Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Андрей Филимонов — прозаик, поэт, журналист, автор романов «Головастик и святые» (шорт-лист премий «Национальный бестселлер» и «НОС»), «Рецепты сотворения мира» (шорт-лист премии «Большая книга»). Под обложкой сборника «Выхожу 1 ja на дорогу» Филимонов, как в магическом калейдоскопе, дважды прокручивает историю ХХ века. В цикле рассказов о частной жизни — от Гражданской войны на Транссибирской магистрали до парижских терактов 2015-го. А в промежутке — осколки минувшего столетия: торжество сталинской конституции в 1937-м, мечты шестидесятников и застойное пьянство, дауншифтинг как образ жизни, эмиграция… В романе «Рецепты сотворения мира» члены одной разветвленной семьи — люди с разной судьбой: предатели и герои, эмигранты и коммунисты, жертвы репрессий и кавалеры орденов. Дядя Вася погиб в Большом театре, юнкер Володя проиграл сражение на Перекопе, юный летчик Митя во время войны крутил на Аляске роман с американкой из племени апачей… И никто из них не рассказал о своей жизни. Главный герой романа отправляется на берега Леты, чтобы лично пообщаться с тенями забытых предков. «О взыскательном Читателе смело скажу: залпом прочитав книгу рассказов "Выхожу 1 ja на дорогу", он и похохочет, и взгрустнёт, и глубже познает суть жизни, а главное — душой да умом оценит бесстрашное воображение автора, художественную свежесть его прозы, порой эпатажно инфантильную, чаще — по-взрослому умудренную иронию и высокопробный юмор» (Юз Алешковский). «"Рецепты сотворения мира" написаны настолько чарующим — живым, свежим и энергичным — языком, что в процессе чтения вы наверняка не единожды улыбнетесь, а какие-то пассажи вам скорее всего захочется прочитать вслух друзьям или родным» (Галина Юзефович).
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 341
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Филимонов А. В.
© ООО «Издательство АСТ»
Раньше такой хамской погоды не было. Раньше снег был ленивый, падал не спеша, прогуливаясь с неба на землю, как сытый ангел. Но настал октябрь семнадцатого, и погода озверела. Революционный снег царапает человека до крови, словно из разбитых часов кто-то вытаскивает и швыряет вам в лицо колючие колесики.
Время летит впереди человека. Год прошел, как не было, в красно-белой круговерти, зима явилась ранняя и злая даже для Сибири; так всегда бывает на переломах истории, словно бы мало людям других бед.
Метель наскочила на станцию «Тайга» внезапной кавалерийской атакой и загнала пассажирское стадо в маленький душный вокзал. Там было тесно и тоскливо, как в Чистилище. Дымила печь, хныкали дети, ругались незнакомцы. Счастливые обладатели узлов и чемоданов расселись, можно сказать, по нынешнему времени, с комфортом. Путешествующие налегке обреченно переминались с ноги на ногу.
– Зал ожидания у моря погоды, – сказал господин с лицом желтым, как бульварная газета, покосился на стоявшего рядом железнодорожного служащего в форме и ехидно добавил: – А погода навикжелила[1].
Железнодорожный служащий хотел отодвинуться и потревожил соседа.
– Да не елозьте вы, саботажник! – потребовал сосед, мужичок в лисьей шубе, по виду городской крестьянин с запросами. Он взмахнул перед лицом железнодорожника часами так яростно, что чуть не оторвал цепочку. – Двенадцатый час ночи! Где, я вас спрашиваю, поезд? Мне в Омск нужно!
– Телеграфируйте адмиралу. Пусть пришлет за вами катер, – огрызнулся железнодорожник.
– Вы слышали? Слышали, что он говорит? – Взвизгнула лисья шуба. – Это же агент Совдепа!
Голос у мужичка был гнусный… хотелось его обладателя запломбировать в вагон и малой скоростью отправить в красную Москву… пусть там расскажет про свое важное омское дело. Но деваться было некуда, вьюга стучала по входной двери ледяным кулаком. Желтолицый господин возвел глаза к потолку и стал напевать какую-то шансонетку на мотив «Боже, царя храни».
– Зинаида прислала оттуда письмо с японским дипломатом, – нашептывала подруге красивая дама. – Представьте, на Литейном она видела отца Павла в летней одежде, а на шее у него красный короб с игрушками. Прохожие идут мимо, никто не интересуется. Зинаида хотела купить что-нибудь из жалости, подошла, – а это не короб, а гробик, а там младенец, а на нем бумажный венок. Так печально.
В углу сама собой зашевелилась груда синего тряпья, поползла вверх вдоль стенки, вытянулась и превратилась в огромное пальто. Осторожно, как муха из чернильницы, выглянул оттуда некто длинноволосый, заспанный. Лицо совсем юное, раньше бы сказали – студент, а теперь – кто его знает. Голова покрутилась в просторном вороте и нырнула обратно.
– Еще Зинаида написала, что в Москве нельзя купить даже сушеной селедки, а комиссары едят людей. В газетах пишут, что расстреливают, а на самом деле – едят. Так печально.
Синее пальто застонало, дама вздрогнула. Длинноволосый снова высунул голову из ворота, теперь на носу у него были очки в металлической оправе, он воздел длинные руки над головами печальных женщин, словно хотел забраться на убогую люстру. Потом вдруг заколыхался в своем пальто, как в колоколе, и молитвенно взвыл на весь зал:
– Господа! Что вы делаете, вы же все большевики, господа! Посмотрите на себя, вы все большевики!
Пожилой священник в черной штопаной рясе, собиравшийся закусить у буфета неаппетитной серой плюшкой, перекрестился. Офицер с новеньким бело-зеленым шевроном сибирской армии на рукаве громко потребовал:
– Замолчите!
– Все, все большевики, – повторял юноша, раскачиваясь из стороны в сторону и возмущая общественность.
К счастью, это безобразие продолжалось недолго. Из хвоста, змеившегося в уборную, раздался непонятный индейский вой:
– У-у-у! У-лю-лю! Люциферище!
И опять поперхнулся булочкой священник. А через толпу невежливо протолкался молодой человек, который обнял странного длинноволосого субъекта.
– Люцифер, родной, мы-то думали – тебя уже нет, а ты… – он смеялся, но смех его был тревожен и вопросителен.
Дружеские объятия подействовали, юный Люцифер успокоился и, глядя на своего визави сверху вниз, тихо сказал:
– Агасфер.
– Ну! А кто еще! Ах ты, мерзавец, артист из погорелого театра! – воскликнул названный Агасфером. – Пойдем на воздух, там никого, – и увлек друга на дебаркадер.
Я позабыл вкус и запах еды, тяжесть и нежность прикосновений, а вот табачный дым до сих пор воспринимаю физически… хотя это невозможно. Курильщики стоят в тамбуре, снаружи злой ветер гасит всякий огонь, они курят торопливо и печально. Насколько я понимаю, отечество снова в опасности, и в магазинах нет папирос. Некоторые мужчины просят цыганок, которых много в этом вокзале, продать им табак. Воровской жест: два разведенных пальца быстро касаются губ. Цыганки трясут юбками, вентилируя анатомию, и не обращают на них внимания.
Странный лохматый человек в тесном пальто, лопнувшем на спине по шву, выкрикивает, стоя в центре зала, странные слова. «Дяханы и теханы, гоните ваши треханы! Кто не кинет рваного, тот совок поганый!» Хитрый сумасшедший, который свое безумие пытается обменять на какие-то крохи материальных благ. Ему не подают. Он слишком навязчив и нелеп. Размахивает руками, прореха на спине разъезжается. «Вы все работники совдепа! – кричит он, обводя рукой зал ожидания. – Сраные работники совдепа!»
На буфетной стойке лежит кусок серого сыра. Седовласый священник подошел, украдкой понюхал, и его прошибло крупным потом. Утирая лоб рукавом ветхой рясы, вернулся к своему чемодану. Пообедал! Буфетчица храпит рядом с сыром, ей ничего. Ей снятся Черное море, волосатые южане и много денег. Ничто не тревожит ее, не беспокоит.
Нервный гражданин тычет пальцем в кнопку устройства для переговоров с дежурным по станции и кричит: «Нет, вы мне скажите, на сколько времени задерживается поезд до Омска?» Из устройства доносится: «Хрюк-хрюк!» «Товарищ, это безобразие!» – говорит гражданин и отходит. «Что они вам сказали?» – спрашивают две усталые женщины. Он пожимает плечами: «Перестройка!»
«Это ужасно, – вздыхает женщина. – Я слышала, теперь в Москве вообще билетов нельзя достать, все скупили азербайджанцы». «Да при чем тут азербайджанцы! – вмешивается пожилой железнодорожник. – Если на путях заносы». «А что, раньше заносов не было? – кричат обе. – А поезда ходили!»
Поездов нет уже около полусуток (людям кажется, что это много), и все это время у кассы волнуется очередь, в хвосте которой покорно стоят три одинаковых бородатых гнома. На ногах пимы, за плечами лыжи. «Слышь, Петрович, – произносит один. – Пошли уже так. Сто кило́метров всего – дойдем».
Они дойдут, я знаю: сильные, приземистые, их не сдует злой ветер, у них есть ружья, они подстрелят зайца, по-таежному умело разведут костер и будут пировать в пустом холодном лесу. И тот, безымянный, скажет: «Вишь, Петрович, хорошо, что пошли». В прошлой жизни они были партизанами. А я…
На дебаркадере вокзала вьюга пожирала заживо. Часовой трясся от холода у товарного вагона, карауля запертое в нем революционное пение. «Мы жертвою пали в борьбе роковой!» – доносилось из вагона. Агасфер повернул Люцифера спиной к ветру. Синее пальто распустилось парусом, и Агасфер ухватил друга за оба рукава, чтобы тот не улетел.
– Ни зги, – слабо крикнул Люцифер. – No sky, only a snow and a scare on earth…[2] Я больше не буду писать стихов по-русски…
– Ты подожди со стихами, поэт мой ненаглядный. Ты расскажи, как все было. Тебя действительно взяло чека? Маман писала…
– Не чека – мадьяры. Шел по мосту, граната в кармане, не успел выбросить. Кто-то донес. Мадьяры привезли в приют, меня и еще двоих, потом стало шестеро. Заперли в подвале. Расстреливали раненых, приносили их голыми, бросали нам под ноги… An officer like an angel he has no a body now…[3]
– А потом? Ты бежал?
– Нет. Мадьяры сбежали. Матерились всю ночь, утром открыли дверь, кинули гранату. Два студента подняли мертвого офицера, опустили на гранату… взрыв, офицер взлетел… like an angel… Мы живы, мадьяры уехали в грузовике. Мои часы остановились, потом кто-то закричал сверху: господа! выходите! Мы вышли, но были уже не господа, мы стали большевиками, и они тоже, кто кричал «господа!» Я отыскал свое пальто и свою гранату на столе. Люди говорили: надо радоваться, мадьяры ушли, скоро придут чехословаки. Я не знал, чему тут радоваться. Наш дом сгорел… переночевал в каретном сарае. На рассвете вышел – пустота, все попрятались, только едет на велосипеде человек, чекист-часовщик. Я крикнул: почини мои часы, он не ответил, боится, убегает из города. Крикнул ему: я теперь большевик. Он остановился, я вынул гранату, думал, что не получится. Получилось. Колесо на липе. Часовщик улетел. The watch-maker fell in Hell…[4]
– Бедный Люцеферище! – всхлипнул Агасфер.
Ему вспомнился синий июнь семнадцатого года. Адвокатский особняк, знаменитый в городе дом с драконом. Черная липа с вороньим бандитским гнездом набекрень. Деловитые, озабоченные посетители Люциферова отца, у которых все время было что-то неотложное «на повестке дня». Ворчливый почтальон с телеграммами из Петрограда звонит у двери дважды, утром и вечером. Телефон внизу бряцает не переставая. «Всеволод Петрович, из думы… Всеволод Петрович, из совета…» – докладывает горничная. Голос адвоката: «Прошу вас, обедайте без меня». Автомобиль, блестящий, как калоша, «Ля салль», тоже городская достопримечательность, отъезжает сигналя. «Мальчики! обедать!» – зовет адвокатша. Мальчики не хотят есть, они курят по четвертой папиросе, взволнованно ждут и вот – вознаграждены. «Трень-брень» – сигналят у ворот два нежных велосипедных звоночка. Революционные купеческие дочери, Ида и Тося, решились отправиться на пикник. «Полюби эту грудь, эти плечи, но, любя, полюби без любви», – цитирует Люцифер прошлогоднего гастролера Бальмонта, прячет бутылку вина в карман, незаряженный револьвер «бульдог» пихает за ремень, и друзья бегут на улицу, как недавно еще бежали, заслышав шарманку или увидев китайского фокусника. «Bon jour, mademoiselles!» – кланяется Агасфер. «How are you, sweet maids!» – кричит его друг.
Для переправы на остров заблаговременно нанят молодой татарин Муса Ибатуллин. Джентльмены не должны иметь красных лиц и пыхтеть, налегая на весла. Барышни что-то щебечут о текущем моменте, о музыке революции. Люцифер играет неопасным оружием, целит в золоченые кресты. «Каждому из нас, – говорит он важно, – предстоит только одна революция – смерть». Молодой Ибатуллин стреляет глазами, ему нравятся велосипедные костюмы девушек, он высаживает компанию на берег, отчаливает. Они идут по траве, поднимаются на теплый пригорок. Смуглая Ида томно склоняет голову на плечо Люцифера. Смешливая Тося желает бежать наперегонки. У нее легкие ноги и легкое дыхание. Агасфер настигает ее, крича, как апач, Тося спотыкается, падает в высокую траву, он тоже падает, его голова оказывается у нее на груди…
Тьма, метель, он прижимается щекой к колючему ворсу синего пальто, внутри которого надрывно кашляет Люцифер.
– Мы все большевики, – говорит он, откашлявшись. – Надо поджечь вокзал.
Возле кассы начинается драка. Гном Петрович тычками отбрасывает пьяного солдата. «Ты чё-ё!» – шипит солдат и распускает руки. Но гном сильный, он вроде бы не дерется, а солдат падает, раз и другой. Товарищи его, герои мирного времени, готовы броситься на помощь. «Я сам!» – кричит он, скидывает шинель, распоясывает гимнастерку.
Блестящая пряжка с желтой звездой утяжелена снутри оловом (сколько я видел этих драк, этих макушек со звездной печатью). Толпа расступается поспешно. Спящие пробудились, десятки усталых взглядов наполнились нетерпением. Никто не вмешивается. Драка разыгрывается прямо подо мной, я наблюдаю, как кружится над Петровичем блестящий снаряд. Гном вскидывает левую руку, чтобы перехватить ремень, и получает удар справа. Я вижу капли крови в воздухе, это чудо – горячая кровь живых.
Солдат пьян, но ловок. Он танцует со своим дурацким оружием. Дикарь, приносящий жертву. Победно кричит и хлещет Петровича по лицу тяжелой пряжкой. Маленький таежный человек принимает удар за ударом. Кажется, он терпеливо ждет, когда его истязатель выдохнется. Он похож на самоедского идола, которого хлещет-наказывает шаман.
Мне вспоминается настоящий шаман с лицом, занавешенным кожаными ремешками, и большой бубен с железными птицами у него в руках. На сцене Дворянского собрания он заставлял бубен выть голосами духов, а потом прятался в углу, когда зал восторженно аплодировал. Это было в 1912 году от Рождества Христова.
Ремень еще свищет в воздухе, но солдат вдруг бледнеет, остро ощутив тщетность этой драки. Веселое быстрое избиение вдруг превратилось в монотонный ужас. Петрович склонил крепкую мохнатую голову и вслепую, словно Вий, тянется пальцами к горлу противника. Тот снова замахивается, бьет, но удар выходит неточный, бессильный. Солдат бросает ремень и плачет. Сдался. Он уверен, что сейчас будет нечто похуже гауптвахты, может быть, хуже карцера.
Гном подходит вплотную, берет солдата за шиворот и валит на пол лицом вниз. Могучей таежной рукой спускает его портки, и зрители видят обыкновенную задницу героя мирного времени. Петрович поднимает ремень бойца и несколько раз бьет, не жестоко – пряжкой, а по-отечески – кожаной частью.
Дремучие бородатые люди беззвучно выскочили из метели. Часовой у вагона не сумел передернуть затвор обмороженными руками, его убили ударом штыка в живот. На Люцифера и Агасфера наставил винтовку мрачный раскосый юноша, чем-то похожий на лодочника Ибатуллина. «Стоять-молчать!» – приказал он. Нападавшие открыли вагон. Похоже, революционная песня исполнялась не зря, она служила сигналом. «Ну и рожи, – прошептал Агасфер. – Каторга!»
Каиновой печатью были отмечены лица, прыгавшие из тьмы вагона во внешнюю тьму. «Кацо! Битый! Загогулина!» – приветствовали их бородатые, обнимая. Главарь бородатых, крепкий мужик лет пятидесяти, носил каракулевую папаху, явно снятую с мертвой офицерской головы, и белый полушубок с двумя диагоналями отливающих синевой пулеметных лент. В тусклом свете вокзальных фонарей он напоминал Карла Маркса, подавшегося в партизаны.
– Ты кого поймал, Иса? – спросил главарь, приближаясь. – Юнкеров, чё нет?
– Что вы, что вы! – запротестовал Агасфер. – Мы мирные обыватели, мы реалисты, дети рабочих.
– Колоть? – спросил мрачный Иса.
Главарь задумался. Неизвестно, какие «за» и «против» он взвешивал, шевеля губами, но тут заговорил Люцифер. С хорошим английским прононсом, с интонацией опытного чтеца-декламатора, он произнес свой последний импровизированный стишок:
– Антанта! – крикнул Иса и ударил, не дожидаясь команды. Трехгранный штык, коловший еще башибузуков на Шипке, пронзил левую грудь поэта.
Люцифер исчез. Когда мрачный юноша выдернул штык, Люцифер без звука, без слова провалился в темную бездну своего (а на самом деле, чужого) пальто. Он исчез, а пальто стояло, зияло безголовым воротом, словно синий призрак. Убийца испуганно отступил назад, замахнулся прикладом на упрямое пальто. В этот момент налетел шквал ветра, и удивительная одежда, взмахнув рукавами, повалилась набок.
– Ну ты, грешный, шалишь! – проворчал лесной Карл Маркс, непонятно к кому обращаясь, и деревянной коробкой «маузера» ударил Агасфера в висок.
Сколько живых – и ни одного счастливого за все эти годы. Усталые, испуганные, в лучшем случае отрешенные пассажиры томятся в тесной вокзальной пещере с убогой лепниной из звезд и колосьев на потолке. Мухи не переводятся здесь даже зимой. Они ползают по многочисленным отросткам бронзовой люстры, в которую заключен мой дух.
Я засунут в этот бронзовый ужас. За какие грехи? За плохие стихи? Теперь я знаю, что всякий, кто много выпендривался перед смертью, оказывается потом в осветительных приборах. И ведь нельзя сказать, что это навечно. Когда-нибудь люстру снимут и выбросят или отправят в огненную печь на переплавку. Но об этом лучше не думать. Лучше стиснуть несуществующие зубы и наблюдать за тем фрагментом жизни, который еще доступен.
Много лет подряд приходил ко мне со стремянкой и ветошью человечек, наводивший на бронзу лоск. Внизу он был сгорбленный и дерганый, кривобоко сторонился начальства. А поднявшись наверх, по двенадцати деревянным ступеням в безопасную бронзовую исповедальню, сразу начинал жарко ругаться шепотом. Полагаю, что у него дурно пахло изо рта. Его брань была забавна, бредовые инвективы перемежались вздохами искреннего ужаса. Начальники-говна-чайники… ордена на мудя… а-ах… серп и молот в жопу… размандячить всех ракетой… ох-хо-х… поганки плешивые… кукурузники трипперные… чтоб вас мать ебена партия гондоном штопанным удавила… – бормотал человечек и апатично водил мокрой ветошью по моей лампе. Потом он бросал тряпку вниз и долго рассматривал крюк, на котором держалась люстра. «Эх, оборвется», – шептал он с тихой надеждой в голосе и сползал вниз по шаткой стремянке. Он уходил, а мне оставалось размышлять о том, какое беспокойство овладело бы этим городком, если бы я, как настоящий дух лампы, исполнил его желания.
Где его самого черти носили в другое время, какую исполнял он работу, появляясь в моем убежище два раза в год? Я знал по именам, кепкам и лысинам станционных чиновников, которые проходили, беседуя, через зал ожидания, беседовали, проходя, через хаос чистилища. Ксендз Понятовский, старинный друг моего отца, был прав: пургаториум существует. «Для вас, nihilisti, несмертельность души будет малоприятный сюрприз», – говорил этот надменный даже в общении с друзьями интеллектуал-русофоб. «Несмертельность? – усмехался отец. – По-русски говорят “бессмертие”, Игнаций».
И действительно, при жизни я предпочел бы nihilo. Я почти не вспоминаю – ни отца, ни друзей, ни земные любови. А вот надо же, привязался после смерти к этому безъязыкому ругателю, маленькому чистильщику бессмысленных бронзовых ламп. Скучаю по нему, думаю о том, в какое чистилище занесло его самого. Воображаю от нечего делать, что он был уникальным в своем роде пыльных дел мастером, ездившим со своей тряпочкой по железнодорожной ветке от Омска до Томска. Мне кажется, его тихий прощальный вздох «оборвется» действовал, как пила, утончая звенья цепи, связывающей меня с этим миром, приближал отпущение грехов: absolution.
Люцифера звали Леонид Всеволодович Вилленевский, Агасфера – Егор Малых. Друзья закончили томскую мужскую гимназию, отметив это событие полудюжиной черного пива «Крюгер» и расстрелом золотого ангела на крыше иверской часовни.
Стреляли холостыми, но злопамятный ангел все равно отомстил. Люцифер сгинул, пал от руки революционного татарина, Агасферу, можно сказать, повезло. Когда мужичок-лесовичок ударил его по голове, Агасфер кеглей закатился под товарный вагон. Спустя несколько минут возня нападавших была открыта станционной охраной. Заработали пулеметы. Вагон разлетелся в щепки, словно домик глупого поросенка из английской сказки.
Агасфер лежал между рельсами лицом вниз, горячее дыхание пулемета обжигало ему затылок. Неудивительно, что за время короткого боя он возненавидел тех пулеметчиков и ту призрачную власть, которую они защищали. Когда потрепанный отряд партизан был вытеснен со станции, началась привычная сортировка живых и мертвых. Агасфера без всяких сомнений причислили к красным и отвезли в компании трех уцелевших бандитов в местную тюрьму. Почему-то он не протестовал, не объяснял следователю возникшего недоразумения. Гуманный военно-полевой суд постановил всю группу «расстрелять по выздоровлении от ран» (Агасфера, на его счастье, зацепило какой-то щепкой).
Проволочка оказалась спасительной. Рождественской ночью в городок вошли на лыжах советские башкиры и переменили власть. Так Егор стал героем Гражданской войны.
Он вернулся в родной город и посвятил молодое сердце задорному делу истребления ангелов. Они, как положено, были невидимы, зато Егор – последователен и вездесущ. К 1936 году ни церквей, ни мечетей, ни молельных домов не осталось в бывшем губернском центре. Егор лично закладывал адские машины в основание городского собора, адским пламенем горел на работе (любил жечь бороды упрямых священников), в газетах подписывался псевдонимами Безбожник, Красный Сатана и др.
Выступал на митингах перед трудовой молодежью, зажигательно провозглашая наступление новой эры. Начиналась его речь обычно и монотонно, как всякая революционная шарманка, но в какой-то момент оратор поднимал взгляд к потолку, и, если видел там люстру, тело его выгибалось дугой. С полминуты оратор молчал, подергиваясь, а затем швырял в зал бумаги и начинал хрипло выть, побивая кулаками гулкое дерево трибуны: «МЫ ВСЕ, ВСЕ, ВСЕ БОЛЬШЕВИКИ!»
Накричавшись, он падал поперек красной скатертью накрытого стола, и тогда его почтительно уносили в служебный автомобиль, черный, как калоша «Ля саль».
Город назывался Томск по имени реки Томь, несущей из темного прошлого в светлое будущее промысловое изобилие осетровых, сиговых и хариусовых, чьи групповые фотографии регулярно публиковались в местной газете. Передовики рыбозаготовки рапортовали: наши сети притащили 150 % сверх плана! Душа радовалась этим цифрам: один, пять, ноль. К сожалению, в текущем моменте наблюдались отдельные недостатки – гастрономы зияли пустотой, на продуктовые книжки нельзя было отоварить ни рыбы, ни мяса, ни масла, ни жира.
Поэтому у нас в городе все думали о еде. Кроме ссыльного поэта Николая Клюева, ожидавшего смерти. И одного товарища из бюро горкома, мужеложца, который накануне, в пьяной компании, расхаживая по комнате голым, налепил на лоб портрет Сталина и бездарно изображал грузинский акцент. Утром, проспавшись и вспомнив вчерашнее, он застрелился без всяких колебаний. Кроме этих двоих, остальных граждан посасывали голодные мыслишки.
Шел второй день шестидневки десятого месяца непрерывки двадцатого года Пролетарской революции. Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров, комсомольцы допризывного возраста, думали о еде, превозмогая удушье. Они в противогазах шлепали по раскисшей от дождя грунтовке, тянувшейся вдоль колхозных полей. Каждые сорок пять минут, как положено по инструкции, они срывали резиновые маски и падали на землю с разинутыми ртами. Позади них ехал в телеге смотрящий товарищ из Органов, который, хотя и дрых всю дорогу, намотав вожжи на сапог, но был так страшен даже во сне, что комсомольцы не смели жульничать и дышать без противогаза. Товарищ, по фамилии Иванов, лежал головой на мешке с сухарями, и если ему казалось, что Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров недостаточно выглядят молодцами, то на привале он им пожрать не давал.
Если честно, в этот поход-переход (восемьдесят верст пешкодралом) они отправились только затем, чтобы хоть раз в жизни налопаться от пуза. В ихнем педагогическом училище столовка закрылась еще в мае – по причине вредительства. В других столовках ихние талоны не принимали. В магазинах и кооперативах требовали живых денег. Или предлагали ишачить грузчиками за буханку хлеба в день. А как грузить, не подкормившись? Последние силы уходили на онанизм. Маслов, самый умный парень в общаге, вытирая липкие пальцы о штаны, приговаривал: и чё нельзя так брюхо нагладить, чтобы жрать расхотелось?
Он был такой умный, что иногда казался врагом народа. Классово чуждая душа угнездилась в его теле. Утром Маслов подолгу сидел в одних трусах перед картонным радиорупором, дул внутрь и чихал от поднявшейся пыли. Когда радио начинало разговаривать, он хихикал, как ребенок: и-и-и! «Моя мечта – побывать в Мавзолее и увидеть вас, товарищ Сталин!» – хрипел рупор голосом пионерки. «И-и-и! – смеялся Маслов. – Время такое!» Объяснял, что смех помогает от голода.
Летом Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров ходили побираться на Каменный мост, шугнув оттуда волосатого, по фамилии Клюев, деда, известную сволочь, научившую поэта Есенина молиться богу, отчего тот помер молодым. За такие дела советская власть укатала Клюева в Сибирь, рассчитывая, что он скоро протянет ноги в местах не столь отдаленных. Только дед оказался живучий. Да и несознательный народ из жалости подавал деду копеечку, а в протянутые кепки молодых комсомольцев плевал с брезгливой гримасой. Поэтому Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров от полной безнадеги скоро начали воровать и, дважды попавшись, были вызваны в райком, где секретарь Янкелевич их спросил: «Ну что, бандиты, в исправдом хотите?» Гриневский пробурчал, что в исправдоме, поди, каждый день хлебают баланду, а здесь, на свободе, подохнешь, опухнув, и никто пальцем не шевельнет. Искренность этой жалобы развеселила секретаря.
«Я вижу, – сказал он, – что голодное брюхо к марксистско-ленинскому учению великого Сталина глухо. Ладно, преступники, будет вам желудочный пир, если докажете, что кишка не тонка». «Это как?» – спросил осторожный Сенников.
Янкелевич объяснил: «Вас пятеро, с точки зрения народного судьи, вы – банда. Но у меня вы станете звездой Осовиахима. В преддверии юбилея великого Октября вы наденете газовые маски на свои тупые головы и преодолеете трудности в пешем походе. Пусть увидят наши враги, что советская молодежь готова к химической войне. В награду получите два царских обеда, один по прибытии на станцию, другой – из дальних странствий возвратясь…»
– Подъем, дохляки! – заорал товарищ Иванов и зевнул. – Гондоны – в сумки, достать конституцию!
Они свернули с грунтовки на проселочную дорогу и сразу утонули в жидкой земле, разливающейся до горизонта, как черное море унылого цвета, где, словно парус одинокий, маячил розовый транспарант с белыми буквами: колхоз имени товарища Эйхе. Вот сюда им и надо было. Веселый секретарь Янкелевич повесил на них нагрузку – по дороге в Тайгу знакомить неграмотных колхозников со сталинской конституцией, которая на тот момент остро нуждалась в рекламе. Молодая и неопытная, она привлекала иностранцев, особенно французских товарищей, типа Селина и Роллана, понимающих толк в извращениях. Этим месье у нас почти всё нравилось, кроме того, что противогаз в СССР назывался «изделие номер 1», а презерватив – «номер 2». Система ценностей, предлагаемая советской резиновой промышленностью, смущала рациональные западные умы. Наши иностранные друзья, при всём уважении к сталинской конституции, не могли поверить, что противогаз для молодого человека на самом деле важнее презерватива. Не верили и требовали доказательств. Поэтому и топали сейчас в Тайгу Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров, чтобы личным примером убедить сомневающихся комрадов.
Нелегкая задача, адски трудная. Что там иностранцы, если даже товарищ Иванов, плоть от плоти трудового народа, и тот не верил, глумился над героями Осовиахима и всю дорогу, когда не спал, шутил про гондоны с глазами, гондоны с хоботом и тому подобное.
Однако Гриневский, Сенников, Михалков, Кунгуров и даже умный Маслов этих шуток не понимали. Отупевшие от голода, они облизывали изнутри свои маски, наполняя рот горечью талька. На последнем привале совсем уже задроченный Михалков жалобно попросил у товарища Иванова сухарик, но тот (в шутку) велел Михалкову сосать у гортоповского коня. И обещал выдать двойной паек в случае, если ему шибко понравится беседа с колхозниками.
Маршал Демид, военный министр Монгольской народной республики, стоял у окна спального вагона, пытаясь самостоятельно прочесть название станции. Демид уважал великий могучий русский язык, но угловатая кириллица, похожая на дурацкую игру «городки», не нравилась министру. Однажды он пролистал советский букварь, выданный офицерам генерального штаба по инициативе маршала Чойбалсана, и после этого мучился кошмарами, в которых его внутренности пронзали острые, как вилы, ЖИ-ШИ и ЧА-ЩА.
– Что там написано? – кивнул на станционную вывеску маршал, обернувшись к секретарю-переводчику Момбосуруну.
– «Тайга», – ответил секретарь с поклоном.
– Плохое название. Долго еще мы будем здесь стоять?
– Капитан обещал отправиться в путь до захода солнца, – Момбосурун дипломатично лгал. Он ни о чем не спрашивал начальника поезда (который носил военную форму и действительно напоминал капитана), потому что этот монстр не испытывал почтения ни к кому. Он даже маршала, военного министра, осмеливался громко, во весь голос, называть «желтожопой обезьяной».
Отношения испортились в самом начале пути. А виноват майор Доржиев, начальник охраны, горячий человек, отказавшийся дать русскому денег. Когда пересекли границу, начальник поезда пришел к майору и заявил, что дорога до Москвы занимает две недели, поэтому на закупку продовольствия для свиты военного министра необходима тысяча долларов. Майор посчитал в уме и ответил, что на эти деньги можно две недели кормить свиту маньчжурского императора Пу И.
– Значит, нету денег? Ну, хорошо! – кивнул начальник.
И нагадил. По его приказу кухня вагона-ресторана начала готовить исключительно рыбные блюда. Кривые жареные селедки с пригорелой мучной коркой, словно ржавые ножи, вонзались в спину советско-монгольской дружбы. Тонкое издевательство. Начальник поезда знал, что благородные чингизиды брезгуют обитателями озер и рек, никогда не едят их и вообще не подходят к воде.
Русские умны и жестоки, думал Момбосурун, поэтому они строят коммунизм. О том, чтобы предложить Демиду уху из вагона-ресторана, он даже не думал.
До Иркутска кормились запасами вяленой конины. Потом майор Доржиев отправился в штабной вагон и предложил начальнику поезда триста долларов. Тот ответил, что продукты сильно подорожали в связи с раскрытием троцкистского заговора, и теперь питание для монгольской делегации стоит полторы тысячи. Секретарь-переводчик Момбосурун начал подозревать, что начальник поезда является тайным агентом маршала Чойбалсана, который давно рвется к единоличному правлению страной. Маршал Демид был последним препятствием на пути властолюбца. Он возражал против перехода страны на кириллицу. И, что самое страшное, – он уже двое суток ничего не ел.
– …вот зонтик, например, построен в подражание грибу, а курящаяся трубка напоминает вулкан, механизмы же, в которых железные палки бегают туда и назад, это образ соития тел… – сумасшедший говорил как по писаному. Едва только Маслов закончил бубнить десятую главу конституции, и товарищ Иванов разрешил колхозникам задавать вопросы, как поднялся со своего места во втором ряду невероятный старик в рваной телогрейке и погнал какую-то муть. Он говорил о том, что труба граммофона похожа на ухо, а еще на ухо похож пельмень, что изобретатель отражает природу в зеркале мозга и достает реальные вещи из своих снов, что пятилетка есть сон Сталина и так далее. Слушатели оцепенели. Собранные в конторе колхоза на лекцию, как грибы после дождя, они сохли, как зонтики. У них были закрытые темные лица. Они тесно сидели на скамейках, глядя в пол. Маслов подумал, что зонтики имени товарища Эйхе совсем непохожи на колхозников из кино, которые поют и пляшут в кузовах быстрых грузовиков. Эти молчали, и только старик буробил свое:
– …ничего нового нет в природе, каждый год наступает весна, потом лето, потом осень, потом зи…
– Ма-алчать! – взвизгнул Иванов, и старик дисциплинированно оборвался на полуслове. – Какой у тебя вопрос?
– Сапоги, – ответил старик.
– Что «сапоги»?
– Я не говорю: картошка, чтобы есть. Я говорю: сапоги, чтобы работать.
Иванов посмотрел на члена правления колхоза.
– А где я возьму? – развел руками член.
– Пошли отсюда! – приказал Иванов комсомольцам.
Выйдя на крыльцо, Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров тяжело вздохнули и сунули головы в противогазы. О сухарях никто не заикнулся.
Дорога в Тайгу дурна и пустынна. Нет ни указателей, ни верстовых столбов. Тяжелые телеги прорезали в теле дороги две колеи. Попадая в колею, идешь, словно канатоходец, мелкими осторожными шагами.
Третий час моросит противный дождь. Снаружи морды противогазов кажутся заплаканными, изнутри через круглые стеклышки почти ничего не видно. Умный Маслов, который читал Жюля Верна, воображает себя капитаном Немо в подводной лодке, наблюдающим дно океана сквозь иллюминатор. Это коварные англичане взорвали Тибет и выкопали тоннель под Гималаями, чтобы превратить СССР в Атлантиду. Набежавшие волны внезапно сомкнулись над советской землей.
А ведь товарищ Сталин не раз предупреждал по радио, что враги не дремлют. Но мы потеряли бдительность, граждане великой страны повели себя как сонные тетери. И, в наказание за свою расхлябанность, стали рыбами с размокшими продуктовыми книжками, которые невозможно отоварить, а кислородные книжки мы еще не получили, поэтому задыхаемся под водой.
Но положение еще можно исправить, если спасти товарища Сталина, который носится по мировому океану, рассекая волны трибуной Мавзолея. Маслов спешит на помощь. Он поднимает свой Наутилус из бездны, раздраивает люки, вдыхает свежий воздух и говорит… нет, он не может представить себе этого разговора. Он спасет вождя молча, а потом они вместе отправятся воевать с англичанами. Сталин будет смотреть в перископ, и, как только появятся на линии горизонта под черными зонтами дыма британские дредноуты, Сталин скажет «плы!». Маслов зарядит пушку и дернет за спусковую веревку, он будет заряжать и дергать, еще и еще, пока не потонут дредноуты, и Британская империя перестанет быть владычицей морей.
Тогда они причалят к берегу, и Маслов попросит отпустить его из комсомольцев обратно в индийские принцы. Ведь он, на самом деле, индийский принц, он едет на любимом слоне, а рядом, покачивая хоботами, как маятниками, бредут еще четыре элефанта. Принц Немо ложится на землю. Пусть меня растопчут. Такая кончина – подарок судьбы. Если умираешь под тяжестью слоновьей ноги – твоя следующая жизнь будет легкой. Но что это? Слоны предательски падают на землю и сбрасывают маски. Кто-то наклоняется к Немо и сильной рукой отрывает у него хобот.
– Хуй с вами, дохляки, – говорит Иванов. – Пока никто не видит, лесом можете идти без гондонов.
Стоя у окна спального вагона, голодный военный министр Демид размышлял: не пора ли сдаться, поступиться принципами и перейти на кириллицу? Он точно знал, что в русском алфавите 33 буквы. Именно такое количество самолетов и танков обещал монгольской армии нарком Ворошилов, если страна откажется от старой уйгурской письменности. 33 самолета и 33 танка. 33 банки мясных консервов в год обещал каждому солдату нарком Микоян. 33 миллиона рублей на развитие коневодства обещал Наркомат финансов.
Конь, думал Демид, гораздо лучше паровоза. Когда летишь по степи и чувствуешь нестерпимый голод, всегда можешь надрезать своему скакуну вену пониже уха, припасть к ране губами и жадно сосать горячую кровь. Конь ничего не заметит, если всё сделаешь быстро и правильно. Проклятый начальник поезда, чтоб ему сдохнуть и переродиться в мире голодных духов, чтоб ему до конца кали-юги пить кипяток из паровозного котла! За спиной у маршала деликатно откашлялся секретарь-переводчик.
– Что тебе?
– Ваша речь для слушателей академии РККА. Скоро Москва, г-н министр, а Вы еще не изволили с ней ознакомиться.
Хитрое намерение секретаря было очевидно: он надеялся отвлечь Демида от сердитых голодных мыслей, ухудшающих карму.
– Дай сюда, – маршал просмотрел текст. – «Всему миру известно о той стремительности в натиске на врага, которую в свое время проявляла армия Чингисхана. И сейчас, стоя на пороге возрождения Монголии, мы укрепляем в нашей армии эту прекрасную черту чингисхановских войск…» Послушай, Момбосурун, как поступил бы в нашей ситуации великий Темуджин?
– Мне кажется, я знаю, – ответил секретарь и вышел из вагона.
Пятнадцать минут спустя на кухне вокзального ресторана происходила сделка. Момбосурун покупал ящик американской свиной тушенки SPAM у шеф-повара, к голове которого приставил свой револьвер майор Доржиев. Оружие он достал не сразу, а лишь после того, как жрец гастрономии запросил по 150 рублей за банку консервов, а секретарь-переводчик, посмотрев в свою записную книжечку, сообщил, что цена завышена почти в десять раз.
Хотя товарищ заведующий вокзальным рестораном стоял рядом, буквально в двух шагах, товарищ Иванов, не стесняясь этого факта, благим матом орал на всю территорию. Он кричал, что НКВД – это оплот законности в море экономического блядства, что горотдел внутренних дел за свой счет на своем транспорте доставил в Тайгу лучшую тушенку из Америки, которая называется SPAM, и все это ради молодых героев Осоавиахима.
А вредители, окопавшиеся на станции, ничего не придумали умнее, чем спиздить консервы!
– Вредитель! – кричал товарищ Иванов, хватаясь за кобуру. – Ты что тут делаешь?! Тебя сажать нельзя. Тебя расстрелять надо! Ты даже на Северном полюсе будешь воровать у советской власти!
Когда от нечеловеческого напряжения горла он наконец задохнулся и взял паузу, толстый, но бледный, товарищ заведующий спокойно объяснил, что консервы вовсе не украдены, а реквизированы военными монголами из специального поезда, который стоит на запасном пути. Монголы уплатили долларами по курсу и дали расписку. Заведующий протянул Иванову сверток.
– Валюту я передаю лично вам, – сказал он. – Вместе с распиской, которую они накорябали на своем языке, и там все равно нихера непонятно. А вы сами решайте, что с этим делать.
– Сколько здесь? – спросил Иванов.
– Я не знаю. Вы потом посчитаете. Да спрячьте! Не вертите в руках.
Товарищ Иванов послушался и убрал сверток в карман. С этого момента он сделался задумчив и как-то не до конца в себе уверен. Через плечо оглянулся на Маслова, Гриневского, Сенникова, Михалкова и Кунгурова, которые без сил лежали в привокзальной грязи под памятником Сталину.
– А с этими пидорами мне что делать?
– Героев накормим кашей. Они будут довольны.
И оказался прав. Как всегда, в голодные времена бывают правы люди, состоящие при еде. Их глаза наполнены знанием и печалью. Знанием рыночных цен и печалью о том, что не все продукты можно реализовать на черном рынке.
– Накормим, – вздохнул заведующий.
Героев усадили за длинный стол в углу ресторана и отгородили ширмой. Уж очень они были грязны. Официантка принесла пшенку, сдобренную кукурузным маслом, черный хлеб, соленые огурцы, позавчерашний творог и графин водки – для Иванова. Он выпил большую рюмку и закурил. Смеялся, пуская в лица осоавиахимовцев струйки дыма.
– Какая у нас молодежь, а! – кричал он. – Досюда дошли! В противогазах! Они вообще куда хочешь дойдут. Хоть до Северного полюса. А?
– Дойдем, дяденька, – соглашался счастливый Михалков.
– Доходяги! – хохотал Иванов.
Официантка закатывала глаза, понимая, что чаевых эти сумасшедшие не дадут. Товарищ Иванов веселел от водки и взятки. Гриневский, Сенников, Михалков, Кунгуров и даже умный Маслов пьянели от еды. Они взяли по четвертой порции, когда товарищ заведующий вошел в зал четким военным шагом, словно только что вспомнил важный факт из своей биографии. В этот момент он был значительно бледнее гипсового памятника перед вокзалом. Отослав официантку, заведующий склонился к Иванову:
– Мы пропали, – сказал он. – Монголы нажрались тушенки и умирают.
– Чего?
– Того! Они отравились.
– Спам, – догадался Иванов. – Американское говно.
– А обвинят нас.
– Вредители!
– Хуже всего, что, кажется, помер их главный. Генерал в таком красивом кителе. Остальные еще живы, но это неважно.
– Вредители! – сказал Иванов. – Нужны вредители. Срочно. Пойдем поищем.
Он выудил из миски самый большой огурец, подмигнул комсомольцам, взял под локоть заведующего и удалился. Кроме умного Маслова, никто из героев не отвлекся от еды.
– Повезло нам, дуракам, – сообщил Маслов товарищам. – Не каждому так в жизни везет.
– А чё? Чё стряслось-то? – чавкая, спросил Михалков. Остальные ели, молча глядя в тарелки.
– Ничего. Ты лопай, лопай. Интересно, что такое «спам»?
– Тебе же сказали, что́ это, – вдруг поднял голову Гриневский. – Вредительство. Или повторить? – Он стукнул кулаком по столу зло, но не очень сильно, чтобы не расплескать кашу.
– Спокойно, братан, я слышал.
– Вот и слушай ухом, а не брюхом. И нечего лыбиться! Да, нам повезло. Живем в самой лучшей стране, в самое лучшее время…
– Ага, в обеденное, – уточнил Маслов, не боясь, что его побьют. Всеми овладела сытость. Довольные лица товарищей расплывались, словно отражения в самоваре. Гриневский хотел было грозно нахмуриться, но вместо этого громко икнул.
– Ой! – сказал Гриневский, и все начали смеяться. Веселье безудержно распирало юношей. Сенников поперхнулся горбушкой. По грязным его щекам катились слезы, а из ноздрей во все стороны летели хлебные крошки. Давясь хлебом, смехом и внезапно пришедшей мыслью, он просипел:
– Про нас… эта… в газете… напишут!
И не ошибся. Через два дня «Красное знамя», печатный орган горкома партии, сообщило о том, что посвященный 20-й годовщине Октябрьской революции переход в противогазах до станции Тайга успешно завершился. Героев отмыли в бане, после чего секретарь Янкелевич лично пожал им руки.
Они гордились фотографией в «Красном знамени». Маслов, Гриневский, Сенников, Михалков и Кунгуров стояли на снимке плечом к плечу, одинаково одетые и неотличимые друг от друга в противогазах. Сами-то они, конечно, знали, who is who, и тыкали пальцем в газету, небрежно вытащенную из кармана во время танцев: да вот он я – слева. Благодаря этой публикации к ним пришла слава, им открылся вход в женское общежитие, и все они, кроме Маслова, лишились невинности еще до Нового года.
Мы тоже обратили внимание на фото в газете и отметили для себя, что каждый из этих мальчиков с хоботом похож на индийского бога Ганеша, исхудавшего в условиях обострения классовой борьбы. Подтекст был очевиден: СССР нацелился на Индию и собирается вырвать ее из когтей британского льва.
Таким образом мы расшифровывали каждую газетную публикацию. Например, сообщение о внезапной смерти военного министра Монголии на станции Тайга. ТАСС уполномочили заявить, что маршал Демид отравился консервами. Ни один вдумчивый читатель (нас еще оставалось в городе неарестованных около тридцати человек) не поверил в эту историю. Большинство из нас, переводчиков с советского на русский, прочли заметку следующим образом: мясные консервы ни в коем случае нельзя покупать, даже если они вдруг появятся в продаже. Самые проницательные решили, что ТАСС предсказывает войну с Америкой.
О том, что в один из этих октябрьских дней у нас в городе был расстрелян поэт Николай Клюев, мы, разумеется, не знали.
Хорошие люди редко дружат с головой.
Участковый Михалков был хороший сотрудник, но беспамятный. После контузии он жил вне времени, постоянно забывая год-месяц-число, и это ему создавало, конечно, большие трудности при оформлении протоколов. Еще ничего, если ошибался на месяц-другой. Кому какое дело, вышибли инвалиду последний глаз у пивной на Сулеме в мае или июне? Никакой разницы, с точки зрения отчетности. Но ведь бывало, что участкового заносило в далекое будущее, в какой-нибудь 1966 год. И что с таким документом делать? Куда его подшивать?
– Мудило! Фантаст сраный! – кричало на Михалкова начальство районного отделения, которое само пороху не нюхало, потому что было сопливым двадцатилетним лейтенантиком из нового поколения пустоглазых карьеристов, заменивших настоящих мужчин, от которых после войны остались рожки да ножки.
Михалков не любил этих щенков с высшим образованием и хорошим почерком. Хотя дело было не в почерке и не в образовании. Точно также он не любил неграмотных и необразованных, несудимых и несмышленых, недобитых и неженатых, неверующих и несознательных, некрасивых и несерьезных… Список мог бы получиться длинным, как Большая советская энциклопедия. Проще сказать, что Михалков не любил никого. Но не в том смысле, что испытывал ненависть – он просто не имел любви абсолютно ни к кому из живущих. А к кому имел – те были уже не жильцы. Он так и говорил, сидя вечерами на березовом пне у своего подъезда, когда соседи с ним почтительно здоровались:
– Всякое говно живет на свете! Я удивляюсь.
Конечно, его боялись до усрачки. Хотя он почти никогда особо не зверствовал. Бил только по делу – для повышения раскрываемости. А в свободное от работы время считал себя последним хорошим человеком на Земле. Как многие после войны. Как, впрочем, и до нее.
В памяти Михалкова эта война осталась волной земли, накрывшей его в блиндаже в момент телефонного разговора со штабом. Придавленный потолком, он двое суток, пока его не откопали, лежал, прижимая к уху тяжелую эбонитовую трубку. Ухо пришлось ампутировать. С тех пор Михалков, если что и ненавидел, так это – телефоны. Заставить его позвонить было невозможно. Он лучше сбегает два километра туда-сюда, чем снимет трубку.
С одной стороны, всё это, конечно, странно, а с другой стороны, у них в отделении все были психованные, контуженные, прошедшие через мясорубку. Начальство только и делало, что искало подходы к подчиненным. Когда Михалков однажды заехал в XXI век и датировал протокол 2018 годом, начальство, схватившись за голову, придумало метод:
– Значит, так! – приказало оно. – Утром дома отрываешь листок календаря и кладешь в штаны, отправляясь на работу. Когда составляешь протокол, достаешь листок из штанов, сверяешься и переписываешь. Понял, блядь?
– Понял, блядь! – ответил Михалков, удивляясь тому, что пустоглазые карьеристы могут быть умнее настоящих мужчин.
В тот день он так и поступил, как велело начальство, – оторвал листок и засветил в глаз коммунальному скандалисту Валере, который осмелился вякнуть, что календарь висит на стене для всех, как древо жизни, и нехер его ощипывать раньше времени.
– Времени нет, – ответил Михалков, переступая через Валеру, и пошел на работу.
Точнее, в соседний подъезд, откуда вчера поступило заявление, требующее разбирательства и оформления. Михалков спустился со своего четвертого, прошел двадцать метров и поднялся на ихний четвертый, где постучал и, когда ему открыли, представился женщине, которая его, конечно, знала, и он ее тоже, но так было положено, хотя он и не понимал – зачем.
– Участковый Михалков, – сказал он. – Вы Гребенюк Вера Андреевна?
– Я.
– Дата рождения, – он достал из планшета лист бумаги и начал записывать.
Она сообщила ему дату рождения. Немолодая уже.
– Где прописаны?
Она назвала адрес.
– Образование?
– Высшее.
– Вы написали в заявлении, что ваш муж, Гребенюк Андрей Лазаревич, неслучайно упал из окна, а кем-то был вытолкнут с преступным умыслом. С чего вы это взяли?
– Подозрительно это, – сказала Гребенюк. – Он никогда не падал из окна, а в тот день упал и разбился. Я хотела, чтобы вы разобрались…
– Пройдемте на место происшествия.
Она повела его в кухню, указала на подоконник:
– Вот здесь это было.
– В котором часу?
– Вечером.
– Точнее.