Эпоха невинности - Эдит Уортон - E-Book

Эпоха невинности E-Book

Эдит Уортон

0,0

Beschreibung

Трагическая и пронзительная история любви, потрясшей основы основ высшего света Нью-Йорка 1870-х, старательно копирующего нравы викторианской Англии. История чистого и светлого чувства, которое молодой Ньюланд Арчер, будучи помолвленным на благовоспитанной Мэй Уелланд, испытал к блестящей, образованной и несчастной графине Эллен Оленской и которое ханжеское общество поспешило сделать мишенью для сплетен и нападок…

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 467

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Эдит Уортон Эпоха невинности

Edith Wharton

THE AGE OF INNOCENCE

© Перевод. И. Доронина, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

* * *

Эдит Уортон (1862–1937) – первая женщина-писатель, удостоенная Пулитцеровской премии в 1921 году. Произведения Уортон вошли в золотой фонд всемирной литературы, а ее главный роман «Эпоха невинности» был положен в основу легендарного оскароносного фильма Скорсезе (1993).

Книга I

I

В один из январских вечеров начала семидесятых на сцене нью-йоркской Музыкальной академии[1] в «Фаусте» пела Кристина Нильссон.

Хотя уже ходили слухи о возведении – в отдаленном столичном районе, «за Сороковыми улицами» – нового оперного театра, который должен был посоперничать стоимостью строительства и великолепием с операми прославленных европейских столиц, высший свет довольствовался пока тем, что каждый зимний сезон собирался в обшарпанных красных с позолотой ложах доброй старой Академии. Консервативно настроенная публика ценила ее за скромные размеры и некоторое неудобство, которые отваживали от нее нуворишей, коих начинал пугать, но в то же время и манить старый Нью-Йорк; те, кто был склонен к сентиментальности, хранили преданность ей в силу исторических ассоциаций, а меломаны воздавали должное ее превосходной акустике – качеству, столь редко встречающемуся в новых зданиях, предназначенных для исполнения музыки.

Это было первое в нынешнем сезоне выступление мадам Нильссон, и те, кого пресса уже привыкла называть «избранной блистательной публикой», съехались послушать ее, преодолев скользкие заснеженные улицы в своих каретах, просторных семейных ландо или более скромных, однако более удобных «купе Брауна»[2]. Прибыть в оперу в «купе Брауна» было почти так же престижно, как в собственном экипаже, а отъезд после спектакля тем же способом давал огромное преимущество, позволяя (с шутливым намеком на демократизм убеждений) занять первую же в очереди коляску, вместо того чтобы ждать, когда заложенный, побагровевший от холода и джина нос твоего собственного кучера замаячит под портиком Академии. Блестящая интуиция подсказала какому-то смекалистому конюху с извозчичьего двора, что американцы жаждут убраться с места развлечения даже с большим нетерпением, чем прибыть на него.

Когда Ньюланд Арчер открыл дверь клубной ложи, занавес только-только поднялся, явив зрителям декорацию сцены в саду. Ничто не мешало молодому человеку приехать раньше, однако, пообедав в семь с матерью и сестрой, он весьма неторопливо выкурил сигару в готической библиотеке с застекленными книжными шкафами черного орехового дерева и стульями с острыми навершиями – единственной комнате, где миссис Арчер позволяла курить, и сделал это прежде всего потому, что Нью-Йорк был столицей, а в столицах «не принято» приезжать в оперу к началу; понятия же «принято» и «не принято» в жизни общества, в котором вращался Ньюланд Арчер, были так же важны, как тысячелетиями ранее были важны внушавшие непостижимый ужас тотемы, правившие судьбами его предков.

Другая причина его задержки носила личный характер. Он тянул время, попыхивая сигарой, еще и потому, что по сути был дилетантом и предвкушение удовольствия зачастую приносило ему более волнующее ощущение, нежели само удовольствие. Особенно когда речь шла об удовольствиях утонченных, каковыми, впрочем, большей частью они у него и являлись. В данном случае предвкушавшийся момент был настолько редким и изысканным, что, даже согласуй он его с режиссером, его появление в зале не могло бы случиться в более знаменательный момент, нежели тот, когда примадонна, гадая и разбрасывая по сцене лепестки ромашки, пела чистым, как роса, голосом: «Он любит – нет – он любит меня!»

Пела она, разумеется, «M’ama!», поскольку непреложный и неоспоримый закон музыкального мира требовал, чтобы немецкий текст французской оперы исполнялся шведской певицей по-итальянски, чтобы было понятней английской аудитории. Это казалось Ньюланду Арчеру таким же естественным, как все прочие условности, на которых зиждилась его жизнь, например, что причесываться надлежит двумя щетками в серебряной оправе с личной голубой эмалевой монограммой и никогда не появляться в обществе без цветка (предпочтительно гардении) в петлице.

«M’ama… non m’ama… – пела примадонна и в заключение: – M’ama!» – в любовном ликовании прижимая к губам растрепанную ромашку и возводя очи к искушенному лику маленького смуглого Фауста-Капуля[3], тщетно пытавшегося – в своем тесном фиолетовом камзоле и берете с пером – выглядеть таким же невинным и искренним, как его простодушная жертва.

Прислонившись к стене в глубине ложи, Ньюланд Арчер отвел взгляд от сцены и стал изучать противоположные ярусы. Прямо напротив располагалась ложа старой миссис Мэнсон Минготт, которой чудовищная тучность давно не позволяла присутствовать в опере, но которую на фешенебельных спектаклях всегда представлял кто-нибудь из более молодых членов семейства. На сей раз в первом ряду ложи красовались ее сноха миссис Ловелл Минготт и дочь миссис Уелланд; позади этих двух затянутых в парчу матрон, устремив восторженный взгляд на сценических возлюбленных, сидела юная девушка в белом. Когда «M’ama!» мадам Нильссон взмыло над затихшим залом (разговоры в ложах всегда прекращались на время сцены гадания по ромашке), нежный румянец озарил щеки девушки, покрыл лоб до основания светлых волос и даже залил покатость юной груди в вырезе платья, целомудренно прикрытом тюлевой шемизеткой, скрепленной цветком гардении. Она опустила взор на огромный букет ландышей, лежавший у нее на коленях, и Ньюланд заметил, как она нежно коснулась цветов затянутыми в перчатку пальцами. Со вздохом удовлетворенного тщеславия он снова перевел взгляд на сцену.

На декорации не поскупились, их высоко оценили даже знатоки, посещавшие оперные театры Парижа и Вены. Авансцена, вплоть до самой рампы, была затянута изумрудно-зеленой тканью. В средней части сцены симметрично расположенные бугорки, как бы покрытые мохнатым зеленым мхом и соединенные дугами, напоминающими крокетные воротца, огораживали сад из невысоких деревьев, похожих на апельсиновые, но усеянных крупными розовыми и красными розами. Гигантские – гораздо крупнее роз – анютины глазки, напоминавшие перочистки в форме цветов, какие прихожанки делают для своих любимых священников, вырастали из мха позади деревьев, а на ветвях розовых кустов там и сям цвели роскошные «привитые» ромашки, пророчески предвосхищавшие будущие чудеса мистера Лютера Бёрбанка[4].

Посреди этого волшебного сада мадам Нильссон в белом кашемире с бледно-голубыми шелковыми вставками, с редикюлем, свисавшим с синего кушака, и толстыми желтыми косами, аккуратно разложенными по обе стороны муслиновой шемизетки, потупив очи, слушала страстные признания мистера Капуля, изображая простодушное непонимание его намерений каждый раз, когда он словом или взглядом настойчиво указывал ей на окошко в нижнем этаже аккуратного кирпичного особняка, косо выступавшего из правой кулисы.

«Милое дитя! – подумал Ньюланд Арчер; его взгляд порхнул обратно, на юную особу с ландышами. – Она даже не догадывается, чтó все это значит». Он созерцал ее трогательно увлеченное лицо с трепетом обладания, в котором смешались гордость собственной мужской посвященностью и нежное благоговение перед ее бездонной чистотой. «Мы будем читать “Фауста” вместе… на берегах итальянских озер…» – думал он, и в его воображении смутно сливались сцены из его предстоящего медового месяца и литературного шедевра, открыть невесте смысл которого должно было стать его мужской привилегией. Только сегодня днем Мэй Уелланд дала ему понять, что она к нему «неравнодушна» (единственно возможная согласно нью-йоркской священной традиции фраза, означающая согласие девушки), а его воображение уже гнало его впереди помолвки, обручального кольца и поцелуя и под звучащий в голове свадебный марш из «Лоэнгрина» рисовало картину, на которой он вел ее под руку по какому-то заповедному уголку старушки Европы.

Он ни в малейшей мере не желал, чтобы будущая миссис Ньюланд Арчер была наивной простушкой. Он хотел, чтобы она (благодаря его просветительскому руководству) развила в себе навыки светского общения и остроту ума, которые позволят ей уверенно держаться в кругу самых популярных замужних дам «молодого поколения», где признанным обычаем было умение снискать мужское уважение, игриво обескуражив любого. А если бы он прозрел свое тщеславие до самого дна (куда порой почти добирался), он бы обнаружил там и желание, чтобы его жена была столь же искушенной в стремлении доставить ему удовольствие, как та замужняя дама, которая владела его фантазиями в течение двух довольно бурных лет, – но, разумеется, без малейшего намека на болезненность, которая едва не омрачила жизнь этого несчастного существа и расстроила его собственные планы на целую зиму.

Как подобное чудо из льда и пламени сотворить и как ему выстоять в грубом окружающем мире – об этом Арчер никогда не давал себе труда задуматься, он довольствовался тем, что придерживался такого взгляда, не анализируя его, поскольку знал: именно так должны думать все тщательно причесанные джентльмены в ослепительно-белых манишках и с цветками в петлицах, которые сейчас сменяли друг друга в клубной ложе, по-приятельски обмениваясь приветствиями и критически обращая свои театральные бинокли на дам, представлявших собой продукт системы. В интеллектуальном отношении и в понимании искусства Ньюланд Арчер ощущал свое превосходство над этими избранными особями старой нью-йоркской знати; он, вероятно, больше читал, больше думал и даже мир повидал гораздо больше, чем любой другой из их числа. Каждый из них в отдельности явно уступал ему, но вместе они олицетворяли «Нью-Йорк», и по обычаю мужской солидарности Арчер принимал их жизненную доктрину во всем, что входит в понятие морали. Он интуитивно чувствовал, что было бы чревато осложнениями – и, упаси Господь, сочтено дурным тоном – проявлять независимость в этой сфере.

– Быть не может! – воскликнул Лоуренс Леффертс, резко отведя бинокль от сцены. Лоуренс Леффертс в целом был признанным нью-йоркским авторитетом по части «хорошего тона». Он больше времени, чем кто бы то ни было другой, посвящал изучению этого замысловатого и увлекательного вопроса, однако изучение само по себе еще не объясняло его исчерпывающей компетенции и свободного владения предметом. Достаточно было окинуть взглядом его стройную элегантную фигуру от покатого гладкого лба и светлых усов идеальной формы до лакированных штиблет с узкими длинными мысами, чтобы понять, что знание «стиля» есть неотъемлемое свойство этого человека, умевшего носить очень дорогую одежду столь небрежно и при весьма высоком росте двигаться с такой непринужденной грацией. Как однажды сказал о нем некий юный почитатель: «Если кто и может точно сказать, когда следует надевать черный галстук к вечернему костюму, а когда нет, то это Ларри Леффертс». А уж по части выбора между бальными туфлями и лакированными «оксфордами»[5] его авторитет был непререкаем.

– Не может быть! – повторил он, передавая бинокль старому Силлертону Джексону.

Проследив за взглядом Леффертса, Ньюланд Арчер с удивлением увидел, что его восклицание было вызвано появлением в ложе старой миссис Минготт новой персоны – стройной молодой дамы, чуть пониже ростом, чем Мэй Уелланд, с темными густыми локонами на висках, подхваченными узкой лентой, расшитой бриллиантами. Намек на «стиль Жозефины», как принято было его называть, содержавшийся в этом головном украшении, подкреплялся покроем темно-синего бархатного платья, весьма театрально подхваченного под грудью поясом с большой старомодной пряжкой. Носительница столь необычного наряда, которая, казалось, совсем не замечала, какое привлекла внимание, постояла посреди ложи, обсуждая с миссис Уелланд, уместно ли ей занять место в первом ряду справа от последней, но сдалась и с едва заметной улыбкой села в кресло, противоположное тому, в котором сидела миссис Ловелл Минготт, невестка миссис Уелланд.

Мистер Силлертон Джексон вернул бинокль Лоуренсу Леффертсу. Весь клуб инстинктивно обратил взоры на старика в ожидании того, что он скажет, потому что старый мистер Джексон был таким же непререкаемым авторитетом по части «родословных», каким Лоуренс Леффертс – по части «стиля». Он знал все разветвления нью-йоркских родственных связей и мог разъяснить такие сложные вопросы, как, кем приходятся Минготты (через Торли) южно-каролинским Далласам и как старшая ветвь филадельфийских Торли связана с Чиверсами из Олбани (ни в коем случае не путать с Мэнсон Чиверсами с Университетской площади), но и перечислить основные характеристики каждого семейства – например, легендарную скупость младшей линии Леффертсов (тех, что с Лонг-Айленда) или роковую склонность Рашуортов заключать дурацкие браки, или сумасшествие, проявляющееся в каждом втором поколении олбанских Чиверсов, с которыми нью-йоркские кузены и кузины всегда отказывались вступать в матримониальные отношения – за катастрофическим исключением бедной Медоры Мэнсон, которая, как всем известно… впрочем, ее мать сама была из Рашуотов.

В придачу к этому лесу генеалогических древ мистер Силлертон Джексон хранил между своими узкими впалыми висками, под копной мягких серебристых волос полный реестр скандалов и тайн, тлевших под невозмутимой поверхностью нью-йоркского высшего света за последние пятьдесят лет. Его осведомленность простиралась так широко, а память была настолько крепкой, что он, пожалуй, был единственным человеком, который мог сказать вам, кем на самом деле был банкир Джулиус Бофорт и что сталось с красавцем Бобом Спайсером, отцом старой миссис Мэнсон Минготт, который столь загадочно исчез (с крупной суммой денег трастового фонда) менее чем через год после собственной женитьбы, в тот самый день, когда красивая испанская танцовщица, которая восхищала переполненные залы старой Оперы в Бэттери[6], села на пароход, следовавший на Кубу. Однако эти и многие другие тайны были надежно заперты в памяти мистера Джексона не только потому, что обостренное чувство чести не позволяло ему повторять то, чем с ним поделились в частном порядке, но и потому, что репутация человека, умеющего держать язык за зубами, увеличивала его возможности узнавать то, что ему хотелось узнать.

Вот почему клубная ложа застыла в напряженном ожидании, пока мистер Силлертон возвращал бинокль Лоуренсу Леффертсу. Несколько секунд старик молча внимательно вглядывался в своих одноклубников подернутыми старческой пленкой голубыми глазами с набрякшими веками, испещренными синими венами, потом задумчиво подкрутил усы и сказал всего одну фразу:

– Не думал, что Минготты решатся на такое.

II

Этот короткий эпизод поверг Ньюланда Арчера в неприятное состояние неловкости.

Его раздражало, что единодушное внимание всей мужской части Нью-Йорка привлекла ложа, в которой между матерью и теткой сидела его нареченная. Какое-то время он не узнавал даму в платье стиля ампир и недоумевал, почему ее появление вызвало такой ажиотаж среди посвященных. Потом его осенило, и в груди вскипело негодование. И впрямь, кто бы мог подумать, что Минготты решатся на такое!

Но они решились, никаких сомнений. По приглушенным замечаниям у него за спиной Арчеру стало очевидно, что молодая дама действительно была кузиной Мэй Уелланд, той, которую в семье всегда называли не иначе как «бедняжка Эллен Оленская». Арчер знал, что она внезапно приехала из Европы дня два тому назад, и даже слышал (и отнесся к этому благосклонно) от мисс Уелланд, что та навестила бедняжку Эллен, которая остановилась у старой миссис Минготт. Арчер безоговорочно одобрял семейную солидарность, и одним из качеств, которые его больше всего восхищали в Минготтах, было следование обычаю решительно вставать на защиту «паршивых овец», если таковые обнаруживались в их безупречном стаде. Злоба и жестокосердие не были свойственны молодому человеку, он радовался, что его будущая жена лишена ханжества и по-доброму (при личном общении) отнеслась к своей кузине; но принимать графиню Оленскую в семейном кругу – одно, совсем другое – представлять ее публике, тем более в Опере и тем более в одной ложе с девушкой, о помолвке которой с ним, Ньюландом Арчером, должно было быть объявлено через несколько недель. Он чувствовал то же, что и старый Силлертон Джексон: кто бы мог подумать, что Минготты зайдут так далеко!

Разумеется, ему было известно, что миссис Мэнсон Минготт, матриарх рода, позволяла себе поступки, дозволенные разве что мужчине (в пределах Пятой авеню). Он всегда восхищался бесстрашной и властной старой дамой, которая, несмотря на то что была всего лишь Кэтрин Спайсер со Стейтен-Айленда, дочерью скомпрометировавшего себя и таинственно исчезнувшего отца, не имевшей ни денег, ни достаточно высокого положения, чтобы заставить людей забыть об этом, сумела выйти замуж за главу состоятельного рода Минготтов, выдала обеих дочерей за «иностранцев» (итальянского маркиза и английского банкира) и в довершение своих дерзостей выстроила огромный дом из светло-кремового камня (в то время, когда строить дома из темного песчаника было так же обязательно, как облачаться в сюртук после полудня) в труднодоступной глуши возле Центрального парка. «Иностранные» дочери старой миссис Минготт стали легендой. Они ни разу не приехали навестить мать, а она, как многие люди живого ума и сильной воли, став тучной и малоподвижной, философски смирилась с этим и почти не выезжала. Однако кремовый дом (предположительно спроектированный по образцу особняков французской аристократии) являл собой наглядное доказательство силы ее духа; в нем она царила в окружении дореволюционной французской мебели и памятных вещиц из Тюильри времен Луи-Наполеона (где она блистала в свои зрелые годы) так безмятежно, словно не было ничего особенного в том, чтобы жить за Тридцать четвертой улицей и иметь французские окна, открывавшиеся, как двери, вместо поднимающихся оконных рам.

Все (включая мистера Силлертона Джексона) сходились в том, что старая Кэтрин никогда не отличалась красотой – даром, который в глазах Нью-Йорка обелял любой успех и служил оправданием некоторым провалам. Недоброжелатели утверждали, что, подобно своей царственной тезке, Кэтрин пробила себе путь к успеху благодаря силе воли, жесткосердию и высокомерной наглости, которые, впрочем, в некоторой степени оправдывались безупречной порядочностью и достоинством ее частной жизни. Мистер Мэнсон Минготт умер, когда ей было всего двадцать восемь лет, и в завещании наложил определенные «ограничения» на пользование наследными деньгами, поскольку не доверял Спайсерам в целом; но его отважная молодая вдова бесстрашно пошла своей дорогой, свободно вращалась в обществе иностранцев, выдала дочерей замуж в одному богу известно какие – то ли коррумпированные, то ли фешенебельные – круги, водила дружбу с герцогами и послами, якшалась с папистами, принимала у себя оперных певцов и являлась близкой подругой мадам Тальони; и тем не менее (Силлертон Джексон первым провозгласил это), никогда ни малейшей тени не упало на ее репутацию – и это единственное, как он всегда добавлял, что отличает ее от венценосной Екатерины.

Миссис Мэнсон Минготт давно успешно избавилась от ограничений, наложенных мужем на наследство, и вот уже полвека жила в достатке, но память о стесненных обстоятельствах молодости сделала ее излишне бережливой, и хотя, покупая платье или предмет мебели, она заботилась о том, чтобы они были лучшими из лучших, заставить себя щедро потратиться на преходящее удовольствие чревоугодия она никак не могла. Поэтому – хоть происходило это и по совершенно разным причинам – еда в ее доме была так же дурна, как у миссис Арчер, и даже хорошие вина положения не спасали. Родственники считали, что скудость ее стола дискредитирует фамилию Минготтов, которая всегда ассоциировалась с жизнью на широкую ногу, но люди продолжали бывать у нее, несмотря на «готовые блюда» и выдохшееся шампанское, а она в ответ на реприманды своего сына Ловелла (который пытался восстановить семейный престиж, наняв лучшего в Нью-Йорке шеф-повара), смеясь, отвечала: «К чему держать двух хороших поваров в одной семье теперь, когда дочерей я выдала замуж, а сама не могу есть соусов?»

Размышляя обо всем этом, Ньюланд Арчер снова посмотрел на ложу Минготтов и увидел, что миссис Уелланд и ее невестка демонстрируют критикам в противоположном полукруге лож типично минготтиансий апломб, который старуха Кэтрин привила всему своему племени, и одна лишь Мэй Уелланд не сумела скрыть понимания серьезности ситуации – ее выдавал сгустившийся румянец (вероятно, вызванный тем, что она видела, как он смотрит на нее). Что же касается виновницы поднявшегося волнения, то она с безмятежной грацией сидела в своем углу ложи, устремив взор на сцену и подавшись вперед, ее плечи и грудь были обнажены чуть больше, чем полагалось в Нью-Йорке, по крайней мере, среди дам, у которых были причины не привлекать к себе внимания.

Мало что было для Ньюланда Арчера ужасней, чем оскорбление божества «Хорошего тона», зримым посланцем и наместником которого являлся «Стиль». Бледное и серьезное лицо мадам Оленской представлялось ему подобающим случаю и ее общему положению, но то, как ее платье (безо всякой шемизетки) оголяло ее худые плечи, шокировало и тревожило его. Ему была ненавистна мысль, что Мэй Уелланд беззащитна перед влиянием молодой дамы, столь легкомысленной по отношению к требованиям «Хорошего тона».

– В конце концов, – услышал он позади себя голос одного из молодых членов клуба (во время дуэтов Мефистофеля с Мартой разговоры допускались), – в конце концов, что уж такого случилось?

– Ну, она его оставила, этого никто не отрицает.

– Но ведь он – чудовищная скотина, разве нет? – продолжал вопрошавший, простодушный юноша из рода Торли, явно претендовавший на место в списке защитников дамы.

– Отъявленная, я знавал его в Ницце, – подтвердил Лоуренс Леффертс со знанием дела. – Полупарализованный аристократ-зубоскал, весьма красив, но с похотливым взглядом. Если он не с женщиной, то коллекционирует фарфор. За то и за другое платит любую цену, насколько мне известно.

Все рассмеялись, и молодой защитник произнес:

– Ну, если так…

– Если и так, то она-то удрала с его секретарем.

– О, понимаю. – У молодого человека вытянулось лицо.

– Хотя продолжалось это недолго: я слышал, что уже несколько месяцев спустя она жила в Венеции одна. Похоже, Ловелл Минготт съездил за ней. Он говорил, что она была в отчаянии. Это все куда ни шло, но выставлять ее напоказ в Опере – совсем другое дело.

– Возможно, – рискнул предпринять еще одну попытку юный Торли, – она слишком убита горем, чтобы оставлять ее дома одну.

Его замечание было встречено язвительным смехом, и молодой человек, густо покраснев, постарался сделать вид, будто имел в виду то, что понимающие люди называют «двусмысленностью».

– В любом случае привозить ее сюда одновременно с мисс Уелланд было сомнительной затеей, – сказал кто-то, понизив голос и покосившись на Арчера.

– О, это – часть кампании: Бабуля, несомненно, приказала. – Леффертс рассмеялся. – Когда старая дама что-то замышляет, она идет до конца.

Действие заканчивалось, и все в ложе зашевелились. Ньюланд Арчер внезапно испытал потребность в решительных действиях: первым из мужчин войти в ложу миссис Минготт, объявить застывшему в ожидании свету о предстоящей помолвке с Мэй Уелланд и поддержать ее в затруднительной ситуации, сложившейся из-за рискованного появления ее кузины. Этот порыв перевесил все колебания и этические соображения и погнал его по красным коридорам в противоположную часть зала.

Войдя в ложу, он встретился взглядом с мисс Уелланд и увидел, что она мгновенно поняла побудительный мотив его появления, хотя женское достоинство, которое они оба почитали высшей добродетелью, никогда не позволило бы ей в этом признаться. Люди их круга жили в атмосфере скрытых подтекстов и утонченной деликатности, и то, что они с Мэй без слов поняли друг друга, как показалось молодому человеку, сближало их больше, чем любое открытое объяснение. Ее глаза сказали: «Вы понимаете, почему мама привезла меня сюда», а его ответили: «Я бы ни за что на свете не оставил вас одну».

– Вы знакомы с моей племянницей графиней Оленской? – спросила миссис Уелланд, протягивая руку своему будущему зятю. Арчер поклонился графине, не протягивая руки, как было принято при знакомстве с дамой, а Эллен Оленская лишь слегка склонила голову, сжимая затянутыми в светлые перчатки руками огромный веер из орлиных перьев. Поприветствовав миссис Ловелл Минготт, крупную блондинку в шуршащих шелках, он сел рядом со своей суженой и тихо произнес:

– Надеюсь, вы сообщили мадам Оленской, что мы помолвлены? Я хочу, чтобы все знали… я хочу, чтобы вы позволили мне объявить об этом сегодня вечером на балу.

Лицо мисс Уелланд заалело, как утренняя заря, и она посмотрела на него сияющими глазами.

– Если вам удастся уговорить маму, – сказала она. – Но зачем нам менять то, о чем уже договорено? – Он ответил ей только взглядом, и она добавила, улыбнувшись еще доверительней: – Сообщите это моей кузине сами: я вам разрешаю. Она говорит, что вы с ней играли вместе, когда были детьми.

Она немного отодвинулась, чтобы дать ему пройти, и Арчер, не мешкая, даже немного нарочито, желая показать всем, что именно он делает, уселся рядом с графиней Оленской.

– Мы ведь и впрямь вместе играли детьми, не так ли? – сказала та, обращая на него серьезный взгляд. – Вы были несносным мальчишкой и однажды поцеловали меня за дверью; но я была влюблена в вашего кузена Вэнди Ньюланда, который на меня даже не смотрел. – Она обвела взглядом подковообразно изогнутый ярус лож. – О, как это все напоминает мне о прошлом – я вижу всех этих людей в коротких штанишках и панталончиках, – добавила она с чуть заметным протяжным акцентом, снова оборачиваясь к нему.

Какими бы любезными ни были при этом выражения их лиц, Арчера передернуло от мысли, что они в столь неуместно легкомысленном виде представляют себе этот августейший трибунал, прямо сейчас рассматривающий ее дело. А ничто не противоречит хорошему тону больше, чем неуместное легкомыслие. Поэтому он ответил довольно сдержанно:

– Да, вы долго отсутствовали.

– О, целую вечность, – согласилась она. – Настолько долго, что мне кажется, будто я уже умерла и похоронена, а это старое доброе место есть рай. – По причине, которую он и сам не смог бы сформулировать, это покоробило Ньюланда Арчера как даже еще более неуважительное описание нью-йоркского светского общества.

III

Все шло своим неизменным чередом.

Миссис Джулиус Бофорт в день своего ежегодного бала никогда не пропускала посещения Оперы, более того, она всегда назначала свой бал на день, когда в Опере давали спектакль, чтобы подчеркнуть, что она не снисходит до хозяйственных забот и имеет вышколенный штат прислуги, способной тщательнейшим образом организовать прием даже в ее отсутствие.

Дом Бофортов был одним из немногих нью-йоркских домов, в которых имелись бальные залы (он был старше даже домов миссис Мэнсон Минготт и Хедли Чиверсов), и в те времена, когда начинало считаться «провинциальным» перед балом затягивать пол в гостиной суровым полотном и сносить мебель наверх, безусловное преимущество обладания бальной залой, которая не использовалась ни по какому иному назначению и триста шестьдесят четыре дня в году покоилась в темноте за закрытыми ставнями, с позолоченными стульями, сдвинутыми в угол, и зачехленной люстрой, искупало все, что было достойно сожаления в прошлом Бофортов.

Миссис Арчер, любившая излагать свою философию общества в чеканных аксиомах, как-то изрекла: «У нас у всех есть любимчики-простолюдины…», и, хотя фраза была рискованной, она нашла отклик во многих аристократических душах. Однако Бофорты были не совсем «простолюдинами», хотя кое-кто считал, что они даже хуже. Миссис Бофорт на самом деле принадлежала к одной из самых почтенных американских фамилий, она была очаровательной Региной Даллас (из южно-каролинской ветви), красавицей без гроша, введенной в нью-йоркское общество ее кузиной, опрометчивой Медорой Мэнсон, вечно совершавшей неловкие поступки из лучших побуждений. Любой, кто принадлежит роду Мэнсонов или Рашуортов, имеет «droit de cité»[7] (как выражался мистер Силлертон Джексон, бывший завсегдатаем Тюильри) в нью-йоркском свете, но разве Регина Даллас не утратила это право, связав себя узами брака с Джулиусом Бофортом?

Вопрос состоял в том, кто такой сам Бофорт. Он считался англичанином, был приятен в общении, красив, вспыльчив, гостеприимен и остроумен. В Америку прибыл с рекомендательными письмами от английского зятя миссис Мэнсон Минготт, банкира, и быстро завоевал весомое положение в деловом мире, однако был склонен к разгульной жизни, злоязычен, и истинное происхождение его оставалось тайной, так что, когда Медора Мэнсон объявила о помолвке с ним своей кузины, это было сочтено еще одним безрассудством в длинном списке неосмотрительных поступков бедной Медоры.

Но безрассудство так же часто приводит своих «детей» к успеху, как и мудрость: спустя два года после памятного бракосочетания дом молодой миссис Бофорт был признан самым изысканным домом Нью-Йорка. Никто не понимал, как свершилось это чудо. Регина была ленива, пассивна, злые языки даже называли ее тупой, однако, разодетая, как богиня, увешанная жемчугами блондинка, становившаяся с каждым годом словно бы моложе и красивей, она царила во дворце мистера Бофорта, построенном из тяжелого коричневого песчаника, и приманивала к нему весь высший свет, даже не пошевелив унизанным кольцами пальчиком. Судачили, будто Бофорт сам школит слуг, учит шеф-повара приготовлению новых блюд, говорит садовникам, какими выращенными в теплицах цветами украшать обеденный стол и гостиные, составляет списки гостей, готовит послеобеденный пунш и диктует жене записки, которые та рассылает своим друзьям. Если так действительно и было, то вся эта домашняя жизнь свершалась втайне, а свету он являл образ беззаботного гостеприимного миллионера, входящего в собственную гостиную с отрешенностью гостя, вопрошающего: «Эти глоксинии моей жены восхитительны, не правда ли? Кажется, она заказывает их из Кью[8]».

Секрет успеха мистера Бофорта, по общему мнению, заключался в том, как он ко всему относился. Можно было сколько угодно шептаться о том, что международный банковский дом, где он служил, «помог» ему убраться из Англии, он игнорировал этот слух с той же легкостью, что и все прочие слухи, и, несмотря на то, что деловое сообщество Нью-Йорка было не менее щепетильно в отношении профессиональных репутаций, нежели общество в целом относительно моральных стандартов, весь Нью-Йорк толпился в гостиных Бофортов, и вот уже двадцать лет люди произносили: «Сегодня мы у Бофортов» таким же безмятежным тоном, каким сообщали, что собираются в гости к миссис Мэнсон Минготт, да еще и с оттенком удовольствия – в приятном предвкушении горячей запеченной утки и винтажных вин вместо тепловатой «Вдовы Клико» без указания срока выдержки и разогретых ресторанных тефтелей.

Итак, миссис Бофорт, как обычно, появилась в своей ложе перед «Арией с жемчугом», а когда, опять же как обычно, она встала в конце третьего акта, накинула манто на свои великолепные плечи и исчезла, для нью-йоркского света это было сигналом: бал начнется через полчаса.

Ньюйоркцы с гордостью демонстрировали дом Бофорта иностранцам, особенно в вечер бала. Бофорты одними из первых в Нью-Йорке обзавелись собственной красной ковровой дорожкой, которую их собственные лакеи расстилали на ступеньках крыльца под их собственным тентом вместо того, чтобы брать все это напрокат вместе со стульями для бального зала, а также заказывать ужин из ресторана. Они же ввели обычай для дам оставлять верхнюю одежду в холле, вместо того чтобы тащиться наверх в спальню хозяйки и поправлять там прически с помощью щипцов, разогретых на газовой горелке; будто бы Бофорт сказал, что, по его соображениям, у всех подруг его жены должны быть горничные, обязанные заботиться о том, чтобы прическа хозяйки выглядела должным образом, когда дама выезжает из дома.

Кроме того, в планировке особняка с бальной залой изначально было учтено, чтобы гости не протискивались по пути в нее по узким коридорам (как у Чиверсов), а торжественно шествовали через анфиладу гостиных (цвета морской волны, bouton d’or[9] и малиновую), издали созерцая люстры с огромным количеством свечей, отражающиеся в натертом до блеска паркетном полу, а дальше, в глубине, оранжерею, в которой камелии и древовидные папоротники смыкали свою дорогостоящую листву над оттоманками из черного и золотого бамбука.

Ньюланд Арчер, как подобало молодому человеку его положения, прибыл с небольшим опозданием. В вестибюле он отдал свою накидку лакею в шелковых чулках (эти чулки были одной из последних причуд Бофорта), помешкал немного в библиотеке, обитой испанской кожей и обставленной мебелью в стиле Буль с малахитовой инкрустацией, где, непринужденно болтая, несколько мужчин натягивали перчатки для танцев, после чего наконец присоединился к веренице гостей, которых миссис Бофорт встречала на пороге малиновой гостиной.

Арчер невольно нервничал. После спектакля он не заехал в клуб (как обычно делала молодежь), а, воспользовавшись прекрасным вечером, пешком прошелся немного по Пятой авеню, прежде чем направиться к дому Бофортов. Его явно пугало то, что Минготты вознамерились зайти настолько далеко, что по приказу Бабули Минготт могли привезти графиню Оленскую и на бал.

По настрою, царившему в клубной ложе, он понял, насколько серьезной стала бы такая ошибка, и, хотя он был еще более решительно, чем прежде, настроен «довести дело до конца», рыцарского пылу защищать кузину своей невесты у него поубавилось после краткого разговора с ней в Опере.

Пройдя до «лютиковой» гостиной (где Бофорту хватило дерзости повесить вызывавшую много споров картину Бугеро «Любовь окрыляет» с обнаженной натурой), Арчер нашел миссис Уелланд с дочерью, стоявших у входа в бальную залу. За их спинами по паркету уже скользили в танце пары: свет восковых свечей падал на кружащиеся тюлевые юбки, на девичьи головки, украшенные скромными цветами, на эффектные эгретки и драгоценности в прическах молодых замужних дам, на ослепительно-белые, накрахмаленные до хруста манишки и поблескивающие перчатки кавалеров.

Мисс Уелланд, явно готовая присоединиться к танцующим, ждала на пороге с букетом ландышей (других букетов она не признавала), чуть побледневшая, с горевшим простодушным волнением взглядом. Вокруг нее собралась группа молодых людей и девушек, которые всплескивали руками, смеялись и отпускали шутливые замечания, на что стоявшая чуть поодаль миссис Уелланд взирала со снисходительным одобрением. Было очевидно, что мисс Уелланд сообщала о своей помолвке, а ее мать изображала родительское нежелание отпускать дочь, приличествовавшее случаю.

Арчер помедлил с минуту. Ускорить объявление о помолвке было его инициативой, тем не менее, не так хотелось бы ему оповестить о своем счастье. Сделать это посреди шума и суеты переполненной бальной залы означало лишить событие утонченной ауры приватности, которая подобает сердечным делам. Радость его была так бездонна, что вся эта поверхностная рябь не затрагивала ее глубинной сущности, однако ему хотелось, чтобы и поверхность была безупречно гладкой. Отчасти утешало то, что и Мэй Уелланд, как он знал, разделяет его переживания. Поймав ее умоляющий взгляд, он увидел в нем то же, что чувствовал сам: «Помните: мы делаем это потому, что так надо».

Никакой другой призыв не вызвал бы в душе Арчера более непосредственного отклика, и все же ему хотелось, чтобы необходимость их акции была вызвана какой-нибудь возвышенной причиной, а не просто вторжением в их планы бедной Эллен Оленской. Толпа, окружавшая мисс Уелланд с многозначительными улыбками, расступилась, пропуская его, и, приняв свою долю поздравлений, он увлек невесту на середину танцевального круга, положив руку ей на талию.

– Ну, теперь можно и помолчать, – сказал он, с улыбкой глядя в ее ясные глаза и плавно кружа ее под звуки «Голубого Дуная».

Она ничего не ответила. Ее дрожащие губы растянулись в улыбке, но взгляд оставался отрешенным и серьезным, словно бы направленным на некое невыразимое видение.

– Дорогая, – прошептал Арчер, теснее прижимая ее к себе. Ему пришло в голову, что в первых часах после помолвки, пусть даже проведенных посреди шумной бальной залы, есть нечто торжественное и сакраментальное. Как изменится теперь его жизнь рядом с такой душевной чистотой, добротой и сиянием!

Когда танец закончился и они, на правах помолвленной пары, вместе проследовали в оранжерею и уселись за высокой ширмой из папоротников и камелий, Ньюланд прижал к губам ее затянутую в перчатку руку.

– Ну вот, я сделала, как вы просили, – сказала она.

– Да, я не мог ждать, – ответил он с улыбкой и, чуть помолчав, добавил: – Только хотел бы я, чтобы это произошло не на балу.

– Да, я знаю. – Она понимающе посмотрела на него. – Но в конце концов… даже здесь мы как будто наедине, вместе, не правда ли?

– О, милая моя, – навечно! – воскликнул Арчер.

Он не сомневался, что она всегда будет его понимать и всегда найдет правильные слова. Это открытие переполнило чашу его блаженства, и он радостно продолжил:

– Самое ужасное, что я хочу вас поцеловать, но не смею. – Он тайком окинул взглядом оранжерею и, убедившись, что поблизости никого нет, привлек ее к себе, на миг прижавшись губами к ее губам. Чтобы загладить свою дерзость, он повел ее к бамбуковой оттоманке в менее уединенной части оранжереи и, сев рядом, оторвал цветок от ее букета. Она сидела безмолвно, и весь мир, словно залитая солнцем долина, лежал у их ног.

– Вы сообщили моей кузине Эллен? – спросила она наконец замедленно, словно во сне.

Он очнулся и вспомнил, что не выполнил ее просьбу. Какое-то непреодолимое отвращение к тому, чтобы говорить о подобных вещах с чужой женщиной, иностранкой, лишало его дара речи.

– Нет… у меня пока не было возможности, – поспешно солгал он.

– Ах. – Она явно была разочарована, однако предпочла лишь заметить с мягкой настойчивостью: – Но вам придется это сделать, поскольку я тоже ей ничего не сказала и не хочу, чтобы она подумала, что…

– Ну разумеется. Но не лучше ли это сделать вам?

Она поразмыслила.

– Если бы я сделала это в положенное время, то да, но теперь, когда момент упущен, думаю, вы должны объяснить ей, что я попросила вас об этом еще в Опере, до официального оглашения. Иначе она может решить, что я о ней забыла. Видите ли, она – член семьи, но так долго отсутствовала, что стала весьма… чувствительна.

Арчер одарил ее пылким взглядом.

– Дорогая, вы настоящий ангел! Конечно же, я ей все объясню. – Он чуть опасливо посмотрел в сторону переполненного зала. – Но я ее еще не видел. Она здесь?

– Нет, в последний момент она решила не ехать.

– В последний момент? – повторил он, выдав свое удивление тем, что она вообще рассматривала другую возможность.

– Да. Она обожает танцевать, – простодушно ответила Мэй, – но внезапно ей пришло в голову, что ее платье не совсем подходит для бала, хотя нам оно показалось очаровательным. Так что моя тетушка увезла ее домой.

– О, понимаю, – сказал Арчер с показным безразличием. Ничто не нравилось ему в невесте больше, чем ее непреклонная решимость до конца придерживаться ритуала не замечать вокруг ничего «неприятного», которому оба были обучены с детства.

«Ей не хуже моего ясна истинная причина, по которой ее кузина осталась дома, – подумал он, – но я никогда, ни малейшим намеком не дам ей понять, что хоть тень тени лежит на репутации бедной Эллен Оленской».

IV

На следующий после помолвки день полагалось наносить первые ритуальные визиты. Нью-йоркский свет имел точные и жесткие предписания на этот счет, и в соответствии с ними Ньюланд Арчер с матерью и сестрой отправились к миссис Уелланд, после чего они с миссис Уелланд и Мэй поехали к старой миссис Мэнсон Минготт за получением благословения досточтимой прародительницы.

Визит к миссис Мэнсон Минготт всегда был для молодого человека занятным событием. Уже сам ее дом являлся историческим экспонатом, хотя, разумеется, не таким почтенным, как некоторые дома старых родов на Университетской площади и в нижней части Пятой авеню. Те были строго выдержаны в стиле 1830-х – мрачное сочетание ковров с гирляндами махровых роз, палисандровых консолей[10], арочных каминов с черными мраморными полками и необъятных застекленных книжных шкафов красного дерева, – между тем как миссис Минготт, построившая свой дом позднее, полностью отказалась от массивной мебели, модной в ее лучшие годы, и смешала фамильные реликвии Минготтов с фривольной драпировкой времен Второй империи. Она имела обыкновение сидеть у окна в гостиной на первом этаже, словно бы безмятежно наблюдая, как течения жизни и моды подкатывают волнами к ее уединенной обители, и не испытывала нетерпения в их ожидании, ибо оно уравновешивалось уверенностью. Миссис Минготт не сомневалась, что в конце концов временные заборы, булыжные мостовые, одноэтажные салуны, деревянные теплицы на неопрятных огородах, холмы, с которых козы обозревали окрестности, – все это исчезнет под напором особняков, таких же величественных, как ее собственный – а может (как женщина беспристрастная, она допускала и такое), даже еще более величественных, – и что булыжные мостовые, по которым громыхали омнибусы, сменит гладкий асфальт, как, по слухам, уже происходит в Париже. А пока, поскольку все, кого она хотела видеть, приезжали к ней сами (она с такой же легкостью, как Бофорты, собирала полный дом гостей, не добавив ни единого пункта в меню ужина), она совершенно не страдала от своей географической удаленности.

Необъятная масса плоти, обременившая ее в среднем возрасте, затопила ее, как поток лавы – обреченный город, и превратила из пухлой энергичной маленькой женщины с точеными щиколотками и ступнями в нечто столь неправдоподобно громоздкое и внушительное, что ее можно было бы назвать явлением природы. Это бедствие она приняла так же философски, как все прочие свои испытания, и теперь, в весьма преклонных летах, была вознаграждена тем, что, глядя в зеркало, видела массу почти лишенной морщин упругой бело-розовой плоти, из глубины которой, словно ожидая подъема на поверхность, на нее взирало маленькое личико. Лестничный марш гладких подбородков вел к головокружительной глубине белоснежной груди, завуалированной таким же белоснежным муслином, который скрепляла брошь с портретом-миниатюрой покойного мистера Минготта; а вокруг и ниже – лавина перехлестывающих через края объемистого кресла волн черного шелка, на гребне которой, подобно чайкам, покоились крохотные белые ручки.

Бремя плоти давно сделало невозможными для миссис Мэнсон Минготт подъем и спуск по лестнице, и она со свойственным ей пренебрежением правилами перенесла приемные комнаты наверх, а сама (что являлось грубейшим попранием всех нью-йоркских установлений) устроилась на нижнем этаже своего дома так, что, если вы сидели с ней в гостиной у ее любимого окна, вам открывался (дверь всегда оставалась отворенной, а дамастовая портьера разведенной в стороны и подхваченной шнурами) весьма неожиданный вид: спальня с обитой диванной тканью низкой безбрежной кроватью, туалетный столик с легкомысленными кружевными воланами и зеркало в позолоченной раме.

Ее гости бывали смущены и очарованы необычностью такого устройства дома, напоминавшего антуражи из французских романов и располагавшего к фантазиям о чем-то запретном, что простодушному американцу в иных обстоятельствах и в голову бы не пришло. Вот так, должно быть, женщины фривольного поведения жили со своими любовниками в грешные старые времена – в апартаментах, расположенных на одном этаже, со всеми нескромными атрибутами, которые описываются в чужеземных романах. Ньюланда Арчера (который втайне мысленно разыгрывал в спальне миссис Минготт любовные сцены из «Мсье де Камора»[11]) забавляло представлять себе ее беспорочную жизнь в декорациях, которые скорее подошли бы для пьесы об адюльтере, однако он не без восхищения думал: пожелай эта бесстрашная женщина завести любовника, она бы его завела.

Ко всеобщему облегчению, графини Оленской не было в гостиной ее бабушки во время визита помолвленной пары. Миссис Минготт сообщила, что та отправилась на прогулку. В такой солнечный день и в час, когда положено делать покупки, это было нескромно для скомпрометированной дамы. Однако в любом случае это освобождало их от чувства неловкости, которую создало бы ее присутствие, и избавляло от опасения, что смутная тень ее несчастливого прошлого может омрачить их сияющее будущее. Визит прошел успешно, как и ожидалось. Старая миссис Минготт была в восторге от помолвки, которую проницательные родственники давно предвидели и досконально обсудили на семейном совете, а обручальное кольцо с огромным сапфиром в оправе из невидимых лапок вызвало ее безоговорочное восхищение.

– Это новый фасон. Разумеется, он как нельзя лучше демонстрирует достоинства камня, хотя и кажется несколько «оголенным» старомодному глазу, – объяснила миссис Уелланд, искоса бросив извиняющийся взгляд на будущего зятя.

– Старомодный глаз? Надеюсь, ты не имеешь в виду мой, дорогая? Я обожаю всякие новшества, – сказала родоначальница, поднося кольцо к своим маленьким старческим глазам, никогда не искажавшимся стеклами очков. – Очень красиво, – добавила она, возвращая драгоценность, – и очень щедро. В мои времена считалось, что камеи в жемчугах вполне достаточно. А оправой кольцу должна служить рука, не так ли, дорогой мистер Арчер? – она взмахнула своей крохотной ручкой с острыми ноготками и валиками жира, обхватывавшими запястье наподобие браслетов из слоновой кости. – С моих рук когда-то в Риме делал слепок сам великий Ферриджиани. Вам бы тоже следовало заказать слепок с рук Мэй. Дитя мое, не сомневаюсь, он так и сделает. У Мэй рука большая – это все современное увлечение спортом, спорт укрупняет суставы, – зато кожа белая. А когда свадьба? – вдруг перебила она сама себя, уставившись прямо в лицо Арчеру.

– О! – пробормотала миссис Уелланд, а молодой человек, улыбнувшись невесте, ответил:

– Как можно скорее, если только вы меня поддержите, миссис Минготт.

– Мы должны дать им время получше узнать друг друга, мама, – вставила миссис Уелланд, притворно демонстрируя подобающее нежелание ускорять бракосочетание, однако получила отповедь родительницы:

– Узнать друг друга? Вздор! В Нью-Йорке все всегда всех знают. Позволь молодому человеку поступить по-своему, дорогая, незачем ждать, пока вино прокиснет. Пусть поженятся до Великого поста. Я теперь каждую зиму рискую подхватить пневмонию, а мне хочется успеть устроить свадебный завтрак.

Ее заявление было встречено подобающими изъявлениями радостного удивления, благодарности и уверенности в долгом добром здравии матроны. Визит подходил к концу в духе взаимных любезностей, когда дверь открылась, и в комнату, в шляпке и накидке, вошла графиня Оленская в неожиданном сопровождении Джулиуса Бофорта.

Дамы защебетали с родственным расположением, а миссис Минготт протянула гостю ручку, некогда послужившую моделью знаменитому Ферриджиани.

– Ха! Бофорт! Редкая честь! (Она имела иностранную привычку обращаться к мужчинам по фамилии.)

– Благодарю. С удовольствием оказывал бы ее чаще, – отозвался гость в своей дерзко-непринужденной манере. – Обычно я слишком ограничен временем, но сегодня встретил графиню Эллен на Мэдисон-сквер, и она любезно позволила мне проводить ее до дома.

– О! Надеюсь, теперь, с возвращением Эллен, в доме станет веселее! – воскликнула миссис Минготт с неподражаемой бесцеремонностью. – Садитесь, Бофорт, садитесь: пододвиньте себе желтое кресло; раз уж я вас заполучила, давайте посплетничаем. Слыхала, что ваш бал был великолепен. Насколько я понимаю, вы пригласили миссис Лемьюэл Стразерс? Мне было бы любопытно самой увидеть эту женщину.

Она совершенно забыла о своих родственниках, которые потянулись в вестибюль, сопровождаемые Эллен Оленской. Старая миссис Минготт всегда открыто восхищалась Джулиусом Бофортом; у них было нечто общее: склонность к неоспоримому доминированию и пренебрежение условностями. В настоящий момент ей не терпелось узнать, что заставило Бофортов пригласить (как минимум) миссис Лемьюэл Стразерс, вдову короля «гуталиновой империи» Стразерса, которая в предыдущем году вернулась после долгого пребывания в Европе, чтобы теперь осадить маленькую прочную цитадель Нью-Йорка.

– Разумеется, раз вы с Региной ее приняли, вопрос можно считать решенным. Что ж, нам нужны новая кровь и новые деньги, а она, как я слышала, все еще хороша собой, – плотоядно произнесла старая дама.

В вестибюле, пока миссис Уелланд и Мэй надевали свои меха, Арчер заметил, что графиня Оленская смотрит на него с едва заметной вопросительной улыбкой.

– Вы, конечно, уже знаете… о нас с Мэй, – сказал он, отвечая на ее немой вопрос неуверенным смехом. – Я получил от нее нагоняй за то, что не сообщил вам эту новость вчера вечером в Опере: она велела мне сказать вам, что мы объявляем о помолвке, но я не смог, там было слишком много народу.

Улыбка перекочевала из глаз графини Оленской на ее губы, и теперь она выглядела моложе и больше напоминала отчаянную темноволосую Эллен Минготт его детства.

– О, разумеется, знаю, да. И я так рада. Конечно, о таких вещах не сообщают в толпе. – Дамы уже стояли на пороге, и она протянула ему руку. – До свиданья, заезжайте как-нибудь навестить меня, – сказала она, не отводя глаз от Арчера.

В карете, проезжая по Пятой авеню, они оживленно беседовали о миссис Минготт, о ее возрасте, силе духа и удивительных свойствах ее характера. О графине Оленской никто не упомянул, но Арчер знал, что думает миссис Уелланд: «Большая ошибка со стороны Эллен Оленской быть замеченной едва ли не на следующий день по приезде в обществе Джулиуса Бофорта на Пятой авеню при большом скоплении народа», и мысленно добавил от себя: «И она должна понимать, что недавно помолвленному мужчине не следует тратить время на визиты к замужним дамам. Впрочем, в тех кругах, где она вращалась, вероятно, так принято и считается в порядке вещей». И, невзирая на свои космополитические взгляды, коими гордился, он возблагодарил небеса за то, что он – ньюйоркец и собирается связать свою жизнь с девушкой из своей среды.

V

На следующий день старый мистер Силлертон Джексон обедал у Арчеров.

Миссис Арчер была женщиной скромной и сторонилась общества, однако любила быть в курсе всего, что в нем происходит. Ее же старый друг мистер Силлертон вникал в дела своих знакомых с терпеливым упорством коллекционера и добросовестностью ученого-натуралиста, а его сестра мисс Софи Джексон, жившая вместе с ним, брала на себя всех тех, кто не мог заполучить ее пользовавшегося большой популярностью брата, и приносила домой обрывки второстепенных сплетен, которые успешно заполняли пробелы в его мозаике.

Поэтому, когда бы ни случилось нечто, о чем миссис Арчер хотела узнать, она приглашала на обед мистера Джексона, а поскольку она мало кого удостаивала приглашениями и поскольку она и ее дочь Джейни были великолепными слушательницами, мистер Джексон обычно приезжал к ним лично, а не посылал сестру. Если бы у него была возможность диктовать свои условия, он бы предпочел наносить им визиты в отсутствие Ньюланда, не потому, что молодой человек был чужд ему по духу (они прекрасно ладили в клубе), но потому, что старый любитель посудачить порой чувствовал со стороны Ньюланда легкую тень недоверия к его рассказам, коего дамы его семейства никогда себе не позволяли.

А если бы в этой жизни был достижим идеал, мистеру Джексону также хотелось бы, чтобы угощение миссис Арчер было чуточку лучше. Но Нью-Йорк испокон веков делился на две большие основные группы: на Минготтов – Мэнсонов со всем их кланом, которые высоко ставили еду, одежду и деньги, – и на племя Арчеров – Ньюландов – ван дер Люйденов, которые были преданы путешествиям, садоводству и хорошей литературе, а на менее утонченные удовольствия взирали свысока.

В конце концов, нельзя иметь все сразу. Если ты ужинал у Ловелл Минготтов, ты наслаждался запеченной уткой, черепаховым супом и винтажными винами; если у Арчеров, то мог поговорить об альпийских пейзажах и «Мраморном фавне»[12], а при везении и отведать мадеру Арчера прямиком с Мадейры. Вот почему, когда дружеское приглашение поступало от миссис Арчер, мистер Джексон как истинный эклектик обычно говорил сестре: «У меня после последнего ужина у Ловелл Минготтов немного разыгралась подагра, пожалуй, мне пойдет на пользу Аделинина диета».

Давно овдовев, миссис Арчер с сыном и дочерью жила на Западной Двадцать восьмой улице. Верхний этаж был в распоряжении Ньюланда, а обе женщины теснились в узких помещениях на нижнем. В безмятежной гармонии вкусов и интересов они выращивали папоротники в ящиках Уорда[13], плели макраме, вышивали шерстью по льняному холсту, коллекционировали глазурованную керамику времен Американской революции, подписывались на журнал «Хорошие слова»[14] и читали романы Уиды[15] ради их итальянской атмосферы (хотя предпочитали романы о сельской жизни с их описаниями природы и нежных чувств, а больше всего любили романы о людях света, чьи побуждения и обычаи были им более понятны; с возмущением отзывались о Диккенсе, который «не вывел на своих страницах ни одного джентльмена», и считали Теккерея не таким хорошим знатоком высшего света, как Булвер[16], которого, впрочем, уже начинали находить старомодным). Миссис и мисс Арчер были горячими поклонницами природы. Именно красивые пейзажи они искали и любовались ими во время своих нечастых поездок за границу, считая архитектуру и живопись объектами мужского интереса – притом главным образом просвещенных мужчин, читавших Раскина[17]. Миссис Арчер была урожденной Ньюланд, и мать с дочерью, которых можно было принять за сестер, обеих называли «истинными Ньюландами»: высокие, бледные, с чуть сутулыми покатыми плечами, длинными носами, приятными улыбками и первыми признаками увядания, как у персонажей некоторых блеклых портретов Рейнолдса. Их внешнее сходство было бы полным, если бы возрастная полнота не натягивала черную парчу платьев миссис Арчер все больше, между тем как коричневые и фиолетовые поплины с годами все больше обвисали на беспорочно-девственной фигуре мисс Арчер.

Внутреннее их сходство, по мнению Ньюланда, было не так велико, как могло показаться, судя по одинаковой манере их поведения. В силу того, что они долго жили под одной крышей, в тесной взаимозависимости друг от друга, их лексикон сделался одинаковым, и обе приобрели привычку начинать высказывания со слов «мама считает» или «Джейни считает», когда одна или другая желали выразить собственное мнение. Но на самом деле, если безмятежное отсутствие воображения миссис Арчер незыблемо покоилось на общепринятых, хорошо известных истинах, то Джейни была подвержена порывам чувств и игре фантазий, которые питались от родников ее подавленной романтичности.

Мать и дочь обожали друг друга и боготворили своего сына и брата, Арчер тоже нежно любил их, испытывая угрызения совести от их слепого преклонения и от того, что втайне находил в нем удовлетворение. В конце концов, думал он, хорошо, что домашние чтут его мужской авторитет, хотя чувство юмора порой заставляло его усомниться в правомочности своего мандата.

В тот вечер молодой человек, хоть и был совершенно уверен, что мистер Джексон предпочел бы его отсутствие, имел свои причины остаться дома.

Разумеется, старик Джексон хотел поговорить об Эллен Оленской, и разумеется, миссис Арчер и Джейни хотели услышать то, что он имел им рассказать. Теперь, когда стало известно, что Ньюланд вот-вот породнится с кланом Минготтов, его присутствие немного смущало всех троих, и он с лукавым любопытством ожидал, как они будут выходить из затруднительного положения.

Они пошли окольным путем, начав разговор с миссис Лемьюэл Стразерс.

– Достойно сожаления, что Бофорты пригласили ее, – мягко заметила миссис Арчер. – Но Регина всегда делает то, что ей велит муж, а Бофорт…

– Некоторые нюансы Бофорту недоступны, – подхватил мистер Джексон, внимательно изучая жареную сельдь и в тысячный раз задаваясь вопросом, почему у повара миссис Арчер молоки всегда бывают пережарены. (Ньюланд, которого этот вопрос и самого давно интересовал, неизменно угадывал его по уныло-неодобрительному выражению лица старика.) – Ну а чего бы вы хотели? Бофорт – человек вульгарный, – сказала миссис Арчер. – Мой дед Ньюланд, бывало, говорил моей матушке: «Делай что хочешь, но не допусти, чтобы этот тип, Бофорт, был представлен девочкам». Хорошо хоть, что у него была возможность общаться с джентльменами, в том числе в Англии, как говорят. Все это весьма загадочно… – Она коротко взглянула на Джейни и запнулась. Им с Джейни была известна каждая складочка в покрове тайны, покрывавшем Бофорта, но при посторонних миссис Арчер упорно делала вид, что подобные темы – не для ушей незамужней женщины. – А сама миссис Стразерс, – продолжила она, – что вы о ней скажете, Силлертон?

– Эта – из шахты, вернее, из салуна у шахтной ямы. Потом колесила по Новой Англии с аттракционом «Живые восковые фигуры». После того как полиция прикрыла лавочку, говорят, жила… – Мистер Джексон тоже покосился на Джейни, глаза которой под полуопущенными веками начали выпучиваться от любопытства. В прошлом миссис Стразерс для нее еще существовали пробелы. – Потом, – продолжил мистер Джексон (и Арчер понял, что он недоумевает: почему никто не сказал дворецкому, что нельзя резать огурцы стальным ножом), – потом на сцене появился Лемьюэл Стразерс. Говорят, что его рекламный агент использовал голову девушки для плакатов, рекламировавших гуталин: больно уж черные у нее были волосы, знаете ли, эдакий египетский стиль. Так или иначе, он – в конце концов – женился на ней. – В том, как он произнес это «в конце концов» – отчетливо подчеркнув ударением каждое слово, – таилась масса намеков.

– Ну, по нынешним временам это не имеет значения, – невозмутимо сказала миссис Арчер. Ни ее, ни ее дочь на самом деле сейчас не интересовала миссис Стразерс – слишком животрепещущей была для них тема Эллен Оленской. Само имя миссис Стразерс было упомянуто ею лишь для того, чтобы получить возможность в конце перевести разговор на другую персону: – Ну а новая кузина Ньюланда, графиня Оленская? Она тоже была на балу?

Легкий оттенок сарказма угадывался в ее голосе, когда она упомянула сына; Арчер уловил его, он этого ждал. Даже миссис Арчер, которая редко бывала особо довольна ходом событий, помолвку сына восприняла с безоговорочной радостью. («Особенно после этой глупой интрижки с миссис Рашуорт», – как она отозвалась в разговоре с Джейни о том, что когда-то казалось Ньюланду трагедией, шрам от которой навсегда останется у него на сердце.) В Нью-Йорке не было лучшей партии, чем Мэй Уелланд – с какой стороны ни взгляни. Разумеется, этот брак полностью соответствовал положению Ньюланда, но молодые мужчины так легкомысленны и нерасчетливы, а некоторые женщины так хищны и нещепетильны, что казалось почти чудом увидеть, как твой сын благополучно минует остров сирен и достигает тихой гавани безупречной семейной жизни.

Таков был ход мыслей миссис Арчер, и ее сын это знал, но знал он также и то, что ее беспокоило преждевременное объявление о помолвке, а точнее, его причина, и именно поэтому – хотя вообще-то был чутким и снисходительным хозяином – он остался сегодня дома. «Не то чтобы я осуждала минготтовское чувство родственной солидарности, но не понимаю, почему помолвка Ньюланда должна зависеть от приездов и отъездов этой женщины», – сказала миссис Арчер Джейни, единственной свидетельнице ее редких отступлений от принципа непоколебимого благодушия.

Она держалась чудесно – в этом умении ей не было равных – во время визита к миссис Уелланд, но Ньюланд знал (и его невеста, безусловно, догадывалась), что на протяжении всего визита они с Джейни нервничали и были начеку в ожидании вероятного появления мадам Оленской, а когда они вышли наконец из дома, она позволила себе заметить сыну: «Я благодарна Августе Уелланд, что она приняла нас без посторонних».

Эти признаки внутреннего беспокойства задевали Арчера, тем более что он и сам чувствовал: Минготты зашли чуть слишком далеко. Но поскольку всем правилам их семейного уклада противоречило, чтобы мать и сын обсуждали нечто, что по-настоящему занимало их мысли, он ответил лишь: «Да ладно, это неизбежная часть семейных встреч, через которые приходится пройти, когда вступаешь в брак, и чем скорее ты через нее пройдешь, тем лучше». В ответ мать лишь поджала губы под своей кружевной вуалью, свисавшей с серой бархатной шляпки, украшенной гроздью словно бы заиндевелого винограда.

Арчер предвидел, что ее месть – вполне законная, по его представлениям, – будет состоять в том, чтобы «спустить» мистера Джексона на графиню Оленскую, и, поскольку публично уже исполнил свой долг в качестве будущего члена клана Минготтов, не имел ничего против того, чтобы послушать, как будут обсуждать эту даму при закрытых дверях, хотя сама по себе тема уже начинала ему надоедать.

Мистер Джексон положил себе кусок полуостывшего филе, которым мрачный дворецкий обносил обедающих с таким же скептическим видом, какой имел он сам, и, едва заметно поморщившись от запаха грибного соуса, отказался от него. Выглядел он недовольным и голодным, и Арчер решил, что, вероятно, закусывать ему придется графиней Оленской.

Мистер Джексон откинулся на спинку стула и обвел взглядом освещенных свечами Арчеров, Ньюландов и ван дер Люйденов, висевших в темных рамах на темных стенах.

– Ах, как ваш дедушка Арчер любил хорошо поесть, дорогой мой Ньюланд! – произнес он, устремив взор на портрет корпулентного молодого человека в синем камзоле с шейным платком на фоне сельского дома с белыми колоннами. – Ох-ох-ох… Интересно, что бы он сказал про все эти браки с иностранцами?

Миссис Арчер пропустила намек на поставленную ей в пример кухню своих предков мимо ушей, и мистер Джексон неторопливо продолжил:

– Нет, ее на балу не было.

– Ах так, – пробормотала миссис Арчер тоном, подразумевавшим: «Значит, ей все же хватило чувства такта».

– Возможно, Бофорты просто с ней незнакомы, – предположила Джейни со своей простодушной язвительностью.

Мистер Джексон сделал движение губами, словно попробовал на вкус невидимую мадеру.

– Миссис Бофорт, возможно, и нет… а вот сам Бофорт, конечно же, знаком, поскольку весь Нью-Йорк видел, как она прогуливалась с ним сегодня днем по Пятой авеню.

– Господь милосердный… – простонала миссис Арчер, явно понимая, что бесполезно и пытаться подгонять действия иностранцев под рамки приличий.

– Интересно, а она была днем в круглой шляпке или в капоре? – задумчиво поинтересовалась Джейни. – Я знаю, что в Опере она была в темно-синем бархатном платье, очень простом и прямом – как ночная рубашка.

– Джейни! – одернула ее мать, и мисс Арчер покраснела, хоть и приняла вызывающий вид.

– В любом случае, слава богу, что ей хватило деликатности не явиться на бал, – продолжила миссис Арчер.

Из упрямства сын возразил ей:

– Не думаю, что для нее это было вопросом деликатности. Мэй сказала, что она собиралась поехать, но потом решила, что то самое платье недостаточно нарядно для бала.

Миссис Арчер довольно улыбнулась, получив подтверждение своим умозаключениям.

– Бедняжка Эллен, – только и сказала она, но потом сочувственно добавила: – Мы должны помнить, какое эксцентричное воспитание дала ей Медора Мэнсон. Чего еще ждать от девушки, которой было позволено появиться в черном шелковом платье на своем первом балу?

– Правда? Не помню ее в нем, – признался мистер Джексон. – Бедная девочка! – произнес он тоном человека, которому доставляет удовольствие вспоминать, что уже тогда он провидел дурные последствия.

– Странно, – заметила Джейни, – что она сохранила такое дурацкое имя – Эллен. Я бы сменила его на Элейн. – Она обвела взглядом присутствующих, чтобы увидеть, какой эффект произвели ее слова.

– Почему Элейн? – рассмеялся ее брат.

– Не знаю… оно звучит более… более по-польски, – снова краснея, ответила Джейни.

– Оно больше привлекает внимание, а к этому ей вряд ли стоит стремиться, – сухо заметила миссис Арчер.

– Почему же? – вмешался ее сын, которого неожиданно обуял дух противоречия. – Почему бы ей не привлекать к себе внимание, если ей так хочется? Почему она должна ходить украдкой, словно это она сама себя опозорила? Конечно, она «бедняжка Эллен», потому что ей выпало несчастье вступить в столь злополучный брак, но я не считаю это основанием для того, чтобы прятаться, будто преступница.

– Такова, полагаю, стратегия, которую избрали Минготты, – задумчиво произнес мистер Джексон.

Молодой человек зарделся.

– Я не нуждаюсь в их подсказках, сэр, если вы это имели в виду. Жизнь у мадам Оленской сложилась несчастливо, но это не делает ее парией.

– Ходят слухи… – начал было мистер Джексон, но, взглянув на Джейни, запнулся.

– О, я знаю – насчет секретаря, – подхватил молодой человек. – Вздор, мама, Джейни вполне взрослая, – бросил он матери и продолжил: – Ходят слухи, не так ли, что секретарь помог ей уехать от мужа-скотины, который практически держал ее взаперти. Ну и что, если так? Надеюсь, среди нас нет мужчины, который не поступил бы так же в подобной ситуации.

Обернувшись через плечо к унылому дворецкому, мистер Джексон сказал:

– Пожалуй, все же… этого соуса… чуть-чуть. – И, взяв немного, сообщил: – Я слышал, что она ищет дом. Значит, собирается здесь осесть.

– А я слышала, что она намерена получить развод, – отважно вклинилась Джейни.

– Надеюсь, ей это удастся, – воскликнул Арчер.

Слово «развод» произвело впечатление бомбы, взорвавшейся в непорочной и мирной атмосфере столовой Арчера. Миссис Арчер молча изогнула тонкие брови, словно предупреждая: «Здесь дворецкий», и молодой человек, сам считавший дурным тоном обсуждать столь интимные темы при слугах, поспешно перешел к рассказу о визите к старой миссис Минготт.

После обеда, по установленному с незапамятных времен обычаю, миссис Арчер и Джейни, зашелестев своими длинными шелковыми юбками, удалились в гостиную и, пока мужчины курили в библиотеке, уселись у «карселя»[18] с гравированным шарообразным резервуаром, напротив друг друга, за палисандровым рабочим столиком, под которым лежал зеленый шелковый мешок; они принялись с двух сторон вышивать полевые цветы на коврике, предназначенном украсить собой «лишний» стул в гостиной молодой миссис Ньюланд Арчер.

Пока они исполняли этот ритуал, Арчер в своей готической библиотеке усадил мистера Джексона в кресло у камина и предложил ему сигару. Мистер Джексон с удовольствием погрузился в кресло, с особой приятностию раскурил сигару (ведь покупал их Ньюланд) и, вытянув старческие щиколотки к огню, сказал:

– Вы говорите, секретарь просто помог ей сбежать, мой друг? Что ж, видимо, он продолжал помогать ей еще целый год, потому что их видели в Лозанне, где они жили вместе.

Ньюланд покраснел.

– Жили вместе? Что ж, почему бы и нет? Кто имеет право диктовать ей, как жить? Меня воротит от ханжества, предписывающего молодой женщине заживо похоронить себя, если ее муж предпочитает общество шлюх. – Он замолчал и сердито отвернулся, чтобы раскурить сигару. – Женщины должны пользоваться свободой так же, как мы, мужчины, – заявил он, делая открытие, обдумать ужасные последствия которого ему мешало раздражение.

Мистер Джексон вытянул ноги еще ближе к огню и сардонически присвистнул.

– Что ж, – сказал он, помолчав, – очевидно, граф Оленский разделяет ваши взгляды, потому что, насколько мне известно, он и пальцем не пошевелил, чтобы вернуть жену.

VI

Вечером, когда мистер Джексон наконец удалился и дамы отправились в спальню с занавесками из набивного вощеного ситца, Ньюланд Арчер в задумчивости поднялся в свой кабинет. Чья-то неутомимая рука, как обычно, не дала погаснуть камину, подкрутила фитиль в лампе, и комната с бесчисленными рядами книг, статуэтками фехтовальщиков из бронзы и стали на каминной полке и множеством репродукций знаменитых картин наполнила его неповторимым чувством домашнего уюта.

Когда он опустился в кресло у камина, взгляд его упал на большую фотографию Мэй Уелланд, которую девушка подарила ему в первые дни их романа и которая вытеснила теперь со стола все другие снимки. С ранее неведомым чувством благоговения он смотрел на чистый открытый лоб, серьезные глаза и невинно улыбающийся рот юного существа, хранителем души которого ему отныне предстояло быть. Потрясающий продукт социальной системы, к которой он принадлежал и в которую верил, юная девушка, не знавшая ничего и ожидавшая всего, смотрела на него, как незнакомка, чей образ проступал сквозь привычные черты Мэй Уелланд; и не впервые ему пришло в голову, что брак – не безопасная якорная стоянка, как учили его думать, а плавание по неизведанным морям.

История графини Оленской разворошила косные устои и породила опасные мысли в его голове. Собственное утверждение, что «женщины должны пользоваться свободой так же, как мы, мужчины», воспарив, уперлось в крышу проблемы, которую в его мире принято было считать несуществующей. «Порядочные» женщины, какой бы несправедливости они ни подвергались, никогда не претендовали на свободу действий, которую он имел в виду и которую – в пылу споров – с тем большим великодушием были якобы готовы им предоставить широко мыслящие мужчины вроде него. Подобное великодушие на словах на самом деле было не чем иным, как лицемерной маскировкой непоколебимых устоев, которые всё связывали воедино и приковывали людей к старому шаблону. Но в данном случае Арчер оказался обязанным встать на сторону кузины своей невесты, защищая поведение, которое, окажись на ее месте его собственная жена, не колеблясь, осудил бы, призывая громы и молнии, как небесные, так и земные, на ее голову. Разумеется, дилемма была чисто гипотетической: поскольку он не являлся польским аристократом-подлецом, абсурдно было размышлять, какими были бы права его собственной жены, если бы он им являлся. Но Ньюланд Арчер обладал достаточным воображением, чтобы представить себе, что в их с Мэй случае связь могла нарушиться и по менее серьезным и явным причинам. Что могли они знать друг о друге, если ему как «порядочному» мужчине полагалось скрывать от нее свое прошлое, а ей как девушке на выданье – вообще не иметь прошлого, которое надо было бы скрывать? Что, если по какой-то причине, непонятной обоим, они устанут друг от друга, перестанут понимать или начнут раздражать друг друга? Он вспомнил браки своих друзей, казавшиеся благополучными, и не нашел ни одного, который хотя бы отдаленно напоминал страстное и нежное содружество, каким он мысленно рисовал свои долговечные отношения с Мэй Уелланд. Отдавая себе отчет в том, что подобные ожидания предполагают с ее стороны опытность, гибкость, свободу суждений – качества, коих, согласно правилам воспитания, она иметь не должна, – он, вздрогнув от дурного предчувствия, представил себе, как его брак превращается в подобие всех других, которые он наблюдал вокруг: унылое сочетание материальных и социальных интересов, скрепленное неведением с одной и лицемерием с другой стороны. Лоуренс Леффертс являл собой образец мужа, наиболее полно воплощавшего этот завидный идеал. Будучи верховным жрецом стиля, он вылепил свою жену в таком безупречном соответствии со своими нуждами, что она, даже в самые очевидные всем моменты его очередной связи с чужой женой, с наивной улыбкой твердила: «Лоуренс – человек невообразимо строгих моральных принципов» и, отводя взгляд, краснела от возмущения, если в ее присутствии упоминали, что у Джулиуса Бофорта (чего еще ждать от «иностранца» сомнительного происхождения) – «очередной промысел», как называли это в Нью-Йорке.



Tausende von E-Books und Hörbücher

Ihre Zahl wächst ständig und Sie haben eine Fixpreisgarantie.