Уходящие из города - Эмилия Галаган - E-Book

Уходящие из города E-Book

Эмилия Галаган

0,0

Beschreibung

«Кто последний уедет из города — потушите свет на вокзале». Про ваш город так говорят? Вот и про Заводск тоже. Людей становится меньше. Каждый уходит своим путем. Не прощаясь, так уж заведено. Один за другим... А может, уже и вовсе никого не осталось, и однажды, выскочив за хлебом к ужину, ты не встретишь на улицах ни души — ни живой, ни мертвой. С Балбесовки, где ветшают деревенские дома да зарастают бурьяном огороды, поднимется волна тоскливого собачьего воя. Ветер приоткроет дверь заброшенного — сгорел еще в начале нулевых — магазинчика у дороги. Там раньше ночевали бомжи, но сейчас — никого… А в овраге, за парком, всю ночь будут весело плясать огоньки.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 576

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Эмилия Галаган Уходящие из города

Эпиграф: «гражданины здесь не проживают, и персоны тут не зарегистрированы» (с) мужик, за которым пришли

© Галаган Эмилия, текст, 2024

© Межова Юлия, иллюстрация, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Часть 1. Чему научила нас трагедия У. Шекспира «Ромео и Джульетта»?

Я думаю, что Ромео и Джульетта были не правы. Ромео разлюбил свою другую девушку, и Джульетту он так же разлюбил бы со временем. А так он умер, и все. В жизни у каждого может быть не одна любовь, не стоит из-за этого умирать. Выдавать девушек силой замуж в 14 лет – это тупость.

Сергей Г.

Мне жалко всех героев, но особенно мне понравился Меркуцио. Жаль, что его убили. Веселый парень, шутил, смеялся и погиб из-за ерунды. И девушки у него не было. Ромео и Джульетта любили друг друга, им было из-за чего умирать, а он просто умер. Такие, как этот Тибальд, все время только портят всем жизнь. Ромео правильно его убил, потому что надо останавливать борзых [зачеркнуто] наглых людей.

Влад Яковлев

Я думаю, что смысл трагедии «Ромео и Джульетта» в том, что однажды ты встречаешь человека, ради которого можешь даже умереть. Ты ничего не боишься, влезаешь в чужой сад, куда-то там бежишь и что-то делаешь такое, чего вообще никогда бы не подумал, что сделаешь. Становишься смелым и не боишься даже смерти. Все люди рано или поздно умрут, не понимаю, почему все так держатся за жизнь? Тебя могут убить на войне или грохнуть какие-нибудь бандиты [зачеркнуто] или собьет машина [зачеркнуто] а умереть из-за того, что тебя разлучают с тем, кого ты любишь, по-моему [пропуск]

Я считаю, что «Ромео и Джульетта» – великое произведение о любви. В нем много настоящих чувств и есть отображение правды.

Андрей К.

Я думаю, что в том, что произошло с Ромео и Джульеттой, виноваты их родители – Монтекки и Капулетти. Они вели междоусобную войну по неизвестным причинам. Этот раздор длился много лет. Гибли люди. А влюбленные показали своим семьям, как ужасна вражда. Ценой своих жизней они примирили две враждующие семьи. Заставили всех людей задуматься о том, что любовь и добро главнее зла и ненависти, что надо прощать друг друга и жить в мире, а не вести постоянную войну. Очень жалко, что для того, чтоб люди что-то поняли, нужно, чтоб обязательно кто-то погиб.

Луиза Извозчикова

Человека можно полюбить, даже если его любить нельзя. Если даже тебе говорят, что он плохой, что он какой-то не такой, что тебе не стоит с ним общаться. Можно полюбить человека за одну секунду, потому что, как пишет Шекспир,

Ее сиянье факелы затмило.Она, подобно яркому бериллуВ ушах арапки, чересчур светлаДля мира безобразия и зла.

Когда видишь такого человека, то уже неважно, что он из враждебной семьи и что тебе запрещают его любить. Я думаю, Шекспир хотел показать, что нельзя запрещать любить.

Лола Ш.

В гибели Ромео и Джульетты виноваты родители и их конфликт. Не надо было вести междоусобную войну.

Мать Джульетты ведет себя неправильно. Нельзя выдавать девушек замуж силой. Джульетта была бы несчастлива с Парисом, она его совсем не любит. А родителям все равно. Одна кормилица ее жалеет, как бабушка. [зачеркнуто]

Я думаю, что [зачеркнуто] Шекспир стремился показать, что [недописано]

Зато в их жизни была любовь, настоящее красивое чувство, а можно прожить сто лет и не любить никого, только есть и спать. Никому не нужна такая жизнь. Поэтому мне понравилась трагедия Шекспира «Ромео и Джульетта».

Олеся Скворцова

Полина нарисовала капустообразную розочку и написала:

Джульетта говорит, что роза пахнет розой, розой назови ее или нет. Вот вам роза от меня! Было бы интересно, если бы действительно можно было бы назвать розу другим именем – и она стала бы пахнуть по-другому. Типа называешь ее как-нибудь уруфка, и она пахнет как-то совсем-совсем необычно. Как ничто другое.

Мне очень жаль Ромео и Джульетту, их маму и папу и всех других людей из этой книги.

Олег списал абзац из учебника и сделал три ошибки.

Слова

Полина знала, что ей придется уйти.

Совсем маленькой, только научившись говорить, она стала впускать в себя те другие слова – взрослые говорили: сочинять. Ей казалось, что те, другие слова просто появляются у нее в голове, там же, где живут слова прочие, выученные раньше, растут, как грибы у крыльца, беловато-коричневые, ломкие, со злым запахом.

Полина была уверена, что все должны понимать те другие слова, потому что она их понимает. Говорила:

– Мама, на тартуфке растет уруфка! (Под окнами, на клумбе, распустилась бледно-желтая роза; откуда там этот куст – неведомо, уж точно не мать посадила: не до того ей.)

Мать спрашивала:

– Что? Не понимаю…

Полина говорила:

– Зыфрики играют! (Кузнечики стрекочут.)

Мать возмущалась:

– Говори нормально!

Полине было обидно за те другие слова, и она плакала. А потом решила прятать их в себе до случая, знала: слова пригодятся. Да, часть их умрет в неволе, высохнет, как муха между оконными рамами, но какие-то все-таки сохранятся и потом, в нужный момент, прозвучат, пойдут неуверенно, как на слишком высоких каблуках, оглядываясь и смущаясь, туда, где их всегда ждали…

Первого папу, которого Полина запомнила, звали папа Саша. Потом были папа Коля и папа Андрей, а дальше уже на «папу» Полину не вынуждали: она выросла и понимала, что перед ней очередной отчим.

Папа Саша Полинку любил бодрой, неглубокой любовью, без примесей чего-то плохого (про плохое она знала: оно случится, если кто-то захочет заглянуть к тебе в трусики или если наступишь ногой на стык плит, которыми вымощена дорожка, или если ночью посмотришь в зеркало). Поля его тоже любила. Папа Саша любил читать газеты. У него были короткие, стриженные ежиком седые волосы, почти прозрачные глаза, которые он всегда щурил, как от солнца, и привычка держать между зубами спичку, перекатывая ее из одного уголка рта в другой. Дома папа Саша всегда ходил в белой майке и темно-синих штанах. По крайней мере, таким Поля его запомнила. Он ушел, когда ей было лет пять, так что она могла и перепутать. Именно папа Саша заметил, что его падчерица легко запоминает то, что ей говорят, слово в слово. Когда вся семья смотрела телевизор, особенно новости, Полина любила повторять все, что говорила диктор. Маму это злило, и она шикала на дочь, а папа Саша смеялся. Потом он стал разучивать с Полиной статьи из газет. Особенно ему нравилась криминальная хроника. Полина, водруженная на табуретку, вещала, как радио:

– Сегодня в девять часов вечера на улице Пролетарской было совершено разбойное нападение. Двое неизвестных напали на работника завода Гидроэлектропривод, пырнув его ножом в живот. Пострадавший скончался на месте от большой кровопотери. Представители правоохранительных органов утверждают, что подобные преступления стали не редкостью для этого района, и подчеркнули, что ими будут приняты решительные меры для урегулирования ситуации…

Полина тарабанила текст легко и свободно, а папа Саша с мамой хватались за животы от хохота.

– Ой… ой, не могу! Во дает! Как там? Представители правоохранителей? Я-то сам еле выговорю, а она так и чешет, так и чешет! А я ведь всего два раза ей это вслух прочитал!

– Вот дает девка! И в кого, скажи? Вроде папашка ее был дурак дураком, да и я еле школу окончила… Полька, а Полька, ты в кого такая? Может, в роддоме подменили тебя? – смеялась мама. – Да нет, вроде моя порода: нос наш точно… и улыбка наша!

Поля смеялась вместе с мамой, тем же самым смехом, только в детской версии. Поля была вся их – мамина и пап Сашина, никто ее не подменял.

После того как папа Саша ушел, криминальную хронику Полина больше не читала. Папа Коля был скучный и Полину вообще не замечал. К нему иногда приходили другие мужики, они вместе сидели и пили, а мама приносила им с кухни вареную картошку в большой эмалированной миске.

Когда мама родила Егорку, папа Коля исчез. Вначале они с мамой долго орали друг на друга, особенно по ночам, потому что Егорка много плакал, а папа Коля кричал, что ему рано вставать на работу. Мама кричала, что ей тоже вставать, а он вообще алкаш, так что молчал бы. А Егорка кричал, что у него болит живот, что ему неудобно лежать, что он не понимает, как так вышло, что он оказался здесь, ведь ему обещали что-то хорошее и красивое – но тот, кто обещал, не отвечал, поэтому приходилось Поле. Она подходила к его кроватке, смотрела на него сквозь прутья и говорила с ним, доставая из головы самые тайные слова, неслышные. А мама кричала:

– Полька, не лезь хоть ты под руку, иди спать, бога ради! Тебе в сад скоро вставать!

Вставать Поле не нравилось ужасно, потому что было темно и все те злые, которых много в темноте, дразнились, подхихикивая: «Нет тебе снов, нет тебе слов». Полина старалась их не замечать, потому что обычных слов они не понимали, а тратить на них сокровища – жирно будет, как говорила мама, когда Поля тянулась вилкой за второй котлеткой. В садике ей нравилось. Она хотела играть со всеми – с детьми, с игрушками, с воспитательницей, с местным растрепанным и вечно недовольным домовым. Детям нравилось, что Поля умеет рассказывать всякое подслушанное – у посторонних и потусторонних. Дети ничего не понимали, но им казалось, будто они украли у взрослых что-то очень ценное, отбежали на безопасное расстояние и дразнятся, а взрослые никак не могут этого отобрать и только ругаются от досады. Больше всего Поле нравилось играть с Владом, которому нельзя было бегать. Они строили города из песка и рисовали карты волшебной страны.

– А как мы туда попадем? – спрашивал он.

– Просто будем идти и идти, – говорила Поля. – У тебя волшебная нога. Она приведет. А я буду с тобой за компанию!

Влад ничего не понимал, но, как и всякий человек, пусть и маленький, веровал в абсурдное, а потому готовился идти и идти, вперед и вперед.

Перед новогодним утренником Полина быстро выучила слова за всех, даже за воспитательницу, и так старательно суфлировала, что затмила собой даже Деда Мороза, которого играл дворник Михалыч. Но если в детском саду Поля блистала, то в школе ей пришлось сложнее: букв было слишком много, и они, в отличие от слов, оказались настроены недружелюбно, как городские дети-задаваки, которые не хотят играть с такими, как она, «с Балбесовки». Поле не нравилось, что буквы постоянно вертелись в разные стороны и не хотели смотреть друг на дружку. Например, эти две дурочки «б» и «в», которые почему-то стояли друг за другом («б» буравила взглядом затылок «в»), вместо того чтобы развернуться лицом к лицу и вместе сесть пить чай (тем более что вместо стола можно взять букву «т»).

Полина не любила писать, ее буквы выходили мятыми и звучать должны были как жеваная магнитофонная лента. Конечно, она все-таки научилась читать, писать и перебираться из класса в класс – благо память легко позволяла зазубривать даже то, чего она не понимала – правда, и забывала Полина легко и навсегда, как будто все прочитанное, как поезд на железнодорожной станции «Сортировочная», стояло у нее в голове каких-то две-три минуты, а потом уносилось вдаль, стуча колесами и гудя «ту-ту!».

Но не все можно вызубрить – существует еще и математика. Для того чтобы понять ее, нужно было открыть в голове заветную дверку, а Полина не могла этого сделать: тогда оттуда сбежали бы остатки тех других слов, запертых до особого случая. Так что с математикой у Полины не ладилось, но это их обеих (и Полину, и математику) не слишком печалило (печалило разве что Кторию Санну, математичку, носившую химическую завивку, очки в толстой оправе и пушистые мохеровые свитера). У Влада, с которым Полина училась в одном классе и сидела за одной партой, с математикой дела обстояли не лучше, поэтому они с Полиной развлекались тем, что читали учебник по алгебре, заменяя все существительные словом «жопа», так что у них получалось: «Начертите жопу АBСD. Проведите жопу к жопе АВ», и они ухохатывались, утыкаясь лицами в парту. На литературе Полина всегда с выражением читала стихи, что очень нравилось Ольге Борисовне, их учительнице, высокой и худой даме в черном, из-за чрезмерной экспрессивности постоянно махавшей, как мельница, тонкими руками в узких рукавах.

Когда они в седьмом классе ставили отрывок из «Ромео и Джульетты», Борисовна даже выбора не оставила, сказав:

– Полина, ты Джульетта!

Полина спросила:

– А можно, Лола тоже кем-то будет?

Тогда Полина уже дружила с толстой Лолой Шараповой (к глубокому, очень глубокому разочарованию Влада, который ничем этого не показывал, предпочитая гордо страдать молча).

– Пусть будет кормилицей.

Влад хотел играть Ромео, но Ольга Борисовна воспротивилась:

– Мелковат. Джульетта на полголовы выше. – И назначила на роль Ромео Андрея Куйнашева. Наверное, потому что у него было вечно серьезное лицо, а Ромео предстояло умереть. Так или иначе, текст он выучил, хотя читал безо всякого выражения, словно колотил палкой по пустым консервным банкам.

Все говорили, что Полина была такой милой Джульеттой, что хотелось плакать. И плакали, плакали все: и Ольга Борисовна, и Ктория Санна, и похмельный историк, и беспалый трудовик, и директор школы. Жаль только, что Полинина мама не пришла на спектакль, потому что возилась с маленькой Лизкой, очередной сестричкой, прижитой от очередного отчима. Но это ничего, Полина не обиделась. Она вообще никогда не обижалась, ни на кого.

Полина их всех ужасно любила.

«Милые, милые папа Саша, папа Коля, отчим, Егорка, Лизка, мама, Влад, Лола – и все-все. Мне так жаль, что пришлось уйти! Так бесконечно жаль! Но это было нужно. Я должна была вернуться туда, куда шла, и донести слова. Но мне так бесконечно жаль…»

И потом, когда незадолго до выпускного Полина пропала навсегда, – все тоже плакали…

Мы ищем тебя

Вечера, когда отключали электричество, запомнились Андрею острее всего; тогда, в девяностые, в Заводске это часто случалось. Людям будто давали понять, что света в мире не так много, как хотелось бы, и приучали выживать во тьме. И ее, тьму, приучали к людям, к этой странной добыче, одновременно пугливой и дерзкой. Тьма неуверенно трогала их медвежьей лапой, пока не зная, съедобны ли: вон болтают чудно и смешно ручками-ножками машут.

Главным источником света для Андрея была мама.

Со свечами не ладилось: мама, даже если покупала их, в нужный момент не могла найти, не помнила, куда положила, и металась по квартире в темноте, натыкаясь на все подряд, пока не отчаивалась. И потом: найдешь свечи – ищи спички, которые тоже, как назло, куда-то пропали…

После бесплодных поисков мама садилась к Андрею на кровать, обнимала его и начинала рассказывать. У нее был дар говорить как по писаному, легко сочинять истории, выдыхать их как воздух. А еще она читала стихи и умела петь. У нее была гитара, и хотя в темноте играть у мамы получалось плохо (да и при свете тоже), она все равно пела песни про походы, лес, елки, лыжи и всякое такое. Отец тоже любил послушать, как мама поет, и подпевал, мимо нот, как будто пытался пьяным надеть пиджак и не мог попасть в рукав. От его пения мама смеялась, и ее смех был похож на елочную гирлянду, мерцающую разноцветными лампочками.

Андрей чувствовал себя таким счастливым, что пусть бы света вообще не было больше никогда. Хотя без света не работал телик, а телик Андрей любил, особенно фильмы про приключения.

Однажды, когда они втроем так тихонько светились в темноте, к ним в дверь постучали. Мама сказала папе:

– Дима, не надо!

Ее круглые очки тревожно блеснули стеклами.

Но папа все равно пошел открывать. Не мог поступить иначе: он же мужчина. Если что, он должен был сразиться с захватчиком. Мама побежала за ним: она же женщина, и без нее захватчика не победить. И Андрей побежал за ними в надежде, что все-таки они вдвоем не справятся и тогда на сцену выйдет настоящий герой.

Но это был не захватчик, а Нелли Артамоновна – их соседка сверху. Маленькая бабулька с белыми-белыми волосами и морщинистым личиком. Она всегда и всем говорила «вы», даже Андрею, который тогда ходил в детсад; за эту честь, явно чрезмерную, он и запомнил ее на всю жизнь.

И вот тогда она сказала:

– Простите, что потревожила, умоляю! У меня беда! – Она сжала сухонькие маленькие ручки и прижала их к сердцу. – Снежок сбежал через форточку! Он замерзнет на улице! Помогите его разыскать, я прошу вас!

Папа тут же надел куртку, и мама – пальто, даже Андрей стал быстро одеваться.

– Он домашний, совсем домашний котик! Он заблудится и замерзнет!

– Особые приметы? – деловито спросил папа.

– Беленький! – выпалила Нелли Артамоновна. – Серое пятнышко на спинке.

Папа вздохнул. Весь двор был покрыт снегом, на котором белый кот особенно заметен.

– Давайте разделимся! – предложил Андрей. (Очевидно, сказалось влияние не-отечественного кинематографа.)

– Вы с мамой смотрите в той стороне, – согласился папа. – А мы пойдем в эту!.. Обойдем весь двор и встретимся у беседки, чтобы провести оперативное совещание.

Андрей с мамой пошли вдоль дома.

– Кис-кис-кис-кис! – шептала мама. – Кисонька, ты где?

Пару раз на ее зов выглянули из подвала несколько бродячих котов, но, не увидев у мамы в руках еды, оскорбленно спрятались обратно.

Андрей шел-шел, а потом взял и задрал голову, а там…

– Следы! – вдруг звонко вскрикнула мама. – Следы! Вот ты где!

Ее руки раздвигали голые ветки куста, среди которых можно было разглядеть два круглых желтых глаза и серое пятнышко.

– Иди сюда, иди! – говорила мама, но кот шипел и забирался еще глубже в куст. – Ай, чуть глаз не выколола. Очки! Упали! Где?

Тонкие черные ветви только казались слабой преградой, они кололи и царапали маму и Андрея, который пытался ей помочь.

Папа и Нелли Артамоновна подоспели вовремя. Они принялись подбираться к коту с другой стороны куста. В конце концов мама, как самая настойчивая, схватила беглеца за холку, за то самое серое пятнышко, и выдернула из веток. Кот попытался извернуться и вырвался бы, если бы его тут же не перехватил папа – и не голыми руками, а курткой, которую он накинул на кота, как мешок.

Снежок бился в папиной куртке с отчаянием плененного дикого зверя, мама смеялась, поправляя растрепанные ветками волосы (очки она уже нашла, они повисли на ветке, зацепившись дужкой), а Нелли Артамоновна повторяла:

– Спасибо! Ах, негодник, оцарапал вас!

Они зашли в дом и отправились к соседке – праздновать счастливое возвращение сокровища. Нелли Артамоновна долго извинялась, что к чаю ничего нет, только черный хлеб: у нее хватает только на хлеб для себя, а для Снежка она берет куриные лапы и головы. Андрей с родителями пили слабый старушечий чай из белоснежных аккуратных чашечек, а миленький пушистик Снежок с ужасающим хрустом разгрыз куриную голову, издавая утробное рычание. (Если вы не знаете, кого в этом мире бояться, бойтесь котов!)

Когда они вернулись домой, мама сказала:

– Какая нищета, хуже, чем у нас, давай ей чем-нибудь поможем!

Папа поцеловал ее в макушку, как делал всегда, просто потому что мама была ниже его ростом.

В ту ночь во сне Андрей увидел то, что потом ему очень часто снилось, но никогда больше не встречалось в реальности: огромную бело-голубую летающую тарелку, повисшую в черном небе над их двором.

Пока они с родителями искали кота, инопланетяне искали их.

Быть может, у них было какое-то важное послание для всего мира, но получить его Андрей не смог: отвлекся на Снежка в кусте. Слишком по-детски, слишком по-человечески…

Собрано

Кубик Рубика не игрушка, а наказание.

У Влада он был в детстве. Уже тогда Влад понимал: это подарок «на отвали», чтоб он чем-то занимался и не мешал взрослым разговаривать. Славка умел собирать кубик – он делал это легко, быстро, но всегда одинаково. Проще говоря, знал способ. А Влад никак не мог его запомнить, а никто не объяснял, наоборот, Славка собирал кубик нарочно как можно быстрее, чтоб Влад не успел сообразить, что за чем.

– Если я объясню, какой толк будет в том, что ты повторишь за мной? Свои мозги развивать надо!

Вообще, из слов окружающих выходило, что Владу надо развивать все:

– Тебе надо развивать аккуратность. И координацию, – говорили, когда Влад проливал воду, наливая из кувшина в стакан.

– Тебе надо развивать внимательность, – когда уходил из дома без ключа.

– …и чувство вкуса, – когда он искренне не понимал, почему нельзя пойти на улицу в пижаме с Микки-Маусом.

Влада поглощала черная тоска при мысли, что в нем столько всего надо развивать, а от тоски хотелось хоть чем-то себя занять – сгодился и кубик Рубика. Ну и во взрослые разговоры не лез, пока вертел.

От других детей (в частности, от Полины, своей подруги со времен детского сада) Влад слышал, что они учили стихи (и не только) и рассказывали их, стоя на табуретке. Это было так странно, что он даже не смог понять, как к этому относиться. Его мама едва ли стала бы слушать стихи – и уж тем более едва ли стала бы слушать Влада. Мама даже Славку не особенно слушала, хотя тот много читал и, если говорил, то что-нибудь умное, например про причину вымирания динозавров. Мама все время была занята: Владов отец сгинул и мама тащила семью одна, торгуя шмотками на вещевом рынке.

Кубик Рубика Владу нравился и в то же время бесил. Когда он впервые собрал одну грань, он ужасно гордился собой. Но на этом его успех закончился: Влад решился просто оборвать с граней кубика липкие квадратики и переклеить их так, как будто он его собрал. Результат надругательства выглядел ужасно, и вдобавок все пальцы стали липкими от противного белого клея.

– Мне казалось, что уж эту игрушку нельзя испортить, – сказал Славка. – Но ты справился, поздравляю!

У Влада не хватило смелости попросить у мамы новый кубик Рубика – не имея представления о цене вещей, Влад боялся, что кубик стоит целое состояние, и мама, как обычно в такой ситуации, скажет:

– Ты думаешь, я деньги печатаю?

Поэтому Влад научился представлять, как крутит кубик, собирал его в своей голове, сбивался, снова представлял и даже, ему казалось, придумывал схему сборки, но когда пытался еще раз мысленно повторить все повороты – понимал, что ошибся. В какой-то момент он стал таким молчаливым, что это встревожило маму – она стала его тормошить:

– О чем ты там думаешь? Ты хоть не с задержкой в развитии? И так проблемный! Сидит, сопит и ушами дергает – вот горюшко!

Влад только вздыхал, вращая мысленный кубик.

Через несколько лет у них со Славкой появился тетрис. Разумеется, первые пару недель Славка играл сам, не выпуская игрушку из рук, но потом ему надоело – и наконец-то возможность поиграть появилась у Влада. Но вытеснить кубик Рубика из его сознания тетрису было не дано: всякий раз, когда Влад думал о чем-то слишком сложном, в мыслях у него сам собой начинал вертеться кубик Рубика.

Потом, став взрослым и вообразив себя философом, Влад пришел к мысли, что все в мире имеет какой-то свой цвет и все события, происходящие с людьми, могут быть приравнены к сборке кубика Рубика. Может быть, вы сейчас здесь – потому что кто-то пытается собрать красную грань; и вы пока временно переброшены на другую сторону. Но в идеале однажды вы должны встать в окружении других красных квадратиков. Просто крайне сложно сделать так, чтоб совпали все грани и никто не оказался зажатым в угол на поверхности чужого цвета. Может, бог собирает мир именно так – как Влад когда-то пытался мысленно сложить кубик Рубика. Хотя, скорее всего, бог больше похож на Славку, который делает это легко и быстро, но считает, что мы должны развить свой интеллект и собрать все сами, а у нас почему-то не получается.

Забери М

Мать сказала:

– Не скучай! Я приду и заберу тебя вечером! Пока-пока! – В голосе у нее было радостное нетерпение и желание поскорее уйти от запаха творожной запеканки и переваренных макарон. И пахло от нее духами, остро-розово пахло красотой и свободой.

Олеська молчала. Воспитательница сладко прощебетала:

– Смотри в окно, сейчас ты увидишь маму!

Олеся увидела, как мать идет к калитке, на ней был темно-синий плащ, какой-то слишком большой и громоздкий, черные волосы трепал ветер – пока-пока. Мать удалялась, но запах духов все еще витал здесь, мать все еще была здесь, невидимая, и Олеся не отходила от окна, как приклеенная, а когда ее попытались отвести к другим детям, стала кричать и вырываться, проявляя неожиданную для такого маленького существа силу.

Дети завтракали. Запахи еды понемногу вытеснили аромат духов – но не для Олеси. Она чувствовала его дольше всех, впервые столкнувшись с магией памяти, создающей то, чего нет, и убеждающей нас в его неоспоримой реальности. Духи были лучшей стороной матери, духи не бросили ее, остались рядом.

– Олесенька, пойдем на улицу, поиграем… там, может, твоя мама подойдет, – сказала наконец воспитательница.

Уловка сработала: Олеся отошла от окна. Ее взяли за руку и повели во двор. Девочка понемногу размерзлась – поиграла со всеми, поела, легла спать на тихом часу.

Мать забрала ее самой последней – потом такое случалось часто, и вечернюю маму Олеся вообще не особенно любила, уже тогда начав улавливать в ней, помимо запаха духов, другой запах.

– Привет, Олесенок! Что вы сегодня делали?

– Рисовали солнышко…

– Какая красота!

Тогда же вместе с запахом духов Олеся научилась улавливать фальшь: от природы критичная, она даже в пять лет понимала, что никакая это – ее рисунок – не красота, что получилось у нее криво и косо, у других детей – лучше.

Вечерняя мать уводила ее домой; и все, чего хотелось Олесе, чтоб поскорее пришла мать утренняя. Но довольно быстро утренняя мать стала не лучше вечерней с ее противным «какая красота»: никаких пока-пока, бросила девчонку, развернулась и ушла, а потом и вовсе уговорила переехать в Заводск Олеськину бабушку, на которую повесила все заботы о ребенке, и никогда больше Олеся не стояла у окна рядом с «призраком из духов».

Бабушка прожила с ними несколько лет, а потом уехала, и все. Никто больше с ними не жил. Олеськин отец исчез, испарился с легким хлопком еще до ее рождения.

– Нашел себе ш-ш-ш… и уш-шел! – говорила мать об отце.

Мать не любила шалав, но никогда не могла произнести это слово. С ее точки зрения, оно было слишком мерзко, чтоб произнести его вслух. Не ее губами и языком говорить такое.

Когда Олеська училась в первом классе, они с бабушкой съездили на море. Это было в декабре (сохранилось фото: бабушка и Олеська стоят на галечном пляже, обе в зимней одежде, в лицо Олеське светит яркое южное солнце, она морщится, как от боли). Единственный раз, когда Олеська ездила на море зимой, и единственный, когда Олеська куда-то ездила с бабушкой. Они пробыли там несколько недель. Ходили по берегу и смотрели – море было странное, слишком большое и слишком опасное: отбегало и потом набрасывалось на ноги, словно хотело схватить и утащить куда-то. Море, море, утащи м-м… утащи м-м-м…

Вечером они ходили на танцы – классические вечера «Для тех, кому за…»: веселый маленький старичок играл на баяне, а другая «молодежь преклонных лет» плясала. Олеська сидела на стуле у стены и наблюдала за парами. Бабушка носила темные платья из жесткой ткани и, стараясь привнести в свой облик нотку элегантности, прикалывала к груди брошь или надевала бусы из искусственного жемчуга. А еще рисовала себе брови-ниточки (от своих у нее мало что осталось) и чуть-чуть трогала помадой губы. У бабушки был кавалер – очень седой высокий дедушка. Иногда она танцевала с другим – лысым и очень сутулым. Олеське больше нравился седой, потому что после танцев он галантно целовал бабушке руку.

Когда они вернулись в Заводск, Олеся рассказала о танцевальных вечерах маме. Та очень рассердилась, кричала бабушке:

– В вашем-то возрасте, мама! Какой пример вы подали Олесе?! Обжимались там, как последняя ш-ш-ш…

У бабушки потом очень сильно блестели глаза, и она весь день то и дело замирала столбом, прижав к груди сцепленные в замок руки. В том же году у маминой сестры родился ребенок и бабушка переехала к ней – помогать нянчить малютку. Олеська так ненавидела этого малютку, что… нет, она бы никогда никому не сделала ничего плохого.

Она пообещала себе, что никогда никого не… Она не такая. Не такая, как…

После того как мать первый раз побила ее, Олеся залезла под бабушкину кровать и пролежала там целый день. Она не хотела, чтоб мама видела, как она плачет. Она говорила себе, что больше не будет плакать. Никогда. Она так говорила себе всегда, когда плакала. Всегда, когда мать ее била. Била скакалкой. Олеська через нее прыгала совсем маленькой, вначале у нее не получалось, а потом стало все лучше и лучше… Получалось по-всякому: высоко, и низко, и даже со скрещенными ногами… А потом мать стала использовать скакалку иначе, чем это было задумано.

В первый раз – за духи. Олеська брызнула на себя совсем немножечко, пару капель. Хотелось пахнуть, как мама. После побоев запах сирени она возненавидела на всю жизнь. «Цветы России». Мерзость.

Каждый вечер мать накручивала волосы на бигуди. Волосы она красила в черный. Это старило, делало цвет лица желтее, но все-таки шло ей – душе ее подходило, а разве не главная цель всего, что делает женщина со своей внешностью, это стать наконец-таки похожей на свою душу?

Мать рисовала себе ярко-красные губы, красила ресницы жирно, с комками. Рисовала стрелки. Разглагольствовала.

– Надо выглядеть прилично, – говорила она. – Даже на необитаемом острове. Даже если тебя примется жрать крокодил, надо выглядеть прилично.

Уж скорее она сама сожрала бы крокодила.

Олеська стояла в углу комнаты, теребила подол и бросала на мать восхищенные взгляды. Она хотела быть такой, как мать. Очень хотела! Но когда Олеська украла мамину помаду и накрасила губы – из зеркала на нее посмотрело страшное лицо с раной вместо рта, – мать снова побила ее.

Схватила за волосы, потом вытащила из комнаты в коридор, туда, поближе к кладовке, где лежала скакалка… Олеська, кажется (ее воспоминания были дерганые, конвульсивные, вспышкообразные; нельзя сказать точно, что было, чего не было, а что ей хотелось, чтоб было), пиналась и вырывалась.

– Мама, мама, не надо! Мама, пожалуйста!

Кажется, Олеська плакала. Кричала и плакала до того, как… мать всегда била по голому телу. Штаны с трусами спускала и била. Когда она била, Олеська не плакала. Ей было стыдно своей голой попы (она же не маленькая, не такая маленькая, чтоб ей вытирали зад; ей не хотелось светить голой попой).

Стыд перекрывал боль в момент удара.

Болеть начинало только после того, как она натягивала трусы.

Олеська забивалась под бабушкину кровать и лежала там. Под кроватью было хорошо. Мама всегда мыла там пол очень тщательно. Она считала, что в доме не должно быть пыли. Нигде.

Пару раз Олеська спрашивала маму, почему отец не выходит на связь – не звонит и не пишет, жив ли он вообще? Но мать только бросила:

– Жив, что ему сделается? Ему просто плевать на тебя. Есть дела поважнее…

Олеська спрашивала, можно ли ему написать или позвонить, особенно это стало важным, когда маме перестали платить зарплату и начались голодные дни, переходившие в голодные месяцы. Но мать говорила:

– Унижаться? Перед тем, кто тебя бросил? Да ни за что! Нужно иметь гордость!

Однажды, когда Олеська, придя домой, стояла перед закрытой дверью, она услышала, как в квартире звонит телефон. Сердце вдруг сорвалось с цепи – взять трубку, скорее, взять трубку, – но она искала и все никак не могла найти ключ от квартиры (наверное, он завалился за подкладку в сумке), а потом не могла попасть в замочную скважину и провернуть ключ – а когда уже влетела в квартиру, сняла трубку – там были только гудки.

Вечером того же дня Олеська рассказала об этом маме.

– Мам, звонок был… похоже, междугород… вдруг это папа?

– Папа? Что?! Он и номер-то этот забыл навсегда! Ему все равно, живые мы или сдохли тут с голоду! Как ты не понимаешь?!

Больше о папе Олеська не говорила.

Но кое-что она знала наверняка. То, что однажды сказала мама бабушке в каком-то обычном, обрывочном разговоре. Олеська была тогда совсем маленькая, но уже достаточно умная, чтобы уметь слышать главное.

– Слабак он и трус. И мухи не обидит. Тьфу на него! Пусть сидит со своей ш-ш…

Интересно, ее, Олеську, обидеть проще, чем муху – или нет?

Она начала краситься в шестом классе. Красилась в подъезде, из-за этого приходилось выходить в школу на десять-пятнадцать минут раньше. Лу, ее лучшая подружка, держала зеркало. Олеська украла у мамы тушь, тени и помаду. Разумеется, факт воровства обнаружился. Тогда Олеська была уже достаточно взрослой, чтоб срывать с нее трусы и хлестать скакалкой – и мать надавала ей пощечин. Из-за проклятого факта взрослости Олеська не стала прятаться под бабушкину кровать, поэтому стояла и смотрела на мать.

У матери в глазах как будто бились, ударяясь о лед, рыбы. Они умирали, им не хватало воздуха. Весной они всплывут кверху брюхом.

Олеська просто смотрела.

Нет. Кажется, все-таки плакала.

Море, забери м-м-м, утащи м-м-м…

Неуклюжая снежинка

Лу никогда не понимала, почему Олеська так сильно ей завидует. Сама Лу считала себя если не несчастнейшим существом в мире, то уж точно достойным жалости. Всегда последняя на уроке физкультуры, беспомощная и неуклюжая.

Мама отдала ее в школу с шести лет.

– Лишний год играть в игрушки – зачем? Читать и писать умеет. В саду ей не место.

– Слабенькая она у вас, – сказала воспитательница. – Болеет часто. А школа – это нагрузка…

– Справится, – отрезала мама. – Она, когда болеет, книжки читает. Так что ей болезни даже на пользу.

Лу и правда рано научилась читать и стала читать много и быстро: главным образом потому, что мама никогда не дочитывала книжки, которые начинала читать ей вслух, просто бросала на середине и говорила: «Ну хватит, когда-нибудь дочитаю», и оставляла книгу с закладкой на столе. Лу, мучимая любопытством, бросалась к книге и дочитывала ее сама. Разумеется, это была мамина уловка, но поняла это Лу, только став значительно старше: она вообще плохо понимала хитрости. Из-за болезней Лу редко ходила в сад и ни с кем там не подружилась: ее тихий голос терялся в гомоне других детей, да и самые популярные игры – догонялки и прятки – не вызывали особого интереса. Детсад Лу не любила, но грядущей школы боялась панически. Обрывки увиденных по телевизору фильмов и истории из книг рисовали в ее воображении школу образца прошлого века – с суровой классной дамой и непременными розгами. Лу плакала по ночам и думала: хоть бы умереть во сне и никогда-никогда не идти туда!

На линейке 1 «А» класс – дети и родители – ютился на крошечном пятачке возле школы: пестрые букеты, вздымавшиеся выше голов первоклашек, банты, похожие на цветы, белые передники и звонкие голоса. Был славный, теплый день, играла музыка:

– Мы желаем счастья вам, счастья в этом мире большом!

Лу не верила в то, что какие-то чужие люди желают ей счастья: мама учила ее не доверять слишком доброжелательным взрослым, пусть и поющим. Одна девочка и один мальчик из их класса плакали. Девочку (потом оказалось, что ее звали Лола) все вокруг пытались утешить, на мальчика (его звали Влад) не обращали внимания, и он весь покраснел от рева, а еще у него то и дело дергалось правое (Лу уже различала право и лево) ухо. Лу редко сталкивалась с таким шумным проявлением эмоций и, растерявшись, переводила взгляд с одного заплаканного лица на другое. Острые углы целлофана, в который был завернут ее букет, больно впивались в ладонь.

– Учительница слишком молодая, не справится, – сказала мама вечером. – Может, попробовать тебя в другой класс перевести?

– Не надо, – попросила Лу. – Мне нравится.

Учительницу звали чубушниковым именем Майя Петровна. Она всегда говорила звонко и празднично, как утреннее радио, никого не била розгами, а еще… иногда могла подойти и тихонько погладить Лу по голове, если видела, что она старается – а Лу старалась всегда – и в тетради у нее чисто и аккуратно. От этого Лу становилось так хорошо и легко, как никогда не бывало: казалось, что она вместе с тяжелым, неудобным стулом, на котором сидела, приподнималась над землей, совсем чуть-чуть, на самую капелюшечку. Тогда же, в первом классе, мама отдала Лу на курсы английского. Из-за них по субботам Лу приходилось ездить на другой конец города. Лу нравились курсы, там, как и в школе, было интересно и несложно – давали раскрашивать картинки с английскими словами, включали смешные мультики. Лу только очень уставала от езды в автобусе, от плохой погоды, от ранней темноты, от сердитых людей, от маминого недовольного выражения лица.

Помимо этого, Лу занималась еще и танцами, раз в неделю после уроков. Танцы Лу не нравились, но она просто старалась делать то же самое, что и остальные дети. То есть ей казалось, что она делает то же, но часто она обнаруживала, что оказалась не совсем там, где должна была стоять, а другие дети налетают на нее, как книгочеи на фонарные столбы.

В третьем классе ее рисунок занял второе место в школьном конкурсе, и мама даже похвалила ее, хотя и спросила:

– А почему не первое?

Лу не нашлась что ответить.

Мама покачала головой, что значило «а следовало бы задуматься».

В голове Лу выстраивались целые гипотезы о том, что означали мамины поджатые губы, взгляд куда-то в сторону, надломленная бровь или невнятное «хмм». Лу знала, что ее мама работает в городской администрации, и поэтому она, Лу, должна стараться быть достойной такой матери. Отец Лу исправно платил алименты и ничем другим себя не проявлял – ни в ее детские годы, ни после; слава богу, быть достойным еще и его от Лу никто не требовал, иначе неизвестно, чем бы это могло закончиться.

На новогоднем утреннике Лу вместе с другими девочками из танцевального кружка исполняли танец Снежинок. Репетировали чуть ли не с сентября, так что даже Лу запомнила последовательность движений. Мать сшила ей юбку-клеш из нескольких слоев тонкой, полупрозрачной ткани. В центре спортзала установили огромную елку; дети сидели на лавочках, вдоль стены. Под елкой что-то вещал Дед Мороз, который, как обычно, потерял Снегурочку, и теперь детям надо было кричать что есть мочи, чтобы она услышала и пришла. На свою беду, снежинка Лу выбрала неудачное место для приземления. Лавка, на которой она сидела, была слишком близко придвинута к стене, так что в спину Лу впивались острые ребра радиатора отопления. В детском саду топили так, что батарея была раскалена едва ли не докрасна. Отодвинуть лавку – нельзя, пересесть – некуда, а в спину припекало так, что аж больно. Лу постаралась примоститься на самый краешек лавки, но так сидеть оказалось неудобно: покрытая лаком поверхность скользила, и Лу упрямо съезжала с нее. Она ерзала и ерзала, пока Дед Мороз не воскликнул:

– Найти Снегурочку мне помогут те, кто высоко летает и много видит – Снежинки!

Это была кодовая фраза, услышав которую, Снежинки сорвались со своих мест. Заиграла музыка, девочки закружились. Белая юбка Лу вздулась колоколом. Взяться за руки и пробежать круг. Потрясти руками. Присесть, замереть. И вскочить, вжух! Как будто совершаешь чудо. Лу была счастлива: она не запуталась в танце, а после его окончания ей повезло – села на другое место, подальше от батареи.

В тот день на нее сошла лавина материнского гнева:

– Все дети как дети. Сидят ровненько. Даже мальчишки. Ну, кто-то в носу ковыряет. И только эта! Сидит, ломается, как в припадке. Позор! Это ради этого я шила тебе эту юбку и переводила ткань?

– Там была батарея… за мной, – попыталась объяснить Лу. – Она мешала. Спину жгла.

– А другим не мешала?

– Не знаю…

– Послушай меня. Жарко тебе, больно, холодно или голодно – ты должна сохранять лицо. Не корчиться, как Жанна д’Арк на костре.

– Как кто?

– Не корчиться, а сидеть ровно! – мама сказала это, почти повысив голос. – Ты меня разочаровала.

Лу посмотрела на маму. Мама была такая же, как Лу, просто немножко выше. (Они обе были небольшого роста, обе натуральные блондинки с мелкими чертами лица.) И Лу, маленькая девочка со спутанными, прилипшими к потному лбу кудряшками, впервые подумала про свою мать: «Ты тоже меня разочаровала. Никогда не буду такой, как ты». Подумала – и тут же спрятала эту мысль в ту секретную коробочку, в которой все дети хранят запретные идеи вроде той, что, когда они вырастут, обязательно будут питаться только чипсами и колой.

Потом, когда у Лу наконец-то появилась подруга и они стали секретничать и обсуждать все или почти все, Лу всякий раз терялась, если Олеська говорила:

– Мне бы такую маму, как твоя…

Перед глазами проплывали конкурсы рисунков, и олимпиады по математике, и английский по выходным, и этот проклятый автобус, и вечное недовольство – а с другой стороны – Олеська, которая еле-еле училась, ходила на дискотеки, красилась, пусть и в подъезде, – и Лу думала: «Да забери ты ее себе…», но ничего не говорила, потому что была очень воспитанной, как Кролик из «Винни-Пуха».

Король котов

Лолиным маленьким секретом было то, что кота сшил папа. Во втором классе на трудах задали сшить кота. Выкройка была в рабочей тетради. Только взглянув на нее, Лола поняла: нет, ей с этим не справиться. Целых четыре лапы! И хвост! И ушки на макушке! Неподъемно.

Лола всегда делала уроки сама. Мама гордилась этим, но так, изредка – когда вообще вспоминала, что у нее есть дочь. Мама ходила на курсы бухгалтеров, на английский и на какие-то политические собрания. Шить котов она точно не умела. Еще она очень плохо умела готовить, зато старалась приготовить побольше – огромную кастрюлю каши или супа. Правда, каша обычно была подгоревшая или сыроватая, а суп слишком жидкий. Если суп получался густой, то мама добавляла в него воды, и тогда выходило совсем уныло. Бабушка готовила хорошо, но иногда и на нее случалась проруха, например, как в тот раз, когда она насыпала в суп сахара. Тогда у них было совсем мало денег, и они съели суп и таким, папа даже пошутил, что у них теперь точно будет сладкая жизнь.

Сам папа готовил редко, только если к продукту требовался особый подход. Например, однажды он принес живую рыбу в пакете, полном воды. Лола, тогда еще совсем маленькая, подумала, что папа просто зачерпнул воду в речке пакетом – и там оказалась рыба. После этого она много раз пыталась вычерпнуть рыбу в любой лужице, принимая за добычу то листик, то веточку. Папа долго возился с рыбой, которая отчаянно билась в раковине, ему на помощь пришли мама, бабушка и Лола, выражавшие главным образом эмоциональную поддержку, и после длительных совместных усилий рыба была убита и превращена в горку золотистых, аппетитно пахнущих брусочков. Прежде чем позволить Лоле съесть кусочек, папа тщательно выбирал из него кости. Вкусно, но мало. Возни, криков, бултыхания было гораздо больше. Иногда Лола представляла, что рыба плавает внутри нее, в темноте желудка, и бьет хвостом, и от этого у Лолы начинается икота.

Лола любила хлеб. Просто хлеб без ничего. Иногда брала его с собой, носила в кармане и ела, отщипывая понемножку. В школьной столовой можно было взять много хлеба, спрятать в рюкзак и есть на переменах. Один раз Лола слепила из хлеба человечка и съела его – надо тщательно пережевать, чтоб маленькая ножка или ручка не стучали у нее внутри: «Выпусти, выпусти!» Потом она вырезала человечка из ластика, нарисовала ему рот и нос и тоже немного обгрызла непонятно зачем. С этим человечком-калечкой можно без слов разговаривать на уроках, когда противно-громкая Майя Петровна рассказывает что-то неинтересное. Или у доски стоит Олег – глупый и хмурый – или Сашка – тоже глупый, но веселый, ничего не понимает, крошит мел. Или отличница Лу, маленькая и тихоголосая, отвечает заученный наизусть текст учебника. Скука!..

В школе вообще все время скучно – от этого и есть хочется. Или нервно – и от этого тоже есть хочется. А нервнее всего на физре и переменах. Олег и Сашка дразнятся:

– Лолка – корова, дай молока! Дай за сиську дернуть!

Олег сам толстый, у него, между прочим, тоже сиськи заметны. Но кто ему такое скажет, он же большущий, сильный, он на борьбу ходит. И все равно один раз Лола накинулась на него и даже повалила на землю, такая была злая, но Майя Петровна их растащила. Лола махала кулаками и рычала, вся красная, с выпученными глазами.

В школу вызвали родителей, но за родителей всегда отдувался один папа (мама ведь ходила на курсы и на политику). Потом папа сказал:

– Лолка, ну ты даешь! Зачем набросилась на парня?!

– Я хотела его убить!

– Убить?! – Папа расхохотался. – Ого, какая ты грозная!

– Он дразнился!

– Правда хотела убить? Точно? Совсем убить? Чтоб его похоронили, закопали в землю и никогда больше не откапывали?

– Да!

Папа потрепал ее по голове.

– Ну хорошо. Подумай, как ты могла сделать это не так заметно.

Лола подумала. Можно было слепить человечка из хлеба и съесть его. Или взять человечка из ластика и истыкать его остро заточенным карандашом или ручкой. Съеденный ранее человечек из хлеба внутри нее говорил: «Давай, Лола, я тут один, мне грустно! Тут, кроме меня, только рыба, но с ней не поговорить!» Но Лола сказала: «Нетушки, сиди дальше один». Она чувствовала, что с этим поеданием всего шутки плохи. Робин-Бобин Барабек съел пятнадцать человек, и ничем хорошим для него это не закончилось.

– Лола, у тебя есть друзья? – спрашивал папа.

– Есть, – врала Лола.

Не было у нее друзей: мальчишки – глупые и злые, да и девчонки такие же. Ну, конечно, Лу училась на отлично, но все равно была глупая, просто потому что дружила с противной Олеськой. Когда папа подарил Лоле красивый розовый пенал и все хотели посмотреть на него, даже в очередь выстроились, Олеська специально сделала вид, что он ей не нравится, и состроила такое надменное лицо, что у Лолы все внутри закипело. Тогда Лола ударила Олеську этим пеналом по голове – чтоб не зазнавалась. Еще была Полина, всегда растрепанная, с лицом, разрисованным ручкой, она сидела за одной партой с Владом, хромым дурачком, и все время с ним хихикала, а еще Дашка-второгодница, которая читала по складам, хотя была выше всех. Ну их, дружить с ними, ага.

На трудах дети мастерили поделки и открытки, которые у Лолы получались криво и косо. Одно развлечение: от клея слипались пальцы, можно было обдирать белые пленочки, воображая, как будто с тебя слезает кожа. Осенью папа приносил ей шишки и желуди для поделок и помогал сушить гербарий, но это были мелочи в сравнении с таким заданием, как пошив кота.

– Папа! Мне нужен кот! Или я объявлю забастовку до исполнения моих законных требований!

– Ого! Откуда знаешь такие слова?

– От мамы!

– Ну… – вздохнув, папа почесал выбритую налысо голову. – Кот так кот. Пошли, выманим его из подвала сосиской.

– Не живой! Сшитый!

– Аллах велик, хорошо, что не чучело!

Кота сшили из старого Лолиного пальто. Лола стояла и смотрела, как папа вырезает выкройки, как обводит их мелом, как аккуратно кроит ткань, захватив чуть-чуть лишнего – припуск на шов – и как стежок за стежком… у папы были такие большие руки, а иголка такая крохотная-крохотная. Иногда она вспыхивала на свету, как звездочка.

– Пап! – Лола подошла и обняла его.

– Ай! – Он уколол палец. – Не мешай. Иди спать, а то на уроках будешь зевать.

– Мне интересно смотреть…

– Ну так и шила бы сама…

– Давай я спать лягу, а ты рядом сиди.

– Ну что ты как маленькая…

Но папа сел рядом в кресло, а Лола лежала в кровати и засыпала. Мама должна была прийти поздно, у нее снова были занятия.

Утром кот ждал Лолу на столе. Какой же он был красивый! Папа не стал пришивать ему пуговицы вместо глаз, а аккуратно вышил желтыми нитками два золотисто-желтых глаза с черными зрачками. И беленький носик. И огромные усы! Это был самый красивый кот из всех, пошитых из старого красного пальто.

Лоле не только поставили пятерку – разрисованная ручкой Полина, которая сшила совсем кривого кота о трех лапах (четвертую ей просто лень стало дошивать), сказала:

– У Олеси – принц котов, у Луизы – принцесса котов, а у Лолы король котов. А у меня просто бомжик-котик, сбитый машиной. – И засмеялась.

Наверное, Лоле должно было стать стыдно, что кота сшил папа, но нет – она гордилась этим. Кот говорил: «Я всех сделаю, только попроси!» – и Лола знала, что он чертовски прав. У нее лучший папа, лучший кот, лучший пенал, а кто этого не признает, тот просто дурачок.

Голая

Март был любимым месяцем Влада, несмотря на жижу под ногами. В марте – особенное солнце.

Такое солнце он всегда называл «голым», а если вдруг кто-то слышал от Влада что-то типа: «Да, погодка ниче: солнце голое», – и начинал смеяться, Влад оправдывался (у него была неизживаемая привычка оправдываться, если сказал что-то не то):

– Да это с детства. Солнце голое – значит, без облаков, я так сказал еще в садике, и все смеялись, ну и это стало потом чем-то типа семейной шутки.

На самом деле все обстояло немножко (то есть множко) не так.

Если идти по Советской мимо старого универмага, можно заметить красивый розовый дом, с нарядными балкончиками. Он как-то выделяется из советскости Советской – наверное, дореволюционный. Этот дом до сих пор не изменился со времен Владова детства, фасад подновляют, все-таки главная улица. В общем, мимо этого дома мать водила Влада в детскую поликлинику. Тогда мать таскала его на ЛФК и на специальные процедуры по прогреванию колена. Влад любил ЛФК за то, что там над ним никто не смеялся, занятия проводила старенькая медсестра, которая всех называла «деточка», а так ласково к Владу не обращалась даже мама.

До поликлиники можно было ехать в автобусе четыре остановки, но мать считала, что лучше пройтись пешком:

– И так сидишь дома целыми днями… Хоть свежего воздуха глотнешь, задохлик.

В ту зиму Влад и правда никуда не ходил, кроме ЛФК, потому что сильно не успевал по всем предметам, да и писал очень криво и непонятно, и поэтому приходилось по нескольку раз переписывать домашнее задание. Учился Влад туго; уже тогда было понятно, что он не из тех детей, которые сочетают физическую слабость с могучим интеллектом.

В общем, мать водила его на ЛФК всю зиму. На Советской тогда еще росло много деревьев, Влад помнил их в белых шапках, и сугробы по краям тротуаров, и желтый песок, которым посыпали дорожки, и холод, из-за которого, приходя домой, Влад чувствовал себя закостеневшим, а отмерзая – уставшим настолько, что хотелось только спать. Он засыпал на диване под шум телевизора и только чувствовал, что мать переносит его в кровать и укрывает одеялом.

Зима менялась, то отступая, то вновь наваливаясь. В тот день все было как всегда, они шли на ЛФК, мать чуть быстрее, Влад медленнее, по Советской как раз мимо того старого дома, и вдруг мать сказала:

– Ах ты ж! Голая! – И посмотрела куда-то вверх.

Влад тоже задрал голову, но увидел только что-то большое, розовато-белое на балкончике дома, разглядеть ничего не смог: в глаза ярко ударило солнце.

Мать тут же прикрыла его глаза ладонью.

– Пшли быстрее!

Влад отвел в сторону мамину руку и снова посмотрел вверх, но ничего так и не разглядел: солнце светило оглушительно, как оркестр духовых инструментов.

– Пшли, пшли, не оглядывайся! – Мать тащила его прочь.

Он оглядывался, но так ничего и не увидел, как ни всматривался в удаляющийся балкончик.

О том, что одна из жиличек этого дома не совсем здорова на голову и иногда (как обострение случается – весной да осенью) выходит на балкон в чем мать родила, Влад услышал позже от кого-то из знакомых, но сам ту женщину так никогда и не увидел.

Но тот день запал ему в душу – март, ничего от весны, кроме ослепительного света, и голое солнце, выкатившееся в пустое небо; бесстыжее, безумное солнце.

Весна начинается с голого солнца, с чего-то ужасно неприличного, но заставляющего улыбаться. С чего-то похожего на ту сумасшедшую или – на Полину.

Знамя

Сергей рано понял, что родители – сами дети: уж больно разнилось их поведение с ним и с бабушкой и дедушкой. С ним родители были строго-равнодушны, а вот перед бабушкой и дедушкой постоянно заискивали, даже голоса начинали звучать иначе. Перед приходом бабушки (папа звал ее исключительно Маргарита Иванна, а дедушку – Леонтий Палыч) мама прятала лежавшие на столе книжки – роман с обнимающейся парочкой на обложке, сонник и Карнеги – в тумбочку, прятала и коробки от видеокассет, если там было что-то неприличное или даже если не было – то ли по привычке, то ли на всякий случай. Один раз не успела, забыла, и Сережа, тогда еще маленький, едва научившийся говорить, попытался унести подальше от бабушкиных глаз яркий журнал, но не справился – не отвлек, а привлек внимание. Он навсегда запомнил взгляд, которым бабушка посмотрела на маму:

– Это что? Как вы допустили? Ребенок – и такое?

И мама, молодая-золотая, вся съежилась и потускнела:

– Мама, ну вы что… мама, ну он же несмышленый, он читать не умеет… мама, ну…

– Если вы держите дома подобное, могли бы хотя бы не подпускать к этому ребенка!

– Мама, ну пожалуйста!..

Тогда-то Сергей и понял: бабушка угрожала им двоим, ему и маме. Поэтому он зарыдал, завопил во весь голос, спасая маму так, как мог спасти ее, будучи маленьким существом, не умеющим ни сурово сводить брови к переносице, ни произносить грозные речи, ни стучать кулаком по столу. Но именно такое оружие сработало: детский рев сперва заглушил бабушкины возмущенные выступления и перетянул на себя внимание мамы, которая запричитала: «тише, тише» и принялась покачивать его на руках, как совсем маленького. Конфликт был погашен. Потом Сергей слышал, как мама со смехом рассказывала папе:

– Сережка схватил… да, картинки там яркие, привлекли внимание… дети любят яркое… он его схватил и потащил… и прямо перед ней, представляешь? Ну у нее и лицо было! – Мама смеялась легко и весело. Она даже не догадывалась, что Сергей схватил журнал потому, что хотел ей помочь, а уж вовсе не из-за ярких картинок.

Мама и папа всегда смеялись над бабушкой и дедушкой, когда их не было, но Сергея это не обманывало – он прекрасно видел родительский страх: в присутствии старшего поколения родители Сергея съеживались до размеров детсадовцев. Позже Сергей понял, что родители целиком зависели от бабушки и дедушки: мать работала секретарем у какого-то большого начальника (бабушка договорилась, чтоб ее туда взяли, этот начальник был при СССР коллегой дедушки), отец числился каким-то сотрудником в администрации, из числа тех, кто получает зарплату просто за то, что делает вид, что что-то делает (и это место ему тоже нашла бабушка). Квартира, в которой они жили, была куплена на бабушкины деньги. Родители по-своему любили друг друга, но Сергей быстро понял, что и источником этой любви было их совместное противостояние бабушке. Мама и папа были похожи на школьников, которые вместе прогуливают уроки и боятся попасться на глаза родителям; однажды Сергей услышал меткую формулировку: «Коллектив сплачивается общей ненавистью к начальству». Он и сам был членом этого коллектива – мама, папа, Сережа – и его это устраивало.

Но чем старше он становился, тем острее ощущалось в такой системе что-то ненормальное, раздражающее. То ли он сам стал умнее, то ли старшее поколение сдало, но постепенно в поведении взрослых все больше просвечивала глупость. Лысеющий папа и седеющая мама, все так же смущающиеся перед бабушкой, выглядели в глазах Сергея как идиоты. Его всякий раз перекашивало, когда отец позволял бабушке поправить на нем галстук («Спасибо, что бы я без вас делал, Маргарита Иванна… позвольте поцеловать вашу ручку!»), а мама, делая круглые глаза, лепетала что-то вроде: «Ой, мамочка, а я и не знала, что вот так правильно складывать рубашки!»

– Смотрите, что я нашел! – Отец вошел в комнату с какой-то палкой. – В туалете за бачком! Сто лет там не прибирались!

Отцов бодрый вид и огромная, обмотанная тряпкой и облепленная пылью палка, наверное, должны были выглядеть смешно: «Смотрите, мама, мы без вас даже прибраться не можем, у нас какая-то палка в туалете, хи-хи».

– Ого! – Потянув за край тряпки, отец размотал его: оказалось, что это и не палка вовсе, а древко флага.

– Мы с ним на демонстрации ходили, – сказала мама и улыбнулась. – Еще в детстве. Я и не думала, что он цел…

– Пылищи-то… – Бабушка покачала головой. – Неряхи!

– Теперь-то он, конечно… куда? – Папа демонстративно поскреб лысину, изображая задумчивость. – Я и не помню его, кстати… Разве что… пошить из него авоську? – Он сделал вид, будто сжимает в ладони ручки сумки и идет, легонько размахивая ей.

Мама прыснула от смеха; вот ей папин юмор всегда нравился, искренне нравился, возможно, это был второй фактор, помимо обоюдной нелюбви к бабушке, который объединял их.

– Или, может, – папа, поощренный тем, что его шутка зашла, стал развивать свою идею, – трусы семейные из него пошить? Хорошие получились бы труселя! Кр-расные!

И тут бабушка сорвалась. Сергей упустил момент, когда в ней начало проявляться недовольство, обычно он всегда замечал вскипающий в человеке гнев и умел в последний миг предотвратить взрыв, но тут образ кругленького бати в красных трусах, нарисовавшийся перед глазами, отвлек.

– Трусы? Сергей! Ты что такое несешь?! Ты в свое уме?! Это – знамя! Знамя, которое реяло над Рейхстагом…

– Ну, не то самое, Маргарита Иванна… – Отец весь покраснел, а точнее стал почти свекольного цвета, даже лысина.

– То самое! Это – символ! Как вы не понимаете?! Что вы несете? Кого я вырастила?!

– Мама, мама, это шутка… – залепетала мама, легонько прикасаясь к бабушкиному локтю. Это было то робкое прикосновение, которое готово к тому, что локоть сейчас отдернут, а то и двинут им в зубы.

– Шутники! Скоморохи! Какой стыд! И при ребенке! Какой вы подаете пример?!

– Бабушка, не переживайте, я понимаю, что советский флаг… является святыней, – Сергей быстро нашелся, слова легко сложились так, как было надо. – …для нашего народа.

Бабушка коснулась рукой лба, потом глубоко вздохнула, прикрыв глаза (ее морщинистые веки делали глаза похожими на глаза ящерицы; «ящерицы моргают, а змеи нет», – пронеслось в голове у Сергея, к чему, непонятно).

– Вы не понимаете, – сказала она тихо, – как мне больно, как стыдно за вас. Хорошо, что твой отец, – бабушка посмотрела на маму, – этого не слышит.

Дедушка Леонтий Палыч вздремнул в кресле в соседней комнате, его не стали будить, а сами пошли пить чай, шум и крик в кухне его не разбудили: дедушка был совершенно глухой. Выждав несколько секунд, чтобы каждый совладал с эмоциями, Сергей заговорил о том, что у них в школе проводят олимпиаду по краеведению и во время подготовки он выучил много интересной информации о том, как мужественно боролись жители Заводска с фашистами в годы Великой Отечественной войны; пересказал несколько самых героических случаев. Мать и отец смотрели на него с благодарностью, а он на них – с недоумением: «Вот как надо, неужели непонятно?!»

Потом, когда бабушка ушла, флаг засунули туда, откуда достали – за туалетный бачок.

Улетели

Они училась в то время, когда еще выдавали учебники с Лениным, но рассказы о нем уже не читали – пролистывали, приучая детей к великой науке игнорирования: если что-то перестало быть важным, можно просто сделать вид, что этого нет. У дальней стены класса в шкафу на полках стояли пластинки. В той жизни, которая была раньше, пластинки, наверное, слушали. Но к началу девяностых проигрыватель из класса уже исчез. Пластинки привлекли Полину тем, что были вставлены в красивые разноцветные конверты. Многие – с подписями, но часто – столь причудливыми, что трудно разобрать (у Полины вообще с буквами были сложные отношения: едва она запомнила, как они выглядят, так они начали, как будто издеваясь, видоизменяться по-всякому: это называлось «шрифты»).

– Знаешь, что это? – сказала Полина девочке, которая подошла к ней. – Это почтовые ящики фей.

Девочка не спросила у нее, откуда такая информация: о подобном способе проверки достоверности сведений она и подумать не могла – ей было восемь лет, и она поверила.

Это была Олеська Скворцова. Полина запомнила ее по злобно-жалобному взгляду и очень бледному лицу с челкой до бровей (зимой Олеся съездила в санаторий и стала чуть менее бледной, но взгляд не изменился). Еще у Олеси был красивый фартук с «крылышками» на бретельках. Полина выдумала фей в ту секунду, как Олеська к ней подошла – эти крылышки надоумили.

– Раз это почта, значит, им можно написать письмо? – спросила Олеся. Протянула руку, вытащила конверт, сине-голубой с изображением рояля в центре.

Олеське он не понравился, и она поставила его на место. Достала другой – с красивой коротко стриженной светловолосой женщиной на фоне розово-лиловых разводов. Олеська явно залюбовалась ей.

– Ей можно написать?

Поля уверенно сказала:

– Да. Конечно. Можно. Только…

– Что?

– Надо… писать обязательно зеленым цветом! И… никто из взрослых не должен знать!

Полина сказала это для того, чтобы остановить Олесю: пока та будет искать, чем написать записку, уже обо всем забудет. А про взрослых добавила на всякий случай – чтоб Олеська не насвистела об этой выдумке: за вранье Полине могло и влететь. Но как Полина ни надеялась, что все забудется, ничего не вышло: на следующий день Олеська спрятала в конверт записку, а через два дня в классе уже возникла новая религия. Разумеется, правило тут же кто-то нарушил, и мало того – нарушил успешно. Влад сказал, что написал свою записку обычной ручкой, но ее точно прочли и желание его исполнили!

– Я написал: хочу «Турбо»[1] – и вчера мне мама целый блок привезла!

– Ну ты даешь! Разве ж это желание! «Ту-урбо»! Тебе бы его привезли все равно! При чем тут феи! – Олег чуть со стула не упал (он любил кататься на стуле). – Вот я загадал: стать президентом!

Владик засмеялся:

– Разве феи такое могут? Я тоже сейчас напишу, и что тогда?

Он выдрал из тетрадки обрывок листа и принялся калякать на нем. Писал Владик очень плохо, его еле перевели во второй класс (впрочем, как и Полину).

– И я! – крикнула вдруг маленькая отличница Лу. – И я! – Она стала отрывать кусок от бумажки, аккуратно, при помощи линейки, но все же очень торопливо.

– Поздно! Кто первый написал, тот и будет президентом… и это буду я! И вас всех, и тебя, Влад, первого я посажу в тюрьму! Потому что вы на мою власть покушаетесь! А это недопустимо в демократическом суверенном государстве!

Олег жил с бабушкой, которая все время смотрела новости; его родители мотались по заработкам и почти не уделяли ему внимания.

Полина наблюдала за происходящим с восторгом и ужасом. Страннее всего было то, что записки и правда пропадали из конвертов. Полина не очень понимала, куда они деваются, пока однажды не услышала обиженное:

– Это не твоя! Это не твоя фея! – Олеська прямо-таки выдирала конверт с блондинкой из рук у Лолы Шараповой.

Толстая Лола разжала пальцы, но на лице у нее промелькнуло что-то такое… такое…

– Ты меня поцарапала, – мрачно произнесла Лола и показала красный след на руке. – Феи не исполняют желания таких злых, как ты.

– Исполняют! Исполняют! Исполняют! – Олеська метала глазами молнии.

Хмурая Лола отошла к своей парте, села и открыла учебник.