда, на загорелых ногах это смотрится не слишком красиво. Но сейчас весна, в отпуск вы еще не ездили, солярий не посещаете. У вас белая и очень чувствительная кожа. Если слегка надавить пальцами или провести линию острым предметом, останется красный след. А ноги у вас красивые. Вам это кто-нибудь говорил? Вы напрасно не носите коротких юбок. Думаете, уже не по возрасту? Не по чину? Ошибаетесь. Вы не выглядите на свой возраст и вовсе не похожи на доктора наук. Хотите скажу, на кого вы похожи?

Доктор Филиппова свернула во двор. Не стоило ходить через темный проходняк, мимо бомжовских домов, но этот путь был короче на сотню метров. Мысль о горячей ванне оказалась первой собственной ее мыслью, которая пробилась сквозь поток чужого монолога.

Ванная была единственным местом, где доктор Филиппова могла побыть в одиночестве. Ее семейство, муж и двое детей, ютилось в малогабаритной двухкомнатной квартире. Дети ложились поздно. Муж еще позже. Все рано вставали, но дня никому не хватало. Когда Ольга Юрьевна возвращалась с работы, ее ожидало бурное общение со всеми сразу и с каждым в отдельности.

Муж, Александр Осипович, старший научный сотрудник отдела рукописей НИИ древних искусств, имел привычку каждый вечер делиться с женой подробностями прожитого дня. Это передалось по наследству детям, двенадцатилетним близнецам Андрюше и Кате. Они говорили хором. Они учились в одном классе, и одни и те же события производили на них противоположное впечатление. То, что Кате казалось кошмаром, у Андрюши вызывало гомерический смех. Дочь испуганно таращила глаза, прижимала ладонь ко рту, сын хватался за живот, сгибался пополам, притворяясь, что сейчас лопнет от хохота.

– Вы похожи на маленькую девочку, которая нарисовала себе тени под глазами и сделала строгое лицо, чтобы ее пропустили в какое-нибудь взрослое заведение. В секс-шоп. В ночной клуб с мужским стриптизом. Или куда-то еще круче. Знаете, сейчас огромный выбор всяких развлекательных заведений, где можно расслабиться, оттянуться. Но вы добропорядочная мать семейства. Вы никогда ничего подобного себе не позволите. Признайтесь, вас давно тошнит от вашей добропорядочности, вам хочется, чтобы муж и дети исчезли. Нет, не навсегда, на некоторое время. Вам стыдно и страшно от таких черных мыслей. Вы себя не одобряете. Вы перестаете себе доверять. Вы даже боитесь себя. Между прочим, по статистике, врачи чаще всего страдают именно теми недугами, от которых пытаются лечить. У онкологов бывает рак, психиатры сходят с ума. Интересно, а чем чаще всего болеют мужчины-гинекологи? О, я вам скажу! Они становятся либо импотентами, либо сексуальными маньяками. Впрочем, одно другому не мешает.

Ольга Юрьевна вдруг отчетливо вспомнила, как после этой реплики отметила про себя: «Ниже пояса». Она почти не сомневалась, что рано или поздно его монолог сползет к чему-нибудь в этом роде – гинекология, импотенция, сексуальные маньяки. Она еще ничего не знала о новом больном, но после первых десяти минут беседы стала подозревать, что он не тот, за кого себя выдает. Нет у него никакой амнезии, и реактивный психоз, с которым он поступил в клинику, грамотно, умело симулирован. В карточке она написала «установочное поведение», но поставила большой знак вопроса. Скорее это была сюр-симуляция. Сквозь ватные слои притворства остро просвечивал малиновый огонек подлинного безумия.

– Я о себе ничего не помню, вопросы задавать бесполезно, – заявил он, – я не могу избавиться от наплыва мыслей, но все они не имеют ко мне никакого отношения. Я думаю о вас, доктор. Вот этим я могу с вами поделиться, если желаете.

В проходняке не горело ни единого фонаря. Их били, выкручивали лампочки. Ольга Юрьевна могла пройти по этому двору с закрытыми глазами. Сейчас здесь был абсолютный мрак, словно она правда закрыла глаза. Ветер выл так выразительно, что казалось, вот-вот удастся разобрать в звуковом потоке отдельные осмысленные слова.

В узкую арку старого дома выходило одно окошко. Его лет сто не мыли. Сквозь слои грязи пробивался свет, такой слабый, что даже не отбрасывал блика на противоположную стену. Доктор Филиппова знала, что за этим окном маленькая комната, в которой нет ничего, кроме вонючих матрасов и облупленной табуретки. На полу валяются тряпки, газеты. На матрасах под тряпками спят дети, мальчик и девочка. Мальчику сейчас должно быть около четырех. Девочка совсем кроха, года два, не больше. У них есть мать, отцы меняются ежемесячно.

В прошлом году, ранней осенью, Ольга Юрьевна возвращалась с работы вот так же, пешком, в первом часу ночи, и пошла через проходняк. В арке ее окликнул детский голос:

– Тетя, проводи нас, пожалуйста, домой.

Она не сразу сумела разглядеть их, сидящих у стены, прямо на асфальте. Достала из сумки зажигалку, посветила.

– На лестнице темно, нам страшно.

Говорил мальчик. Девочка молчала и улыбалась. Она была такая маленькая, что казалось странным – как она может идти самостоятельно.

– Мама там во дворе с дядьками, они все пьяные, а мы спать хотим, – объяснил мальчик, – вот наш подъезд, четвертый этаж.

– Сколько тебе лет? – спросила Ольга Юрьевна.

– Три с половиной. Меня зовут Петюня. А ее Людка. Ей год и четыре месяца.

– Может, все-таки лучше отвести вас к маме?

За аркой, в укромном грязном дворике, раздавались пьяные голоса, смех.

– Не надо. Мы спать хотим. – Мальчик вцепился в ее руку.

Ольга Юрьевна впервые вошла в подъезд, который все добропорядочные жильцы окрестных домов старались обходить стороной. Вонь, мрак, холод. Ее подъезд тоже не отличался чистотой и свежестью ароматов, но был светлым, вполне жилым и нестрашным.

Газа в зажигалке осталось мало. Огонек дрожал, дергался, ничего не освещал.

– Вот здесь ступенька сломана, – предупредил Петюня.

– В квартире есть кто-нибудь? – шепотом спросила Ольга Юрьевна.

– Никого. Как раз хорошо, мы хоть поспим, пока они гуляют.

Непонятно, кто кого довел до четвертого этажа. Ольга Юрьевна боялась, что сейчас случится какая-нибудь гадость. Откроется дверь. Вылезет, как покойник из гроба, жилец одной из квартир.

– Тетя, вот мы пришли. Ты только зажги свет, я не достаю до выключателя.

Ольга Юрьевна увидела кухню, вернее, полуразложившийся труп кухни. Ошметки почерневшей клеенки, затвердевшие слои грязи. Огромный мешок из пузырчатого пластика, набитый пустыми бутылками. Комната детей выглядела не многим лучше. Красный пластмассовый грузовик был единственным нормальным предметом в этом отхожем месте.

– Все, тетя, ты можешь идти.

Она ушла, не оглядываясь, умчалась по лестнице, почти не касаясь разбитых ступеней.

«Интересно, в этом доме топят? Как они прожили зиму?» – подумала Ольга Юрьевна, взглянув на одинокое окошко. На миг ей показалось, что там, за мутным стеклом, что-то темнеет. Она даже почувствовала взгляд. Может, кто-то из детей, Петюня или Люда, смотрят в окно?

Зачем смотреть, если ничего, кроме глухой стены, не видно?

Ольга Юрьевна бегом миновала арку, нырнула в свой родной теплый подъезд и скомандовала себе: забыть! Прежде всего, забыть о болтливом больном, без имени и возраста. Потом о любимице отделения, кошке Дусе. Вечером она пропала, не пришла ужинать и на зов не откликнулась. Забыть о детях, живущих там, где жить нельзя, об их матери, наркоманке, проститутке, которой всего лишь восемнадцать лет.

– Вы, Ольга Юрьевна, слишком чувствительны для вашей профессии. Вот у вас тут в кабинете кошечка живет. Я слышал, ее зовут Дуся. Беленькая, ласковая. Случится с ней что-нибудь, вы плакать будете. О, я отлично представляю себе, как вы плачете. По-детски, безутешно, трогательно. Мужчины обычно не выносят женских слез, а я люблю. Меня это здорово возбуждает.

Оказавшись дома, Ольга Юрьевна с облегчением обнаружила, что ее семья уже спит. Муж – на кухонном диване, перед включенным телевизором. Дети в своей комнате, разделенной книжными полками на две половины. Андрюша вырубился, сидя на полу, между столом и кроватью, в домашних рваных джинсах, в наушниках, из которых слышна нервическая пульсация рэпа. Только Катя потрудилась надеть пижаму и лечь в постель.

Ольга Юрьевна не стала никого будить, выключила телевизор и стереосистему, сняла куртку, сапоги, взяла телефон, босиком, на цыпочках, прошла в ванную, закрыла дверь и позвонила в отделение.

– Дуся нашлась?

– Нет. Шляется где-то, – сквозь долгий зевок ответила дежурная сестра Галя, – весна на дворе, вот она и загуляла. Кошка, понятное дело. Я ж говорю, надо ее кастрировать.

– А как этот новенький?

– Нормально. Спит.

– Проверь.

– Я говорю, тихо все, Ольга Юрьевна.

– Пожалуйста, загляни в палату. Я подожду у телефона.

– Да что проверить-то? Не сбежал ли?

«Правда, что за глупости? – одернула себя Ольга Юрьевна. – Куда он денется?»

Галя все-таки отправилась в палату. Ольга Юрьевна услышала, как стукнула о стол телефонная трубка, как зашаркали по истертому линолеуму тапки. В трубке звучали легкие щелчки, треск, похожий на хриплое бормотание. На миг доктору Филипповой стало не по себе наедине с живой тишиной в трубке. Она сидела на краю ванной. Из крана медленно капала вода. Узкое темное окно отражало все в размытых бело-розовых тонах. Скрипела и подрагивала форточка. Ветер, мрак, ледяная ночь – все это осталось там, снаружи. Доктор Филиппова была дома, в тепле и покое. Рядом спали муж и дети.

Она прикрыла глаза, чтобы не видеть в зеркале свое лицо. При ярком свете оно казалось серым, старым. В радужной мути под веками тут же проступило лицо неизвестного. Мужчина, от тридцати пяти до сорока лет. Рост 180 см, вес 73 кг, голова обрита наголо. Глаза маленькие, карие, лицо круглое. Нос прямой, приплюснутый. Рот большой. Губы пухлые, ярко-красные, блестящие, словно накрашенные. Кожа белая, слишком тонкая и нежная для мужчины. Под подбородком розовая сыпь, раздражение от бритья. Никаких особых примет, которые помогли бы установить личность.

– Считайте, что перед вами труп. Личность без документов, без имени, без памяти, все равно что труп, верно? Вам придется заняться реанимацией, Ольга Юрьевна. Не совсем ваш профиль, но что же делать?

Прошла вечность, прежде чем дежурная сестра вернулась к телефону.

– Я ж говорю, спит он, Карусельщик хренов. И вам спокойной ночи.

Вчера утром сторож в Парке культуры обнаружил в кабинке колеса обозрения человека. Кабинка зависла в самой верхней точке. Электричество выключили. Человека забыли. Он просидел там всю ночь. Утром, когда включили колесо и спустили кабинку с несчастным на землю, он отказался вылезать. На вопросы не отвечал. Вцепился руками в ледяные железные поручни и бессмысленно смотрел перед собой.

Врач «скорой» поставил предварительный диагноз: психогенный ступор. Плюс, конечно, переохлаждение. Одет он был слишком легко для апрельских заморозков. Футболка, фланелевая рубашка, джинсовая куртка на тонкой подкладке. В карманах не нашли ничего, кроме двухсот рублей с мелочью, полупустой пачки сигарет «Мальборо-лайт» и дешевой одноразовой зажигалки. В отделении ему сразу дали прозвище Карусельщик, надо ведь как-то называть человека.

Заговорил он сегодня вечером, в кабинете доктора Филипповой. Это произошло спокойно и естественно. Знакомясь с новым больным, Ольга Юрьевна представилась и услышала в ответ: «Здравствуйте. Очень приятно».

* * *

Борис Александрович Родецкий открыл глаза и увидел, как шевелится черный кустарник, подсвеченный огнями редких машин. Косая тень ограды штриховала аллею, исчезала, опять возникала, вместе с ревом мотора и сполохами фар. В сквере было пусто и холодно. Он сидел на ледяной скамейке и так продрог, что стучали зубы. У него не было сил подняться, дойти до дома. Он боялся, что упадет по дороге. Лучше сидеть на скамейке, чем лежать на ледяном асфальте, ночью, в центре Москвы. Примут за пьяного или наркомана, никто не поможет подняться.

– Боренька, вставай, иди домой, ты простудишься!

Голос жены прошелестел чуть слышно и исчез, слился с порывом ледяного ветра. Ветер гнал по аллее прозрачный кусок целлофана.

Рядом играла музыка, звук то нарастал, то стихал, будто кто-то крутил регулятор громкости. За сквером, через дорогу, переливалось разноцветными огнями казино. Борис Александрович не видел, но знал, что там, на фасаде, жонглирует колодой карт клоун в колпаке. Нос у клоуна – большая красная лампочка, зубы – маленькие белые лампочки. Глаза – зеленые лампочки.

Казино открыли три года назад, в доме, где раньше был комбинат бытового обслуживания. На первом этаже прачечная и химчистка, на втором – ателье, художественная штопка и художественная фотография.

Однажды вечером клоун-картежник вспыхнул на отремонтированном фасаде. Борис Александрович возвращался из клиники, где умирала его жена. Он остановил машину у светофора на перекрестке, как раз напротив здания бывшего комбината, еще темного, но уже готового в ближайшие дни принять первых игроков. Клоун возник из темноты и повис в воздухе, под полукруглой светящейся надписью «Казино». Он перекидывал карты, подмигивал и смеялся.

В тот вечер Борис Александрович впервые осознал, что чуда не будет. Надя уходит. Даже мысленно не мог он произнести «умирает». В нем, пожилом разумном человеке, набухала детская обида, словно жена нарочно все это устроила. Уходит первая, оставляет его одного. Как он без нее? Никак! Он сидел за рулем своего «жигуленка» и плакал. Электрический клоун смотрел на него и смеялся.

Прошло три года. Как-то он все-таки жил, один, без Нади, и, в общем, привык. Знал, что скоро они встретятся. Смерти Борис Александрович больше не боялся. Умереть для него значило всего лишь уйти к Наде.

Но вот, оказывается, есть вещи страшнее смерти. Тоска, стыд. То, с чем нельзя уходить. Душа не сумеет отлететь, ее прижмет к земле тяжкий груз, ее начнет мотать над городским асфальтом, как бешеную мутную поземку.

Электрический клоун опять смеялся над Борисом Александровичем. Повернувшись лицом к ночному проспекту, он перекидывал карты. Отсюда его не было видно, только разноцветные отблески кроили ночной воздух. Клоун знал, что рядом, в сквере, сидит на лавочке одинокий старый дурак, заслуженный учитель России Родецкий Борис Александрович, сидит, мерзнет, мучается сердечной болью и сгорает от стыда, хотя сам не знает, в чем виноват. Боится идти домой, в свою пустую квартиру. Потеха! Столько лет прожил, стольких учеников выучил, а сам ничему так и не научился. Теперь вот по уши в дерьме.

– Ты забыл, что нет ни одного доброго дела, которое осталось бы безнаказанным?

Губам стало щекотно. Борис Александрович говорил с самим собой. Он зажмурился, закрыл лицо руками, подышал на ледяные ладони. Если он просидит здесь еще несколько минут, уже никогда не сумеет подняться. Он умрет. Не уйдет к Наде, а именно умрет. Сдохнет, как несчастный бомж, как брошенная собака.

– Нет, Боренька! – Это опять был голос жены. – Не так, не здесь и не сейчас! Еще не время.

Наверное, Надя видела его и пыталась помочь. Музыка замолчала. Машины куда-то исчезли. Несколько секунд странной тишины, наполненной шорохами, вздохами, шепотом голых веток. Борис Александрович теперь был не один в сквере. Кто-то шел по аллее. Мягкие тяжелые шаги приближались. Старого учителя колотила дрожь, страх и озноб, все вместе. Он боялся повернуть голову, посмотреть, кто идет. Он даже глаза закрыл, сам не понимая, чего именно испугался. И вдруг рядом прозвучал голос:

– Вам плохо, молодой человек?

Над ним стояла женщина, его ровесница. Вязаная шапка, куртка, джинсы, большая хозяйственная сумка на плече. Борис Александрович слабо махнул рукой, отгоняя призрак, вовсе не похожий на его Надю. Крупная, широкоплечая женщина, с круглым лицом, с белыми кудряшками из-под шапки. На ногах кроссовки. Надя была невысокая, худая. Куртку, джинсы, кроссовки могла надеть только на дачу, в городе ходила в элегантном пальто, в шляпке и обязательно на каблуках.

– Вы меня слышите? – Женщина тронула его за плечо.

Она была живая, настоящая. От нее веяло теплом и силой.

– Нитроглицерину не найдется у вас? – спросил он, едва шевеля ссохшимися губами. Получилось нечетко, что-то вроде «нигилину», но она поняла.

– Сердце, да? Сейчас, сейчас. Есть. Я всегда с собой ношу, на всякий случай. Может, «скорую» вызвать? У меня мобильный.

– Не надо. Спасибо. – Он положил в рот две таблетки и даже не почувствовал приторной горечи. Боль в сердце приглушила все прочие чувства. Так страшно оно еще никогда не болело.

– Далеко живете? Вас проводить?

– Нет. Спасибо. Идите домой. Поздно уже. Холодно.

Говорил он с трудом, сквозь тяжелую одышку. Женщина никуда не ушла, присела рядом на скамейку.

– Случилось что-нибудь?

У нее был такой теплый, мягкий голос, такие живые сострадательные глаза, что Борису Александровичу вдруг захотелось рассказать ей все, от начала до конца. Больше не с кем было поделиться. Сил нет терпеть и молчать, держать все внутри. Но она не поймет. Так объяснить, чтобы поняла, он не сумеет. И в итоге вместо сочувствия будет страх, брезгливость. Она шарахнется от него, как от зачумленного. Включатся древние инстинкты. «Чур меня, чур!»

– Сердце прихватило, но сейчас уже легче. Спасибо. Все в порядке.

– То-то я вижу. Люди, у которых все в порядке, в такую поздноту, в такую холодину не сидят на лавочке в сквере.

Да, это она верно заметила.

– Я просто так присел. Вышел прогуляться перед сном, и прихватило сердце. Вы идите, вас, наверное, дома ждут.

– Подождут. Я вас не оставлю. А вдруг воры, грабители? Вон, вы одеты хорошо. Оберут до нитки, спасибо, если не зарежут. У нас сосед по даче, Никитич, как-то в прошлом году с дочкой поругался, вышел поздно вечером, подышать. И плохо стало, от переживаний. Сел на лавочку, сидел, сидел. Подошли двое, бумажник вытащили, а там все – паспорт, пенсионная книжка, денег триста рублей. Ну вставайте, держитесь за меня. Если вышли погулять перед сном, значит, живете недалеко. Я вас до дома провожу.

Она помогла ему подняться. Он объяснил, где живет. Идти было правда недалеко. Минут десять медленным шагом. Женщина по дороге рассказывала о своих двух сыновьях, невестках, внуках, о муже, который к старости, дурак несчастный, стал слишком часто выпивать. Борис Александрович молча слушал.

«Ну вот, есть еще что-то нормальное, живое, – думал он, едва переставляя ноги и пытаясь справиться с одышкой, – она помогает мне бескорыстно, по доброте душевной. Хороших людей много. Только кажется, будто весь мир озверел. Стоит столкнуться с настоящим злом, и сразу кажется – ничего нет, кроме него. Зло наглое, лезет в глаза, затмевает собой свет. Может, все-таки рассказать, поделиться с ней? Вдруг станет легче?»

Впрочем, он понимал: никому, никогда он не расскажет, что с ним произошло, почему он оказался поздно вечером на лавочке в пустом холодном сквере, из-за чего так сильно заболело сердце. Даже с Надей, если бы она была жива, он вряд ли решился бы поделиться этой тайной. А ей он рассказывал все.

– Дома есть кто-нибудь? – спросила женщина, когда дошли до его подъезда.

– Да, конечно, – соврал он, – спасибо вам.

– На здоровье. – Она кивнула, улыбнулась.

В тишине двора отчетливо зазвучали переливы колокольчика. Женщина охнула, достала из сумки телефон.

– Иду уже, иду, не кричи! Ты что, маленький? Сам разогреть не можешь? Все там есть в холодильнике, возьми сковородку, поставь на плиту.

Она еще раз кивнула Борису Александровичу и быстро пошла прочь, продолжая разговаривать по телефону. Ему стало жаль, что он не спросил, как ее зовут.

Глава вторая

Свидетель Краснощеков Олег Сергеевич, 1975 года рождения, был удивительно спокоен. Даже не верилось, что именно ему полчаса назад пришлось наткнуться в лесу на труп. Он не просто увидел, он упал, поскользнувшись в темноте. Сначала почувствовал под руками холодное, скользкое и только потом, посветив зажигалкой, разглядел, что это мертвая девочка.

Когда он давал показания, у него лишь слегка дрожали руки, он курил без конца, закуривал от окурка новую сигарету.

– Я остановился, чтобы отлить. Короче, вылез, ну и Кузя за мной. Он у меня вообще-то пес послушный, спокойный, а тут как с ума сошел. Рванул к лесу и лает, воет. Я зову, он не идет. Слышу, заливается где-то совсем близко. Хорошо, у меня фонарик есть в машине. Короче, я пошел за Кузей, а грязно еще, блин, прошлогодний снег, слякоть. Я поскользнулся и упал прямо на нее, представляете! Даже не понимаю, как у меня разрыв сердца не случился. А Кузя мой, дурья башка, главное дело, ее вообще не унюхал. На ворону лаял. Охотник, блин!

Он говорил тихо, медленно. Подружка его, наоборот, билась в истерике. Они возвращались из гостей, с подмосковной дачи. У них было отличное настроение. В машине играла музыка. И вот, приспичило остановиться.

Девушку трясло. Когда приехала группа, она кричала, рыдала, потом сидела в фургоне «скорой» и тихо, монотонно повторяла:

– Ой, мамочки, ой, мамочки!

Ей дали успокоительное.

Что касается Кузи, он как будто пытался осмыслить происшедшее. Стоял рядом с хозяином, понурый, задумчивый, только иногда вздыхал и помахивал хвостом. У следователя Соловьева был точно такой же пес, темно-шоколадный американский водяной спаниель Ганя. Гладкая морда, длинные лохматые уши. Завитки шерсти похожи на дикую прическу «дреды», когда волосы пропитывают каким-то липким раствором и скатывают в косицы-шнурки. Именно такие косицы разметались по ледяной прошлогодней траве вокруг головы убитой девочки.

– Нет, я ничего не трогал, конечно, сразу позвонил «02». Но я на нее свалился в темноте. Не знаю, может, какие-то следы испортил. – Свидетель закурил очередную сигарету. – Блин, она же совсем кроха, ребенок, лет двенадцать, не больше! Она мне теперь будет сниться всю жизнь.

Соловьев машинально поглаживал теплую собачью голову, и от этого становилось немного легче.

За семнадцать лет работы старшему следователю ГУВД Дмитрию Владимировичу Соловьеву всего четыре раза приходилось выезжать на детские трупы. Это был пятый. Место происшествия – опушка леса, примыкающая к Пятницкому шоссе, в двадцати километрах от МКАД. Убитая – девочка двенадцати-четырнадцати лет. Рост около ста пятидесяти пяти сантиметров, вес примерно сорок килограмм. Волосы темные, длинные. Тело обнажено. Одежда – джинсы, сапожки, свитер, куртка, – все раскидано вокруг, в радиусе двух метров. Предположительная причина смерти – механическая асфиксия, удушение руками. При первоначальном осмотре, кроме следов удушения на шее, никаких иных видимых повреждений не обнаружено.

– Но, знаете, поза у нее была какая-то другая. Кажется, она сидела, прислонившись к стволу. Упала, когда я на нее налетел. Не понимаю, как у меня сердце не лопнуло. Под руками что-то ледяное, скользкое и – представляете – подвижное. В первый момент мне даже показалось, что она живая. Запах странный, сладкий. Конфеты или жвачка, что-то в этом роде. – Парень сморщился и посмотрел на свои ладони.

– Масло, – подсказала его подруга. – Косметическое масло. У тебя до сих пор руки пахнут, и на свитере жирные пятна.

Девушка подошла незаметно и встала рядом. Она почти успокоилась, только дрожала от холода.

– Почему вы так думаете? – спросил Соловьев.

– Тут думать нечего. – Девушка закурила. – Это очевидно. Маньяк, он и есть маньяк. Они всегда сочиняют что-нибудь оригинальное. Для них убийство это перформанс. Творческий акт. Произведение искусства, блин. А что, у вас есть другие версии?

Соловьев молча пожал плечами, перепрыгнул канаву, поднырнул под ленту ограждения. Свидетели остались стоять на обочине.

– Вот хрен они его поймают. Кстати, сейчас полнолуние. На маньяков луна действует очень сильно.

– А ты откуда знаешь?

– Книжки читаю.

Соловьев оглянулся. Свидетели стояли, обнявшись, и смотрели, как выплывает из-за тучи бледный, идеально круглый лунный диск.

– Здесь все кусты и ветки поломаны, – тихо заметил эксперт, – как будто ураган прошел.

Фонарный луч медленно полз по кругу.

– В такой темноте бесполезно, – сказал старший лейтенант Антон Горбунов, – надо ждать рассвета.

Соловьев ничего не ответил. Луч уперся в тонкий ствол молодой березы. Дерево покосилось, как будто его правда трепал ураган, пытаясь вырвать из земли с корнем. Соловьев вернулся к телу.

Сладкий запах ударил в ноздри. Действительно, похоже на карамель или жвачку. Надо было вылить всю бутылку, чтобы так пахло. Пустая пластиковая бутылка валялась тут же. На этикетке улыбался младенец, завернутый в розовое полотенце. «Беби дрим». Масло после купания. Пятьсот миллилитров. Такие продаются во всех аптеках. Соловьев заметил, что крышка на месте, завинчена, и подумал, что отпечатки скорее всего стерты. Убийца аккуратист.

Луч скользнул по руке с ярко накрашенными короткими ногтями.

– Училась, – пробормотал Соловьев, – наверное, хорошо училась.

– Почему вы так думаете? – удивился эксперт.

– Характерное утолщение на верхней фаланге среднего пальца. Такая мозоль бывает у тех, кто много пишет от руки.

«Вот тебе и первое различие, – подумал Соловьев, – у тех троих подростков пальчики были ровные, без всяких утолщений. Им не приходилось писать от руки. Они нигде не учились, иначе их бы обязательно кто-нибудь опознал».

– Стоп, а это что тут у нас? – Соловьев осторожно отогнул пучок сухой прошлогодней травы.

«А вот и второе различие. Впрочем, это может оказаться случайностью. Не стоит пока делать никаких выводов».

– О боже, – выдохнул эксперт и подцепил пинцетом голубую прозрачную соску-пустышку.

На секунду все замолчали. Стало тихо, и от тишины как-то особенно холодно. Руки в резиновых перчатках заледенели. Соловьеву показалось, что где-то далеко щебечет одинокая птица. Не могло быть никаких птиц, кроме ворон, сейчас в этом лесу, в начале апреля, в заморозки. Однако щебет не умолкал. Дмитрий Владимирович медленно пошел на звук, прощупывая фонарным лучом каждый сантиметр.

Звонил мобильный телефон. Он валялся под деревом, симпатичный, ярко-розовый, с брелком – золотой туфелькой.

«Третье различие. Но все-таки почерк поразительно похож. Неужели опять он?»

Соловьев осторожно поднял телефон, нажал кнопку.

– Алло! Женя! Где ты? Алло! Что молчишь? Женя, доченька…

Хриплый женский голос шарахнул Соловьеву в ухо из маленькой трубки, как пулеметная очередь. Телефон пискнул и замолчал. Батарейка села.

* * *

Странник вернулся из царства света, где все ясно, в реальность, в вечную ночь, где ни черта не разберешь. Ему не хотелось возвращаться, но его выкинула наружу неведомая мощная волна, с которой не поспоришь. В царстве света он был спокойным и сильным. Он выполнил святую миссию. Спас ангела. Что же теперь?

Он смутно помнил, как мотался по ночному городу, каким образом попал сюда, где оставил машину. Он огляделся и увидел все словно в первый раз. Ночь. Центр Москвы. Река. Мост. Темные громады домов. Маслянистые разводы фонарного света, багровые, синие, желтые отблески рекламы.

Пусто и страшно в этом городе, переполненном жизнью, копошением плоти, под землей, над землей, в глубинах метрополитена, на верхних этажах высотных зданий. Наркотики, проституция, тупая борьба за существование, деловитое утоление грязных страстей. Торжество зла, запечатленное миллионами телеэкранов, компьютерных мониторов, газетных страниц.

Конец света уже наступил, но никто этого не заметил, потому что некому замечать. Мир населен гоминидами, мутантами, демонами в человеческом обличии. По сути, это животные, обезьяны. Но выглядят как люди. Разница в том, что у человека есть душа, а у обезьяны нет. Гоминид – плотоядная гадина, коварная, агрессивная, готовая на все ради лишнего куска мяса. Но если бы они питались только мясом! Нет. Им этого мало. Как всякое исчадье ада, они пожирают души.

Миф о животном происхождении человека связан именно с гоминидами. Корни у них и гомо сапиенс совершенно разные. Человекоподобные существа – творение дьявола. Плагиат. Они появились одновременно с людьми, как дьявольская альтернатива человеку разумному и духовному.

Самцы и самки гоминидов присутствуют во всех цивилизациях, на всех широтах Земного шара. Два миллиона лет они разлагают, развращают людей, делают их мутантами, замещая чистую человеческую природу своей, звериной, на генетическом уровне. Вся мировая история и мифология – вопль о помощи, обращенный в пустоту. Оборотни, вампиры, живые мертвецы – не фантазии. Это гоминиды.

Высокий плотный мужчина в темной куртке стоял на Крымском мосту, перегнувшись через перила, смотрел, как летит в воду пепел его сигареты, и вода была точно такая, как пепел, тусклая, серая. После долгой оттепели ударил мороз, но река еще не успела покрыться коркой льда.

Он стоял давно, время для него остановилось. Он примерз к чугунной ограде. Не то чтобы ему хотелось сигануть вниз, но он чувствовал, до чего легко это сейчас, и даже видел себя, уже начавшего смертельную акробатику.

Руки ухватились за перила, правая нога задралась в поисках опоры. Со стороны в эти несколько мгновений он, вероятно, будет похож на пожилого жилистого кобеля, который поднял лапу, чтобы помочиться. Совсем небольшое усилие – и тело перевалится через ограждение, полетит вниз. Вода взорвется брызгами и проглотит добычу очень быстро. Он сразу пойдет ко дну. Холодно. На нем много одежды. Он не умеет плавать.

Сигарета догорела до фильтра. Он кинул окурок в реку, перегнулся еще ниже, наблюдая, как медленно гаснет в черной пропасти алый огонек. Он стоял на цыпочках. Ноги почти повисли в воздухе. Живот больно вжался в чугунную перекладину. Он смотрел на воду, не отрываясь, и вода смотрела на него, хищная чернота заглядывала прямо в душу и шептала: ну, что же ты? Не бойся! Утонуть легко, совсем не больно, все равно как уснуть. Ангельские голоса услышишь, и будет хорошо, сладко.

– Я такая разделась, блин, примерить же надо. И это, короче, он, такой, шторку приоткрыл, вылупился и грит, типа: «Ой, блин, извини, я думал, здесь свободно!» Врет, как срет! Я знаю, он нарочно подсматривал! Короче, как зайдет какая-нибудь девчонка в примерочную, он обязательно, блин, лезет, типа ошибся! Халявщик хренов!

Голос звучал так близко, так пронзительно, что Странник чуть не свалился вниз. И тут же опомнился. Что это он надумал, в самом деле? Еще не время. Он не имеет права. Он обязан жить и действовать. На него возложена священная миссия. Ему открыта сокровенная страшная тайна, он, единственный из всех живущих, обладает даром отличать людей от гоминидов, отделять зерна от плевел, видеть и слышать ангелов, освобождать их от грязной шелухи порочной плоти. Кто же, если не он?

– Ай, блин, твою мать, сигареты кончились!

Скомканная пачка полетела в воду, задев его ухо.

– Мужчина, у вас сигаретки не найдется?

Две девочки, лет по четырнадцать, глядели на Странника, хлопая густо накрашенными ресницами. В фонарном свете посверкивали сережки, воткнутые у одной в бровь, у другой в нос. Улыбались губы, намазанные блестящей помадой. Несмотря на холод, они одеты были в узкие мини-юбки, спущенные значительно ниже талии, в курточки, такие короткие, что виднелись плоские нежные животы. У одной из пупка торчал металлический штырек с блестящим шариком на конце, у другой была наколка, цветная розочка. У обеих тонкие длинные ножки, обтянутые сетчатыми колготками, лаковые сапоги на гигантских шпильках.

– Ау, мужчинка! – Одна из девочек помахала рукой у него перед глазами. – Сигаретки не найдется у вас? Глухой, что ли?

Он не мог ответить. Он смотрел на них, не моргая. Они засмеялись и пошли дальше.

Сквозь хриплый наглый хохот, сквозь смрад перегара и дешевых духов, сквозь плоть двух юных самок гоминидов он явственно различил тихие всхлипы. Плакали ангелы, совсем слабенькие, но еще живые. Он видел, как выглядывают они из подведенных глазниц этих несчастных погибших созданий, жалобно смотрят на него сквозь накрашенные ресницы, как сквозь тюремную решетку: помоги, спаси нас! Кто же, если не ты?

Девочки, продолжая хохотать и материться, пошли дальше по мосту. Ему стало жарко. Ладони вспотели. Во рту пересохло. Он пошел за ними, сначала медленно, потом быстрее. Он понимал, что не следует этого делать, с двумя ему не справиться.

Одна из девочек обернулась, увидела, как он идет за ними, что-то сказала своей подруге, и обе побежали. Быстро у них не получалось, слишком высокие и тонкие каблуки. Ему ничего не стоило догнать их. Но сейчас, в центре города, гнаться за ними мог только сумасшедший. А Странник был нормален. Здоров психически. Вменяем. Он всегда полностью отдавал себе отчет в своих действиях.

Он остановился, отдышался, пошел в противоположную сторону, вспомнив, что именно там оставил свою машину. Он шагал спокойно, дышал глубоко и ни разу не обернулся.

Девочки давно исчезли, цокот каблуков растворился в гуле ночного проспекта, но Страннику все слышалось: помоги! Спаси нас!

* * *

Неизвестный больной по прозвищу Карусельщик лежал с открытыми глазами. Наверное, он был единственным человеком во всем больничном корпусе, который не спал сейчас. За окном качался фонарь. Тень решетки медленно двигалась по одеялам, по лицам спящих больных. Кто-то бормотал во сне, кто-то ворочался, и скрип панцирного матраса неприятно отдавался в голове, словно скрип песка на зубах. Приглушенный мертвенный свет длинных ламп под потолком почему-то навевал мысли о морге. Дежурная сестра обязана была сидеть здесь, в палате, всю ночь. Но, конечно, не сидела. Дождавшись тишины, ушла спать в ординаторскую.

Где-то далеко зазвонил телефон. Карусельщик вдруг запаниковал. Ему пришло в голову, что это звонят из-за него. Его вычислили, нашли и сейчас предлагают сестре деньги, чтобы она – что? Прикончила его по-тихому? Задушила подушкой? Вколола смертельную дозу морфия?

Идея не показалась ему такой уж абсурдной. Он понимал, что это нелогично, бессмысленно, бред полнейший, но все равно вспотел от страха.

Звонок затих. Трубку наконец сняли. Через несколько минут послышались шаги. Кто-то шел по коридору, к палате. На всякий случай Карусельщик накрылся одеялом с головой и оставил щелку, чтобы видеть, кто войдет.

Брякнул ключ в замке. Вошла сестра. Сестры здесь были как на подбор, здоровенные бабы с пудовыми кулаками. Он не дышал, пока она приближалась к его койке.

«Что же меня так колотит? Зачем она пришла? Какого черта стоит здесь и смотрит на меня?»

Сестра со стоном зевнула, потянулась, покрутила мощными плечами, что-то проворчала себе под нос и зашаркала прочь. Дверь закрылась. Карусельщик вздохнул с облегчением, и даже вроде бы глаза стали слипаться, но старик на соседней койке вдруг сел и громко произнес:

– Наташа!

– Ты чего? – спросил Карусельщик шепотом.

– Наташа, моя жена. Это она сейчас заходила?

– Нет. Не она.

– А кто?

– Сестра.

– Зачем?

– Откуда я знаю? Спи.

Но старик не собирался спать. Он тревожно огляделся, уставился на Карусельщика, потом ткнул пальцем в сторону двери и сказал:

– Телефон. Звонил телефон. Вы слышали?

– Да. И что с того? – Карусельщик отвернулся. Ему совершенно не хотелось общаться с соседом психом.

– Это Наташа, я знаю, – сосед притронулся к его плечу, – это она, а меня не позвали. Вот так всегда. Она звонит, а меня не зовут и ничего не сообщают. Они это специально делают. Конечно, наш союз выглядит несколько нелепо, она годится мне в дочери. Я сейчас покажу вам ее фотографию, и вы все поймете.

«Ладно, хрен с тобой, – подумал Карусельщик, – хоть какое-то развлечение, все равно не усну до утра».

Он повернулся к соседу, мельком взглянул на цветной снимок. Старик поднес фотографию к самому его лицу, но в руки не дал, быстро спрятал под подушку.

– Видите, какая красавица? Когда мы появляемся вместе в общественных местах, на нее смотрят все мужчины, ее нельзя не заметить и не влюбиться нельзя. Я всю жизнь считал себя порядочным, разумным и трезвым человеком, мне казалось, я полностью владею своими чувствами и всегда смогу себя контролировать. Но это было как наваждение, как гипноз, я оставил семью, предал, бросил и теперь расплачиваюсь за это. Заслужил. Что же делать? Заслужил…

Речь старика становилась все невнятней, он упал лицом в подушку, продолжая бормотать, всхлипывать и наконец затих, уснул.

Ночь катилась к рассвету. В палате было душно, воняло хлоркой, сероводородом, черной тоской.

«Нет, – утешался Карусельщик, – это не ад. Это значительно лучше. Ад был, когда они ходили за мной по пятам. Ад был в кабинке колеса обозрения, когда я чуть не сдох от холода. А здесь ничего. Здесь я выживу».

* * *

Борис Александрович Родецкий любил свою маленькую чистую квартиру. Две смежные комнаты, кухня. Стоило вернуться домой, закрыть дверь, присесть на скамейку в прихожей, и сразу стало стыдно. Скамейка крякнула: «Ты что, с ума сошел?» Из кухни обиженно забубнил холодильник. Все здесь было живым, все бы осиротело, если бы он не вернулся.

В гостиной круглый стол, покрытый темно-вишневой скатертью, потертые, но очень удобные диван и два кресла. В спальне, которая служила еще и кабинетом, стоял старинный, переживший три войны и тысячи проверенных школьных сочинений письменный стол. Дубовый, с зеленой кожаной столешницей, он, конечно, контрастировал с убогой тонконогой тахтенкой образца семидесятых. Но поролоновый матрас был накрыт зеленым покрывалом, под цвет столешницы. И шторы были зеленые, и абажур настольной лампы. Глубокий, с бирюзовым оттенком цвет создавал иллюзию вечной весны, свежей лесной зелени, покоя и счастья.

В обеих комнатах и в крошечной прихожей книжные полки громоздились от пола до потолка. Два раза в неделю Борис Александрович делал влажную уборку, пылесосил, мыл, чистил. Он не терпел беспорядка. Все у него лежало на своих местах. Нигде ни пылинки.

Пространство стен, свободное от полок, занимали фотографии. Выпуски с шестьдесят пятого по две тысячи второй. Его ученики.

Самые старые снимки были украшены колосьями, профилями Ленина, Маркса, Энгельса, силуэтами кремлевских башен и фабричных труб. Непременно присутствовали серп и молот, герб СССР. К семидесятым стал иногда мелькать водянистый бровастый Брежнев. Чем ближе к девяностым, тем жиже становилась советская символика. Коммунистическая бородатая тройка уступила место Пушкину, Толстому, Горькому, Маяковскому. На двух последних фотографиях Горького сменил Достоевский, Маяковского – Пастернак.

Классное руководство Борис Александрович брал каждые три года, вел классы с восьмого по десятый. За тридцать семь лет у него было двенадцать выпусков. Почти четыре тысячи учеников. Он помнил всех поименно.

Кроме школьных, были еще семейные фотографии. Несколько поколений Родецких. Молодая бабушка Мария в форме сестры милосердия (Артистическая фотография И. И. Розенблата, Екатеринбург, 1912). Молодой дед Станислав Родецкий в офицерской форме. Поручик царской армии, поляк, из мелких дворян. Тот же год, тот же город. Клеймо той же Артистической фотографии. Они познакомились, когда пришли забирать снимки.

Пухлый испуганный младенец в кружевной сорочке на фоне кудрявого грота, намалеванного на фанерной декорации. Фотография Фр. Де Мезера, Москва, 1917. Годовалый Саша Родецкий. Отец Бориса Александровича.

На всех прочих снимках уже не было вензелей фотографов, не было никаких кружев и гротов. Дед Станислав в красноармейской форме, бабушка Мария в потертой кожанке, стриженая, суровая. Папа-школьник под портретом Сталина, в пионерском галстуке.

В 1912 году дед-католик принял православие, чтобы обвенчаться с Марией Кузиной, которая происходила из строгой купеческой семьи. В 1919-м дед-офицер перешел из Белой армии в Красную, чтобы избежать расстрела.

Борис Александрович помнил деда-инвалида, беззубого, страшно худого старика в телогрейке. Он появился в доме в пятьдесят четвертом, когда Боре было одиннадцать лет. Ребенку объяснили, что дедушка вернулся из Сибири, из долгой командировки. Строил секретный военный завод. Но Боря знал, что никакая это не командировка. Дед был в лагере, куда его посадил Сталин. Теперь Сталин умер, и Хрущев деда выпустил.

Дед Стас курил вонючие папиросы и тяжело кашлял ночами. У него была болезнь Паркинсона, тряслась голова, и казалось, он постоянно слушает кого-то незримого, быстро мелко кивает в ответ.

Фотографии мамы, Надежды Ильиничны, и жены, Надежды Николаевны, были помещены вместе, в одной рамке. У обеих светлые волосы, гладко зачесанные назад и убранные в тяжелый пучок на затылке. Прямые темные брови, мягкие легкие черты лица. У мамы глаза карие, с золотом, у жены – серые, в голубизну. На черно-белых фотографиях не видна разница в цвете. И разница во времени не видна. Маме тридцать пять, жене столько же. Они похожи, как родные сестры.

Рядом, тоже в одной рамке, портрет отца, Александра Станиславовича, и сына, Станислава Борисовича, тоже в одном возрасте: тридцать семь лет. Но никакого сходства. Отец лысый, с широким крупным носом, в круглых очках. У сына светлая шевелюра, правильное удлиненное лицо, тонкий благородный нос.

Из четверых самых близких людей сейчас был жив только сын. В последний раз Борис Александрович виделся с ним три года назад, когда умерла Надежда Николаевна. Стас, врач-офтальмолог, приехал из Америки, но на похороны матери не успел. Прожил с отцом неделю и улетел в свой Бостон. Там у него была отличная высокооплачиваемая работа в клинике, жена-американка Джой и две дочери, пятилетняя Соня и трехлетняя Надя. Борис Александрович внучек никогда не видел. Большая цветная фотография двух светловолосых девочек занимала самое почетное место – на письменном столе.

Стас звал отца к себе в Бостон, но Борис Александрович медлил, хотел довести до выпуска очередной класс.

Школа, в которой он проработал всю жизнь, считалась одной из самых престижных московских спецшкол. Менялась власть, переписывались учебники, приходили и уходили директора. Борис Александрович неизменно вел литературу и русский язык в старших классах.

Литература была для него интересней и надежней реальной жизни. Он, зажмурившись, нырял в тексты русских классиков, и в этой теплой стихии чувствовал себя как рыба в воде. Но стоило вынырнуть, он задыхался, не только в переносном, но и в прямом смысле. У него начинались приступы астмы. Прочитанные про себя, как молитва, несколько строк из «Евгения Онегина» или «Медного всадника» помогали лучше любых лекарств. Когда случались неприятности, мелкие и крупные, ему даже не надо было раскрывать книгу. Он знал наизусть огромное количество стихов, мог думать кусками из «Мертвых душ» или «Анны Карениной».

Проблемы в школе, сложные ученики, интриги учительского коллектива, смерть родителей, отъезд сына в Америку, денежные реформы и кризисы, маленькая зарплата – все это скользило по поверхности и не проникало внутрь. Злая рутина реальности таяла, стоило произнести про себя: «Мой дядя самых честных правил» – и пуститься дальше в странствие по первой главе, а потом отправиться в гости к сумасшедшему Плюшкину и поразмышлять о том, как странно переплетены два великих сюжета. Путешествовать по России должен был Онегин, но вместо него отправился пройдоха Чичиков. Идею «Мертвых душ» подарил Гоголю Пушкин. У Онегина были не те глаза? Или роман должен был закончиться отповедью Татьяны? Действительно, более гениального финала придумать невозможно. Все, что за ним, – лишнее. А как интересно сравнивать Татьяну Ларину с Анной Карениной! Два бессмертных женских характера, альтер эго двух великих авторов. Убивая Анну, Толстой убивал в себе плотскую страсть, удалял ее, как опухоль. Рельсы и паровозные колеса вроде хирургических инструментов.

Кажется, именно на этом месте очередного внутреннего монолога его однажды прихлопнула, как муху, чугунная ладонь реальности.

– Боря, у меня рак, – сказала Надя.

Он тут же вспомнил шутку поэта Светлова: «Рак у меня уже есть. А где же пиво?» – и странно, дико усмехнулся.

– Два варианта, – спокойно продолжала Надежда Николаевна, не заметив его усмешки, – послушай меня внимательно и помоги принять решение. Вариант первый, традиционный. Операция, химия, лечение по полной программе. Это даст мне в лучшем случае полтора-два года жизни. Вариант второй – оставить все как есть. Тогда я умру через пять-шесть месяцев. Но умру легко. Боли отлично снимаются наркотиками.

«Не исключено, что если бы Татьяна поддалась страсти и изменила бы своему генералу с Онегиным, которого любила, пожалуй, еще сильней, чем Анна Вронского, она бы в итоге погибла. Стало быть, порядочность, чистота для Пушкина – это так же естественно, как инстинкт самосохранения. Или дело совсем в другом? Пушкин свою Татьяну уважал, берег, а Толстой испытывал к Анне смешанные чувства, одновременно страсть и ненависть, что, пожалуй, одно и то же…»

– Боря, ты меня слышишь?

– Да, Наденька.

«Убийца русской императорской семьи Юровский в молодости был ярым толстовцем, сохранилось три его письма, адресованных Льву Николаевичу. Будущий убийца делился своей проблемой. Он любил замужнюю женщину. На два его письма Толстой ответил. В этом есть нечто таинственное и жуткое. Толстой – редкий пример русского гения, дожившего до старости и уставшего от собственной гениальности. Гигантскому, космическому дару к концу жизни он предпочел плоское рациональное поучительтво. Ему хотелось упроститься, спуститься с небес на землю. Небеса показались слишком холодными. Старики часто зябнут. Земля влекла рыхлостью, мягкостью, он даже принялся ходить босиком, до того влекла земля. Но потом ему это стало скучно, и он умер, взбудоражив Россию и весь мир».

– Боря, как мне быть? Лечиться или нет? Понимаешь, лечение очень мучительно, и стоит ли ради лишних нескольких месяцев жизни…

«Анна чувствовала, как у нее блестят глаза в темноте, и еще, эти темные завитки на шее. А сцена, когда она приходит к ребенку? У Сережи жирные ножки. И сама Анна жирная, вся колышется. Вечная война духа и плоти, долга и страсти. Анна – это война Толстого с самим собой. Война, от которой он так устал к старости. Татьяна – это…»

Он не сумел сформулировать, что же такое Татьяна. Он вдруг физически ощутил, как распадается в его душе великая гармония, как слой за слоем улетучиваются волшебные тексты, стихи и проза. Нет ничего, кроме жуткой, наглой опухоли в животе его жены.

– Надо еще раз проконсультироваться с врачами, – сказал Борис Александрович, – ведь случаются ошибки. Как это – ничего не было, и вдруг рак. Невозможно.

Он говорил еще что-то, но слова не имели смысла. У него начался приступ астмы, по привычке он попытался прочитать про себя какое-нибудь стихотворение, но не сумел вспомнить ни единой строчки. Пришлось воспользоваться баллончиком с лекарством.

Вместе с женой они приняли решение все-таки лечиться, и следующий год прошел в мучительной бесполезной борьбе. Химия, от которой тошнит, лезут волосы, любая царапина заживает месяцами, пухнет и гноится. Операция, после которой из живота вывели трубку. Борис Александрович до последнего момента не верил, что его Наденька умирает, и когда это случилось, он как будто умер вместе с ней.

Через десять дней после похорон, проводив сына в аэропорт, вернувшись в пустой дом, он взял с полки томик Чехова, раскрыл и тут же отложил. Ни Толстой, ни Бунин, ни даже Пушкин больше не спасали его. Одиночество обрушилось на старого учителя всей своей ледяной мощью.

Он продолжал работать, ходил каждый день в школу, проверял сочинения, давал дополнительные уроки. Однажды наткнулся на два совершенно одинаковые сочинения по «Войне и миру», написанные вполне бойко и грамотно двумя очень слабыми учениками.

– Они просто скачали из Интернета, – объяснил ему кто-то из молодых учителей.

Сын в последний свой приезд купил ему стационарный компьютер, чтобы общаться по электронной почте. Борис Александрович вел переписку с сыном, но в паутину никогда не влезал. А тут решил попробовать. Новая забава понравилась ему. Через Сеть можно было получать огромное количество информации, не выходя из кабинета, не заваливая дом газетами и журналами, не включая телевизор.

Вечерами он стал бродить по энциклопедиям, по самым знаменитым музеям мира, по городам, в которых не суждено побывать. Ему нравилось отыскивать статейки на литературные темы, проглядывать рейтинги книжных новинок. Иногда он залезал в чаты, читал диалоги разных пользователей, но сам никогда в них не участвовал.

В своих путешествиях он часто натыкался на грязь. В Сети жило огромное количество психов. Вампиры, ведьмы, черные и белые маги, сатанисты, фашисты, извращенцы всех видов и мастей. Но особенно много было порнографии. Борис Александрович обходил это, как грязные лужи, быстро и осторожно, стараясь не вляпаться.

И все-таки однажды вляпался.

Это был вполне благопристойный чат, где велись умные диалоги о литературе. Один из участников дискуссии доказывал, что некто Марк Молох – гений, новый Набоков. Борису Александровичу стало интересно. Он вышел из чата, набрал «Марк Молох» и нажал «поиск».

«Новый Набоков» оказался всего лишь очередным порнографом. Бегло, брезгливо пробежав тексты, Борис Александрович все-таки успел заметить, что Марк Молох довольно бойко пишет, с некоторым даже литературным блеском. То есть это не просто озабоченный болван, который тешит собственное больное воображение блеклыми картинками разнообразных соитий. Это автор с претензией, автор грамотный, образованный, умелый. Ну что ж, тем хуже, тем гаже.

Старый учитель готов был уже покинуть мерзкий сайт, но завис. Нажал куда-то не туда. На дисплее появилась подвижная картинка. Кадр из порнофильма. Все бы ничего, но актерами были дети. Две девочки и два мальчика, от десяти до четырнадцати лет. Худые голые тела переплетались в такой кошмарной композиции, что у Бориса Александровича пересохло во рту.

«Как же это?! Разве такое возможно? Должна существовать какая-то цензура! Ведь это уголовщина! И так открыто, нагло! Господи, что происходит? Почему? За что?»

Следовало убрать страшную картинку с дисплея. Убрать и забыть. Начинался тяжелый приступ астмы. Он захлебывался кашлем. Руки тряслись, он не мог справиться с мышью. Оставил все, как есть, бросился в ванную за баллончиком. Снял приступ, вернулся к компьютеру. Картинка на дисплее сменилась. Теперь детей показывали по отдельности. Голых. В разных позах. Убрать и забыть. Иначе можно сойти с ума. Выключить компьютер и больше никогда не влезать в паутину.

Он прикоснулся к мыши и громко, хрипло вскрикнул. Только что на дисплее извивался мальчик, теперь появилась девочка. Борис Александрович узнал свою ученицу, восьмиклассницу Женю Качалову.

Глава третья

Ольга Юрьевна Филиппова никак не могла проснуться. Звенел будильник, она ставила его на паузу, накрывалась одеялом с головой. Через пять минут он опять звенел. Ей хотелось плакать. Она села на кровати и тут же увидела себя в зеркале. Старое трюмо в спальне было самым добрым из всех зеркал в доме, но на этот раз оно не собиралось льстить.

«Чего же ты хочешь? – холодно спрашивало зеркало. – Сорок один год. То есть пятый десяток. Хронический недосып. Застарелые следы усталости, неизжитые детские фобии, комплексы. Седина лезет у висков. Не нравится – закрашивай. А лень закрашивать – смирись. Меньше кури, меньше нервничай, больше времени проводи на свежем воздухе, не работай по выходным, не грызи себя за то, в чем не виновата, и за то, в чем виновата, тоже не грызи, никому от твоего самоедства легче не станет».

Оля пошевелила бровями, показала себе язык. Если долго смотреть в зеркало, оттуда выскочит черт. Так говорит мамочка. Или так говорит Заратустра? А может, это вообще цитатник Мао?

Доктор Филиппова закрыла глаза и опять забилась под одеяло, чтобы не видеть свою сонную бледно-зеленую физиономию.

В квартире стоял невозможный шум. На кухне орал телевизор. Из детской доносились звуки старого рок-н-ролла. Катя, подпевая Элвису Пресли, делала сложную зарядку. Двадцать упражнений для талии, двадцать для бедер. Потом какие-то специальные прыжки, повороты, наконец, хождение на ягодицах.

– Ма-ам! – прозвучал за дверью голос сына. – Мам, я не могу собраться в школу, Катька ползает на заднице по всей комнате!

– Ма-ам! – донесся голос дочери. – Папа уже полчаса не вылезает из ванной, мне надо в душ, я в школу опоздаю!

– Оо-ля! – горным эхом, далеким и жалобным, прилетел из ванной голос мужа. – Оо-ля! Чистое полотенце! Пожалуйста!

И тут опять зазвенел будильник.

Не открывая глаз, Ольга Юрьевна села, спустила ноги с кровати, нашла одну тапочку.

– Мам, у нас геркулес кончился, я не знаю, чем мне завтракать, – сообщила дочь.

– Мам, ты не видела мой учебник математики, синий такой, в клеточку? – спросил сын.

– Оля! Чистое полотенце! Я уже час жду! – напомнил муж.

Ольга Юрьевна, прихрамывая, в одном тапочке, побрела по коридору.

– Мам, ты опять спишь в этой байковой пижаме! Она какая-то казенная, ты в ней похожа на приютскую сироту. – Катя дернула ее за рукав.

– Зато теплая, – заступился Андрюша и дернул за другой рукав, – и ничего не казенная. Ее бабушка купила маме на день рождения, лет сто назад, в «Детском мире».

– Продолжаем нашу программу. Сегодня ночью, в двадцати километрах от МКАД, в лесополосе, найден обнаженный труп девочки, на вид около двенадцати лет, – сообщил после рекламной паузы бодрый голос.

– Отстаньте, – тихо взмолилась Ольга Юрьевна, открыла наконец глаза и обнаружила, что стоит на кухне перед телевизором. – Андрюша, отнеси папе полотенце.

– Почему я? – возмутился сын.

– Ну не я же! – хихикнула дочь.

– Вероятно, в Московской области появился очередной маньяк, серийный убийца.

Ольга Юрьевна застыла перед телевизором. На экране показывали кусок шоссе, ряд милицейских машин, канаву, опушку леса, фрагмент ограждения.

– Мам, а где у нас чистые полотенца? – спросил сын.

– В кладовке, дурья башка! – ответила за Ольгу Юрьевну дочь. – Андрюха, ну честное слово, живешь, как постоялец в гостинице!

На экране корреспондентка ткнула микрофон в лицо усталому мужчине. У него была седая голова, поэтому он выглядел почти стариком, сердитым стариком, которому все надоело. Ольга Юрьевна знала, что ему сорок один год, так же как и ей.

– Скажите, уже установили личность убитой?

– Да. Установили.

– А можно подробней? Она москвичка? Приезжая? Или проживала в области? Как ее имя? Сколько ей лет? Каким образом…

– Работа следственной группы только началась, никакой информации мы сообщить вам пока не можем. Обратитесь в пресс-центр ГУВД.

– Мам, смотри, это твой Дима Соловьев! – заметила Катя и включила чайник.

– Мам, ты точно не видела мой учебник? Это очень важно! Там внутри листок с задачами, которые будут на контрольной! – крикнул из комнаты Андрюша.

– Оля, у меня кончились лезвия! – пожаловался Александр Осипович. Он наконец вышел из ванной, розовый, распаренный, в старом махровом халате.

– Конечно, маньяк! Кто же, если не маньяк? – уверенно заявила симпатичная блондинка, которая появилась в кадре после Соловьева. – Он облил труп косметическим маслом, чувствуете, до сих пор пахнет. И еще, рядом валялась детская пустышка.

– Откуда у вас такая информация?

– Слышала, как они обсуждали, – свидетельница криво усмехнулась, – это перформанс. Маньяки в своих действиях демонстративны. К тому же полнолуние. Ладно, я расскажу по порядку. Мы возвращались из гостей, остановились…

Телевизор выключился. Ольга Юрьевна вздрогнула, обернулась. За спиной стоял Александр Осипович с пультом в руке.

– Нет, Оля. Нет.

– Что?

– Сама знаешь – что. Ты не будешь больше в этом участвовать. Никогда.

– В чем именно, Саша?

– Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Вспомни, что с тобой творилось. Тяжелая депрессия, бессонница. Забыла? Ты тогда почти свихнулась, нас чуть с ума не свела, меня, детей, родителей твоих. И главное – без толку. Ты его практически вычислила, но они его не поймали и сейчас не поймают. Это безнадежно. Кому-то выгодно, что он убивает подростков.

– Саша, перестань, кому это может быть выгодно? Что ты глупости говоришь? – Оля хотела отнять у мужа пульт, включить телевизор. Но он не дал, спрятал руки за спину.

– Конечно, я всегда говорю глупости, зато твой Соловьев гений. Кто бы мог подумать, что из мальчишки, гадкого утенка, вылупится такая сильная личность, вон, по телевизору его показывают, красавца седовласого. Его показывают, а ты смотришь, оторваться не можешь.

Ольга Юрьевна заставила себя улыбнуться и поцеловала мужа в колючую щеку.

– Сашенька, ну что ты завелся? Сейчас приму душ и будем завтракать. Все хорошо, не волнуйся.

Он тяжело вздохнул, насупился.

– Ты не ответила мне.

– А ты разве спросил о чем-то?

– Ма-ам! Ты не брала мою красную расческу? – крикнула из ванной Катя.

– Я не спросил, – Александр Осипович упрямо мотнул головой, – я попросил. Обещай мне, что ты не будешь в этом участвовать. Даже если тебя пригласят. Даже если станут уговаривать, ты откажешься. Категорически. Ну что ты молчишь?

* * *

Убитую девочку звали Качалова Евгения Валерьевна. Неделю назад ей исполнилось пятнадцать. На тумбочке, у ее кровати, еще стоял букет подсохших белых роз. Пятнадцать штук. К вазе была прислонена открытка, копия известной фотографии: Мерилин Монро стоит на решетке Нью-Йоркской подземки и пытается усмирить свою юбку, вздыбленную потоком горячего воздуха. На обратной стороне корявым почерком было написано: «Дорогую любимую доченьку Женечку поздравляю с днем рождения, будь всегда самой красивой и счастливой! Папа».

Внизу – дата и лихой росчерк подписи. Дмитрий Владимирович Соловьев машинально отметил, что автору поздравления редко приходится писать от руки, зато автографы он раздает в день по десятку, не меньше.

На письменном столе девочки в дешевой бело-розовой рамке с мишками и цветочками стоял портрет потасканного молодого человека. Впрочем, молодым его можно было назвать с большой натяжкой и только потому, что определение «мужчина» существу на фотографии никак не подходило. Длинные жидкие кудри закрывали верхнюю половину лица, падали змейками на плечи. Из-под челки похабно и томно глядели подведенные глаза. Пухлую верхнюю губу украшали тончайшие, словно тушью нарисованные усики.

Валерий Качалов, эстрадная звезда начала восьмидесятых, имел шестерых детей от разных жен. Женя была четвертой его дочерью.

– Больше трех лет он ни с кем не жил, – сказала Нина, мать Жени, – для него женщина после двадцати пяти – старуха. Нет, даже не старуха. Покойница. Мне тридцать три, так что я для него умерла восемь лет назад.

Застарелая, привычная ненависть к отцу Жени слегка притупила ее боль. Соловьев слушал, не перебивая.

На опознании она упала в обморок. В машине, по дороге домой, молчала. Во время обыска сидела, сложив руки на коленях, когда задавали вопросы, отвечала коротко «да», «нет» и все время покачивалась, как кукла. В ней вообще было что-то кукольное. Соловьев легко представил себе, что лет десять назад она выглядела как новенькая нарядная Барби. Ноги от ушей, осиная талия, высокие скулы, кошачий разрез глаз. Сейчас напротив него сидела Барби потрепанная, в которую давно наигрались. Модельное изящество обернулось нездоровой костлявостью. Волосы, от природы русые, волнистые, превратились в желтую тусклую мочалку. Много лет она жгла их перекисью и составом для выпрямления, потому что его величеству Валероньке нравились блондинки с прямыми волосами.

Его величество когда-то нашел ее, десятиклассницу Нину, в подмосковном городе. Не важно в каком. Дыра, захолустье. Он был там проездом, дал всего один концерт в заводском Доме культуры и углядел Ниночку в толпе поклонниц.

Дома, в провинции, ее красивой не считали. Слишком тощая, слишком длинная, большеротая. Она стеснялась своего шикарного роста, сутулилась, подгибала колени. Губы подкрашивала так, чтобы казались меньше. И вдруг московская звезда Валерий Качалов, прямо со сцены, на глазах у всех, наклонился к ней, схватил за руки и выдернул из толпы, как цветочек с клумбы сорвал.

– Господи, я чуть с ума не сошла! Он заставил меня стоять рядом, целую песню. Он меня обнял за талию и шепнул: «Не горбись, дура!» Я тогда страшно удивилась, во-первых, что он такой маленький, мне по плечо, а во-вторых, что не поет, только рот открывает и прыгает. Я же еще ничего не знала про «фанеру». Он как бы пел и при этом со мной разговаривал. Когда кончилась песня, я думала – все, кончилась жизнь. Хотела рвануть со сцены, удрать, спрятаться в бабкином сарае. И знаете, я напрасно не сделала этого. Впрочем, тогда бы не было Женечки.

Она замолчала, уставилась на Соловьева сухими глазами. Она как будто проснулась после долгого наркоза. Дмитрий Владимирович испугался, что сейчас она опять оцепенеет, начнет покачиваться, обхватив плечи руками. Но нет. Потянулась за сигаретой.

– Позавчера Женя поехала к отцу. Думаю, вам надо с ним поговорить.

– Обязательно, – кивнул Соловьев и щелкнул зажигалкой. – Она собиралась ночевать у него?

– Да. Она обожает у него оставаться. Там праздник нон-стоп. Новые люди, тусовка с утра до утра. Весело, блин. А здесь, дома, – скука. Я ее пилю, заставляю заниматься. Я, видите ли, хочу, чтобы она не только окончила школу, но и поступила в институт.

Соловьев молча встал, прошелся по маленькой чистой кухне, уставился в окно. Ему было тяжело видеть ее глаза, тусклые и спокойные, словно нарисованные на мертвой пластмассе. Напомнить ей, что никогда уже ее Женя не окончит школу, не поступит в институт? Напомнить или нет? Она забыла о секционном зале, о мраморном столе, о проштампованной простыне, которую приподняли слегка, чтобы показать ей лицо. Только лицо. Для опознания этого вполне достаточно. Нет, все отлично помнит. Просто ей так легче – говорить о Жене в настоящем времени. По-другому она пока не может.

– Врач там, на опознании, спросил, почему моя девочка такая худенькая. Я не сумела ответить. Мне стало плохо. А сейчас вам скажу. Женечка ничего не ест, кроме яблок и зеленого салата без масла. Она хочет стать моделью. И ужасно страдает из-за своего маленького роста. Ростом она не в меня, в папочку. Он метр пятьдесят семь. На сцене это не заметно, к тому же специальная обувь, с подпятниками. Неудобно, конечно, зато лишние три сантиметра. Плюс еще каблуки, сантиметров пять, и того получается восемь. Знаете, когда он ушел, я не сильно испугалась. Он оставил квартиру нам с Женей, вот эту. Она неплохая, правда? И денег давал. Иногда возвращался на пару дней, на неделю. Увидит меня на какой-нибудь тусовке, заметит, что я хорошо выгляжу, узнает, что у меня роман, и обязательно заявится, как кобелек, лапу поднять, территорию свою пометить, блин. Правда, и это кончилось. Я для него давно не женщина. Трупешник. Нет, денежку, конечно, подкидывает. Не регулярно, но подкидывает. В принципе я сама зарабатываю. Учусь на курсах психологии и психоанализа. Уже есть своя клиентура. Господи, это он во всем виноват! Зачем, зачем я ее к нему отпустила? Я ведь не хотела, как будто чувствовала! У нее контрольные годовые, по всем предметам. Мы поссорились, я пыталась усадить ее за стол, заставить заниматься. Орала, конечно. Она, знаете, когда мы ссоримся, молчит и смотрит. Это ужас! Я совершенно перестала ее понимать.

– Вы звонили ее отцу, пока Женя была у него? – спросил Соловьев, вклинившись в паузу.

– Нет. Я ему никогда не звоню. Только Жене, на мобильный. Хотела помириться. Но она не брала трубку.

– Телефон все это время был включен?

– Нет. Она его только вчера вечером включила и забыла о нем. Наверное, валялся там где-нибудь. Квартира огромная, народу полно, музыка орет. Валера, кстати, недавно Женю в своем клипе снял. Ей даже деньги заплатили. Хотите, поставлю кассету? Женя ставит ее всем, кто приходит в дом. Правда, в последнее время почти никто не приходит. У меня друзей не осталось, родственники все в провинции. А Женя своих не приводит. Стесняется. Мы, видите ли, бедно живем. Ну хотите, поставлю?

Соловьев не знал, что ответить. Ему вообще-то надо было не отвечать, а спрашивать. Он уже второй час сидел в этой кухне, наедине с матерью, у которой убили единственного ребенка. Когда он уйдет, она останется одна. Но если сейчас поставит клип, увидит свою Женю, какая будет реакция? Опять потеряет сознание?

Нина искала кассету. На полках в прихожей они стояли плотно, в два ряда. Молодежные комедии, мультяшки, мелодрамы. Пользуясь паузой, Соловьев принялся задавать вопросы о Жене. Он избегал глаголов прошедшего времени.

Ему удалось узнать, что Женя – девочка в принципе общительная, но иногда у нее случаются периоды такой мрачности, что к ней страшно подойти. Наркотики она пробовала, как все современные дети, но ничего серьезного ее мама пока не заметила. Дискотеки, кафе – да, это ей нравится. Правда, родители ее приятелей – люди совсем иного материального уровня. Нина не может себе позволить давать дочери столько денег на развлечения, сколько дают другим детям. И Женя чувствует себя ущербной, хотя она красивее многих своих подружек. Но из-за этого они ее постоянно подкалывают. Не дай бог надеть что-нибудь дешевле ста баксов!

Кассета наконец нашлась. Это была студийная запись, отличного качества. Соловьев мгновенно узнал клип, его часто крутили по телевизору.

«Детские глаза и мамина помада. Ты не торопись взрослеть, не надо», – пел, растягивая гласные, как сладкую жвачку, Валерий Качалов.

Прелестная худенькая девочка, не старше одиннадцати, крутилась перед зеркалом, подкрашивала глаза и губы, примеряла мамины наряды, каталась на роликах по парку, надувала пузырь из жвачки, сидела в кино с мальчиком, и он робко обнимал ее за плечи.

Темный кинозал и пузырьки поп-корна,Целоваться в губы так прикольно.

У девочки были прямые светлые волосы до пояса, большие голубые глаза. Качалов иногда появлялся в кадре с гитарой: то на скамейке в парке, то за окошком школы, верхом на ветке старой липы. Мудрый любящий папочка, немного смешной, все понимающий. Воплощение девичьей мечты о настоящем мужчине. Когда у девочки в клипе случались какие-нибудь неприятности (злая учительница выгнала из класса, любимый мальчик сидит в кафе с другой девочкой), папа отправлял ей эсэмэски: «Котенок, не грусти, все будет классно!»

Она читала и улыбалась сквозь слезы. В конце клипа певец и девочка шли по аллее цветущего сада, обнявшись, оживленно разговаривали о чем-то и весело смеялись.

– Ее теперь иногда на улицах узнают, – прошелестел голос Нины, когда клип кончился, – хотя ее снимали в парике, и грим специальный, чтобы лицо выглядело совсем детским.

– Да, – кивнул Соловьев, – я заметил.

– Это самый талантливый его клип, – Нина закурила и выпустила дым в потухший экран телевизора, – то есть это ее клип, Женин. Она все придумала. А он тут вообще ни при чем. Валерий Качалов – бездарность. Ни слуха, ни голоса. На эстраде это иногда компенсируется чувственностью, обаянием, но ничего этого у него тоже нет.

– Что же есть? – спросил Соловьев.

– Бешеный напор. Самоуверенность. Связи. Когда-то он сумел вписаться в нужную тусовку и до сих пор держится там, не знаю, каким образом. Даже для меня это загадка, хотя я прожила с ним три с половиной года. На целых шесть месяцев больше, чем остальные его жены. Но в этом не моя заслуга, а Женина. Он к ней с самого ее рождения очень сильно привязался. Конечно, такую девочку невозможно не любить. Хотите выпить?

– Нет, спасибо.