Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Павел Селуков родился в 1986 году на окраине Перми. Сбежал из садика, сменил две школы и пять классов, окончил училище. В тридцать лет начал писать прозу. Печатался в журналах «Знамя», «Октябрь», «Алтай», «Вещь», «Шо». В марте 2019 года вышел первый сборник рассказов «Халулаец». Женат. Увлекается кино и пельменями. «Добыть Тарковского» — это неинтеллигентные рассказы о пермской жизни девяностых и нулевых. Герои книги — маргиналы и трудные подростки, они же романтики и философы. И среди них на равных Достоевский, Воннегут, Хемингуэй, Довлатов, Бродский… Читая рассказы Павла Селукова, не всякий раз понимаешь, от чего у тебя в глазах слезы — от смеха или от сопереживания. Мелкую, почти мусорную материю жизни он ухитряется переплавить в самую высокую поэзию, наследуя в этом непростом деле Веничке Ерофееву и Сергею Довлатову. ГАЛИНА ЮЗЕФОВИЧ Чтобы заглушить хруст костей то ли героев, то ли вечно повторяющейся русской матрицы, автор обильно использует иронию и самоиронию, что, к счастью, почти не отвлекает от мастерски и головокружительно построенных сюжетов. ЕВГЕНИЯ НЕКРАСОВА «Тринадцать лет назад мне вдруг понадобилось стать умным. Помню, я постоянно искал, чего бы такого почитать или посмотреть, чтобы стать умственно умным. Искать было особо негде. Интернет на Пролетарку еще не провели, а по телевизору из умного давали только канал "Культура". В ту пору я духовно жил с тремя мужчинами: Архангельским, Ерофеевым и Швыдким. Правда, одной "Культурой" сыт не будешь, это всякий знает». Из рассказа «Добыть Тарковского»
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 319
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Юлии…
Вадик не любил папу. Нет, папа был хорошим, но автомобилистом. Все на стройке в сифу играют, а Вадик ключи подает в гараже. Будешь тут счастлив. С таким папой, как у Вадика, держи карман шире. Пельмени заставляет с бульоном есть. А там лук вареный. Противный-препротивный. От него плакать хочется. Вадик вообще любил ничего не делать. Он, когда вырастет, прочитает у Воннегута фразу: «Мы родились, чтобы везде ходить и ничего не делать». Вадик этой фразой все недоразумения своей жизни прикроет, как запчасти ветошью. Для этого ведь писатели и нужны, чтобы помогать нам оправдываться. То есть объяснять самих себя самим себе. Но пока Вадик Воннегута не читал и ленился безо всякой философии. А когда ленишься без философии, взрослые сразу начинают тобой помыкать.
А Вадик, он принципиальный. Он один раз из садика сбежал, потому что там молоко с пенкой давали. В дырку заборную ушел. Бродил везде. Спички по ручейку пускал. Мороженку купил. Его родители на милицейском «бобике» нашли. Папа ремня всыпал. Страшновато, но не больно. Папа всегда ремня рядом всыпывает, как бы кровать хлещет. А однажды, когда уже «Волга» появилась, папа за ондатрой поехал. Он на нее силки ставил, ловушки такие, а потом за гаражом свежевал и на шапки пускал. А мама их на рынке продавала. Только это была тайна, потому что браконьерство. А Вадик сразу не понял, что это тайна, и рассказал про ондатр Сашке Куляпину. А Сашка балабол. Всему двору растрепал. Вадик тогда на Кислотках[1] жил, в двухэтажном доме. Там мужики на столе в домино играли. Кричали: рыба! Или: врешь, не уйдешь! Или: накося выкуси!
А Сашка к ним подсел и про ондатр рассказал. Ему очень нравилось, что взрослые его внимательно слушают. А мужики потом папе всё рассказали. Он прямо взбеленился. Дураком Вадика обозвал, болтуном и девочкой. А Вадик не стерпел. Мама в баню ушла, потому что ванной не было, а женский день был. А папа под «Волгой» лежал ногами наружу. Он Вадика не взял, потому что сердился. А Вадик только и рад. В рюкзачок пропитание собрал и зашел к Сашке. Пять вечера было. Ухожу, говорит, я, Сашка, из дома. Не могу больше их терпеть.
Сашка проникся. Ему дома тоже не нравилось. Папы нет, мама горькую пьет, какой тут интерес? Вместе решили уходить. Город где-то был. Пермь где-то. Туда бы, а там видно будет. Или на природу. Шалаш Вадик с папой уже строил. Рыбу удил. В грибах знал некоторый толк. Не так чтобы разбирался, но «белого» в лицо распознавал.
Короче, собрал Сашка рюкзачок, и пошли они в сторону кладбища. Никто их не заприметил. Будний день, на Химдыме все. Это папа по сменам мантулит, потому и на отдыхе. А мама вообще домохозяйка. А кругом лето. Птицы поют, кузнечики стрекочут. Вадик леску с оснасткой взял. Сашка ножик и спички. Еды на три дня. Благодать и душевное равновесие. А на кладбище не были оба. Недетское это место. Кресты тянутся, надгробия. Лабиринты почерневших оградок. Тень такая от деревьев. Призраки, вурдалаки. Мало ли… Мимо хотели пройти. Не прошли. Прямо, оно неизвестно что, а направо кладбище. Зайдем? Айда! Вдвоем не так страшно. А на кладбище тихо… Пошли бродить. Надписи читать, даты. Фоток – видимо-невидимо. С косичками, смотри! А вон усатый. На тракторе работал. Почему на тракторе? Все усатые на тракторе работают. А я и не знал. Мал еще.
Сашка был старше Вадика на год, а когда одному девять, а другому десять, это существенная разница. На одной могилке конфеты нашли. Две «Былины» и три «Лимончика». «Лимончики» я не буду, они без фантика, сказал рассудительный Сашка, а «Былину» съем. Вадик возразил. Не нам конфеты оставили. Воровать нехорошо. Сашка насупился. А кому? Кому их оставили? А Вадик похолодел и говорит: мертвецам. Сашка не сдался. А как они их будут есть? Не могут они их есть. Они мертвые. Вадик застучал зубами. Они по ночам из могил выбираются и конфеты едят. Иначе зачем их тут оставлять, сам прикинь? Сашка прикинул. Догадка Вадика сразила его своей стройностью. Вдруг Сашку осенило. Вадик, Вадик! Ну чего? Надо ночи дождаться и проверить. Могилу найти, чтобы там не сильно взрослый был, мало ли что, и подглядеть из укрытия. Как из засады. Как на войне!
Войну друзья любили. «Батальоны просят огня» вместе смотрели. И про Брестскую крепость, где девушка хромая с седым солдатом жила. Там немцы в самом конце честь ему отдали. Сначала отдали, а потом убили. У немцев, видно, так заведено. Вадик хоть и боялся, но согласился. Это был приятный страх, повизгивающий. Думаешь, с темнотой вылезают или в полночь? Всяко с темнотой. Откуда им про полночь знать, у них часов под землей нету. Так и у нас нету. Вот я и говорю – с темнотой. Солнце начнет садиться, и заляжем. Надо только могилу подходящую найти. Вадик кивнул. Пошли искать. Долго искали. Проголодались – жуть. Сели за столик возле могилы. Печенья навернули, пряников, «Юпи» из бутылки попили. Дальше побрели. Кладбище не большое, но и не маленькое, а для маленьких – большое. Глядь – стемнело. Мрак по кронам пополз.
Сашка побледнел. Бегом, говорит, бегом, подходящую надо! Побежали. А кладбище вкривь-вкось, сильно не разбежишься. Ну, Вадик и упал. В поворот не вошел и треснулся об оградку. Смотрит – девочка на фотке. Лобик такой беленький и в глазах искорки. Посчитал в уме. Одиннадцатилетка. Если на них попрет, они с Сашкой легко ее уложат. Позвал Сашку. Тот согласился. Залегли через три могилы. Палки еще нашли. Крепкие такие, с сучками. Рюкзачки под лавку спрятали. Изготовились. Через полчаса стемнело, хоть глаз выколи. Ветерок поднялся, заперебирал кроны. Береза белеет. Или это не береза? Или береза? Вадику домой захотелось. Только он не мог первым предложить, потому что Сашка его трусом бы назвал. А Сашка на самом деле от возвращения бы не отказался, но молчал по той же причине.
Оба лежали, молчали и боялись. И не отрывали глаз от старой могилы. Полчаса прошло. Или час. Или десять минут. Когда страшно, перестаешь чувствовать время. В этом суть страха. Все перестаешь чувствовать, кроме него. Страх – это такой Александр Македонский душевных фибр. Вадик и Сашка знали про Александра. Вадику мама книжку про него читала, а Вадик Сашке ее потом пересказал. Вдруг друзья услышали хруст. Хруст приближался со стороны могилы. То есть как бы из-за нее. Вадик прошептал: «Это чьи-то кости хрустят». Сашка побледнел как простынка. Метрах в пятнадцати мелькнул луч света. Друзья отчетливо увидели топор в скрюченной руке. Мертвец шел прямо на них. Сашка схватил Вадика и прошептал: «Бежим!» Вадик смешно икнул, и оба ринулись наутек. Бежали сломя голову. Лабиринт оградок развел друзей. Сашка побежал вправо, на выход с кладбища, а Вадика лабиринт увел налево, в самую глубь.
Вадик бежал, как заяц, аж свербело в пятках. Он убежал довольно далеко, когда земля под ногами оборвалась. Вадик ухнул в свежевырытую могилу, боднул головой земляную стену и отрубился. Очнулся в кромешной тьме. Тогда копали не метр двадцать, как сейчас, а полноценные два метра. Вадик попытался выбраться, но не смог. В девять лет никто бы не смог, разве самый что ни на есть акселерат. Вадик заплакал. Звать на помощь было нельзя, потому что на крики мог прийти мертвец с топором. Спать – холодно: от земли тянуло нелетней промозглостью. Вадик примостился на корточках к стеночке, обнял себя руками и снова заплакал. Он плакал очень долго, так долго, что сам не заметил, как уснул. Тем временем Сашка домчался до дома. Там и была-то всего пара километров. Он хотел ждать Вадика во дворе, но его самого ждал во дворе Вадикин папа. Он весь вечер искал сына с участковым на «бобике», а сейчас заехал домой, чтобы узнать, не вернулся ли Вадик. Тут в него и врезался полоумный Сашка. Под нажимом взгляда и пальцев на ухе он быстро все рассказал. Поехали искать.
А Вадик чуток подремал и проснулся от хруста. «Это чьи-то кости хрустят!» Палку Вадик потерял. Поэтому он сжался на дне могилы и закрыл глаза, чтобы стать невидимым. В могилу заглянул луч света. Вадик забыл дышать.
– Ты чего тут делаешь, балбес?
– Дяденька мертвец, не убивайте меня. Я не хотел! Я упал!
– Я не мертвец. Я – сторож. На вот…
Сторож лег на землю и протянул Вадику рукоять топора.
– Хватайся и вылазь. Могилу не обсыпь. Копать потом…
Вадик ухватился за рукоять и выбрался из могилы. Сторож был худым, но крепким еще стариком с роскошными усами.
– Как здесь оказался? Отвечай!
– Из дома сбежал. Хотел посмотреть, как мертвецы за конфетами вылезают.
– Какие мертвецы? За какими конфетами?
– Которые на могилах лежат. Их мертвецам оставляют, чтобы они по ночам вылезали и ели.
– Их копальщикам оставляют. Ради благодарности и чтоб они за могилками смотрели. Етить твою мать! Мертвецы… Пошли.
– Куда?
– В контору. Отцу твоему звонить.
– У нас телефона нет.
– Значит, в милицию. Замерз?
– Маленько…
– Маленько. Шевели поршнями и не упади никуда. Щас чайку попьем.
Сторож взял Вадика за руку и вывел на центральную дорогу. На асфальте Вадик слегка повеселел. Правда, чайку им попить не удалось. Когда они подошли к конторе, там уже стоял милицейский «бобик». И папа. И мама. И Сашка. И товарищ участковый Агапкин.
– Ох и выпорют меня!
– И правильно сделают.
– А вы почему на тракторе больше не работаете?
– Чего?
– Сашка говорит, что все усатые работают на тракторе, а вы вон какой усатый, но не работаете. Надоело, да?
Договорить со сторожем Вадик не успел. К нему подбежал отец, вскинул на руки и отнес в «бобик». Будто он сам ходить не может, будто он маленький какой. Развел телячьи нежности. Но это Вадик про себя так ворчал, а папу обнимал крепко. Фиг с ними, с ондатрами. И с луком. И с ремонтом. Со всем фиг, когда полночи в могиле просидел.
Один раз струсил. Обычно не, а однажды да. Раньше были сомнения: в ад там, или в рай, или еще куда. А после того, как струсил, сомнения отпали. Что бы я ни написал, кого бы ни спас, как бы ни жил – ад неминуем. Делами не искупить, в Оптиной пустыни не отмолить, кровью Христовой не отмыть. Серафим Саровский, уж на что Божий человек, и тот не поможет. На даче все произошло. Мне двенадцать лет было. Родители к друзьям в гости приехали и меня с собой взяли. У друзей дети – мой ровесник Коля и одиннадцатилетка Женя. А дача на холме. У меня ятаган из отцовской лыжи. Коля с польским палашом из березы бегает. Он – сэр Гавейн. Я – Ланселот Озерный. Женю мы в Гвиневеры хотели определить, но она не определилась. Нашла палку и полезла в рыцари. Мы ее Тристаной назвали. Ланселот, Гавейн и Тристана.
Весь день носились. Штаб не штаб, Камелот не Камелот, Мерлин не Мерлин (Мерлином был усатый кот Васька). Весь день по небу шныряли тучи. К вечеру загустели, налились чернотой. Мы поужинали уже, когда гром шандарахнул. Побежали на чердак – смотреть грозу. Родители частенько меня сюда брали, и мы с Колей и Женей всегда тусовались на чердаке. Там клево, сеном пахнет, досками, и окно круглое, как иллюминатор. А грозу смотреть вообще шикарно, потому что далеко видать. Я люблю сладко ежиться, наблюдая буйство стихии. Стена дождя с неба упала. Пелена прямо. Шквалистый ветер дерет парник по соседству. А мы в тепле, укрыты надежно. Приятно до чертиков. Гавейн окно открыл. Он у бати сигарету спер. Впышака решил погонять. А я все в пелену вглядывался. Тристана рядом со мной стояла. Мы друг друга как бы любили. Я ее за руку держал. У нее пальчики тонкие, пианистские, вздрагивают.
Смотрю – шарик света в пелене плывет. Ни фонарей, главное, ничего. Почему шарик? Что за фигня? Гавейн тоже заметил. Распахнул окно настежь, чтобы лучше рассмотреть. А шарик как ринется на нас. Вьють! Мы все втроем вглубь чердака отбежали, так это было удивительно. Тут шарик вплыл в окно, и я все понял, потому что знал. Мне отец рассказывал. Шаровая молния. Нельзя двигаться. Можно молиться, глаза закатывать, но двигаться нельзя. Мы все втроем замерли. Глупые дети на дурацком чердаке. А шарик тихонечко так плывет, а потом как бы остановился. Цвет такой. Будто его луна сплюнула на землю. Будто он живой. Я на него посмотрел-посмотрел и стал на Тристану смотреть, а она вся перепуганная. Я ей одними губами: «Не двигайся». Только сказал, шарик чуток подплыл. Гавейн в пол смотрит и на статую похож. А у Тристаны глаза зеленые, выразительные. По ним сразу понятно, что у нее в душе происходит. Она, видимо, что-то слышала про шаровую молнию, слышала, что она убивает, а подробностей не знала.
Я снова шепнул: «Не двигайся». Шарик еще подлетел. И тут я понимаю, в одну секунду прямо понимаю, что щас Тристана побежит и ее молния укокошит. А я же Ланселот, а не насрано. Я сразу смекнул, что мне надо на молнию бежать, и тогда я спасу Тристану. Просто побежать на молнию и все. Любой справится. Метнуться и сгореть. Сразу, пока не побежала Тристана. Без моральной подготовки. Как на дзот. Не сдюжил. Начал с силами собираться. С родителями мысленно прощаться. Так себя жалко стало, позор просто. Периферией Тристану поймал. Ринулась. Шаровая в спину ударила. Взрыв. Светом накрыло, а потом тьмой. Дом загорелся. Родители нас с Колей вытащили. И Тристану вытащили. Только она уже умерла.
А я вырос и дом построил. Своим горбом. Отдельный дом, только для себя. Когда гроза, я у окна сижу. На чердаке. Открою настежь и сижу, вглядываюсь в пелену. Давай, говорю, сука! Я здесь, я не боюсь. Я готов. Не летит. Жена спрашивает: ты куда все время уезжаешь в грозу? Я: так я же громоотводами занимаюсь, проверяю вот. Двадцать лет сижу. Не летит.
В школе я полюбил девочку. Девочка была брюнеткой с жемчужными зубками, оливковой кожей и латинским темпераментом. Надо понимать, какое это диво дивное, ведь учился я не в Майами, а в Перми. Любить девочку, которую любят все, включая трудовика, это как в зрелом возрасте съездить на выставку Брейгеля, а потом всем об этом в Фейсбуке рассказывать. Никого ты этими рассказами не удивишь, дружочек. Там только коматозники, зэки и слепые не были, все остальные были.
Так вот, полюбил я эту замечательную девочку и стал за ней таскаться. Я не хотел с нею просто переспать. У меня были серьезные намерения. Я хотел вступить в брак. Не только девочкам свойственно мечтать о свадьбе, мальчики тоже мечтают о свадьбе, когда под рукой есть такая девочка. О чем еще мечтать в девятом классе, как не о создании полноценной ячейки общества? Свою свадьбу я представлял в храме под чутким руководством веселого попа Валентина. То есть я представлял не свадьбу а венчание. Некоторые люди венчаются в разгар старости, когда уже точно понимают, что ресурсы организма для греховного образа жизни исчерпаны, а впереди только вынужденная праведность и смерть. Одно дело – «косячить» перед загсом и совсем другое – перед Богом. Вариант «не косячить» друг перед другом никому не нравится, поэтому не будем.
Я любил свою девочку втайне от нее два месяца. Любовь достигла апогея в магазине «Продукты». Там продавалось мороженое «Маня и Ваня», а девочку звали Таня. Улавливаете связь? Я заменил в названии букву «М» на букву «Т» и очень глубоко задумался о Тане. Говоря вульгарным языком, залип. Из этого состояния меня вывел голос. Голос сказал: «Привет, Паша». Голос показался мне невероятно милым и страшно знакомым. Я повернул голову и увидел Таню во плоти. Мир подернулся дымкой. Помню, я опал на холодильник и сполз по нему на пол. Потерял сознание от избытка чувств. Внутренний мир и мир внешний сошлись в точке G моих тонких материй. Катарсис без дураков. Пережив такое, я решил подойти к девочке и объясниться, но вместо этого зачем-то предложил ей дружить.
Она согласилась. Мы стали дружить. Я ввел ее в свой круг. Через неделю она сказала мне, что ей нравится Серёжа Кириенко. Не Серёжа Кириенко, который политик и герой Российской Федерации, а мой смазливый приятель с челкой. Я отреагировал трагической паузой. Я понял, что, если прямо сейчас не скажу о своих высоких чувствах, Серёжа Кириенко завладеет моей девочкой. Рассказал. Я был красноречив, как Бинго-Бонго из одноименного фильма с Адриано Челентано, но этого оказалось мало. Девочка зашла издалека. «Понимаешь, – сказала она, – летом я летала в Болгарию и потеряла там девственность с итальянцем Джованни. Золотые пески, мокрый купальник, вот это все. А Серёжа очень на него похож. Ты не похож, а Серёжа похож. Никому не рассказывай, ладно? Ты на меня не обиделся?»
Я помотал головой. Потом кивнул. Затем какое-то вращательное движение совершил. Я не обижался. Планировал хранить этот секрет. До вечера продержался. Вечером встретил Серёжу и все ему рассказал. Она тебя не любит, сказал я. Ты просто похож на Джованни. Ты – опёздол и манекен. Серёжа плакал и проклинал женский род. Я плакал и вслух ненавидел итальянцев. Мечтал купить билет в Италию и поубивать всех Джованни. Ты Джованни? Джованни, си? Бах-бах! Если я когда-нибудь попаду в Италию, придется сдерживаться. Серёжа до сих пор пиццу не ест из принципа.
А девочка выросла и вышла замуж за жгучего брюнета татарских кровей. Притащила его на встречу класса. А я подпил и говорю: «Если б ты только знал, Джованни…» А Джованни по бую – он на выставку Брейгеля летал, и давай мне про нее зачесывать живописно. Я смолчал. Я подумывал выхватить кольт, но не выхватил. Я давно овладел умением заинтересованно не слушать собеседника. Сидел и смотрел на Таню. А она смотрела на меня. Столько иронии и грусти было в наших глазах, что хоть Вуди Аллена вызывай. Снег за окном пошел. А Джованни все тараторил про Брейгеля. Все тараторил и тараторил. Хорошо, что Новый год скоро. Не знаю почему.
Меня перевели из 7 «Е» в 8 «Б». Из самого тупого класса в самый умный. В одночасье я перестал быть самым умным в самом тупом классе и стал самым тупым в самом умном. Селяви. Тогда я не знал этого слова. Если б знал, сказал бы «селяви» и успокоился. Но я не знал и немножко запсиховал. А еще в 8 «Б» училась девушка, которую я любил, как теленок. То есть вздыхал и переваливался на косолапых ногах поблизости. Переваливаться поблизости, будучи тупнем, – это не то же самое, что переваливаться поблизости, будучи гением. К гению все равно подойдут, а к тупню не обязательно.
Особенно мне не давалась алгебра. Однажды меня вызвали к доске за десять минут до конца урока, и все десять минут я мыл доску. Возможно, это было самое длительное мытье доски в истории человечества. Во всяком случае, я утешаю себя этой честолюбивой мыслью. Я исполнял театральную сценку. Тупеньу доски. Например, я уронил тряпку и как бы случайно, торопясь поднять, пнул ее в другой конец кабинета. Уронил линейку. Раскрошил мелок. Смеялись все. Я смущенно улыбался. Полноте, дескать, я и вприсядку могу! Не смеялась только девушка, которую я любил. Ее взгляд выражал взрослое презрение. Мне захотелось взять большой циркуль и выколоть себе глаза, но я каким-то чудом сдержался.
В классе меня невзлюбили исподтишка. Как-то украли портфель и наплевали в него. Умненьким детям это свойственно. Им свойственно не вступать в прямой конфликт, но при этом делать жизнь невыносимой. Я их всех бил. Без разбора. Я не знал, как реагировать иначе. Я даже девушку разлюбил. Я и ее слюну подозревал в злодеянии. Я вообще стал жутко подозрительным. Меня коробил смех. Мне все время казалось, что смеются надо мной. Не скажу, что это походило на ад, не стоит нагнетать, но вопросы к Богу были. Хотел даже попроситься обратно в «Е», однако не попросился, потому что гордость взыграла. За учебники сел. Зубрежка, долбежка, слезы прозрения. На «ты» отныне с дискриминантом. Дробь могу. Синус и К°. Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. В таком вот духе.
Больше всего мне полюбилась история. Не переношу латынь, иксов не переношу, игреков, сомнительных загадок. Нравится мне, когда все ясно и понятно. В истории даже если напутано – ничего страшного. Всё равно все давно умерли, чего волноваться? Блеснуть я решил на тесте по истории дворцовых переворотов. Готовился как бешеный. Очень тщательно. Кто кому присунул, кто кого убил. Написал без единой ошибки. Пришел на оглашение итогов. Трояк. Училка ухмыляется. До сих пор ее улыбочка перед глазами стоит. Хорошо, говорит, списываешь, Онуфриев. Завелся. Сами, думаю, напросились. Будет вам красный террор. Все кровью умоетесь. Злоба прямо. И слезы. Как два этих состояния в человеке уживаются, я не знаю.
Ушел за школу пинать гаражи и плакать. На, сука! Получи! Вырасту, всех нагну, падлы! Всех, блядь! Тут голос музыкальный сзади: Виталик! Повернулся. Моя бывшая любовь стоит. Подошла. Иди, говорю, на хуй отсюда! Всех вас нагну, твари! Не уходит. Смотрит в упор. Чё те надо? – спрашиваю. Ничего, говорит. Я видела, что ты сам писал. В тебе столько ярости… Чё? В тебе столько ярости… Чё? В тебе… Заткнись! Поцеловал. Ответила. Чуть ум за разум не зашел. Пять лет встречались. Счастье. Нет вопросов к Богу. Хоть сворой травите, если потом такая поцелует. Говорю ей как-то: образование мне надо получить. А она: не надо. Почему это? – спрашиваю. Ты не про образование, ты про ярость. Ярость поведет тебя по жизни. Просто не потеряй ее. Умная. Ярость. Что это, блядь, вообще такое?
Квартира моя состоит из трех комнат, кухни, ванной, прихожей и туалета. Вы не подумайте, я не риелтор, это пример такой. Я бы мог взять планету или Вселенную (планету написал с маленькой буквы, а Вселенную с большой, видать, есть во мне какое-то чинопочитание), однако брать мы их не будем, потому что про планету ни хрена не знаем, а про Вселенную еще меньше. Квартира в самый раз. Так вот, я не воспринимаю ее целиком. Я в этой квартире вырос, и каждое помещение во мне что-то сформировало. Этакую мышечно-эмоциональную память. Например, в туалете я с детства много читал, и всякий раз, входя туда, автоматически настраиваюсь на спокойно-философский лад. Мой темперамент как бы скукоживается до размеров меланхолика.
На кухне я веду себя иначе. Там я привык быстро есть, потому что кто последний, тот со стола и убирает, и забалтывать отца, чтобы он не психовал и Лёньку Цаплина, который в Афгане погиб, пьяным не вспоминал. Холерик, понимаете? Отец с нами давно не живет, а я все равно веду себя суетливо, болтаю без умолку и очень быстро ем, почти не жуя. В гостиной, которая родительская, я чувствую неловкость. Во-первых, ребенком я вбежал в нее, когда родители занимались сексом, во-вторых, я чувствую свое умственное превосходство над родителями, а это неприлично, особенно если правда. В гостиной я подбираю слова попроще, смотрю в пол и переживаю конфуз.
Следующая комната – моя с сестрой. Она не запирается, и поэтому ощущения личного пространства не возникает. Технически она моя, но не вполне, потому что в любой момент сюда могут зайти. Отсюда пофигизм, нежелание прибираться и застилать постель. Однако я все это делаю, преодолевая себя. Так я ее и воспринимаю – безликим преодолевательным местом. Здесь я как бы тоскую под тяжестью слова «надо». В ванной я мастурбирую. Не сейчас, а в юности. Ванная – место фантазий, темной сексуальной правды о себе. Сангвинический темперамент. Разврат. Голые японские школьницы в неглиже. Тут я свободен, если под свободой понимать сладострастие.
Не так с последней комнатой, где раньше жила прабабка Оля, хотя иногда мне кажется, что она живет там до сих пор. Прабабкина комната пахнет старостью. Окна выходят на солнечную сторону, тут душно, а советский шкаф напоминает гроб, поставленный на попа. В этой комнате я почему-то думаю о семье, истории и смерти. Иногда я ложусь на прабабкину кровать и скрипучим голосом говорю в потолок: «Из блюцца дуй! Ищо, ищо подуй, обжешься, Виктор!» Прабабка стала обращаться ко мне официально, едва я возник. Мне кажется, она просто скучала по мужу, которого звали так же, как меня.
В прихожей мне тревожно. Прихожая – предбанник улицы, а на улице может произойти все что угодно. Я превращаюсь в педанта. Подолгу стою перед зеркалом, причесываюсь, поправляю складки брюк, проверяю карманный нож. Улица меня пугает и будоражит. Никогда не знаешь, куда она тебя заведет. В каком-то смысле моя Пролетарка[2] тоже состоит из комнат, но сейчас не о ней, а о квартире.
В девятом классе из нашей школы исчез урок английского. Родители собрались, скинулись и наняли за свои деньги учителя английского языка. Моя мама предложила нашу квартиру для проведения уроков. Группа была небольшой, двенадцать человек, и мама справедливо решила, что мы все поместимся в гостиной. Когда я узнал, что занятия будут проходить у нас, мне поплохело. Не потому, что я воспринимал дом крепостью, а потому, что я его стеснялся. Стеснялся дешевой старой мебели, драного линолеума, вечно ссущего на пол той-терьера. Но самое главное, я стеснялся той растерянности, в которой пребывал дома. Если б мои одноклассники были моими друзьями, я бы отнесся к этому спокойнее. Но меня швыряли из класса в класс, и та фибра, которая отвечает за дружбу, у меня атрофировалась.
Я не просто понял, что людей на Земле семь миллиардов, а стало быть, не так уж они и ценны, но и увидел это разнообразие, пусть и в маленьком масштабе, пропустив перед глазами пять классов. Эти, те – какая разница? Переход из класса в класс напоминает смерть друзей, а когда они умирают слишком часто, перестаешь в них верить. Это как одноразовые друзья-попутчики в «Бойцовском клубе». В пятницу все эти будущие покойники должны были пожаловать ко мне на урок английского. Оглядываясь назад, я не вижу в этом ничего страшного. Однако если б наш перспективный взгляд был бы столь же ясен, как ретроспективный, человечество давно бы вымерло или освоило Марс. Накануне визита одноклассников я бесплодно пропадал в ванной и подолгу лежал в прабабкиной комнате. В ванной я перенапряг уздечку члена, в комнате возненавидел маму, которую черт дернул пригласить к нам эту группу.
Наконец наступила гнусная пятница. В девятом классе я учился под литерой «А» с богатенькими ядовитыми детьми. Пришли и расселись они без меня – я нервно ел на кухне. «Папа, с ума сойти!
“Спартак” бежит, “Реал” бежит, кто кого перебежит, бог его знает! Ты как думаешь? Хотя это не важно. Глупо размышлять по поводу не произошедших событий. А по поводу произошедших в особенности. Надо просто жить, так ведь, пап? Я пойду».
И я пошел. Одиннадцать иуд за столом. Я сконфузился с порога. Мама щебетала с учительницей. Одноклассники озирались с надменным видом. Начался урок. Пока раскладывали принадлежности, отличница Катя сказала: «Я себе специальную тетрадь для английского купила». Не знаю почему, но я вскинулся и воскликнул с самым идиотским видом: «О, у меня такая же!» Катя тонко усмехнулась и ответила: «Мы все за тебя очень рады, Витя». Группа засмеялась. Я вспыхнул. Подъебнула. Курва. Блядь рыжая. Пизда. Тварь.
Через сорок минут объявили перерыв. Мама притащила печенье и чай. Потек разговор. Одноклассник Коля как бы между прочим спросил: «А где твоя комната, Витя?» Я ответил. Обмолвился о сестре. Коля задрал брови. «Ты живешь с сестрой? Как интересно…» Группа снова прыснула. У меня заболела уздечка, заныла прямо. Я попробовал незаметно поправить член, но незаметно не получилось. Тогда я ушел в ванную, стянул джинсы и полил на него холодной водой из душа. Не помогло. Уздечку жгло. Назад я вернулся злым и с запасом сангвинического темперамента. Я хотел лежать в прабабкиной комнате и говорить в потолок ее голосом, обхватив мошонку руками, а вместо этого зубрил инглиш под ядовитыми взглядами скотов-одноклассников. И так полгода, если я столько проживу. Вот если б урок проводили в ванной или в туалете, я бы им задал, а в родительской комнате я был бессилен. Приняв лежа упор, папа мамочку пёр. А теперь прут меня. Фак.
После еще двух подъёбок, о которых мне больно вспоминать письменно, я закрыл глаза и попытался представить себя одновременно в ванной и в туалете. Ванная и туалет, туалет и ванная, твердил я мантрически, и поэтому не смог адекватно ответить учительнице. На вопрос: что с тобой, Витя? – надо было сказать: извините, все нормально, а я сказал: ванная и туалет, туалет и ванная. За столом повисла тишина. Сисястая Оля прыснула в кулак. Мама смотрела вопросительно. А я вдруг понял, что не выдержу полгода, и на голубом глазу выдал:
– Елена Валерьевна, вы когда-нибудь хотели отрезать себе член и кинуть им в одноклассника? Хау ду ю ду? Лично я очень хочу. У меня уздечка разболелась, вы не посмотрите, что с ней? Мам, ты тоже можешь взглянуть. Оф кос. Давайте я положу член на стол, и мы вместе подумаем, как жить дальше. Вандерфул. Катя, подуешь на него? Только не соси, он побаливает.
Я встал из-за стола и вжикнул ширинкой. Учительница и одноклассники сумбурно ломанулись на выход. Мама была бледна, как узник Кентервиля. Уроков английского у нас больше не проводили. Правда, пришлось сходить к школьному психологу пару раз, но это ничего, очень приятная женщина. Мечты, мечты… Две недели еще сидел на этом дурацком английском, пока спасение не пришло с неожиданной стороны: отец напился, устроил дебош, и к нам перестали ходить. В родной квартире, кстати, я давно не живу. Она меня дробит и разрывает. Еще бы на планете и во Вселенной не жить, и было бы совсем замечательно.
У моего отца есть дача. Он называет ее хижиной. Не хижиной дяди Тома, мой отец не любит читать, что, как мне кажется, разделяет нас хлеще возраста и пресловутой проблемы отцов и детей, а рыбацкой хижиной. Она стоит на берегу Камы в деревне Окуловка, что в Оханском районе, у подножья большого холма, на котором располагается сама деревня. До Камы от хижины метров пятьсот, до маленькой речки Окуловки метров сто. Она впадает в Каму и достаточно глубока, чтобы рыбачить на поплавок. Мой отец на поплавок никогда не рыбачит. Кроме хижины на участке стоит баня и сарай для лодки. У отца есть спиннинги, большая коробка снастей и даже эхолот, чтобы выслеживать судака. Когда мы с Юлей приезжаем к нему в гости, то обычно идем в баню, а на следующий день, поутру, рыбачить на поплавок в маленькой речушке.
Места эти дикие. У истоков Окуловки есть лог, куда приходят кабаны, а на большой остров, который на Каме, ходит медведь, чтобы полакомиться малиной. Их очевидное присутствие слегка действует мне на нервы. Три года назад, в самом конце августа, мы с женой приехали к отцу на выходные. Пошли рыбачить. Спустились к самой речушке по крутому берегу. Поймали немножко сороги коту на обед. Поднялись наверх. Вверху, прямо напротив нас, паслось стадо коров. Я бегло насчитал голов двенадцать. Чтобы попасть в хижину, надо было идти через стадо. Пастуха я нигде не заметил. Пошли. Нервно и озираясь. Я почему-то вспомнил, как мечтал быть матадором, и подивился своей самоуверенности. За нами увязался бычок. Он был с рожками, без вымени, разговорчив и игрив. Мы с Юлей наддали. Бычок не отставал. Мы пустились наутек. Метров через сорок он потерял к нам интерес.
В хижине, уже вечером, я расспросил отца о стаде. Оказалось, оно принадлежит нашей общей знакомой тете Гале. Тетя Галя торговала спиртом в деревне, а ее муж Женька работал лесорубом. Он мог на полмесяца исчезнуть с бригадой в тайге, валя там деревья, а потом складывая из них срубы. Платили лесорубам десять тысяч в месяц. Женька был жилистым и невысоким, с кожей, похожей на кору. На следующий день было воскресенье. Мы уже собирались уезжать, когда отцу позвонила тетя Галя и попросила помочь. Отец позвал меня с собой. Мы поднялись на холм, повернули направо и вскоре вошли в просторный одноэтажный дом с большой русской печью посередине. Женька взял вторую вахту потому что сменщик-бензопильщик ушел в запой. Такое случалось не так чтобы часто, но случалось.
Проблема была в том, что настало время забивать скот. Себе тетя Галя и Женька били одного теленка, а остальных – на продажу по предварительной договоренности. Завтра за своим мясом должен был приехать заказчик из самой Перми. Приготовлять и разделывать КРС (крупный рогатый скот) тетя Галя умела, а забивать у нее не хватало сил. Чтобы приготовить теленка, надо не кормить его сутки до забоя, потом вывести на место, накрепко примотать за рожки к столбу, а перед этим разложить рядом инструменты: кувалду, нож, ведро и веревку. Кувалда нужна, чтобы оглушить теленка, ударив его в лоб. Именно оглушить, а не убить, иначе мясо будет не таким вкусным. Нож нужен, чтобы после оглушения вскрыть вены и артерии на шее. Ведро нужно, чтобы туда стекала кровь, чтобы не залить ею весь двор. А веревка нужна, чтобы подвесить быка за задние ноги, потому что так кровь стекает быстрее.
Все это отец объяснил мне, и мы вышли на задний двор. Теленок уже был примотан к столбу. Рядом лежали кувалда и нож. Тут же стояло ведро, в котором лежал длинный нетолстый канат. Пап? Ну, надо помочь. Пап? Деревенская жизнь, ничего не поделать. Пап? Выбирай – кувалда или нож? Пап? Ты ножом лучше, а я кувалдой. Пап? Ну надо, блядь! Едва мы подошли, теленок заволновался. Зато когда подошла тетя Галя и стала его гладить, мгновенно успокоился. Светило солнце. С холма открывался вид на Каму. Где-то на острове медведь ел малину. А вон там паслись кабаны. Юля, наверное, ест землянику с молоком. Я взял нож. Отец вскинул кувалду. Игривый теленок. За нами бежал. Чувствовал? Знал? Ох и гоню. Хук! Я присел, со всей силой прижал бледное лезвие к шее и потянул его на себя. Не пошло. Поменял угол. Не пошло. Снова поменял. Наконец ударил фонтан. Я отдернулся, чтобы не испачкать джинсы.
В хижину мы вернулись через полчаса. Тетя Галя налила нам по стакану самогонки. Выпили, закусили чесноком, выкурили по три сигареты и пошли. Юле я ничего не сказал. Она в самом деле ела землянику с молоком. К отцу я продолжил ездить, но бить КРС он меня больше не просил. Я ждал, сначала с тревогой, а потом с удивлением, а он молчал. А в том году вообще продал хижину за три копейки.
Если идти с Пролетарки в сторону железной дороги, а потом пересечь ее и пойти дальше, чтобы пересечь еще два раза, рано или поздно, а точнее – минут через тридцать, вы выйдете к Каме. По пути вам встретится заброшенный свинарник, усеянный окатышами косогор, маленькое озерцо Камушки, большое озеро Белое и заброшенный завод, который то заброшен, то не заброшен, а когда-то производил кирпич. Возле завода вы повернете направо, пройдете метров триста и повернете налево, чтобы вскоре выйти к красной двухэтажной котельной, похожей на особняк. Котельная давно оставлена, и почти вся ее «начинка» то ли предусмотрительно вывезена хозяевами, то ли растаскана в девяностые на цветмет и для дачных нужд. Даже в жаркий день котельная обдает прохладой. На первом этаже валяются коробки, бутылки, всякие фантики и рваные телаги, оставшиеся от стоянки бомжей.
Зато второй этаж в известном смысле прибран. Там стоит копченая печка и лежит белая дверь на четырех брусках. Окно с остатками рамы выходит на Каму. Только песчаный пляж отделяет котельную от реки. Из окна видны понтоны и большой поваленный тополь, возле которого принято жарить шашлык. На другом берегу – а в хорошую погоду он виден без труда – возвышаются странные железные конструкции, похожие на куриные ноги. Иногда они ныряют в воду и чего-то там вылавливают. Или черпают песок. Или ныряют не в воду, а еще куда-то, потому что из котельной этого не разглядеть. В июле пол котельной устилает тополиный пух. Он хрустит под ногами и лезет в нос, как бы подбивая оставить Каму и сбежать домой. Но мы не сбегаем. Мы – это я и Оля. Конечно, котельная принадлежит не только нам, но только мы можем находиться здесь без выпивки и ганджубаса.
Чуть ли не каждый день лета 2003 года мы проводим здесь. Купаемся, загораем, жарим на костре сосиски, ныряем с понтонов и занимаемся любовью. Когда загорелая Оля ложится на белую дверь, это производит на меня сильное впечатление. В первый раз я задохнулся, но подумал, что это пройдет, однако не прошло. Даже к исходу лета мне нужно приложить усилие, чтобы оторвать глаза и перейти к действиям. Обычно мы приходим на Каму к девяти утра, потому что нам трудно спать по отдельности. Ну, и пока не наступила жара. Раньше мы ходили через завод, но в конце июля там установили шлагбаум и появились охранники с овчаркой. Мы сворачиваем прямо возле шлагбаума, и охранники провожают нас взглядами. Им жарко сидеть в будке, и они бродят по пыльной дороге с сигаретами в зубах.
Все лето охранников было двое, а сегодня мы встретили троих. Оля закончила одиннадцатый класс и поступила в Политех на социолога. В школе мы учились вместе, но меня выгнали из десятого класса за драку, и теперь я прозябаю в училище. Все говорят, что мне там не место, но, когда говорят, что тебе где-то не место, – это всегда пустое. Я это хорошо понимаю, потому что проучился в училище целый год, а «тебе там не место» ситуацию никак не изменило.
Когда мы подошли к шлагбауму, один охранник крикнул:
– Куда прете?!
Я показал ему рукой на обходную тропинку. Мы приблизились. Оля была в шортиках и маечке. Охранники заулыбались. Двое были одеты по форме, а третий стоял в черной футболке. Я подумал, что он дурак, потому что только дурак наденет черную футболку жарким летом. «Черный» пролез под шлагбаумом и шагнул нам навстречу.
– Купаться пошли?
– Да. Нельзя?
– Можно. Только не утоните.
– Чего?
– Шучу.
«Черный» хохотнул и хлопнул меня по плечу. Во рту блеснул металлический зуб. Я вежливо улыбнулся, и мы с Олей повернули на тропинку. Укрытая высокой травой, она была почти не видна с дороги. Метров через десять Оля шепнула:
– Он смотрит.
– Что?
– В черной рубашке. Я чувствую.
– Да пошел он!
Тропинка вильнула, и Оля расслабилась. Возле Белого озера мы побежали. Там было много комаров, и мы всегда пробегали этот участок. Пятидесятиметровый «коридор» из березок и борщевика, наполненный комариным звоном, а в конце пустырь, за которым котельная и Кама.
Песок обжигал пятки, и поэтому мы разделись возле самой воды и поплыли на понтоны. Понтоны тоже горячие, но там есть деревянные мостки, на которых хорошо лежать сразу после купания. Все лето я учил Олю нырять головой вперед. Из стоячего положения она не могла нырнуть до сих пор, но из сидячего ныряла уже уверенно.
Нанырявшись всласть, мы легли на мостки и стали смотреть в небо. Небо было глубоким. Облака делают его плоским, а когда их нет, небо превращается в костер, и на него можно смотреть очень долго, потому что смотришь в него.
– Знаешь, если б я шла одна, он бы на меня напал.
– Кто?
– Охранник в черной рубашке. Он меня всю обшарил. Физический такой взгляд. Как ладонь.
– Оля, блин! Ты все еще думаешь об этом уроде? Смотри – коршун!
– Орел.
– Нет. Орлы у нас редкость. Коршун.
– Ястреб.
– Да нет.
– Сокол.
– Издеваешься?
– Может, грач?
– Да что с тобой?
– Ничего.
Оля встала с мостков и бомбочкой прыгнула в Каму. Хотя бомбочка – это не про нее. Она была худенькой, кроме попы и груди. И еще высокой. Всего на восемь сантиметров ниже меня, а я метр семьдесят восемь.
Я нырнул следом. Оля поплыла к берегу. Я ее почти догнал, когда она резко повернула вправо. Я не отставал. Наконец Оля устала и легла на спину. Я подплыл.
– Ну, чего ты?
– Знаешь, мог бы и посочувствовать.
– Я сочувствую. Тебя облапил глазами тупой охранник. Это большое горе…
Оля брызнула мне в лицо и уплыла на берег. Я видел, как она постелила полотенце и легла. Не большое покрывало, а именно полотенце. Чтобы лежать в гордом одиночестве. Я решил поплавать и подождать, пока Оля остынет. На нее иногда находит. Рядом плавал селитерный окунь. Из-за червяка он не мог уйти на глубину, и я немного поиграл с ним, поддавая рукой и подбрасывая в воздух. Минут через пятнадцать я вышел на берег и молча расстелил покрывало. С Камы подул свежий ветерок. Я знал, что Оля мерзлячка и скоро ей станет холодно, но первой она все равно мириться не станет. То есть не ляжет на покрывало, не прижмется, не укроется полотенцем. Она упрямая. Если б я верил в гороскопы, то обозвал бы ее типичным овном.
– Оль? Ну, прости… Помнишь, как в «Форресте Гампе»? Дерьмо случается. Просто выкини этого урода из головы и иди ко мне.
Оля любила «Форреста Тампа». Мы его раз двадцать смотрели. Он, видите ли, наполняет ее сердце теплотой. Нет, мое тоже наполняет, но не двадцать же раз за полтора года! Оля привстала.
– Тебе правда жаль?
– Правда. Мне вообще жаль, что мир такой, какой он есть. И еще мне жаль, что мы должны к нему приспосабливаться. Иногда мне кажется, что я понимаю Курта.
– Воннегута?
Я машинально ответил:
– Кобейна.
А потом вскинулся:
– Опять издеваешься?
– Да!
Оля вскочила и упала на покрывало, закинув на меня руку и ногу. Я откатился, стряхнул полотенце и укрыл ее. А потом лег рядом, и мы как бы скукожились под ним, прилипнув друг к другу. Оля выдохнула:
– Поцелуй меня.
– У тебя зубы стучат.
– Поцелуй, а то укушу.
– Ладно.
Не знаю, сколько мы пролежали, но вспотели оба.
– Оль?
– Ммм?..
– Пойдем в котельную?
– А ты взял?
– Взял.
– Которые за десять рублей?
– А что? Ты чувствуешь разницу?
– Нет. Просто «Контексы» без голых баб.
– Чем тебе не угодили голые бабы?
– Как-то неприятно, что ты таскаешь их в кармане.
– Ты чокнутая.
– Да?
– Нет.
– Нет?
– Да.
– Гад.
– Между прочим, десять рублей тоже надо где-то взять.
– Не будь мелочным.
– Я специально.
– Я знаю.