Кружево Парижа - Джорджиа Кауфман - E-Book

Кружево Парижа E-Book

Джорджиа Кауфман

0,0
5,99 €

oder
-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Мир — ее сцена. И она будет танцевать под свою музыку. Так, как умеет только настоящая женщина. Идеальный роман для тех, кто давно мечтал побывать сразу в пяти странах, встретиться с Кристианом Диором и найти свое роскошное платье. Это история о бедной девушке, бежавшей из итальянской горной деревушки. Она о разбитом сердце в Швейцарии, о любви в Париже, о мечтах в Рио-де-Жанейро и поиске себя в Нью-Йорке. Нью-Йорк, 1991. Благодаря своему изысканному вкусу и умению подбирать идеальное платье для любого случая Роза Кусштатчер построила модную империю. Сегодня она готовится к главной встрече в своей жизни, примеряет платья, выбирает оттенок помады и решается рассказать свою невероятную историю. В пятнадцать лет Роза бежала из Италии на поиски тихого счастья, а обрела его в головокружительном мире моды. Она мечтала сшить свою жизнь по лекалу и стала музой самого Кристиана Диора. «Я хочу рассказать тебе эту удивительную историю, ma chère. Мою историю».

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Джорджиа Кауфман Кружево Парижа

Моей матери Элизабет Микаэле Иде Анне Лоренц Кауфман, без которой эта история не увидела бы свет.

Georgia Kaufmann

THE DRESSMAKER OF PARIS

Copyright © Georgia Kaufmann 2020

© Соломахина В., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Глава 1. Камень

1991

Который час, ma chère? Опаздываю. Я, как ни странно, в полной растерянности. Нет, не из-за погоды – Нью-Йорк в ноябре никогда не вдохновлял, даже в лучшие времена. Нет, не из-за того, что зимние коллекции этого года болтаются на тебе, как на вешалке, и скучноваты. Просто не могу придумать, что надеть. А что тут удивительного, ma chère? Да, я знаю, как одеться к обеду в Белом доме, на показ мод или заседание правления, но эти события меркнут в сравнении с важностью сегодняшней встречи.

Нет, ma chère, не уходи. С тобой мне спокойнее… тебя это тоже касается. Эта встреча может изменить нашу жизнь. Но прежде мне нужно кое-что уладить. Да оставь ты те бумаги. Это мое завещание, я его перечитывала. Мне всего шестьдесят три – умирать в мои планы пока не входит! – но, сама понимаешь, люблю быть готовой ко всему. Как я уже сказала, встреча очень важная.

Тебе ведь знакома история этого дома? Обновляя интерьеры, мы не тронули только эту ванную.

Никогда не встречала бизнесмена, который бы не считал каждый пенни. Люди, заработавшие состояние своим горбом, денег на ветер не бросают. Мои решения определяются, конечно, стилем, но также пониманием структуры, материала и функции. В дизайне одежды или помещения, да во всем, главное – правильно подобрать материалы. Первым делом нужно разбираться в тканях и материалах, понимать их достоинства и недостатки. Мой выбор для этой ванной создает атмосферу.

Понимаешь, о чем я? Вся ванная выложена мрамором. Естественно, итальянским, но не потому что это моя родина, просто индийский мрамор пористый и так плохо поддается полировке, что, несмотря на непревзойденную красоту, его непрактично использовать в ванной.

Прекрасное создается только из подходящего сырья, иначе не поможет никакой дизайн. Этот же мрамор одновременно водонепроницаемый и красивый – видишь, он словно живой, с ручейками розового, красного, серого и белого, набегающими один на другой? Мне стоило немалых усилий отыскать самый бледный, самый розовый мрамор Arabescato Orobico.

Не могу передать, сколько образцов я пересмотрела и на скольких складах, чтобы найти бледный оттенок. И ничто в мире не заставило бы меня рисковать этим мрамором, просто перенося по лестнице наверх, поэтому остановились здесь, на этой комнате. Она сильно отличается от ванной хозяина наверху. Там я представляла себе нечто величавое и безмолвное. По идее, хотелось показать, что мистер Джеймс Митчел не какой-нибудь дешевый выскочка, а человек с определенным положением, понимающий толк в красоте.

О каррарском мраморе речь не шла. Сделать всю комнату абсолютно белой? Это все равно что купить одежду от-кутюр из-за марки, а не фасона, пошива и ткани. Такое подойдет толстосумам, лишенным вкуса.

Мысли путаются. Я так волнуюсь, аж до тошноты. Ну-ну. О чем бишь я? Ах да, вспомнила: Breccia Oniciata – вот что я выбрала для ванной наверху. Глянцевый бежевый мрамор с белыми, розовыми и сиреневыми вкраплениями и прожилками.

Свой образ нужно выбирать точно так же, как подходящий камень для облицовки и ткань для платья. Для деловой встречи продумать, насколько хотелось бы произвести впечатление, насколько обольстить. Если я намерена поразить деловой хваткой и силой еще с порога, то надеваю костюм от «Диора» или «Ива Сен-Лорана». Если хочу продемонстрировать свой творческий дух, мастерство и одаренность как кутюрье, то выбираю одежду, созданную своими руками. А если хочу отвлечь, пустив в ход женские чары, а потом обвести вокруг пальца, надеваю что-нибудь от «Шанель». И все это успеваю совершить, появившись и пройдя через комнату.

Но не сегодня вечером.

Нелепо, неправда ли, ma chère? Ты когда-нибудь видела, чтобы я ломала голову над тем, что надеть? Я никогда раньше не считала свой гардероб чрезмерным. Это все от страха и отчаяния. Я должна произвести нужное впечатление, но не знаю, с чего начать.

Обычно я начинаю с ткани, ma chère, главное – ткань. Этому я научилась, когда впервые сделала выкройку. Берешь одну и ту же выкройку для шерсти, шелка или хлопчатобумажной ткани или кроишь ту же самую ткань по косой или по долевой и получаешь каждый раз новый фасон. Ткань выбирается интуитивно. Хлопчатобумажная означает лето, лето подразумевает отдых. Льняная ткань похожа, но более утонченная. Она легко мнется, и нужна смелость не обращать на это внимания. Шерсть напоминает о зиме, уюте и защите от холода. Шелк хорош в любое время года и всегда говорит о богатстве и роскоши. Что касается нейлона и полиэстера… ну, из нейлона шьют нижнее белье, вяжут чулки, вот пусть так и остается под прикрытием – там ему самое место.

Из дома я ушла – там, кстати, даже душа не было, и купались мы только раз в неделю, по воскресеньям, перед тем как пойти в церковь. Ушла, как говорится, с пустыми руками, если не считать потрепанного чемоданчика с двумя платьишками да нижним бельем. Постепенно с помощью таланта и тяжкого труда я создала все это. И каждый день, каждый божий день, я иду в ванную и спрашиваю себя: как мне нужно сегодня выглядеть? С кем я встречаюсь? Чего хочу достичь? Начинаю с макияжа и прически, одеваюсь и, приведя себя в порядок, готова действовать, стараясь изо всех сил. Не полагаясь на авось.

Из меня вышел бы отличный скаут.

Мне повезло – природная внешность в сочетании с манерами и осанкой, привитыми школой Диора, принесла плоды: я хорошо выгляжу в любой одежде. И тут ничего не поделаешь. Я элегантна даже в джинсах и футболке. Если у тебя есть стиль, он сохранится, что бы ты на себя ни натянула. Но сегодня вечером? Я понятия не имею, что будет к месту, что произведет впечатление. Просто не знаю. Расскажу-ка я тебе одну историю. Длинную. Историю своей жизни. Только тогда пойму, что надеть, как подготовиться. И ты мне поможешь.

Конечно, все началось с моей матери – все всегда начинается с родителей. Я далеко не сразу поняла, что людям даже с самыми благими намерениями свойственно ошибаться, и непредвиденные последствия их поступков зачастую оставляют в душе ребенка глубокий след.

Я не выдумываю, когда я была маленькой, жили мы небогато. В тысяча девятьсот тридцатые Италия была бедной страной, и в Альпах люди едва сводили концы с концами. Крестьяне кормились тем, что выращивали. Лыжный спорт и отдых в горах еще не вошли в моду.

В Бриксене, рыночном городке, расположенном в главной долине, которая вела к Мерану и Боцену, самым крупным городам Южного Тироля, не было даже магазина игрушек. Правда, в магазине одежды, в самой глубине, на задних полках был небольшой выбор. У нас, в Оберфальце, играли только деревянными фигурками, которые крестьяне вырезали, коротая долгие зимние вечера.

Когда мне исполнилось восемь лет, я получила от мамы на Рождество раскрашенную деревянную куклу. Платья на ней не было, но мне она все равно казалась красавицей. Я не выпускала ее из рук и назвала Элизабет, в честь маленькой английской принцессы, чей отец только что стал королем. С малых лет я умела шить и вязать. Учили не для развлечения, такие навыки были в жизни хорошим подспорьем. И вот, собрав остатки старых салфеток, полотенец и тканей, вечерами, когда мама не звала помогать в ресторане, стежок за стежком я шила наряды для своей принцессы. Сейчас уже и не вспомню, какой фасон был у первого платья, но тогда мне все нравилось.

Из старой салфетки я сшила ей платье с кружевным лифом впереди, потом белые хлопчатобумажные панталоны и нижнюю рубашку. Связала носочки, упорно сползавшие с ног, и жакет.

Когда новости о предстоящей коронации отца принцессы через местную газету «Доломиты» докатились и до нас, я порезала ярко-синий с крохотными желтыми цветочками шарф, идеально сочетавшийся с моим платьем с пышной присборенной юбкой, и сшила кукле для церемонии длинный наряд со шлейфом.

Сначала я держала куклу дома, но постепенно стала носить с собой: сначала в церковь, потом в ранце в школу. В ранец она едва влезала – ноги выпирали из-под крышки, – но я решила, что без образования будущей королеве не обойтись.

В мае, через неделю после коронации в Англии, я показывала подружке Ингрид Штимфль, как принцесса Элизабет торжественно шествовала за отцом.

Мы обсуждали, как бы пришить меховую оторочку к платью куклы. Накануне отец Ингрид принес кролика для тушенки, и она думала, что шкурка пройдет вместо горностая. Ингрид оживленно болтала, а я разглаживала шлейф кукольного платья, и вдруг она смолкла на полуслове и, смотря через мое плечо, растерянно застыла.

Я обернулась.

Сзади неслышно подкрался Руди Рамозер. Ему было всего тринадцать, но он был рослый, плотного телосложения, мускулистый, как крестьянин. К тому же смазлив – голубоглазый блондин, и чванлив без меры, ведь его отец считался самым богатым человеком в городке и приходился шурином бургомистру, герру Груберу.

– Du, Gitsch![1] – крикнул мне Руди. – Во что играете?

И, презрительно усмехнувшись, подошел поближе.

– В куклы, – ответила я, глядя снизу вверх и не отступая ни на шаг.

К грубиянам я привыкла.

– Это кукла? – хихикнул он и оглянулся, не смотрит ли кто. – Больше похоже на деревяшку.

Он был старше меня, вряд ли ему нужна была кукла, хотел добраться до меня. Такой же взгляд был у отца, когда тот напивался, и я твердо знала, что нужно держаться подальше.

– Она моя, – отходя назад, заявила я. – Я тебя не боюсь, ты просто Raudi[2].

– Это принцесса Элизабет.

Ингрид Штимфль – милая девочка, но соображает туго.

– Принцесса Элизабет.

Он протянул руку к кукле, но я крепко прижала ее к груди.

– Дай-ка взглянуть, – тихо проворчал он, отцепляя мои пальцы от куклы один за другим и сдавливая их в руке.

Он вырвал у меня из рук куклу и ушел.

– Завтра скажу, какой выкуп хочу за куклу.

Ингрид расхныкалась. Руди с такой силой сжимал мои руки, что они побелели и местами покраснели. Я прикусила губу. Плакать нельзя. Не дождется.

Родители не уделяли нам много времени. Мама содержала Gasthaus Falsspitze[3], единственный бар и ресторан в Оберфальце. Она работала с утра до ночи не покладая рук. Кстати, это замечательное качество передалось и мне. Насколько отец был беспутным, настолько она терпеливой. Когда бар открывался, она ни минуты не сидела без дела, но обратиться было можно, а вот когда готовила, прерывать строго-настрого запрещалось.

Она полностью отдавалась магическому ритуалу и заведенному порядку: резала, терла на терке и помешивала, двигаясь в задумчивом ритме. Наблюдать за ней было одно удовольствие.

Когда я, запыхавшаяся и растерянная, вбежала в кухню, она готовила кнедлики. Перед ней на столе лежала гора черствого хлеба, и огромный нож так и мелькал в руках, пока она кромсала булки на мелкие кусочки. По стадии приготовления можно было сверять время. Сейчас, наверное, было немногим позже трех.

– Мама, – не слишком решительно попыталась достучаться до нее я.

Помню, как металась между мучительным страхом потерять куклу и опасением помешать.

Лезвие ножа взлетело и опустилось – тук.

– Мама! – громче позвала я.

Она подняла глаза. Нож впился в подсохший хлеб.

– Мне некогда.

Из глаз у меня брызнули слезы.

– Руди Рамозер украл принцессу Элизабет.

– Кого? – после долгой паузы рассеянно спросила она.

– Мою куклу. Ту, что ты подарила на Рождество.

Она отложила нож и уставилась на меня.

– Так отбери.

– Но, мама, ему тринадцать. Он сильнее меня.

– Роза, это просто кукла. Мне некогда этим заниматься.

И снова взяла в руки нож.

На следующий день Руди Рамозер поджидал меня у выхода из школы. Он привалился к стене и болтал с какими-то мальчишками, но, увидев меня, отошел от них.

– Gitsch, хочешь вернуть куклу?

Он смотрел на меня невинными голубыми глазами, но говорил с издевкой.

– Хочу, – ответила я, не показывая страха.

– Тогда приходи к мосту. В три часа.

Ресторан располагался в самом центре, и дорога на Унтерфальц и Санкт-Мартин шла от площади, пересекала реку Фальц на выходе из городка.

После занятий в школе улицы городка пустели. Дети выполняли разные поручения и помогали по хозяйству, матери готовили ужин, а мужчины еще работали. Я была знакома с жильцами каждого дома, мимо которых проходила. Взглянула на фреску, изображавшую святого Георгия на доме Кофлеров, которой они очень гордились.

Как же я не догадалась взять с собой Кристль, сестру, или Ингрид. Хотя я была тепло одета – в шапку, шарф, перчатки и плотный вязаный жакет, – меня знобило.

Еще не дойдя до моста, я услышала мальчишечьи голоса. Руди с друзьями стояли внизу, на берегу реки, полной талой весенней воды и бросали через поток камни. Я остановилась у начала грязной тропинки, ведущей вниз, и огляделась. Элизабет нигде не было видно: ни на земле, ни у него в руках.

– Где моя кукла? – в отчаянии закричала я.

– Да вот она.

Он поднял руку. Принцесса Элизабет болталась на ветке нависшего над стремниной дерева.

– Я так высоко не достану! – сдерживая слезы, закричала я.

– Я сниму, – пообещал он.

Я молча ждала, но он не пошевелился. Вода, несущаяся по камням, брызгалась фонтанчиками, искрящимися под неяркими весенними лучами. Я прикусила губу – хулиганы не жалуют слабаков. Уступать я не собиралась.

– Сначала тебе придется кое-что для меня сделать.

Мальчишки перестали швырять камни и сгрудились вокруг него, будто овцы.

Я медленно спустилась по скользкой тропинке.

Руди на голову возвышался над друзьями, а я была меньше их всех.

– Верни куклу, – потребовала я.

– Придется заработать, – хитро улыбаясь, ответил он.

На лугах выше лесополосы еще лежал снег. Мы были одни, и нас никто не видел.

Я уставилась на него, совершенно не представляя, что ему нужно. У меня почти ничего не было, а уж того, что понравится мальчишке, и подавно. Мои книги? Вряд ли он вообще читает.

– Как? – немного погодя спросила я.

– Ну… – усмехнулся он, оглядываясь на друзей, – задери юбку.

Мальчишки загоготали.

– Что?

– Задери, – повторил Руди. – Мы хотим посмотреть, Gitschele[4].

Он пристально глядел на меня, другие мальчишки улыбались, только Михаэль Штимфль, кузен Ингрид, потупил голову.

В спортзале мы раздевались до трусов и нижних рубашек, но тут было что-то другое, и я не понимала, в чем дело. Но причины для отказа не видела. Его голубые глаза словно обжигали меня взглядом. Рассудив, что в школе они все уже видели трусы, как у меня, и желая вернуть Элизабет, я подняла юбку. Мальчишки засмеялись, а у меня запылали щеки. Сгорая от стыда, я одернула шерстяное платье, и оно прикрыло бедра.

– А теперь отдай куклу, – умоляла я.

– Это еще не все, – издевался он. – Я не разрешал опускать платье. Теперь подними юбку и спусти трусы.

Я уставилась на него. В спортзале мы такого никогда не делали. И при других девчонках тоже. Даже в туалете можно было спрятаться за дверью. Я была уверена, что это неприлично, даже грешно.

Зря я поддалась его первому приказу, глупость сделала, теперь, как всякий задира, он от меня не отстанет.

– Хватит, – ответила я и выпрямилась, чтобы казаться повыше, – я выполнила твое требование, отдавай куклу.

– Не получишь, пока не сделаешь, как я сказал.

Он шагнул вперед и хотел меня схватить.

Скала под ногами оказалась гладкой и блестящей, и, пятясь от него, я поскользнулась. Он словно клещами схватил меня за руку и потащил вверх. Я подняла камень и, вырываясь, ударила Руди изо всех сил.

По лицу у него заструилась кровь, он вскрикнул и отпустил мою руку.

Я упала на землю, потом вскарабкалась на берег и побежала без оглядки до самой булочной Рамозеров. Когда я влетела в магазин, оттуда как раз выходил самодовольный дородный мужчина – дядя Руди, бургомистр. Я проскользнула мимо него и резко остановилась, вдыхая густой сладковатый аромат дрожжей. Из-за прилавка на меня смотрел герр Рамозер, отец Руди. Из-под моего грязного платьишка виднелись поцарапанные, окровавленные коленки, лицо заплаканное…

– Руди украл у меня куклу, – выкрикнула я, – принцессу Элизабет! Заставил… и все равно не отдал. Тогда я ударила его камнем. Наверное… убила.

Герр Рамозер потрясенно уставился на меня голубыми глазами.

– Что она сказала? – спросил за моей спиной бургомистр. – Убила Руди?

– Я хотела вернуть куклу, – оправдывалась я.

– Что ты сделала с моим сыном? – взревел герр Рамозер.

– Да ничего, – ответил Михаэль Штимфль, протискиваясь мимо бургомистра. – Это все Руди. Решил позабавиться. Ей ведь только восемь. Нехорошо это, гадко.

Он шагнул ко мне и вытащил из-за пазухи принцессу Элизабет.

– Вот, возьми.

Я выхватила у него принцессу Элизабет и прижала к груди. Одежда у нее порвалась и отсырела, швы разошлись. Я громко всхлипнула. И только когда добралась до дома, поняла, что сжимаю в руке камень. Я поднесла его к свету и внимательно осмотрела. Оберфальц располагался на бедной истощенной почве, которая, казалось, отслаивалась от скалы. Теперь-то я знаю, что это кристаллический сланец. Он состоит из миллионов крохотных плоских слюдяных пластинок, словно тончайших простыней из пластика, перемежающихся с кварцем и полевым шпатом, с вкраплениями твердых кристаллов граната. Сланец не такой твердый, как известняк, из которого получается мрамор. Он мягкий и слоистый. В те времена я любила отковыривать слюдяные пластинки ногтями.

Мне крупно повезло, что в камне, который я подняла, торчал довольно крупный кусок темно-красного гранита. Будь это сплошь слюда, она бы просто скользнула по лицу, и от Руди бы мне не уйти. Вместо этого он обречен вечно носить на левом виске шрам от темно-красного камня.

Речь опять о правильном выборе: даже камень, если он подходит для данной цели, сослужит вам хорошую службу.

Глава 2. Зубочистки

Когда я вся на нервах, как сейчас, то обычно улыбаюсь. Трудно сделать вид, что ничего не происходит, когда инстинкт подсказывает: покажи зубы. Наверное, это древнейший ответ на стресс: скалиться в улыбке или хищно обнажать клыки – особой разницы нет. Зубы у меня крепкие и белые. Чищу я их почти фанатично. Чего только я не пробовала в жизни: зубную ленту и нить, шумные ирригаторы для полости рта, мини-рогатки с нитью между зубцами и новомодные крохотные разноцветные межзубные ершики, те, что покрупнее, для здоровых десен, поменьше – для воспаленных, точь-в-точь уменьшенная копия щеточки для детских молочных бутылочек. Все это требует времени и терпения: я сижу, разинув рот в нескончаемом «а-а-а», и чищу зуб за зубом, каждую расселину. Зато могу похвастаться, что зубы у меня до сих пор свои, белые, как молоко, и блестящие, словно перламутр. В детстве все было гораздо проще. У нас были зубочистки.

* * *

Каждое утро после завтрака, до школы, я шла на кухню к шкафу и доставала упаковку зубочисток. В мои обязанности входило наполнять солонки и перечницы на каждом столике, а в маленькие деревянные коробочки класть зубочистки.

Так уж сложилось, что обед, ужин или знаменитый мамин штрудель запивали напитками и рассеянно ковырялись в зубах. Таков был сдержанный ритуал на глазах у всех. Теперь я считаю, что ковыряться в зубах на глазах у всех неприлично. Зубы я чищу здесь, в укромном уголке. В детстве, когда я жила в гостинице, границы между общедоступным и личным были нечеткими, может, потому я стала оберегать свою личную жизнь.

Вряд ли до конца лета 1943 года я имела хоть какое-то представление о политической арене, мощи происходящих событий. Детям, выросшим во время войны, даже не с чем это сравнивать, для них это просто обыденность.

Лишь гораздо позже я стала понимать, что мою родину, Южный Тироль, после Первой мировой войны и распада Австро-Венгерской империи совершенно нелепо присоединили к Италии. Пытаться привязать изначально принадлежавший Австрии немецкоговорящий альпийский Южный Тироль к Италии – все равно что пришить моей принцессе Элизабет лапу игрушечного медведя.

Когда мне исполнилось одиннадцать, семьям в округе пришлось мучительно выбирать: быть немцами или итальянцами – остаться или уехать. Два профашистских государства заключили между собой договор, перекроивший привычную жизнь. Юношам пришлось выбирать между гитлеровскими нацистами и чернорубашечниками Муссолини.

Раскол затронул множество семей. Решивших остаться обвиняли в предательстве, выбравших переезд в Германию обзывали нацистами. Мужчины исчезали по-тихому, вступая в ту или иную армию, семьи же держали язык за зубами. Карт никто не раскрывал. Живя в горах, всегда найдется что обсудить, кроме своего позора: погоду, поздние снегопады, летние грозы, угрожавшие урожаю.

А в сентябре 1943 года все изменилось. Муссолини оттеснили на север, на озеро Гарда, где он возглавил марионеточное государство Сало́, а немцы, поддавшись соблазну, захватили мою родину, Южный Тироль, объявив его частью Великой Германии. Вопрос выбора: оставаться или эмигрировать отпал сам собой, но положение еще больше сбивало с толку. Мои родители мрачно шутили, что родились в Австрии, жили в Италии, а теперь оказались в Германии, не покидая Оберфальца.

Утро было в полном разгаре, сначала до нас донесся отдаленный звон колоколов из Унтерфальца и потом ниже, из Санкт-Мартина. Герман Эгер, звонарь, всегда выбирал одни и те же мелодии. Мы знали их наизусть и понимали, что подобную какофонию просто так он ни за что бы не учинил. Лязгающий грохот металла по металлу прозвучал словно набат, который все подспудно восприняли как тревожное предупреждение надвигающейся беды.

Фройляйн Печ, учительница, выпроводила нас из школы, предупредив, чтобы мы, нигде не задерживаясь, сразу направились домой. Мы с Кристль шли через площадь следом за герром Майером, почтальоном, сквозь встречный поток людей, выходящих из бара. Мама ждала нас у двери, которую заперла, как только мы вошли.

Лорин Майер прошел через опустевший зал к своему столику, на ходу здороваясь со стариком Хольцнером. Герр Хольцнер всегда в середине утра приходил в бар, а по вечерам ковылял домой, и мать, наверное, решила, что нарушать его распорядок было бы жестоко. Приказав подать ему кружку пива и хлеба с беконом, она принялась закрывать ставни. Как только она закрыла последнее окно у столика герра Майера, комната погрузилась в полумрак. Почтальон взглянул на нее, и они перекинулись несколькими словами.

Она не просила его уйти. Он приходил каждый день в одно и то же время пообедать и почитать газету. Холостяк, редкое явление в нашей долине.

Мне он казался стариком, но теперь, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что ему было где-то за сорок. Высокий, крепкий, плотного телосложения, но очень подвижный, он легко шагал по извилистым тропам. Мать попросила подать ему пиво, а сама пошла на кухню принести обед. Герр Майер тут же развернул газету и стал читать, потягивая пиво. Мы с Кристль играли с подставками для пивных кружек, пока она не принесла суп-гуляш и хлеб. Потом мать прогнала нас наверх.

Какое бы чувство ни вызвал колокольный звон у взрослых, нас, детей, разбирало любопытство. Через месяц мне исполнялось шестнадцать, а я дальше Бриксена нигде не бывала. В Бриксен мы ездили два раза в год, до того, как ляжет снег, и после, когда растает, и проводили там целый день. Добирались на попутной телеге пивовара, устроившись среди пустых пивных бочек.

Город располагался по обе стороны моста через шуструю реку Этч, где наша узкая долина, Фальцталь, примыкала к плоской долине Виншгау.

Весной мать покупала нам летние платья, а осенью зимнюю одежду. Мне повезло. Я, как старшая, всегда получала обновку, а сестре новые вещи доставались редко, если только оставшиеся после меня обноски не подлежали починке. Мы бродили по улицам города, восхищаясь фресками на стенах, говорившими о чувствах или о профессии домовладельца. Я никогда не могла пройти в гостиницу, не остановившись полюбоваться изображением святого Георгия, верхом на коне с силой поражавшего копьем змия, извивавшегося под тяжелыми конскими копытами.

Языки пламени, изрыгаемые из пасти змия, доходили до крыши. Поодаль от огня, над украшенным виноградной лозой входом порхали ангелы и с довольными улыбками наблюдали за подходившими посетителями. Обойдя магазины, сделав несколько скромных покупок, мы всегда обедали здесь и наблюдали, как родители пьют пиво, которым их любезно угощал хозяин (этим пивом родители торговали в нашем баре). Мы ничего не знали о жизни в городе и совсем мало о мире за пределами нашей долины.

Солдаты, ворвавшиеся в нашу жизнь, пришли издалека, из-за гор, из другой страны – из Германии.

Ресторан стоял на углу площади, ближе к концу долины. От Оберфальца дорога круто шла в гору, пока не упиралась в ограждение и указатель.

Поднявшись к нам на второй этаж, мама открыла окна и закрыла ставни, оставляя их на задвижке, чтобы смотреть сквозь вертикальную щель. Мы подглядывали в щелку, прислушивались к приглушенным голосам и шагам, доносившимся с площади, и ждали.

Люди стекались на площадь. Легко было различить тщеславных, недовольных жизнью и едва сводивших концы с концами. Груберы стояли рядом с Рамозерами – Руди с братьями в кожаных штанах, его сестры в платьях с широкими присборенными юбками, – все выстроились по росту в плотных вязаных жакетах и размахивали флажками со свастикой. Рядом стояли герр и фрау Деметц, владельцы бакалейного магазина. Одни за другими явились семейства Кофлеров, Холлеров, Обристинов и Малькнехтов. Пришли крестьяне в синих фартуках, чьи скромные земельные наделы не обеспечивали их большие семьи. Родителям и старшим детям приходилось наниматься на подработку к богатым хозяевам. Они в потрепанной одежде и с голодными лицами вышли на площадь, ожидая перемен.

Сначала с дороги, лентой вьющейся из долины Виншгау в Фальцталь, донеслись звуки моторов. Потом на площадь въехали два мотоцикла, три грузовика и большой «Мерседес». Машины припарковались аккуратным рядком. Из грузовиков выпрыгнули люди в форме с мешками и снаряжением, и на мгновение на площади возникла неразбериха. Но через несколько секунд военные заполнили обычно пустовавшее пространство, где нет-нет да мелькали бродячие кошки, собаки и вдовы в черных одеяниях, спешившие на церковную службу или обратно.

И снова воцарилась тишина.

Солдаты построились аккуратными шеренгами по обе стороны от командира и вытянулись по стойке «смирно».

Мне было понятно, зачем они сюда прибыли. Хотя Оберфальц располагался в тупике, одна узкая и опасная тропа вела через горы в Швейцарию. Многие годы по ней уходили те, кто не желал жить под властью немцев.

Гауптман, прикрытый с флангов солдатами, заложил руки за негнущуюся спину и ждал. Из толпы зевак появился бургомистр Грубер. Склонив голову и съежившись, он неуверенной походкой подошел к гауптману.

Мы, сгрудившись у окна, наблюдали, как Грубер остановился и настраивался приветствовать гауптмана, застывшего, словно статуя святого Мартина в храме в нижней долине.

Я зачарованно и столь же испуганно следила за происходящим. Пару раз мы встречали в Бриксене итальянских солдат, но всегда случайно. От этого отряда военных машин и суровых немецких солдат с винтовками, нацеленными в небо, становилось не по себе.

Никто так и не узнал, какой между ними состоялся разговор, только, когда гауптман наклонился к нашему пухленькому бургомистру, с того медленно слетели показная напыщенность и уверенность, и когда он согласно кивнул и обернулся к собравшейся деревенской публике, то был полностью обескуражен. Даже из окна я увидела, что его обычно румяное и самодовольное лицо побелело и щеки обвисли, словно бледные куски жира. Жребий брошен, он сделает все, что прикажут немцы, спокойно, молча, невозмутимо.

– Meine sehr verehrten Damen und Herren[5], – начал он безжизненным голосом. – Кто поможет нам обеспечить жильем фельдфебеля и этих славных юных солдат?

Не услышав откликов, он повернулся к солдатам:

– Предлагаю отобедать в нашем отличном ресторанчике, пока мы распределим квартиры.

Он повел гауптмана к нам, а фельдфебель и двое солдат направились следом за герром Рамозером.

Мы ринулись вниз.

Мать без колебаний пошла открывать дверь.

– Роза, – тихонько попросила она, – убери со стола герра Майера.

Потом, глубоко вздохнув, повернула ключ в замке и изобразила приветливую улыбку.

Только тогда я поняла, что почтальон ушел. Наверное, выскользнул через черный ход. Я бросилась к его столику и остановилась. Ставни были распахнуты – он смотрел в окно. На столе остался недоеденный гуляш и полкружки пива.

Коробочка с зубочистками была перевернута вверх дном. Зубочистки лежали двумя аккуратными кучками на бледно-зеленой скатерти. Похоже, герр Майер взял всю пачку и переломил пополам. На это требовалось немало сил. Некоторые деревянные кончики окрасились кровью.

Глава 3. Тальк

Ну вот, кожа высохла, крем впитался – и я вновь ожила, полна сил. А теперь – тальк, первое косметическое средство, с которым сталкиваются очень многие. Матери присыпают детские ножки между пальчиками, нежные пухлые складочки, чтобы кожа ребенка оставалась безупречно мягкой и гладкой. Только понюхай, ma chère, этот сладкий аромат младенчества. Тальк выпускают не в легко бьющихся стеклянных флаконах, а в простой картонной цилиндрической упаковке. Но не ошибись, выбрать хороший тальк так же важно, как и духи. И пусть никто не видит, где ты его применяешь, коснись пуховкой меж пальцев ног или в жаркие дни, когда испарина угрожает нарушить мерцание и плавность линий шелка темным пятном, пройдись пуховкой с тальком под бюстгальтером, проведи легким движением по плечам…

Но выбирай только качественный: слишком душистый перебьет твой парфюм, слишком грубый оставит след. Тальк должен пахнуть свежестью, порошок должен быть высокого качества, хорошо измельчен, полупрозрачный, а не белый, как мел.

У меня два вида талька: с ароматом розового масла – на те дни, когда я остаюсь дома, второй, признаюсь, детский.

Во время войны, после нашествия немцев, тальк стал одним из постоянно растущего списка необходимых, но недоступных товаров.

Мы, оказавшиеся в тисках между Южной Италией, освобождаемой союзными войсками, и немцами, мертвой хваткой державшими северные земли, зависели от контрабандных пакетов, оставляемых тепло укутанными людьми на горных летних пастбищах в деревянных сараях, где ночевали коровы. Узкая тропа через перевал в Швейцарию расширилась – так много шло по ней усталых путников. Не только контрабандистов, но и напуганных нацистами голодных беженцев.

Столько всего запретили, что лучше бы этого не было вовсе.

Отобедав в нашем ресторанчике, гауптман уехал из деревни, оставив вместо себя фельдфебеля. В тот вечер местное мужское население сидело в баре, не притронувшись к пиву и картам. Разговор с тревогой в голосах и на повышенных тонах шел о послеобеденных событиях. История добралась и до нас.

Около семи вечера в баре появились фельдфебель и его спутники и остановились на пороге. Деревенские поглядели на незваных гостей и молча уткнулись в свои кружки. Увидев пустой столик герра Майера, фельдфебель с двумя солдатами устремился к нему. Они шли через комнату, оставляя за собой слабый неприятный душок.

Обычно столики обслуживаю я, но на этот раз мать меня опередила. Ее голос донесся до меня из-за стойки бара. Не то чтобы недружелюбный, но без какой-либо теплоты. Стараясь не смотреть на солдат, она перечислила знакомые блюда. Фельдфебель был необъятных размеров, что ростом, что вширь, настоящий громила. Солдаты были едва ли старше меня: один – худощавый и нервный, второй красив, как арийский бог. Он затмил всех местных мальчишек. Оба держались сурово, напряженно выпрямили спины, словно принуждая себя сидеть спокойно. Я послала сестру отнести зубочистки.

Она вернулась и брезгливо сморщила нос.

– От него воняет.

Вот так, сам того не подозревая, фельдфебель Шляйх захватил столик герра Майера. Почтальон жил в Санкт-Мартине и обычно по пути останавливался в баре, потом разносил почту по всей долине, зимой карабкаясь по коварным тропам до крестьянских хозяйств, прилепившихся на заснеженных склонах, летом спускаясь с гор под проливным августовским дождем, прибивавшим в полях стога сена.

До появления нацистов он обедал у нас каждый день за самым дальним столиком от входа. Оттуда открывался красивый вид на площадь и входящих в бар клиентов. Фермеры, спускавшиеся в долину за покупками и запасами, заглядывали в бар хлебнуть пивка и перекинуться словом с почтальоном, узнавая, нет ли для них известий. Ежедневный обед в баре избавлял его от многих часов послеполуденных путешествий, когда крестьяне, живущие высоко в горах, узнаваемые по загорелым обветренным лицам, традиционным синим фартукам и фетровым шляпам, подходили к его столику, здоровались, прятали в карманы свои и соседские письма, прежде чем отправиться по крутым склонам домой.

Но после появления Шляйха и его солдат герр Майер не показывался у нас целую неделю.

Шляйх посчитал столик своим. Придя в бар, он отодвигал стол и тяжело плюхался всей тушей на деревянную скамью, проходившую вдоль стены. Потом хватал меню и, прищурившись, косился на него поросячьими глазками на обтянутом розовой кожей лице. Мы с друзьями прозвали его Фельдфебель Вонючка.

Куда бы он ни направился, неприятный запах сообщал о его прибытии и долго не исчезал после ухода. Между собой мы решили, что он напоминает вонь испортившегося сыра.

Лорин Майер вновь появился в баре за своим столом и заказал гуляш и кнедлики. Все радостно приветствовали его возвращение, и минут через пять он уселся за столик.

Едва он сделал первый глоток и, смакуя, остановился передохнуть, как все любители пива, в дверях возник фельдфебель, загородив собой свет. Едва переступив порог, Шляйх заметил за столиком почтальона и остановился как вкопанный. Его лицо ничего не выражало. Потом он неторопливо подошел к столику, как всегда, в сопровождении двоих солдат.

– Это мой столик, – сказал он с мелодичным, певучим швабским акцентом, совсем не вязавшимся с его массивной фигурой.

Герр Майер поднял на него глаза и потянулся к кружке.

– Здесь вам каждый скажет, что стол принадлежит фрау Кусштатчер, а я, как постоянный клиент, сижу за ним уже много лет.

И, не сводя с фельдфебеля глаз, сделал большой глоток.

Солдаты, стоявшие за спиной фельдфебеля, похоже, пожалели, что пришли сюда.

– Spieß?[6] – начал было высокий красавец.

Как разузнали деревенские, звали его Карл Хайнц Кёлер. Шляйх застыл и положил руки на спинку стула, глядя на почтальона. Герр Майер отломил кусок хлеба и опустил его в стоящую перед ним тарелку с густой красной подливкой. Он наклонился, поднимая хлеб ко рту, и медленно проговорил:

– Как уже сказал, я сижу за этим столиком много лет. Это мое постоянное место. Конечно, я не возражаю, если вы будете им пользоваться в мое отсутствие, но сейчас попросил бы вас уйти. Гуляш стынет.

И откусил кусок хлеба с подливкой.

В зале все слышали слова почтальона, и фельдфебель это понимал. Он потянулся к ремню, на котором, как мы знали, крепилась кобура с пистолетом. Тогда худой неряшливый солдат наклонился и что-то зашептал ему на ухо.

В зале повисла тишина, пока до фельдфебеля не дошли слова долговязого рядового. Они, видимо, подействовали, и военные повернулись к выходу. В обед еще никто не знал имени солдата, но к вечеру мы все восхваляли рядового Томаса Фишера.

В дверях фельдфебель остановился и оглянулся на почтальона, будто хотел что-то сказать. Я как раз принесла герру Майеру пиво – подарок от матери в знак восхищения. Пока я шла к барной стойке, фельдфебель проводил меня взглядом, и внутри у меня все перевернулось. У него было странное лицо: розовая отмытая кожа, маленькие острые голубые глазки на широком обрюзгшем лице и едва заметная полоска выбритых пепельно-коричневых волос, торчащих из-под форменной фуражки. Он был больше похож на младенца, чем на мужчину, но меня пожирал взрослым оголодавшим взглядом.

Это теперь я могу отклонить нежеланное вожделение, легко пожав плечами, или, наоборот, поощрить взглядом. А тогда я была не готова к безумным страстям, они меня тревожили.

Жизнь постепенно вошла в колею. Герр Майер появлялся два-три раза в неделю и садился за столик. В другие дни он поднимался в горы к крестьянским наделам, выполняя свою работу. Каждый день после того, как церковные колокола отбивали полдень, на пороге ресторана появлялись либо Кёлер, либо Фишер, осматривали бар и уходили. Когда столик был свободен, они возвращались вместе с фельдфебелем. Если за столиком сидел почтальон, они обедали у Страйтбергеров.

Вспоминая то время, не могу не восхититься, как легко мы приспосабливались к жестоким обстоятельствам. Будь то военный переворот, хватающий демократию мертвой хваткой за горло, или дружественное вторжение, вскоре все кажется нормой, и мы забываем, что можно жить по-другому. Лишь единицы, вроде Лорина Майера, могли пресечь издевательства фельдфебеля. Остальные старались услужить, угощали пивом и кексами, узнав, что он сладкоежка, и занимались своими делами.

А для нас, детей, продолжалась обычная жизнь, разделенная между школой и домашними делами. Мать запретила мне вступать в новую нацистскую молодежную группу, основанную рядовым Кёлером. Другие девчонки только о нем и говорили, но мать сказала, что я нужна ей в баре. В итоге я видела его почти каждый день с Фишером и фельдфебелем. Я быстро научилась подавать еду через стол. Подходить ближе было невыносимо.

Обслуживание этой троицы научило меня разбираться в мужчинах. Фельдфебель не сводил с меня глаз, едва я делала шаг в их сторону. Он смотрел так пристально, что я всегда чувствовала на себе липкий шлейф похоти. Кёлер лучезарно улыбался и подмигивал, но не знал даже моего имени, да оно его и не интересовало – он жаждал поклонения. Фишер был из другого теста: он один замечал мою скованность. Не прошло и дня, как он обращался ко мне по имени, всегда вежливо, не забывая «спасибо» и «пожалуйста», и, когда фельдфебель тянул ко мне жадные руки, рядовой Фишер всегда ухитрялся оказаться между нами.

Мать ничего не замечала, а отец обычно уже был пьян, и, кроме очередной бутылки пива, его ничто не занимало. В Оберфальце все знали, что мой отец – пьяница и в карты играть не умеет. В баре посетители давали ему выиграть, чтобы он купил себе выпивку. К матери все относились хорошо. Мама пыталась ограничивать отца, настаивая, чтобы он платил за пиво, как другие клиенты.

Шляйх тоже оказался картежником. В первую неделю он играл с подхалимами – бургомистром, Рамозерами и прочими дураками. Играя, он словно уменьшался в размерах. Горбился над огромным брюхом, сжимая карты толстыми, как сосиски, пальцами, пристально следя за игрой. Он не отличался выдающимся умом, просто был внимателен, однако его партнеры под разными предлогами отказывались от игры. Через две недели с ним никто не играл.

Все началось с одной небольшой партии. Однажды солдаты отправились спать, а Шляйх задержался и, потягивая пиво, наблюдал, как я собираю кружки и грязные тарелки, убираю мусор и меняю скатерти. Отец с видом умирающего от жажды нервно сидел у бара с пустой пивной кружкой с подсыхающей пеной. Мама нарочно оставила ее на стойке, намекая, что на сегодня пить хватит.

Я не видела, как это получилось, только, когда вышла из кухни, отец уже резался со Шляйхом в карты. Тот проиграл, купил отцу пиво и опять проиграл.

Пару дней после этого он не прикасался к картам, но затем игра возобновилась.

В первый день Шляйх выиграл с трудом, во второй отец его разгромил, и потом они играли каждый вечер. Даже тогда Шляйх проигрывал. Вскоре мать поняла, что отец в обед уходил в Санкт-Мартин и пил там в баре, просаживая выигрыш.

И вдруг полоса везения прекратилась. Днем отец ходил в Санкт-Мартин и теперь потчевал постоянных посетителей сплетнями из большой деревни. Он даже не смотрел на карты, но после нескольких партий умолк.

Горка монет, которую мы в последние несколько недель привыкли видеть с его стороны стола, исчезла. Зато Шляйх укладывал перед собой все новые кучи. Он не разгромил отца мгновенно, а растянул пытку на весь вечер, а горки монет кочевали с одной стороны на другую. Однако они всегда возвращались к Шляйху. Выигрывая, отец терял осторожность и удваивал ставки. Некоторые посетители стояли вокруг стола, молча потягивая пиво. Я устала, но тоже не могла оторваться от зрелища. Отец ссутулился на стуле в позе проигравшего, сжимая в руке карты. Шляйх, наоборот, выпрямился, насколько позволяла фигура, весь внимание, нежно держа карты толстыми пальцами.

– Сегодня удача от вас отвернулась, – заметил он и сложил веер карт.

– Она еще вернется, вот увидите, – ответил отец.

– На вашем месте я бы остановился.

Шляйх медленно, одну за другой открыл веером карты.

– Нет. Играем дальше. – Отец взглянул на аккуратно сложенные горки монет. – На все эти.

– А вы что поставите? – небрежно спросил Шляйх, выравнивая края карт.

– А вы чего хотите? – глухо спросил отец.

– О, немного. Жареную курицу.

– Что? И все?

Отец облегченно выпрямился. Он улыбался, явно считая Шляйха глупее, чем он думал.

– Самую жирную, самую сочную, – глядя на меня, ответил Шляйх.

Я пулей выскочила в кухню.

На следующий день отец проснулся поздно. После завтрака он вошел в кухню в поисках синего фартука.

– Пора доить коров, – заметила мать, не сводя глаз с готовящихся блюд.

– Не сейчас. – Он помолчал, и я увидела капельки пота, выступившие на лбу. – Я иду за курицей, – выпалил он.

Мать оторвала взгляд от плиты и сосредоточилась на нем.

– Чего это вдруг?

– Для Шляйха.

– Что?

Она отложила нож и уставилась на него.

– Он выиграл у меня жареную курицу, – небрежно сообщил отец, как что-то не стоящее внимания, и выскочил за дверь.

Дома в те времена строили традиционно: первый этаж отводили под сарай для домашних животных, жилые комнаты располагались на верхних этажах. Парадный вход с площади вел в бар и ресторан, боковой – в теплый сарай, где мы держали коров, свиней и кур. Мать выскочила вслед за отцом в коридор, который вел к конюшне, мы с Кристль следовали за ней. Когда мы вошли в сарай, отец держал за ноги Труди, мамину любимицу, молодую курицу с блестящим коричневым оперением, которая громко кудахтала. Труди каждый день давала одно яйцо и ни разу не подвела. Среди кур она была самой упитанной.

– Только не Труди, – умоляла мать, дико озираясь на других кудахтающих кур. – Возьми Лотти, она стареет.

Он с хлопавшей крыльями птицей метнулся мимо нас в чулан, где мать держала топор и деревянный брусок для рубки мяса.

– Он выиграл у меня самую сочную, – сообщил отец, не глядя матери в глаза, и положил протестующую Труди на брусок.

– Ты сумасшедший? Проиграл все деньги, а теперь ставишь на кон моих кур?

Труди кудахтала и била крыльями.

– Я почти отыгрался, – возразил отец.

Его голос затерялся в птичьем гомоне.

– «Почти»! Да ты все продул!

На лице у него на секунду мелькнуло виноватое выражение, сменившееся гордостью.

– Мужчина должен платить долги.

Он взглянул на мать, вызывающе поднял топор и резко опустил. В сарае наступила тишина.

– Это вопрос чести.

Отец уронил обезглавленную птицу на пол, и она молча побежала, кувыркаясь и снова вставая.

– Дурак, – ответила мать и посмотрела на бьющуюся на полу птицу. – Неужто не понимаешь, Норберт? Шляйх с тобой играет. Он будет всегда побеждать.

Но как только отцу начинало везти, он сразу забывал о последней игре, о ясной схеме, которую видели все остальные. Как только он начинал выигрывать, удача покидала его, но он все равно играл. Со временем он потерял все ценности: фетровую шляпу, красивый посох, вырезанный для него дедом, аккордеон, охотничий нож.

В те ночи они с фельдфебелем засиживались до трех-четырех утра. На следующее утро мы просыпались под яростное шипение матери, пытавшейся поднять отца с постели.

Однажды ночью они сыграли на мою мать. На следующее утро отец был в приподнятом настроении: смеялся, с необычной нежностью доил корову, тягая за вымя, бахвалился, как хорошо играл, и клялся, что никогда не позволит Фельдфебелю Вонючке прикоснуться к его женщине.

Мать перестала с ним разговаривать. И Шляйх перестал играть, говоря, что потерял интерес, что, мол, часто проигрывает. Отец донимал его, уговаривал, пока тот равнодушно не согласился играть снова.

Однажды ночью в конце декабря – не люблю вспоминать дату – отец разбудил меня, дергая за руку.

– Пойдем со мной, – бурчал он и тянул за ногу.

– В чем дело? – пробормотала я.

– Ни в чем. Только тихо.

Он потянул сильнее.

До меня, сонной, донесся слабый запах едкого алкоголя, которым он весь пропах. Я встала и набросила на плечи шаль.

– Там с коровой неладно, – буркнул он. – Мне нужна твоя помощь.

Мы спустились в бар и пошли по холодному каменному коридору к сараю.

– Я опять проиграл, – проболтался он, поворачивая дверную ручку и открывая тяжелую деревянную дверь.

И, обняв меня за плечи, подтолкнул в сарай.

– Это вопрос чести, – заявил он и закрыл дверь.

Слушай, ma chère, я вся дрожу. Даже сейчас, спустя столько лет, мне не хочется открывать дверь в то воспоминание. Я бы никогда не рассказала тебе следующую часть, ma chère, но тогда будет непонятен весь дальнейший рассказ. Ты ничего не поймешь, если не войдешь со мной в ту дверь. Прости меня и не бросай.

Я в полном замешательстве стояла в темноте. Какое отношение имеет честь к больной корове… что он вообще делал в коровнике глубокой ночью?

Наверное, у меня обострилось чутье, пока я ждала, чтобы глаза привыкли к темноте, потому что в знакомый густой сладковатый запах животных вклинился неприятный душок. Отвратительно пахло протухшим сыром, и я замерла от страха. Сердце у меня бешено заколотилось, я вглядывалась в темноту, где начали проступать отчетливые формы и тени. Кто-то прятался около одной из коров.

Неожиданно все стало понятно. Фельдфебель Шляйх стоял на коленях у коровы, сжимая рукой вымя. Густые белые ручейки текли у него из открытого рта.

– Что вы тут делаете? – прошипела я.

Даже теперь я не отважилась поднять шум и нарушить приказ отца.

– Сливки снимаю, – ответил он, тяжело поднимаясь на ноги и шагая ко мне.

Я, конечно, попыталась уйти, но он действовал на удивление ловко и проворно. Оттолкнув меня в сторону, он вставил в замочную скважину оставленный, вероятно, отцом ключ и повернул его. Держа ключ подальше от меня, спрятал его в карман. Приподнял край форменной рубашки и небрежно достал из кобуры пистолет. Я открыла рот, чтобы закричать.

– Тихо, красотка, – пропыхтел он. – Ты же не хочешь, чтобы отец получил нагоняй от матери.

– Отпустите меня, прошу вас, – умоляла я, слыша, как отец тужился и блевал в коридоре, а потом его удаляющиеся шаги.

Фельдфебель скрутил мне руки за спиной и, приставив ствол к пояснице, толкнул к сену, выброшенному из кормушки.

Побороть его я не могла. Ничего бы не получилось, он был гораздо сильнее. А вот царапаться и кусаться могла. Разодрав ногтями рубашку, я изо всех сил впилась в его тело зубами. У него были груди, складки пухлой плоти, поглощавшие все мои усилия, когда я на него набросилась.

Таких толстых людей я никогда не встречала. Он быстро прижал меня к животу так, что я не могла ни охнуть, ни вздохнуть. Думала, задохнусь.

И перестала сопротивляться.

Потрясенная и подавленная, я понимала, что он мог запросто меня убить.

Закрыв глаза, я пыталась притвориться, что нахожусь где-то в другом месте, но меня преследовал этот невыносимый запах. В горах у нас есть словечко schirch, которое по-немецки означает «мерзкий», но оно включает в себя гораздо больше. Фельдфебель был омерзителен. И не только из-за жира, как у кита, но и отвратительного кисло-сладковатого душка, который мне приходилось вдыхать, когда он навалился на меня всей тушей. Я отвернулась к соседнему загону со свиньей и визжавшими поросятами.

И где-то там, в темноте, на сене, мне пришло в голову, что ему нужно пользоваться тальком. Неприятный запах исходил от жировых складок, которые не удавалось хорошенько промыть и высушить; такой запах иногда исходил и от моего пупка; если бы мать в детстве с любовью присыпала кожу сыночка тальком, он бы на меня не набросился. Ох, ma chère, страшнее той ночи в моей жизни не было, а я в конце думала о том, как людям нужна добрая мать.

Глава 4. Мыло

Видишь, у меня здесь несколько кусков мыла: для умывальника, биде и душа. Для рук я выбираю мыло ручной работы из животных и растительных жиров. В основе хорошего мыла всегда говяжий жир, оливковое масло для мягкости и кокосовое для пены. Все остальное – аромат, цвет – бутафория. Конечно, внешний вид и аромат тоже имеют значение, ma chère – и не мне это оспаривать. Но ощущение кожи после мытья гораздо важнее. Если внешность считать произведением искусства, то моя мягкая кожа – просто шедевр. Спроси слепого: королева всех чувств – осязание. Для биде, конечно, я выбираю мыло с мускусным запахом, а вот для душа – без аромата. Лучше не мешать запах мыла с кремом и парфюмом.

Во время войны мы были лишены такой роскоши. Иногда нам перепадала упаковка мыла из Рима или Милана, но вообще этот товар было не достать. Купание и в хорошие времена требовало смелости: зимой на холоде, летом в тепле мы стояли с мочалками вокруг кремового таза с отколотыми краями и драили себя до чистоты.

Когда наш край захватили немцы, запасы мыла быстро закончились. Теперь, оглядываясь назад и зная, какой жир нацисты использовали для варки мыла, думаешь, что это к лучшему.

Мать варила мыло и до войны – случайная блажь в память о бабушке. Во время войны прихоть превратилась в еще одну обязанность. Всякий раз, находя в лесу на земле березовые ветки, единственное местное дерево, мы приносили их домой и жгли, превращая в золу. А если мать из поездок в долину привозила ветки дуба или каштана, то просто светилась от счастья.

Нашей с сестрой обязанностью было выметать из камина остывшую золу и ссыпать в особую бочку на каменном постаменте. Когда бочка наполнялась, мать пилила отца, пока он не заливал золу дождевой водой, которая собиралась в другой бочке. Получался жидкий щелок, едкая бурая жижа, прикасаться к которой мы отучились очень быстро. Она стекала через желоб в подставленное ведро.

Мы с Кристль тщательно выскребали с грязных тарелок каждую каплю свиного и говяжьего жира в большой молочный бидон. Когда и он заполнялся, мама топила жир в огромной железной кастрюле, наливая воду и вылавливая остатки мяса и кости. Потом добавляла щелок, а мы выкладывали на кухонных столах длинные ряды деревянных формочек для мыла.

Каждая формочка была уникальна, вырезанная деревенскими умельцами долгими зимними вечерами. Мама никогда не добавляла отдушку. Мыло у нее получалось гладкое и твердое. Мы пользовались им на кухне для мытья посуды, для стирки белья и в ванной, чтобы привести себя в порядок. Одежда, кастрюли, сковородки и мы сами – все пахли одинаково, воском. Но действовало мыло замечательно. Все сияло чистотой.

* * *

Справедливости ради надо сказать, что происшествие надолго выбило меня из колеи. Фельдфебель бросил меня в сарае около свиней настолько оцепеневшей, что я не могла ни пошевелиться, ни закричать. Сам акт насилия четко отложился в памяти, что было потом, я не помнила. Все происходило как в тумане. Не знаю, сколько я пролежала неподвижно на соломе, будто выброшенная кукла, но в конце концов прошла через бар наверх в ванную. Я мылилась и мылась снова и снова, наполняя водой тазик за тазиком, меняя мочалки, обмываясь, намыливаясь, снова поливаясь водой. Вся в синяках, дрожа, едва держась на ногах. Кровь и сперма исчезли с первого раза, но я никак не могла остановиться, стирая не только потные, неприятные следы, но саму память о нем на мне, моей коже, во мне – все это хотелось смыть.

Тут и застала меня мать: обнаженной в ванной около тазика с водой с мочалкой в одной руке и маленьким кусочком мыла в другой. Будто бы не заметив меня, она сразу же разглядела обмылок.

– Что ты делаешь? – воскликнула она, не скрывая раздражения. – Я только вчера выложила тот кусок.

Я так и не поняла, почему она не заметила моего заплаканного лица, синяков на коже, дрожи. Просто шагнула мимо, к умывальнику, и открыла кран. Даже в зеркало не посмотрелась. Как всегда, слишком озабочена или слепа, чтобы мне помочь.

– Ты собираешься одеваться или нет? – быстро спросила она, выхватив из моей руки обмылок и намыливая лицо и руки. – Приведи себя в порядок и спускайся. Сегодня тяжелый день.

Вниз я не пошла, легла в постель. И три дня не вставала, просто лежала в изнеможении, не ела, не спала и то и дело плакала. Мать принесла суп, потрогала мой лоб и нахмурилась. Отец не появлялся.

На третий день, когда ресторан закрылся на послеобеденный перерыв, в доме словно взорвалась шаровая молния. Родители были на кухне, но от их криков сотрясались деревянные полы и стены. Мамины вопли смешивались со звоном кастрюль и сковородок.

А потом наступила тишина. Долгая тишина, прежде чем хлопнула дверь и на лестнице послышались мамины шаги. Она остановилась за дверью моей комнаты, ручка слегка повернулась. Мне никогда не узнать, пыталась ли мать унять ярость или боролась с чувством вины, но я воспользовалась паузой, чтобы повернуться к двери спиной.

Наконец дверь, скрипнув, открылась.

– Прости, – сдавленным голосом, какого я не слышала раньше, сказала она. – Я должна была догадаться.

Я молчала, слушая ее тяжелое дыхание. Через минуту она вздохнула и пообещала:

– Я заставлю твоего отца смазать петли.

И пошла вниз убирать кухню.

После этого мать оставила меня в покое и несколько недель не настаивала, чтобы я помогала в баре. Я стала затворницей, перечитывала немногочисленные книги, что нашлись дома, или просто смотрела на стену, изо всех сил стараясь все забыть. Мать сообщила, что фельдфебелю вход в ресторан заказан, но прошло немало времени, прежде чем я смогла показаться в баре. Появившись там, я, к своему удивлению, обнаружила много изменений. Почтальон больше не сидел один за столиком, а увлеченно беседовал с прежде неразговорчивым рядовым Томасом Фишером.

Я спросила об этом сестру, и она подтвердила, что они обедают вместе с тех пор, как перестали приходить фельдфебель и Кёлер.

В тот день я не работала, просто постояла несколько минут за барной стойкой, наблюдая за посетителями. Видят ли они то, что укрылось от матери? Некоторые постоянные клиенты поинтересовались, как я себя чувствую, радуясь, что я выздоровела.

Их нехитрые вопросы убедили меня, что они ничего не подозревают. Лишь облегченно вздохнув, я поняла, насколько сильно завишу от чужого мнения, и, поднявшись к себе, обнаружила, что шум и суета бара куда приятнее тишины спальни. На следующий день я вернулась к работе.

Это пошло мне на пользу. Бесконечные заказы хлеба, пива, ветчины и кнедликов на время вытеснили вонючего фельдфебеля из головы.

В обед я подошла к столику герра Майера и, поздоровавшись, впервые почувствовала, что улыбаюсь единственному человеку во всей долине, который не подчинился Шляйху.

– Роза! – воскликнул он, откладывая газету. – Вернулась!

Он выпрямился и окинул меня теплым, все понимающим взглядом. Потом поднялся и, наклонившись через стол, стараясь не касаться меня, шепнул на ухо:

– Он за это заплатит.

Снова выпрямился и посмотрел в глаза.

Блокнот у меня в руках дрогнул. От стыда хотелось бежать куда глаза глядят. Но, встретившись с почтальоном взглядом, я поняла, что не вызываю у него отвращения, напротив, он меня жалеет.

Я крепче схватила блокнот, пытаясь взять себя в руки и надеясь, что никто не смотрит. Мысль о том, что кто-то обо всем знает и сочувствует, ошеломила меня. Слезы наворачивались на глаза, и я только кивнула. В ответ он тоже кивнул, сел за столик и как ни в чем не бывало взял газету.

– Кружку пива и griessnocken mit steinpilze[7], – заказал он обычным голосом.

Я пыталась повернуться, но ноги не слушались, не могла посмотреть в глаза остальным.

Он поднял голову.

– Роза Кусштатчер, – лицо у него оставалось безмятежным, как горное озеро, но голос был тверд, – прими заказ, веди себя как обычно. Боль утихнет, а об остальном я позабочусь. Обещаю. Просто притворись, что все нормально, и жизнь постепенно наладится. А сейчас иди, люди оглядываются. Иди.

Он слегка коснулся моей руки, и я оправилась от шока.

– Griessnocken и пиво?

– Да-да. Ой, смотри, а вот и Фишер. Я закажу для него тоже. Он ест одно и то же каждый день, верно, рядовой?

Фишер остановился рядом со мной.

– Fräulein, рад, что вам уже лучше.

Он щелкнул каблуками и поклонился, словно приветствовал кого-то сто́ящего, а не запачканную официантку.

– Воды и кнедлик со шпинатом, пожалуйста.

Почтальон заулыбался.

– Вегетарианец… единственный солдат вермахта, у которого нет желания убивать.

– Ошибаетесь, – ответил Фишер. – Я не выношу убивать невиновных. Остальные получают по заслугам.

Он говорил тихо и нежно, словно его слова предназначались только для меня.

И тут меня осенило, что эти два совершенно непохожих собеседника объединились, чтобы отомстить за меня ради справедливости. Я едва сдерживала слезы, но лицо все равно сморщилось и губы задрожали.

– Спасибо, – выдавила я и усилием воли заставила себя отойти к барной стойке.

Как он сказал? Притворись? И все наладится.

«Притворюсь. Это я сумею», – думала я, крича заказы на кухню и наливая пиво и воду.

О Шляйхе я почти ничего не слышала. Сообщив, что ему запрещено приходить в ресторан, мать больше о нем не вспоминала. Отец не появлялся дома с месяц, а когда вернулся, мать загружала его работой в кухне или хлеву. В тот вечер, когда ему позволили вернуться в бар, посетители его тепло приветствовали. Мать, привлекая всеобщее внимание, постучала ножом по стеклянной пивной кружке.

– Господа! – воскликнула она, стараясь перекричать гомон. – Можете радоваться возвращению моего мужа, но если хоть кто-нибудь позволит ему даже понюхать выпивку – не обижайтесь, вас перестанут здесь обслуживать.

И слово свое сдержала. На следующей неделе Ганс Кофлер, вечно попадавший впросак, опрометчиво соблазнил отца кружкой пива. Мать опрокинула кружки им на головы и коротко приказала:

– Вон!

Прошло несколько месяцев, прежде чем Кофлер отважился показаться в баре, а отец завязал с выпивкой навсегда.

В канун Нового года вернулся Шляйх. Вечером было жутко холодно, на небе, затянутом тяжелыми снеговыми тучами, нависшими меж темными замерзшими вершинами, – ни звезды. Жители стекались на обледеневшую площадь, похрустывая свежевыпавшим снежком, порывисто устилавшим под ногами землю. Отец Маттиас вывел процессию из церкви и, как каждый год, поджег первый фейерверк.

Впоследствии, став свидетельницей праздника света и звука на пляже Копакабана в Рио, я поняла, каким убогим было это зрелище в Оберфальце. Но тогда я, шестнадцатилетняя, с восторгом, завороженно слушала эхом отдававшиеся в долине волшебные звуки, любовалась заснеженными крышами домов и вихрем падающих с неба снежинок, на мгновение выхваченных светом во всем своем великолепии.

Ахая и охая, таращась, я, наверное, отстала от Кристль, единственной в мире, кому рассказала все без утайки и кто пас меня не хуже своих коз.

Задрав голову, я стояла позади толпы, как вдруг внезапно содрогнулась всем телом и меня вырвало. Я была совершенно сбита с толку, с чего бы это, меня никогда не тошнило. Потом сквозь аромат соснового дыма и пиротехники подкралась узнаваемая вонь Шляйха. Сердце у меня заколотилось прежде, чем он крепко сжал мое плечо. Мой испуганный крик потонул в восторженных воплях толпы, когда ракета рассекла ночное небо и рассыпалась зелеными и желтыми каскадами мерцающих огней. Другой рукой он закрыл мне рот и потащил в переулок.

– С Новым годом, mein Schatz[8], – пробормотал он и, пригвоздив к стене дома своей тушей, свободной рукой стал расстегивать пуговицы моего пальто.

Я попыталась укусить другую руку, но он сунул мне в рот пальцы, и оставалось только тянуть его за рукав, чтобы не задохнуться.

Давление неожиданно ослабло, и я, пусть с его пальцами во рту, смогла дышать. Вспыхнул свет запущенной ракеты, и я увидела ствол пистолета, приставленный к виску фельдфебеля.

– Отпусти ее, Spieß, – прозвучал тихий властный голос. – Ты ведь не повторишь это снова? Да еще при всем народе. Они, пьяные, вздернут тебя на дереве, и я тебя не спасу. Не ищи приключений на свою голову. Дойдет до командира. Отпусти ее.

Шляйх медленно вынул пальцы у меня изо рта, вытер слюну о мое плечо и молча исчез в ночи.

– Вам ничто не угрожает, – сказал рядовой Томас Фишер, вегетарианец, коснувшись моего локтя.

Я задрожала и попятилась, но он схватил мою руку в перчатке.

– Обещаю, больше он вас не тронет.

На следующий день, в обед, Томас Фишер и Лорин Майер так были заняты разговором, что не заметили, как я подошла к их столику за заказом.

– Grüß Gott![9] – сказала я, пытаясь говорить как ни в чем не бывало.

«Притворись, и все наладится» стало моей мантрой.

– Роза, – обратился ко мне почтальон. – Томас рассказал мне про вчерашний вечер. Не бойся. Больше с тобой ничего такого не случится.

Томас Фишер наконец взглянул на меня.

– Fräulein Кусштатчер, обещаю, Шляйх больше вас не побеспокоит.

Он улыбнулся, и его прусская благочинность растаяла. Я вдруг поняла, что никогда не видела, как он улыбается.

В последующие дни Томас Фишер приходил обедать до появления герра Майера и оставался после того, как тот уходил на работу. Он расспрашивал меня о жизни в Фальцтале, обо мне самой и моей семье, никогда не выпытывая, просто из любопытства, и удовлетворял мой растущий интерес о его прошлом, о семье, о прерванной учебе в Лейпцигском университете. Я все чаще о нем задумывалась и как-то заметила, что улыбаюсь, смущенно смотрясь утром в зеркало в ванной и причесываясь.

Однажды в конце января Томас пригласил меня прогуляться после обеда, и мы пошли тропой, которой всегда ходил почтальон. Когда шли вверх по скользкой тропинке, нам встретилась пещера. Томас с интересом слушал, как в детстве мы там играли. У меня была роль индейца, который проигрывал ковбоям. Пещеру я ненавидела: там было холодно, темно и сыро.

Чуть дальше деревья заканчивались и тропа вела через заснеженный простор. Мы остановились полюбоваться открывающимся видом. И тут, к моему удивлению, появился герр Майер, возвращавшийся в долину с гор. Он попросил меня подождать их и присмотреть за почтовой сумкой. Ему срочно нужно было уладить какое-то дело, на что потребовалась помощь Томаса.

Мы как раз миновали деревья, когда мужчины от меня ушли. Я взобралась на скалу, выступавшую из снега, и села на сумку герра Майера, защищаясь от холодного камня.

Оберфальц лежал подо мной, в долине, я отчетливо видела каждый дом. Наш с большим двором сзади, стоявший в углу площади, был одним из самых высоких. С моего обзорного пункта – скалистой обнаженной породы – он выглядел чистеньким и искрящимся. Никто не знал, что творилось в каждом из этих крохотных образцовых домов. На безоблачном небе сияло солнце, припекая меня в многослойной одежде, будто пирог с начинкой. Я прикрыла глаза, положила голову на колени и погрузилась в сон.

Разбудил меня Томас, погладив по руке.

Под лучами послеполуденного солнца его синие глаза казались бездонными.

– А герр Майер ушел? – сонно спросила я.

– Да.

Щеки Томаса раскраснелись, а глаза странно блестели.

– Все в порядке?

Томас заколебался.

– Да… то есть нет. То есть я хочу вас о чем-то попросить.

Он оглянулся на тропу, потом посмотрел на меня. И зарделся. Открыл было рот, хотел что-то сказать, глянул вниз на долину и рассеянно прикрыл рот рукой.

– О чем вы хотите попросить? – немного помолчав, спросила я.

– Можно… я хочу сказать… вы не возражаете… нет, можно вас поцеловать?

– Ой, – от неожиданности опешила я, с восторгом и страхом чувствуя, как загорелись щеки. – Я никогда раньше ни с кем не целовалась.

Воспоминания о Шляйхе, тершемся губами о мои губы и просовывавшем язык сквозь мои стиснутые зубы, напомнили о себе, но я их оттолкнула.

То был не поцелуй.

Томас нахмурился, словно почувствовал, что я вспомнила.

– Ладно, ладно, я подожду. Может, когда-нибудь вы согласитесь. Я просто думаю, какая вы замечательная.

Он снова покраснел и посмотрел вниз, в долину, на Санкт-Мартин.

– Я? Замечательная? – пробормотала я и залилась румянцем.

Я не привыкла к похвалам, но он пристально смотрел на меня серьезными глазами, и стало понятно, что он не шутит.

Последнее время я все больше думала о Томасе и пришла к выводу, что лучше его в жизни никого не встречала. С каждой нашей встречей он казался мне все красивее. Я была ему благодарна за доброту, но считала, что он меня просто жалеет.

– Я никто, официантка в ресторане и… вы знаете, – быстро выдохлась я, но мы оба понимали, что я имела в виду.

Томас протянул ко мне руки и, когда после небольшой заминки я ответила тем же, сжал мои в ладонях.

– Вы словно валькирия, такая смелая. Вы даже не понимаете, насколько сильны. То, что вы пережили, многих бы просто раздавило.

Его глаза сверкали негодованием и страстью.