Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
ОНИ — КАК ЛЮДИ, ТОЛЬКО СДЕЛАНЫ ИЗ КРЕПКОГО ДЕРЕВА. ИХ МАЛО, ОНИ ПРЯЧУТСЯ. ИХ ЖИЗНЬ — ТАЙНА. КОГДА-ТО, 300 ЛЕТ НАЗАД, ИХ НАЗВАЛИ «ИСТУКАНАМИ» И УНИЧТОЖИЛИ ПОЧТИ ВСЕХ; УЦЕЛЕЛИ НЕМНОГИЕ. В провинциальном городе Павлово происходит странное: убит известный учёный-историк, а из его дома с редчайшими иконами и дорогой техникой таинственный вор забрал… лишь кусок древнего идола, голову деревянной скульптуры Параскевы Пятницы. «Человек из красного дерева» — поход в тайный мир, где не работают ни законы, ни логика; где есть только страсть и мучительные поиски идеала. «Человек из красного дерева» — парадоксальная история превращения смерти в любовь, страдания — в надежду. Это попытка — возможно, впервые в русской литературе, — раскрытия секретов соединения и сращивания славянского язычества с православным христианством. И, конечно, это спор с Богом. Потому что человек, созданный по подобию Бога, не может не вступить в конфликт со своим создателем.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 593
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Рубанов А.В.
© Бондаренко А.Л., оформление
© ООО “Издательство АСТ”
В начале весны, в последний день масленичной недели, в нашем городе произошло ограбление и убийство.
Трагически кончил жизнь известный, уважаемый человек, историк – искусствовед Пётр Георгиевич Ворошилов, 65-летний обладатель коллекции старых икон и других редкостей, имеющих отношение к религии.
Одинокий житель благополучного района, хозяин собственного большого дома.
Крепкий, без признаков стариковской дряблости, в прошлом – перспективный московский учёный, кандидат наук. Затем – конец карьеры, переезд из Москвы сюда, на родину, в город Павлово – и вот: смерть.
Поздним вечером преступник разбил окно, влез в дом и похитил редкий предмет: часть деревянной статуи, голову женщины.
Деревянная голова хранилась в особой стеклянной витрине, которую злоумышленник также разбил.
На шум из спальни выбежал хозяин дома.
Что произошло дальше – никто не знал. Петра Ворошилова нашли мёртвым возле разбитой витрины.
На пульте дежурного по городу был отмечен звонок: Ворошилов успел сообщить о вторжении то ли непосредственно перед встречей с похитителем, то ли сразу после неё.
Следов насилия на теле не отыскали; по официальному заключению, несчастный умер от обширного инфаркта.
Таким образом, юридически случай не попадал под определение убийства – но городская молва постановила по-другому.
Учёного искусствоведа ограбили и убили – так решили люди.
Многие в городе интересовались этим происшествием. И я тоже.
Ворошилов был местный, н а ш е н с к и й. В своё время он считался небольшим столичным светилом, несильно, но полезно согревающим издалека свою малую родину. Искусствовед Ворошилов много лет разнообразно помогал городскому краеведческому музею. Он был одним из тех, кто добился сохранения исторической части городской набережной: ходил по инстанциям, по высоким кабинетам. Известно было, что Ворошилов персонально помог нескольким молодым людям, выходцам из нашего захолустья, действительно талантливым ребятам, поступить в лучшие московские университеты.
Однако широкая публика почти ничего не знала про Ворошилова.
Он выглядел просто как благополучный пожилой дядька, владелец кирпичного коттеджа. Он походил на чиновника средне-высокого уровня, ушедшего на заслуженный отдых, или на полковника в отставке.
Сверкнув в столице, сделав судьбу – человек вернулся домой, изнурённый житейскими бурями, – чтобы, может быть, прожить ещё одну жизнь.
Но не прожил.
Делом об ограблении занялся самый опытный следователь городской полиции Вострин, а в помощь ему дали оперативника Застырова, также – мастера в своём деле.
Что касается меня – я оказался замешан случайно.
Меня зовут Антип Ильин.
Я простой человек, деревянных дел мастер, столяр-краснодеревщик, и меня вовлекли в расследование гибели историка Ворошилова по причине профессиональной принадлежности.
Мне, как и другим жителям города, было важно, чтобы преступника нашли и наказали.
Никому не нравится, когда рядом происходит грабёж, наглый и беззаконный поступок; если сегодня вломились к соседу – завтра могут вломиться к тебе.
Я знал погибшего Петра Ворошилова, но не близко. Видел несколько раз – на городском рынке, в кинотеатре, на набережной.
Два года назад Ворошилов прочитал в нашей городской библиотеке лекцию о древнерусском храмовом искусстве, и так вышло, что я посетил ту лекцию, и она произвела на меня большое впечатление. Ворошилов показался мне талантливым специалистом, говорил интересно, видно было, что он увлечён, любит свой предмет всерьёз; его глаза горели. Послушать лекцию собралось немного желающих, в основном – пенсионеры из рядом стоящих домов, но зато приехало местное городское телевидение и показало сюжет про Ворошилова в вечерних новостях.
Тогда, два года назад, после лекции, я отыскал профиль Ворошилова в популярной социальной сети Newernet. Ворошилов редко обновлял информацию на своей странице, никаких записей не оставлял, только ссылки на свои статьи и редкие фотографии; среди них я увидел фотопортрет дочери Ворошилова.
Из любопытства я отыскал профиль дочери.
Её звали Гера, полное имя – Георгия, двадцать восемь лет, из Москвы; художник.
Я заинтересовался ею.
Гера Ворошилова активно пользовалась социальными сетями, публиковала фотографии своих работ: галлюциногенные орнаменты, спирали и концентрические круги, а иногда просто нагромождения пятен; картины показались мне образчиками абстрактного искусства и вызывали чувство тревоги, неразрешённой загадки; лично я не любитель такой живописи, не понимаю её. Насколько я понял, Гере Ворошиловой удавалось продавать свои работы, пусть за небольшие деньги, однако на хлеб и краски хватало.
Геру Ворошилову нельзя было назвать красивой. Уж не знаю, сильно ли она правила свои снимки в фотошопе, прежде чем обнародовать. Чуть широко расставлены глаза, узкие губы и крепкий, почти мужской подбородок с прорезанной продольной ямкой. Слабый плечевой пояс, сами плечи – острые, грудь маленькая, ноги стройные, но отнюдь не модельной длины; худенькая, миниатюрная девушка с умными глазами и приятной улыбкой. Одета всегда концептуально, со вкусом и вызовом, но без перебора.
Ни на одном фото, даже на постановочных профессиональных портретах, я не увидел дорогих украшений, бриллиантов в золотых оправах, и вообще, по многим косвенным признакам видно было, что Гера Ворошилова едва сводит концы с концами.
Богема, она принадлежала к богеме, все её следы в Сети, фотографии, тексты, ссылки – всё указывало на её специальный, особенный образ жизни; например, она работала до утра, а затем спала до полудня.
Помимо фотографий картин и фоторепортажей с вечеринок она вывешивала часто и небольшие тексты, записки. Я внимательно прочитал и обдумал все. Из записок следовало, что сама о себе как о художнике она невысокого мнения. Свои картины она считала декоративным искусством, потребным лишь для украшения жилищ. Картины делала специально большие, в рост человека – такие, чтобы можно было повесить на стену большого кабинета директора банка, или в квартире успешного кинопродюсера.
Я наблюдал за жизнью Геры Ворошиловой два года.
У меня никогда не возникало желания написать ей личное сообщение или раздобыть номер её телефона, чтобы позвонить ей и встретиться. Нет, мне нравилась именно позиция Того, Кто Смотрит Издалека.
Из её публикаций было ясно, что у неё нет ни мужа, ни детей.
Не следует думать, что я её обожал, был на ней как-то зафиксирован, был её воздыхателем. Она просто мне понравилась.
Я разглядел прятавшееся в её глазах лёгкое безумие, понятное всем сильным творческим людям; иногда её взгляд был слегка затуманен; она видела не только обычную, явную реальность, но и другие миры: тонкий мир, доступный медиумам и колдунам, и мир тайный, никому не доступный, но лишь предполагаемый.
И вот – оказалось, что отец Геры Ворошиловой погиб при странных обстоятельствах, и Гера Ворошилова – девушка, за которой я наблюдал издалека, – приезжает из Москвы в наш город хоронить отца.
Конечно же, я захотел её увидеть.
Конечно, я захотел помочь ей раскрыть тайну смерти, и стал участвовать в этом так активно, как только мог себе позволить.
Разумеется, я жалел Геру Ворошилову – на неё обрушился серьёзный удар. С другой стороны, я был уверен, что она легко перенесёт смерть отца. Она была умна, а умные легче переносят горе, и чем умнее человек – тем проще ему пережить тяжёлую потерю.
Предмет, похищенный из дома Ворошилова, – голова женщины – датировался примерно XII веком. Голова принадлежала деревянной фигуре, известной как Параскева Пятница, и считалась ценнейшей, уникальной находкой. Её с удовольствием готовы были принять в дар многие музеи. Но реализовать такую вещь за наличные, каким-либо частным коллекционерам, было невозможно. Таких коллекционеров просто не существовало; Ворошилов, судя по всему, был единственным в своём роде.
То есть преступник не собирался похищать голову с целью продажи.
Кроме деревянной головы, в той же комнате в доме Ворошилова хранилась целая деревянная статуя, предположительно святого Дионисия, – она не заинтересовала вора.
Далее, злодей не тронул висевшие на стенах иконы, также – ценные, редчайшие; как раз иконы можно было сбыть задорого и относительно быстро, но преступник иконы не взял, не коснулся даже: отпечатков не нашли.
Наконец, в спальне покойного стоял дорогой компьютер с большим экраном – злодей не взял и компьютер.
Следователь Вострин и оперативник Застыров допросили местных криминалов, барыг, жульё и бандитов, однако все урки в один голос поклялись мамой, что непричастны. Кому нужна отрубленная деревянная голова? Её ни продать, ни пропить, ни проколоть. Вдобавок, по слухам, украдена не простая голова, а конкретно голова статуи христианской святой, а воры в подавляющем большинстве – люди богобоязненные, без веской причины не будут брать грех на душу.
Следователь Вострин поговорил с настоятелем городского храма Святой Троицы отцом Михаилом: что за голова такая? Мог ли её украсть религиозный фанатик? Может, эта голова – святыня?
Отец Михаил – очень практический мужчина – только засмеялся и махнул рукой. Никакая не святыня, наоборот даже. Православные христиане не ставят в храмах деревянные статуи. Их, статуи, давно запретили, аж триста лет назад. Каноническими являются только двухмерные образа Христа, Богородицы и всех святых чинов. Остатки старинных деревянных изваяний для современной церкви представляют только узкий исторический интерес. Мог ли похитить деревянную голову религиозный безумец? Конечно, мог, безумцы бывают всякие, бывают и те, кто подчиняется бесам всецело. Но лично он, отец Михаил, не знает таких людей в своём приходе, и в случае с похищением головы советует следователю Вострину искать подозреваемого в картотеке городского психиатрического диспансера. Ни один нормальный верующий христианин, сказал отец Михаил, не будет красть и хранить куски старых храмовых статуй, никакого практического применения им нет, и место их – в музее, и больше нигде.
На отпевании и на похоронах я не присутствовал, но забежал на поминальный банкет – и там впервые увидел Геру Ворошилову в реальности.
В дорогом ресторане человек пятьдесят сидело за длинным столом. Я заметил главного по культуре из мэрии, и ещё среди прочих скромно маячил оперативник Застыров: делал свою работу, выглядывал подозреваемых.
На стоянке возле кабака сверкали две дорогие машины с московскими номерами: хоронить искусствоведа Ворошилова приехали его коллеги, двое мужчин и красивая женщина, блондинка без возраста; они, кстати, оплатили и полированный гроб, и поминальный стол с блинами и винегретами.
Но я видел москвичей только издалека.
В обычной ситуации Гера Ворошилова казалась бы привлекательной, но сейчас, в шоковом состоянии, с бледными губами, в чёрном свитере, подчёркивающем худобу, со взглядом непонимающим и беспомощным, она просто сливалась с фоном; вокруг неё скользили приблизительно такие же люди в чёрном, с умеренно-скорбным или просто задумчивым выражением одинаковых лиц, как бы разгладившихся от близкого присутствия смерти.
Зашёл помянуть усопшего и отец Михаил, и произнёс тёплую речь: покойный, как теперь все вдруг узнали, жертвовал на храм и был верным прихожанином, регулярно причащался и исповедовался.
Отец Михаил говорил прочувствованно и выглядел искренне расстроенным.
Ни к отцу Михаилу, ни к дочери покойного я подходить не стал; перемялся в дверях и быстро ушёл.
Мне было важно посмотреть на девушку.
Дух её, несмотря на крайнюю подавленность, был огромен и очень силён, подсвечивал лицо и глаза бледно-оранжевым пламенем, какой бывает от горения самого лучшего и сухого дерева.
Потом всё кончилось. Мертвеца почтили тризной – и разошлись, каждый в свою сторону.
Похитителя деревянной головы и саму голову по горячим следам отыскать не смогли.
Спустя три недели в городе произошло другое шумное событие: пьяный чиновник, глава городского отделения пенсионного фонда, на машине сбил старуху. И про деревянную голову забыли.
В интернете есть описание и фотографии головы. Там она называется “деревянная голова святой Параскевы, часть храмовой статуи, XII век”. Также указано, что артефакт “находится в частной коллекции”.
Если верить интернету, деревянная фигура была вырезана из дубового массива, из нижней, комлевой части ствола – самой прочной.
Это дерево было ничуть не слабей железа.
Тому, кто отрубил дубовую голову, пришлось сильно постараться. Чтобы разъять пополам кусок дуба толщиной в ногу, обычный человек будет махать топором полчаса.
Деревянную фигуру разбили предположительно в начале XVIII века, в царствование Петра Первого, во времена гонений на истуканов. Голову отделили от фигуры и бросили в огонь, но дубовый комель разгорается медленно; кто-то, не согласный с огненной казнью святого образа, выхватил голову из пламени, сберёг, передал другому, тот третьему, – через триста лет она оказалась в руках Петра Ворошилова.
До наших дней голова дошла частично обугленная с левой стороны.
Резчик, живший почти тысячу лет назад, изваял голову с изрядным тщанием и любовью, Параскева выглядела красавицей, но не на современный манер, а в соответствии с каноном начала второго тысячелетия; про тот канон мы почти ничего не знаем, только догадываемся. У Параскевы большие печальные глаза, непреклонно сжатые губы, треугольное лицо, выпуклый лоб, полукруглые брови (безусловно, богатые брови считались в те времена признаком совершенства, породы, здоровья). Волосы упрятаны под покров, позади затылка – вогнутый нимб, составляющий единое целое с головой. Брови и глаза подведены углём, щёки – свеклой. Покров, очевидно, окрашен луковым отваром, его цвет светло-жёлтый, от времени совсем потерявший яркость. Всё же статую за девятьсот лет существования подновляли около сотни раз, и красители глубоко въелись в дерево; Параскева навсегда осталась краснощёкой, с подведёнными глазами.
Вторая часть деревянной скульптуры – собственно тело – считалась утраченной; очевидно, тело разрубили на несколько кусков и сожгли.
На той же интернет-страничке есть упоминание, что голова представляет научную ценность, но какова именно эта ценность, в рублях или, скажем, в евро, – сведений нет.
В интернете каждый сможет без усилий найти подробные материалы о кандидате исторических наук П.Г.Ворошилове, с перечнем его научных работ, на YouTube есть видеозаписи лекций. Пётр Ворошилов разрабатывал тему русских деревянных храмовых статуй, сам организовывал экспедиции в разные части и углы страны, и за тридцать лет научной работы нашёл около трёх десятков деревянных изваяний, подробнейше описал их и исследовал, бо́льшую часть – отреставрировал и передал российским музеям, меньшую часть – продал в США и во Францию, в частные коллекции, с разрешения министерства культуры. Полученные от западных коллекционеров деньги пошли на финансирование текущей деятельности Института истории искусств и оплату расходов научных проектов самого Петра Ворошилова: он продолжал снаряжать этнографические экспедиции, с привлечением студентов старших курсов, каждый раз собирал богатый материал, выступил научным руководителем у многих учеников. При этом сам Ворошилов так и не защитил докторскую диссертацию, – изучив его публикации, можно было сделать вывод, что Ворошилов сначала сделал быструю, восходящую карьеру, но затем совершенно охладел к ней, а свой уникальный научный материал щедро раздал ученикам.
В конце нулевых Ворошилов получил Государственную премию в области истории искусств, прочитал цикл лекций в американских, французских и итальянских университетах, его книгу перевели на несколько языков, и он вот-вот мог бы стать модным русским учёным, критикующим Россию изнутри, и однажды статьи о талантливом историке вышли почти одновременно в “Guardian” и “Frankfurter Allgemeine Zeitung” – но дальше этих статей дело не пошло; Ворошилов не захотел быть европейской знаменитостью, – да его, честно говоря, в таком качестве не особенно и ждали; мода на русских давно прошла в Европе.
Этот человек не зря прожил жизнь. Кафедра Института истории искусств, где работал Пётр Ворошилов, объявила о посмертном издании – в одном томе – всех его трудов.
Меня зовут Антип Ильин.
Я живу в деревне Чёрные Столбы, рядом с городом Павлово.
В той же деревне родился Олег Застыров, оперуполномоченный УВД города.
Мы с ним – земляки.
Я помнил его как пацана Олежку с вечно развязанными шнурками, потом – как школьника, хулигана, драчуна и двоечника, курящего с седьмого класса, потом – как участкового милиционера. Из хулиганов часто получаются хорошие участковые милиционеры. Теперь оперуполномоченный Олег Застыров считался грозой павловских преступников. Решительный, с прищуренным злым глазом, с двумя золотыми зубами в нижнем ряду, с боксёрской челюстью, – он и сам походил на бандита.
Распутывая дело о похищении деревянной головы, оперативник Застыров обратился за помощью ко мне.
Ты столяр, краснодеревщик, сказал он, давай консультацию, рассказывай всё, что знаешь, а с меня – три литра нефильтрованного.
В чём ценность деревянной головы, в чём уникальность, действительно ли она такая старая, как утверждают? Застыров хотел знать всё.
Сырым и ветреным мартовским вечером мы устроились пить пиво в спортивном баре на улице Октября, в удобном углу, – и земляк, после второй кружки, под сушёную рыбу, перегнувшись через поцарапанный стол и сверкая золотыми зубами, показал мне большие цветные фотографии украденной деревянной головы. Снимки делал сам покойный Ворошилов. И я, внимательно рассмотрев, сообщил земляку много полезного.
Владелец обходился с головой очень бережно, хранил в музейном контейнере, явно сделанном на заказ, и держал контейнер в тёмном углу, чтобы дерево не выгорало под прямыми солнечными лучами. Владелец явно придавал большое значение голове, любовался ею – иначе спрятал бы в сундук, с глаз долой.
Если держать её всё время в сухом помещении, она будет храниться практически вечно. Если под открытым небом – она тоже продержится долго, десятки лет, но потом понемногу начнёт гнить от сырости.
Фигура была невысокая, примерно метр шестьдесят пять. И очень тяжёлая: одному едва поднять, а перетаскивать – только вдвоём. Соответственно, голова женщины, вырезанная из нижней, прикорневой части дубового ствола, была немного меньше головы среднего человека, и тоже – тяжёлая, килограмма четыре. Но, может, и все восемь. Если этой голове действительно девятьсот лет – так в те времена дубы росли совсем другие, втрое толще нынешних, и плотность их древесины могла быть в два раза выше против современной.
Так или иначе, таскать всё время эту тяжкую голову с собой, в сумке, портфеле или рюкзаке, – неудобно. Её нужно где-то прятать.
Кому могла понадобиться эта голова – бог весть. Сейчас, как и сто лет назад, из дуба и прочего крепкого тяжёлого дерева делают в основном мебель, двери, полы и паркет. Всевозможные декоративные фигуры вырезают, наоборот, из лёгкого, мягкого материала, вроде липы. Но спрос на такие фигуры ограниченный. Любителей, энтузиастов, резчиков по дереву немного. Есть люди, влюблённые в это ремесло, одно из самых древних. Все такие мастера – большие оригиналы, сумасшедшие в хорошем смысле слова; большинство из них религиозны. Резьбой по дереву, кстати, занимаются и многие монахи, чернецы и трудники, в монастырях и окрест монастырей.
Иногда эти мастера для собственного удовольствия вырезают круглые скульптуры. Потом хранят их у себя в домах, в кельях, чаще – дарят музеям. В церквях их ставить нельзя: православная традиция одобряет только иконы, двухмерные, символические изображения, а трёхмерные круглые статуи отвергает как излишне плотские, тварные. Резные фигуры часто используют для украшения иконостаса, но только в декоративных целях.
И тогда, уже примерно на пятой кружке, я дал Застырову совет. А что, если, сказал я, покойный учёный хотел восстановить целостность деревянной фигуры? Что, если Ворошилов собирался изготовить тело и соединить его с имеющейся головой? Что, если он искал умельца, способного вы́резать ему тело деревянной женщины? Не следует ли проверить электронную почту Ворошилова и все его бумаги, на предмет поиска адресов и контактов с профессиональными резчиками по дереву?
Застыров поблагодарил меня, обнял мокрой рукой за шею, пьяными губами поцеловал в щёку; достал телефон и всё записал, а потом долго листал на том же телефоне фотографии, нашёл и протянул мне.
На экранчике я увидел серое морщинистое лицо, стёкшее книзу. Глаза были широко раскрыты и выражали смертный страх.
Он спиной вниз лежал, сказал Застыров, и смотрел в потолок. Я много жмуров видел, но такого – никогда. Учёный реально очень испугался. И испугал его – конкретно вор. Он взял голову и сразу ушёл, тем же путём, а этот – лёг на спину и помер. У него ещё руки были согнуты в локтях, и пальцы скрючены (Застыров показал, как именно скрючены), но это часто бывает: предсмертная судорога.
Мне было неприятно рассматривать фотографию покойника, и я отвернулся.
На шестой кружке Застыров пожаловался: следствие движется со скрипом. Первым делом требовалось найти ответы на два главных вопроса. Во-первых, кто последним видел Ворошилова живым? Во-вторых, кому была выгодна его смерть?
Ответ на первый вопрос нашли быстро. Раз в неделю покойного историка навещала женщина, Екатерина Беляева, также известная как Катя Блонда: представительница известной профессии. Город наш невелик, и про Катю все знали, и про то, что она ходит к историку, – тоже знали. Катя давно перемахнула сорокалетие, обрела большой и разно- образный опыт в своём нелёгком деле, и теперь имела отборную клиентуру, немногочисленную, но надёжную и платёжеспособную. В день совершения грабежа Катя провела с Ворошиловым в его доме два часа. Застыров допросил Катю, но ничего полезного не выяснил. Кате нравился красивый мужественный историк Ворошилов; на допросе Катя рыдала. Деревянную голову и прочие редкости видела, но никогда не интересовалась, а Пётр ничего не рассказывал. Он был сильный, обходительный и щедрый, хоть и не такой богатый, каким его считали в городе, – скорее, наоборот. Жил, по всей видимости, на сбережения. Много работал: говорил, что накопил большой архив и теперь приводит его в порядок. К сожалению, злоупотреблял выпивкой. О том, что Катя навела на его дом грабителя, не могло быть и речи: Катя тщательно берегла свою репутацию, насколько это слово применимо к дамам её ремесла, и вообще, хотела бы, в идеальном случае, сойтись с Ворошиловым всерьёз и выйти за него замуж; а почему нет, он был крепкий, спокойный, одинокий, ему не повредило бы иметь рядом взрослую умную подругу – глядишь, она бы его и от выпивки отучила, и хозяйство привела бы в порядок. Застыров объявил Кате, что “взял её на карандаш”, то есть – улик против неё не нашёл, но и подозрений не снял.
Ответ на второй вопрос – кто был заинтересован в смерти историка – тоже лежал на поверхности. Единственная дочь покойного, Георгия Петровна, весёлая столичная девушка-хипстер, унаследовала двухэтажный кирпичный дом с участком в лучшем, самом чистом и дорогом районе нашего города, на машине – десять минут до центра и набережной. Дом стоит больших денег.
А в доме – коллекция, иконы, чтобы оценить их – потребуется время, но вполне может быть так, что коллекция стоит дороже самого дома.
У девчонки есть мотив, сказал Застыров. Официально она нигде не работает, рисует картины. Ездит на маленькой машинке фиолетовой масти. Имеет задолженность по кварплате и по автомобильным штрафам. Яркая, обаятельная девушка, хоть и не красотка. Не замужем, детей нет. Квартиру ей купил отец. На счету в банке – несколько тысяч рублей. Можно предположить, что нуждается в деньгах.
Ещё любопытный факт, продолжал Застыров. Дом покойного мы опечатали, как положено, но девчонка неожиданно изъявила желание переехать и пожить в нём. Следователь Вострин разрешил. Она уже там, в доме, уже заселилась и вставила стекло взамен разбитого. С чего бы вдруг этой звезде перебираться из Москвы в город Павлово?
И последнее: не далее как вчера Гера Ворошилова сама пришла к Вострину и сказала, что хотела бы принять участие в поимке грабителя, и сообщила некую важную информацию. Говорили вдвоём почти час; после разговора Вострин ничего не поведал своим коллегам и никаких действий не предпринял, хотя ходил задумчивый.
Будем разрабатывать дочь покойного, сказал Застыров. Чутьё подсказывает, что ниточка ведёт в Москву.
Тут я напрягся. И прикусил язык, чтобы Застыров не заметил моего замешательства. Я-то понимал, что Гера Ворошилова не могла замыслить злодейство. Два года я наблюдал за нею – достаточный срок, чтобы узнать, что у человека в голове и в сердце. Нанять киллера для собственного родного папы ради нескольких миллионов рублей мог только очень низкий, очень жадный, а главное – очень ограниченный человек. Дочь искусствоведа Ворошилова вовсе такой не казалась.
Она ни при чём, хотел сказать я, она живёт в своём мире, её интересует только организация своих персональных выставок – художник должен выставляться, иначе какой он художник? Она, эта девушка, далека от мыслей о грабежах со взломом, и про своего отца и его особняк совсем не думала, ни разу за два года про отца не упомянула!
Ничего не сказал, пожал плечами.
Если бы признался, что слежу за Герой Ворошиловой, читаю её посты, разглядываю её фотографии, – Застыров и меня бы взял на карандаш, не посмотрел бы, что земляк и старый товарищ.
Он мог выпить за раз пять или шесть литров пива; после трёх литров становился весел, лез обниматься; после пяти – тяжелел, мрачнел.
В моей деревне все такие: когда пьют – весёлые, когда напиваются – страшные.
Вот моя версия, сказал он. Ворошилов хорошо знал преступника. И они встретились лицом к лицу. Преступник – человек решительный, судя по его действиям – и вовсе безбашенный. Он знал, что в доме есть сигнализация: на заборе висели стикеры охранного агентства. Не испугавшись, он перелез через забор, подтащил к окну перевёрнутую на зиму вверх дном бочку для воды, забрался, вышиб стекло – и пролез в комнату.
Частиц одежды на осколках оконного стекла не нашли.
Когда грабитель уже вторгся в дом – вышел Ворошилов, в пижамных штанах и футболке с надписью “Harvard University”.
Подробность, мало кому известная: в руках искусствовед держал помповое гладкоствольное ружьё, купленное когда-то, в конце девяностых, на законных основаниях. Однако Ворошилов не выстрелил.
Следов драки нет, на теле умершего – никаких повреждений.
То есть обвинить преступника можно только в грабеже, в открытом хищении чужого имущества, согласно действующему кодексу – от шести до двенадцати лет тюрьмы. А вместо убийства злодею – когда поймают его – пришьют только причинение смерти по неосторожности.
Но когда поймают – а его поймают, добавил Застыров, я лично поймаю, – сомневаться не приходится: судья назначит от души, лет десять минимум. Ведь если грабитель забрался в дом, зная, что там есть люди, – значит, был готов к насилию, к пролитию крови.
Вероятнее всего, Ворошилов спал: в его аптечке найдены антидепрессанты и снотворное разных видов. Он проснулся, схватил ружьё и выбежал, когда вор собирался покинуть дом.
Нет, они были знакомы, это ясно.
Преступник мог бы напасть на хозяина и разбить ему череп так же легко, как разбил оконные стёкла, – но не напал.
В свою очередь, хозяин мог застрелить незваного гос- тя – но не поднял оружие.
Они знали друг друга, они о чём-то поговорили; один забрал добычу и ушёл, другой умер от шока, от испуга.
Но учти, земеля, добавил Застыров, я тебе ничего этого не говорил.
Он заплатил за пиво, и мы разошлись в разные стороны: Застыров сел в машину – хоть и пьяный, а точный в движениях; включил музыку и уехал, а я пешим свернул за угол, пересёк улицу и вошёл в здание автовокзала.
Я успевал на последнюю маршрутку.
Мне было хорошо, дух мой – неподвижен, спокоен.
Да, я напоил товарища и выведал у него секреты уголовного дела. Но я и помог тоже, дал совет, высказал соображения. В этой ситуации мы действовали на одной стороне: оба хотели понять, как и где искать преступника.
Это не было обманом и хитростью; нет на мне за это греха.
Меня зовут Антип Ильин.
Я взрослый, поживший человек.
Внешность моя – приятная, но не сильно запоминающаяся, глаза тёмно-серые, лицо прямоугольное, нос прямой, ноздри крупные, лоб высокий, надбровные дуги – сильно выраженные, уши – маленькие и прижаты, дёсны довольно слабые, зубы – все до одного целые, средней крупности и отличной белизны, губы – полные и красные, но в меру; волосы – до плеч, ржаного цвета, я их иногда забираю в хвост. Среднего роста, пропорционального сложения, размер одежды – сорок восьмой. Живот впалый. Голос негромкий, низкий. На вид – примерно тридцать пять лет. Ни морщин, ни седины, ни сутулости, никаких физических недостатков никогда не имел. Двигаюсь ловко, подобно спортсмену. Борода и усы не растут. Если одеться модно и причесаться гладко – сойду и за молодого, но незачем.
Грудь немного узкая, и тазовые кости, но и то, и другое крепко, за многие десятилетия привыкло к ходьбе и к разнообразным физическим напряжениям. Спина – сильная, от талии расходится косыми мышцами резко в стороны.
Пониже и левее шеи, поперёк ключицы, тянется длинный шрам – давно получен, ещё при рождении.
У меня хороший крепкий дом, собственноручно собранный из соснового бруса. Маленький одноэтажный дом без затей, без излишеств, комната и кухня – мне одному в самый раз. Узкая кровать, шкаф с одеждой, на столе компьютер, выше – три полки с книгами, в красном углу – образа, лампада горит.
Мою деревню по южному краю огибала речка, когда-то сильная, а теперь напрочь высохшая, только овраг остался. На самой излучине со временем намыло возвышенность, пологий холм, песчаный, не сильно высокий: на нём я и поставил свой дом, наособицу от остальных.
Зато под фундаментом у меня – много метров плотного белого песка: я сделал под домом большой подвал в рост человека; этот замечательный подвал остаётся сухим даже весной.
Чтобы найти мой дом, нужно пройти всю деревню до конца и потом ещё по просёлку через берёзовую рощу.
Ещё месяц назад эта чёрно-белая роща звонко трещала от мороза, а сейчас, в начале апреля, тяжко пахнет набухающими почками.
Хорошо бы радоваться этому благоуханию с кем-нибудь вдвоём, но, к сожалению, я одинок теперь.
Есть друзья, есть родственники – а женщины нет.
Возможно, она появится позже.
Радости семейной жизни, любовь и смех детей, подарки под новогодней ёлкой, горячие объятия в ночной темноте, – всего этого я пока лишён.
Однако взамен меня одарили другими удовольствиями; я не вправе роптать, а наоборот, каждый день возношу Создателю горячие благодарности. Моя долгая жизнь могла бы вовсе не начаться, а начавшись – оборваться в любой миг. Но я цел и невредим.
Я не инвалид, и в плане мужской силы всё у меня хорошо. И связи с женщинами у меня были, иногда – долгими годами. Разные отношения, с разными женщинами. Но единственной, мне подходящей по духу, так и не отыскал.
В сорока километрах от моей деревни находится город Павлово с населением в сто тысяч: раскиданный, малоэтажный, вытянутый с севера на юг вдоль берега реки Игирь, впадающей в Волгу.
Не ищите Павлово на карте. Городов с таким названием в России много.
Город довольно старый, впервые упоминается в летописях времён Василия Тёмного. В более поздние времена известен как одна из неофициальных столиц старообрядчества: тысячи раскольников однажды бежали в наши непроходимые боры, основали общины, колонии, торговые и ремесленные предприятия, дали начало нескольким богатым купеческим фамилиям, – а купцы, как это было принято, подняли в центре города каменные дома, храмы, торговые ряды и уездную больницу. В конце XIX века они же добились строительства железной дороги и перевалочной базы с речных барж – в вагоны, и наоборот; любой непьющий отец семейства мог найти тут работу. Таким образом, город наш трудовой и торговый, мы хоть и не процветаем, но и не загибаемся; впрочем, теперь весь мир так живёт.
Конечно, мы тут все – провинциалы, глупо спорить. Однако же зачем-то и мы нужны. Пусть и дремучие, но не вымираем, уцелеваем, сохранены божьим попущением.
Громадная и важная часть моей жизни связана с Павлово: знаю все его переулки, все тупики, и всех, кто хоть что-то значит, от автослесаря до мэра, и за всеми событиями в родном городе внимательно наблюдаю – из собственной обыкновенной любознательности, которая не даёт мне покоя всю мою жизнь, сколько себя помню.
А за некоторыми событиями – наблюдаю особенно пристально.
В стаю в половине седьмого утра.
Внимательно осматриваю себя в большом зеркале.
Подхожу к образам и молюсь. Теперь Великий пост: нельзя не молиться.
Одеваюсь всегда просто: тканевая чёрная куртка с глубокими внутренними карманами (обшлага обмахрились, пора брать новую, такую же), рубаха серая, джинсы – и крепкие ботинки. Для ходьбы по нашим жидким грязищам пригодна только непромокаемая обувь, и притом дешёвая, чтоб не жалеть её.
Были времена – я в это время года ходил в сапогах, и в резиновых, и в кирзовых, и в яловых, но однажды понял, что ходить в сапогах уж совсем неприлично, всё равно что в лаптях; люди смотрят как на дикаря. И с тех пор хожу в ботинках.
Бумажник и телефон – в правый карман, а в левый – старый плеер, дисковый, любимый, привычный. Провода от наушников кидаю на загривок, под воротник.
За брючный ремень, вдоль спины, помещаю своё оружие – шабер, или, по-простому, напильник, с остро отточенным краем; без оружия дом не покидаю.
Тушу резким выдохом лампаду.
Запираю дубовую дверь – сам её делал, не своротишь.
Прохожу березняком до деревни, потом к дороге; четверть часа неспешным шагом; с утра торопиться не люблю.
Выхожу на дорогу: тут ржавый павильончик, крыша в дырах, неприятное место, неухоженное, но приходится терпеть; я стою, жду, один такой.
Маршрутка подъезжает, сажусь, здороваюсь.
После утренней молитвы мне всегда спокойно: мыслей нет, внутренний монолог остановлен.
Весна, апрель, Великий пост: время воздержания и раздумий о смерти.
Пора Великого поста совпадает с голодом, наступающим в народе в конце зимы и в начале весны – когда съедены все припасы, когда мыши разочарованно бегают по пустым полкам погребов.
Сейчас голода нет. В машине сидят, кроме водителя, ещё трое: две женщины и мужик. Все жуют: мужик – шоколадный батончик, женщины – семечки. Почему-то в наших краях семечки популярны. Все лузгают, как в Краснодаре. Хотя подсолнечник у нас не растёт.
Я поздоровался, мне ответили.
Всех попутчиков я знал – день за днём мы двигались одной и той же изъезженной дорогой, из деревни – в город. Маршрутное такси проезжало через Беляево, Косяево и Чёрные Столбы, и везде забирало одного, двух человек, и все мы ехали работать в город. Вечером – примерно тем же составом – возвращались по своим деревням.
Когда-то, тридцать лет назад, здесь курсировал автобус, дребезжащий ПАЗ с дверями-гармошками, всегда неплотно закрытыми, и зимой из этих дверей сквозило немилосердно; автобус набивался битком – и в проходе стояли, и девки молодые сидели на коленях у парней. Но год шёл за годом, наши деревни пустели, народ подвымер, а новый не народился, уехали все.
Сейчас в моих Чёрных Столбах живёт восемь старух и дед, а из рабочего возраста – двое: я и хозяйка сельпо, известная в округе как “Зина-из-магазина”, мы с ней дружим.
Но вместо весёлого, малость облезлого автобуса мимо деревни ходит машина на десять мест, всегда полупустая.
Был ещё Олег Застыров, но он уехал вместе с родителями, и больше не возвращался, осел в городе и жену взял городскую, она заведует магазином обуви.
Летом к нам в Чёрные Столбы наезжают из Павлово, по выходным особенно: с детьми, с собаками, бани топят, шашлыки, музыка, на мотороллерах гоняют, запускают фейерверки даже.
А как похолодает – всё. На полторы улицы – девять пенсионеров, Зина и аз, грешный.
Говорят, что, если б власти протянули в нашу сторону газопровод – деревни восстали бы из уныния, и многие из тех, кто уехал, вернулись бы в свои родовые дома и жили бы круглый год, зимой отапливаясь газом.
Но власти пожалели сил тянуть трубу в наш угол; остались мы без газа. На зиму – купи машину дров, вынь да положь.
По всей стране огромное множество раскидано деревень таких же, как моя, и никто не знает, что делать с этими деревнями. Тянуть трубу к каждой хибаре невозможно. Отправлять “скорую помощь” в каждое отдалённое сельцо, к каждой помирающей бабке, за полсотни вёрст по убитым просёлкам – хлопотно.
Так умирают деревни. К нам уже почтальон даже не приходит: мои бабки ездят за пенсией в город.
Всего пути, от деревни до остановки “Мебельная фабрика”, – тридцать пять километров, по узкой дороге: сначала вроде летим, но на полпути начинается затор, и дальше машина едва ползёт.
Час я добираюсь утром туда, и ещё час вечером назад.
В пути я обычно втыкаю наушники и слушаю свой плеер, иногда читаю, но чаще – просто смотрю в окно, на деревья и холмы: мне уютно в дороге, хорошо. Это человеческое, настоящее чувство: в машине ли, в поезде, а хоть пешком или на лыжах, когда пересекаешь пространство – ты наслаждаешься.
Просторно, свободно у нас.
Холмы красивые, пологие, поросшие сосновым и еловым лесом, но и берёзовые рощи есть, там по весне люди добывают сок и потом на рынке продают трёхлитровыми банками: от всех болезней помогает, и если каждый день пить по два стакана – волосы начинают блестеть. И квас делают на берёзовом соке, и даже гонят веселящий напиток, он так и называется: “берёзовое вино”.
Холмы остаются за спиной, впереди – серое облако; это наш город и его испарения, дымы труб.
И вдруг мимо, навстречу – проезжает маленький автомобиль, нездешнего фиолетового цвета; я вздрагиваю, тяну резиновую ручку, чтоб отодвинуть створку окна, высунуть голову и посмотреть вслед, но окно недостаточно велико, чтобы моя голова пролезла.
Это её, Геры Ворошиловой, автомобиль, микролитражка с небольшими колёсиками. Такого цвета – единственная в городе. Куда поехала московская девушка – непонятно. Я решаю пока об этом не думать.
Остановка маршрутки – прямо у проходной. Фабрика называется “Большевик”.
Хозяину фабрики подсказали, что называть свой бизнес лучше каким-нибудь старым словом, восходящим к славной эпохе Советского Союза. Потенциальные клиенты должны думать, что “Большевик” существует сто лет, что фабрика непотопляема; а меж тем она возникла тут, на окраине города, уже в новейшие времена, в нулевые годы, и к большевизму не имеет никакого отношения.
Работающие на фабрике весёлые пролетарии тут же переделали название в “Борщевик”.
Здесь я работаю с первого дня.
Я тут – один из немногих, кто отличает фальцгебель от зензубеля.
На нашей фабрике изготавливают дорогую мебель и паркетную доску из ценных пород дерева, главным образом – из дуба и лиственницы.
Мы делаем столы и кровати, двери, шкафы; всё очень крепко, купил один раз – и на всю жизнь, и ещё детям достанется.
Вообще, мы делаем всё что угодно, из любого дерева, от палисандра до карельской берёзы. Лично я на заказ делаю шахматы и нарды, и сделал их много, но в последние годы заказов нет. Шахматисты теперь сидят перед экранами и играют с машиной.
Основной товар – паркет, конечно. Но и кровати, и двери хорошо идут.
Спрос на нашу мебель небольшой, и предприятие не богатеет. Ходят слухи, хозяин собирается продать бизнес, но не может, из-за долгов. Мэр и его люди тоже против закрытия фабрики: жалко терять сотню рабочих мест с белой зарплатой.
Однако и без работы мы не сидим. Павловский “Большевик” – известная торговая марка, реклама по всей стране.
Столы и кровати наши – действительно хороши; я сам их делаю, руками, и свою работу уважаю, как говорят в нашем цеху.
Охранник на проходной кивает мне и пропускает за высокий забор.
Меня тут все знают. Я старейший работник, мой портрет висит в главном коридоре на доске почёта, в левом верхнем углу, – долго висит, и наполовину уже выгорел, и моя физиономия там обрела жёлто-серый цвет, как у сухой сосны, словно я чем-то болен и вот-вот скончаюсь.
А я ничем никогда не болел.
Невелика фабрика: склад, сушилка, пилорама, сборочный цех, столярный, токарный, а на втором этаже – кабинет хозяина с огромными стёклами на две стороны; через одно стекло хозяин наблюдает за токарями, через другое – за сборщиками; стекло толстое, звуконепроницаемое, чтоб хозяин не оглох, потому что шумно очень.
Зачем хозяину надсматривать за сборщиками – неизвестно; сборщик если крадёт – то по мелочи, десяток шурупов в ботинок затолкает и пошёл. Основное воровство всегда на складе. Там – самые ухватистые ребята, там каждый месяц кого-то с треском увольняют за недостачи и пропажи.
Невелика фабрика – но мне нравится. Вообще такие фабрики большими не бывают, мы всё-таки не чугун льём, а только делаем паркет и кровати.
И, между прочим, на большом производстве я никогда не хотел работать. “Большевик” идеально мне подходит. Семьдесят пролетариев, два десятка инженеров, всех знаешь. От цеха до склада – две минуты спокойным шагом.
В раздевалке – сюрприз: на верхней крышке каждого шкафчика лежат, аккуратно сложенные, новые рабочие комбинезоны, у большинства – синие; мне и другим токарям – ярко-жёлтые. Нам положена особенная одежда, на наших комбинезонах рукава застёгиваются не на пуговицы, а на “липучки”. И, конечно, никаких завязок, ничего свисающего. Любую завязку, край рукава, нитку пуговичную может мгновенно затянуть во вращающуюся пасть станка, – можно без руки остаться.
Травмы бывают, да, и довольно часто. За то время, что я работаю, – считай, у каждого хоть раз я видел кровь. У всех руки в шрамах.
Вдобавок к новенькому комбинезону на крышке моего ящика лежит так называемый “защит-комплект”: респиратор, пластмассовые очки и шумозащитные наушники, и ещё отдельно – две запаянных в пакетик затычки для ушей, нежно-розового поросячьего цвета.
И затычки, и очки, и респиратор обеспечивает фабрика, бесплатно.
Одетый в жёлтое – выхожу из раздевалки в общий коридор, здесь мимо меня проходят такие же рабочие, заступающие в первую смену, они – в ярко-синем; всё напоминает сцену из американского фильма, где события происходят в тюрьме и преступники одеты в разноцветные робы.
Цех мой маленький, три станка. Один не работает.
Двое нас, токарей: Твердоклинов и я.
Твердоклинову сорок лет, он у нас старший по цеху.
Он смотрится очень круто: новый комбинезон, на голове массивные наушники, нос и рот защищает респиратор, выше – пластиковые очки.
Я предпочитаю работать без очков и респиратора.
Мы пожимаем друг другу руки; станок Твердоклинова гудит, объясняться можно только знаками.
Твердоклинов ниже среднего роста, но жилистый, лицо недовольное, голова обычно опущена, взгляд направлен под ноги.
Шумно, шумно.
У Твердоклинова станок с числовым программным управлением, достаточно нажать клавиши на экране – дальше машина сама точит деталь любой конфигурации; но и отходить от станка нельзя – Твердоклинов стоит рядом и контролирует. Он работает быстрее меня, но и дольше отдыхает. Он может выключить станок и уйти шляться по территории, у него кореша есть и на складе, и на пилораме; он подолгу с ними шепчется; скорее всего, примеривается организовать кражу.
Наш материал – дерево ценных пород. Это как если бы на фабрике гранили бриллианты; теоретически нет никакой разницы. И в том, и в другом случае – сырьё дорого стоит. Соблазн украсть велик, противостоять ему способны единицы, самые честные, почти сумасшедшие. Остальные – подавляющее большинство – хоть раз да пытались вытащить доску, или брусок, или хотя бы спилок.
От некоторой древесины и щепки пригодятся. Все знают, что пиво “Будвайзер” варят на буковых щепках. А стружка красного дерева продаётся отдельно, как декоративный материал.
Мы с Твердоклиновым – не друзья меж собой. Коллегами нас тоже нельзя назвать: слишком интеллигентно звучит. Мы – “с одного цеха”. Примерно как однополчане. То есть, ты можешь знать человека только по имени, но, если ему на голову будет падать дубовый брус весом в двести килограммов – ты оттолкнёшь, вытащишь, и спасёшь ему жизнь, и он потом каждый день будет с тобой здороваться, хотя вы друг другу – никто, всего только работники одной фабрики.
Зажимаю заготовку в станке, – это ножка для кровати, сверху будет львиная морда, под ней – шар, и внизу возле пола ещё один шар. Вот эти вот шары я и вытачиваю.
Львиные морды я не делаю, они будут заказаны на стороне – резчику, мастеру на дому. Мастера-надомники берут недорого и делают хорошо.
Можно сколько угодно усмехаться, но крепкая кровать не скрипит, когда вы ложитесь на неё вдвоём, для известного занятия.
Плохая кровать – скрипит, делая соседей и просто посторонних людей невольными свидетелями вашего интимного действа.
А хорошая кровать молчит. Хранит ваше ощущение отъединённости.
Ближе к обеду что-то происходит: за стеклом кабинета хозяина появляются двое незнакомцев, мужчин в костюмах и галстуках; один пузатый, пожилой, второй – моложе и суетливее. Пахан рядом с ними. Все трое – в белых касках.
За стеклом видно, как Пахан жестикулирует, вскидывая подбородок, и показывает пальцами то туда, то сюда, а белые каски вяло кивают. Даже с расстояния в пятнадцать метров мне заметно, что им не очень интересно, они слушают хозяина по обязанности.
Хозяина фабрики зовут Паша Пуханов, Павел Борисович, он местный, павловский уроженец, отец троих детей, 55-летний, тяжко движущийся, багроволицый, похожий на огромный кирпич. В начале девяностых, в молодые лета, он был известен как влиятельный бандит, отсидел три года за нанесение тяжких телесных повреждений, и со времён отсидки к нему намертво приклеилась кликуха, произведённая от фамилии: Пахан. Мы, рабочие, только так его и называем. Неизвестно, как велик был и остаётся его авторитет в криминальных кругах города; неизвестно, когда он получил своё прозвище, в тюрьме или после неё. Так или иначе, отсидка и криминальная молодость ушли в прошлое, а увесистая формула осталась: Пахан сказал, Пахан разрешил, Пахан недоволен.
Они спускаются к нам в цех: Пахан в новом тёмно-синем костюме, хмурый, за ним – пузатый, осанистый, с утомлённым пористым лицом и алкогольными мешками в подглазьях, и третий, помоложе, подвижный, без живота, с телефоном в руке – помощник, референт.
Пахан жестом велит нам вырубить станки, и спустя три минуты наступает относительная тишина.
Твердоклинов сдёргивает респиратор и очки; наушники сдвигает на шею, открыв ярко-красное, мокрое от пота лицо.
– Что, мужики? Какие проблемы? – бодро спрашивает пузатый начальник.
Твердоклинов смотрит на меня беспомощно, и чуть подаётся к пузатому.
– А? – громко спрашивает он. – Чего?
Пузатый удивлён.
– Никаких проблем, – быстро говорю я, пытаясь сгладить неловкость. – Всё нормально. Работаем.
При подобных разговорах – когда высокое руководство снисходит для беседы с народом – работяги почему-то начинают говорить на особом примитивном наречии, состоящем из десятка полуфраз-полумычаний. Это рабское наречие не имеет отношения к рабству, на самом деле работяги презирают начальство. Между пролетарием и хозяином фабрики – непреодолимая пропасть. Если начальник приходит, да вдобавок приводит ещё таких же, важных, – рядовой рабочий пытается отделаться от них самыми простыми словами.
Твердоклинов кивает:
– Нормально! Ничего! Не жалуемся!
В раздевалке можно подслушать разговоры, где звучат слова “геополитика”, “дизайн”, “разница температур” или “экономически нецелесообразно”.
Те же люди, когда предстают перед своими руководителями, специально изображают тёмных морлоков: “ничего”, “нормально”, “зарплату платят вовремя”.
Пузатый одобрительно посмотрел на Пахана.
В возникшей паузе молодой референт просочился сбоку и предложил:
– Игорь Анатольевич… тут бы хорошо сделать снимочек…
Пузатый кивнул и развернулся к нам спиной.
Референт бросился к Твердоклинову.
– Можно вас вот сюда? И наденьте, пожалуйста, всё. Очки, наушники, респиратор.
Твердоклинов сделал, как просили, и встал рядом с пузатым. Референт посмотрел на меня.
– А у вас очков нет?
– Нет, – сказал я.
Референт сделал мягкий жест рукой с зажатым в ней телефоном.
– Тогда можно вас попросить отойти в сторону?
Я отодвинулся – и поймал испепеляющий взгляд Пахана. Он незаметно показал мне огромный кулак.
Наконец, суетливый референт срежиссировал кадр: грузный, но харизматичный, осанистый начальник в белой каске, справа от него – рабочий токарного цеха Твердоклинов в новеньком жёлтом комбинезоне, в маске и очках, выглядящий как человек, собравшийся зайти в ядерный реактор, а на заднем фоне – отливают сталью токарные станки, блестят боками, словно породистые кони.
Дух пузатого начальника был силён, но здесь не присутствовал. Духом своим начальник был на рыбалке: удочка, костёр, бутылочка опущена в холодную воду; тишина первозданная; хорошо.
Я не могу сдержаться и улыбаюсь до ушей.
Обмен рукопожатиями; гости прощаются с пролетариями и сваливают. Ладони у обоих – почти младенческой мягкости, это умиляет, я опять улыбаюсь.
После ухода делегации Твердоклинов не включил свой станок; снял очки и респиратор, уселся на табурет у стены, вытянул ноги.
Наша работа – весь день стоймя стоять, и при всякой возможности мы привыкли давать ногам отдых.
– Видел демона? – спросил меня Твердоклинов.
Я кивнул.
– Новый губернатор области, – сказал Твердоклинов. – Демон конченый, с ним рядом даже стоять страшно.
Твердоклинов произнёс это с ненавистью и одновременно торжественно.
Высокие делегации в белых касках приходят к нам на фабрику часто. И обязательно – в токарный цех: он самый новый, и станки все новые. Визитёры задают одни и те же вопросы. Почти всегда фотографируются. Даже иностранцы бывают. Фабрика считается образцовой. Пахан создал предприятие с нуля, фабрика “Большевик” много лет символизировала нашу местную частную инициативу, была примером успешного бизнеса, каким он должен быть в идеале. Экологически чистое безотходное производство: и опилки идут в дело. Сотня рабочих мест, почти все – высокой квалификации. Фабрика готовит для себя новых специалистов: в городском техникуме есть набор в группу по специальности “деревянное мебельное производство”.
– Губернатор области? – спросил я.
Твердоклинов кивнул.
– Да и хер с ним, – равнодушно сказал я.
– Да, – ответил Твердоклинов. – В принципе, верно. Какая разница? Один демон другого не лучше. Я пойду покурю.
В цеху сигареты были строго запрещены, нарушителей штрафовали.
Меня это не касалось: я никогда не притрагивался к табаку.
Твердоклинов вернулся. Вынул телефон и повертел его в руках.
– Надо было селфи сделать, – сказал он, – с губернатором.
– Зачем? – спросил я. – Он же – демон.
– Ну, – сказал Твердоклинов, – допустим, я еду на машине бухой, и меня тормозят менты. А я – бухой. Что я делаю? Я показываю фотку с губернатором и говорю, что я его друг. Меня отпускают. Бухого.
– Не сработает, – сказал я. – Менты не знают в лицо губернатора. Как и мы с тобой. Для всех это просто какой-то серьёзный мужик в галстуке. Ты можешь сфотографироваться с Паханом, вообще с любым солидным мужиком пятидесяти лет, а ментам говорить, что это губернатор. Не поверят менты, нет.
– Верно, – ответил Твердоклинов, подумав. – Не бьётся тема.
– Лучше никогда не фотографироваться ни со знаменитостями, ни с начальством, – сказал я. – Это плохо для твоего духа. Это умаляет его. Кормит твоё тщеславие.
Твердоклинов махнул рукой.
– Не грузи меня этим, – раздражённо сказал он.
Я замолчал. Твердоклинов включил телефон и стал просматривать входящие.
Дух его был неустойчив, сказать прямо – слаб. Твердоклинов во всём сомневался, рассудок его не знал покоя. Последнее время у Твердоклинова развилась глухота, обычное профессиональное заболевание. Это его очень расстроило и озаботило – вплоть до раздумий о смене профессии.
На самом же деле проблемы со здоровьем начались у Твердоклинова вовсе не от производственного шума, а от внутренних сомнений.
Он всё переживал: достаточно ли зарабатывает, вкусна ли его еда, крепка ли выпивка, не прогадал ли он, выбрав свой путь – фабрику и станок?
Можно было предположить, что Твердоклинов, даже уйдя с фабрики, будет и дальше страдать, и не только глухотой, но и другими болезнями, и в конце концов от них умрёт.
Мы с ним мало общались.
В цеху появляется Пахан, теперь – без каски и в расстёгнутом пиджаке, вроде бы довольный, глаза блестят.
Он находит меня взглядом и молча показывает пальцем вверх, на окно кабинета.
Я киваю.
В цеху, когда работают станки, все мы общаемся знаками, и наша жестикуляция бывает не менее выразительна, чем знаменитая итальянская.
Следом за хозяином я поднимаюсь по стальным ступеням и вхожу в контору.
Здесь пахнет коньяком. Контора – мы прозвали её “аквариум” – выглядит фантастично, круто, здесь приятно находиться. Две стены – панорамные окна. На третьей стене – экран едва не в рост человека, на экране – виды с камер наблюдения: склад, сушилка, гараж, циркулярные пилы, въездные ворота – десятки камер, Пахан видит и контролирует всё.
А в центре – круглый стол и кресла.
Сейчас Пахан в кресло не сел – без предисловий толкает меня в плечо, достаточно злобно, как будто предлагает драться.
– Антип, – говорит он с ненавистью, – какого хера ты творишь?
– Извини, – отвечаю я. – Если бы знал – всё надел.
– Это был губернатор области! Они обещают мне кредит! И заказы! А тут – ты, со своими фокусами!
– Извини, – повторяю я. – Случайно вышло. Предупредил бы.
Пахан хмурится.
– С завтрашнего дня, – говорит он, – ты работаешь как все. В полной защите.
– Не могу, – отвечаю я. – Мне же нужно видеть, что я делаю. В очках я ничего не вижу.
– Другие видят.
– Пусть видят. Я не вижу.
– Хорошо, – говорит Пахан, – без очков, но в маске.
– В маске тоже не могу: запаха не чувствую.
Он всё-таки садится в кресло. Я вижу: на самом деле у него отличное настроение. Губернатор сказал ему что-то важное. Денег посулил, поддержку, – что там ещё может наобещать высокий чиновник? Теперь Пахан, довольный успехом, весёлый, хочет по-быстрому решить мою проблему.
Это не первый наш разговор, и не второй.
– Мне понять надо, – продолжает он, – кто ты всё-таки такой. Дурак – или прикидываешься? Ты знаешь, что такое рак лёгких?
– Знаю.
– Антип, – говорит Пахан печально, – чего ты включаешь дебила? Ты всё понимаешь! Ты вдыхаешь летучие вещества! Опилки! Микрочастицы! Они остаются в лёгких, в бронхах! Ты работаешь на вредном производстве, это официальный термин! Сколько можно перетирать одно и то же?
Разогревшись, он переходит на язык своей молодости: околокриминальный жаргон девяностых.
Я молчу.
Всё сказанное – правда. Я действительно ненавижу очки, а уж респиратор, пахнущий ядовитой пластмассой, – особенно.
– Наушники могу носить, – говорю я. – А очки и маску – не могу.
– Договорились, – отрубает Пахан; ему надоел этот спор. – Но я ещё раз предупреждаю: если заболеешь, я платить за тебя не буду. Иначе прогорю до жопы. У меня таких, как ты, немерено. Один без маски работает, другой голую руку в пилу засунул, третьему на ногу ящик упал! Так не пойдёт, – продолжает он резко. – Никому платить не буду! Копейки не дам! Я технику безопасности вам обеспечил. Маски выдал. В медицинский фонд официально отчисляю…
– Павел Борисович, – говорю я. – Рак лёгких – распространённое заболевание, у него десятки видов. Есть виды, которые поражают только некурящих людей. Если я вдыхаю опилки, это вовсе не гарантирует мне болезни. Кочегары вдыхают угольную пыль. Сталевары – горячий пар. Шофёры – угарный газ. Парикмахеры – мелкие волосы. Штукатуры – известь. Мы все дышим ядом. А маски носим для самоуспокоения.
– Иди отсюда, – велит Пахан с отвращением. – Ты охренеть какой умный, а простых вещей от тебя добиться невозможно. Ещё раз говорю: заболеешь – ко мне не обращайся.
– Добро, – говорю я.
– А за выходку, – сухо добавляет он, – ты оштрафован на три тысячи рублей. До свидания.
И дух его умягчается; я знаю, что, когда он останется один – достанет бутылку из нижнего ящика шкафа и махнёт полстакана. Хороший человек.
После работы – опять на маршрутку, на этот раз в центр города.
Своё оружие – шабер – переместил из-за спины вперёд, под живот. Всегда так делаю, когда иду в банк. Однажды, десять лет назад, меня пытались ограбить, и даже ножом ткнули. Думали, при мне деньги есть. А не было их – я, наоборот, пришёл тогда пополнить ячейку.
Теперь еду тоже без денег: просто проверить. Привык, приобрёл рефлекс, раз в неделю объезжаю все три наших банка и проверяю деньги в ячейках.
Сейчас ячейки пусты, всё выгреб.
Девушка в белой блузочке улыбается мне и провожает, красивая, по ступеням вниз, в хранилище. Они теперь все улыбаются, их этому специально учат, борьба за клиента, конкуренция.
Я против этой девочки, свежей, словно яблоко, стройной, выгляжу бедняком-деревенщиной, по-английски сказать – реднек: на мне стоптанные ботинки и старые джинсы, и растянутая фуфайка, а сверху куртка без цвета.
Отмыкаю ключиком, выдвигаю плоский ящик. Ещё недавно он был полон доверху, едва закрывался, рядами лежали разноцветные пачки. Сейчас на дне единственная бумажка: сто долларов. Когда всё вынимал – оставил одну специально, согласно примете, “на развод”. Люди верят, что кошелёк (или сейф) нельзя оставлять пустым: хоть мятую десятку, а положи, тогда к ней другие добавятся.
Собственно, ячейка мне больше не нужна, и я думаю: не закрыть ли мне договор с банком, чтоб не платить лишнего за аренду сейфа?
Решаю оставить как есть.
Уж больно приятно сюда приходить, видеть улыбки красивых девушек, сидеть в широком кресле, нога на ногу. Мало ли что, ячейка может вновь пригодиться.
Из банка шагаю на почту.
Тут меня тоже все знают. И женщина в синем пиджаке, к концу дня замотанная, нервная, охотно отгружает мне всю корреспонденцию, предназначенную для деревни Чёрные Столбы.
Два извещения на получение посылок – для деда Козыря и бабки Лабызиной.
Той же бабке – уведомление из пенсионного фонда.
А мне – дали конверт, длинный, с множеством марок. Я тут же вскрыл, развернул и прочитал, жадно скользя глазами: то было официальное уведомление о прибытии моего груза на городскую железнодорожную станцию.
Грузовое отправление я мог получить уже завтра с девяти утра, имея при себе паспорт.
От возбуждения я задрожал, кое-как засунул пенсионные стариковские бумажки в сумку; свой конверт, уже пустой, – смял и выкинул в урну, и пошёл, забыв попрощаться, потом почему-то испугался, что напрасно выбросил конверт от столь важного документа, бегом вернулся на почту, извлёк мятый конверт из урны и тоже пихнул в сумку.
Всё изменилось, мир зацвёл.
Осталось потерпеть всего один день.
Апрельское солнце сверкало на небе, горели стёкла домов и автомобилей, глаза прохожих, золотые кольца на женских пальцах, спицы детских велосипедов.
Картина мира стала неполной, я видел только то, что излучает свет, и то, что его отражает. С этой точки зрения мир выглядел как паутина, переплетение световых лучей и потоков.
Чтобы успокоиться, я решил пройтись пешком, и быстро обнаружил, что ноги сами несут меня по улице Осо- авиахима на окраину, в сторону так называемых “богатых домов”.
В своё время обеспеченные люди и верхние чины городской администрации выгородили в красивом месте большой кусок земли и построили два десятка каменных коттеджей. Впоследствии появились другие обеспеченные и верхние, они продолжили улицу, поставив новые дома в ряд к уже имеющимся. Здесь пахло свежим асфальтом, везде – видеокамеры, а дорожные знаки предупреждали о возможном появлении детей, велосипедистов и животных, и что скорость возможна только самая малая, и что за выброшенный мусор – штраф.
Дети действительно бегали повсюду, катались на роликах и великах. Редкие проезжающие автомобили останавливались и терпеливо ждали, пока очередной сорванец не свернёт в сторону.
Я втайне надеялся, что мимо проедет и Гера Ворошилова на своей маленькой машинке.
Я ведь искал её дом, а какой ещё?
Дом её отца, а теперь её дом.
Прошагал вдоль забора, мимо ворот и калитки; всё заперто, с той стороны ни звука. Но я знал, что она там.
Чтобы не выглядеть подозрительно, я дошёл до конца улицы и купил в магазине пакет семечек.
Почти месяц, как она там живёт.
Я приходил сюда по выходным, всегда во второй половине дня. Она ведь – художник, свободный человек. Ей не нужно, как мне, бежать на фабрику к девяти утра. Она – богема, человек искусства, она спит допоздна, а из дома выходит в середине дня. Потому что ей так или иначе нужно покупать еду, стиральный порошок и всё то, без чего человек не обходится.
И вот – по субботам и воскресеньям я шагал мимо, иногда в три часа дня, иногда в восемь вечера. Но ни разу её не встретил, не видел её машины, не заметил, чтобы были открыты ворота.
Из социальной сети Newernet я скачал на телефон несколько её фотографий; в той, виртуальной, жизни она представала блестящей, молодой и беспредельно дерзкой.
Фотографии нужны мне были не для того, чтоб любоваться; не по любви я искал Геру Ворошилову, а чтоб наверняка узнать, если увижу её изменившейся, с волосами другого цвета или, допустим, в очках.
Иногда сомневался, думал: может, бес меня под локоть толкает искать встречи с этой девушкой?
И сам себе отвечал: нет, я во всём прав. Нет на мне за это греха.
Возвращаюсь назад. Та же маршрутка, тот же запах выхлопных газов. От мужиков пахнет водкой. Ещё не доехали до Беляево – пассажиры попросили остановить, для малой нужды. Сразу трое побежали в кусты – все, кроме меня. А оставшиеся две женщины рассмеялись.
От остановки иду пешком. Здесь не город, света нет. Чёрные Столбы – они и есть Чёрные Столбы. Надо достать телефон, включить фонарик и глядеть под ноги.
Вот и мой дом. Он не такой, как те, богатые, в городе. Он гораздо меньше: как раз для одного. И двор меньше, и забор ниже.
Первым делом я включаю свет. У меня его много: во дворе два фонаря, и лампа над крыльцом.
Потом набираю номер, выученный наизусть. На том конце сбрасывают входящий. Я перезваниваю.
Это наша конспирация.
– Здорово, Читарь.
Это мой брат и единомышленник. Читарь – его настоящая фамилия.
– Здорово, – отвечает он.
Голос у него необычный: сухой скрип, как будто трещит сломанная ветка.
Я объявляю Читарю, что контейнер приехал, надо забирать. Нужна машина, и сам он, Читарь, нужен тоже. И чтоб взял пистолет с резиновыми пулями, мало ли что. И полный бак чтобы залил, и машину проверил: мы не должны застрять где-нибудь между Беляево и Косяево с грузом стоимостью в двести тысяч долларов.
Читарь всегда закрыт, разговоры не любит. Мы разъединяемся, я откладываю телефон и иду в подвал.
Его стены выложены частично из камня, частично из кирпича; поверх нашиты доски. В таком виде подвал просуществовал долго. Потом, когда стало можно за деньги купить любой товар, – я купил самый лучший звуконепроницаемый материал и закрыл все стены и потолок.
Я много раз проверял: включал в подвале музыку, на полную громкость, так, что внутри нельзя было находиться, – затем выходил из дома и шагал к ближайшим домам, за сто пятьдесят метров, ложился ухом к земле, и пытался уловить; ничего не расслышал.
В своём подвале я мог делать всё, что заблагорассудится.
Пять на пять метров, посреди – рабочий стол из дубовой доски. Стены приятного коричневого цвета.
На освещении я не экономлю, ставлю самое лучшее. То же касается и вентиляции: в двух противоположных углах две принудительных вытяжки. В моём подвале всегда очень сухо, никогда не бывает плесени.
Над рабочим столом – отдельный светильник.
В ближнем углу на стене – приборы: два на уровне головы, измеряют температуру и влажность, два таких же на уровне пола.
Огнетушители, ящик с песком: ничего я так не боюсь, как пожара. Пожар, безжалостное ревущее пламя – один из моих кошмаров, пожизненных.
Пол – каменный: прямоугольные плиты из гранитной крошки на цементном основании. Все материалы в подвале – негорючие, полки и стеллажи – алюминиевые и стальные, лестница также стальная.
Горючие химикаты, пропитки, лаки и краски стоят в отдельном стальном шкафу.
У дальней стены – верстак, там у меня весь инструментарий.
Над верстаком – планшетный компьютер, подсоединённый к системе видеонаблюдения. Восемь камер, спрятанных в стенах дома, обозревают периметр, забор, калитку, крыльцо, подъездной путь. Система работает от общей электросети, но при необходимости переключается в автономный режим, питаясь от аккумуляторов. Не выходя из подвала, я могу видеть всё, что происходит наверху.
Под лестницей – четыре канистры, бок о бок, в каждой по двадцать литров бензина.
Проникни в мой подвал посторонний человек – я бы отшутился, сказал, что построил бункер на случай ядерной войны. Хохма известная, и всегда в ней есть правда; в нашем народе до сих пор живёт страх всеобщей гибели под ударами нейтронных боеголовок.
Есть ещё малый рабочий стол, и на нём лежит укрытая тряпкой деревянная фигура, чуть больше метра длиной, – но я к ней пока не подхожу и про неё не думаю.
У третьей стены – стальной стеллаж, тоже заваленный инструментом, там у меня лежат старые сточенные напильники. За годы работы руки так привыкли к их рукоятям, что выбрасывать жалко.
На верхней полке этого стеллажа стоит картонная коробка из-под кофеварки “Тефаль”, я снимаю её и открываю, и достаю деревянную голову женщины, святой Параскевы.
Наверное, уже понятно, что я и есть грабитель, похитивший ценную вещь из дома искусствоведа Ворошилова.
Я был тот, кто перелез через забор, вынес топором стекло, вломился в комнату и забрал голову.
На мне – несмываемый грех, смерть человека.
И вечером я долго молюсь, поклоны кладу, стучу лбом об пол.
Это помогает. Дух постепенно смиряется; смирение есть благодать, оно лечит.
Когда умру – на Божьем суде, каков бы он ни был, – я много чего скажу в своё оправдание.
Пётр Ворошилов сам украл эту голову, и ещё много чего украл, что ему никогда не принадлежало.
Он украл иконы XV века, и деревянную голову Параскевы XII века, и ростовую храмовую скульптуру, предположительно святого Дионисия, неизвестно какого века. Он украл ещё несколько дорогостоящих и редких артефактов, и либо их присвоил, либо продал.
Никаких прав на иконы и скульптуры у него никогда не было. А я – имел все права, и по людскому закону, и по божьему, хоть по тёмному языческому, хоть по светлому христианскому.
Смиренный, выключаю свет; полночь уже.
Снова вдруг разволновался. Завтра привезут мою заготовку. Потом работа, недели на две-три, как пойдёт. И я – у цели.
Я его не убивал, конечно.
Замысел сложился у меня прошлой осенью.
На дело решил идти зимой: рано темнеет. И ещё: если вдруг будет погоня – по глубокому снегу мне, сильному, проще уйти.
Именно в конце дурной и счастливой масленичной недели. Потом начинался Великий пост. Не могло быть и речи о том, чтоб идти на кражу в Великий пост, в дни печали и напряжённой духовной работы.
Сигнализация меня не беспокоила. Ворошилов включал её, только когда покидал дом.
Я знал, что у него – бессонница, что днём он выпивает полбутылки виски или коньяка, и ложится в девять вечера, принимает снотворное и проваливается в тяжкое фармацевтическое забытьё.
Не ночью – поздним вечером, ближе к полуночи, когда ещё шумно, когда люди ходят и машины носятся, когда одинокий, спокойно шагающий человек с рюкзаком не вызывает подозрения. Когда звон разбитого стекла можно принять за звуки супружеской ссоры или за неинтересное бытовое происшествие.
Надежда была на то, что я быстро войду и быстро выйду, забрав, что нужно, а он будет спать, или проснётся и начнёт вставать, испугавшись, навострив уши, поддёргивая штаны, но пока достанет из шкафа своё бесполезное ружьё, пока зарядит, пока соберётся выйти, – я успею исчезнуть. Он не увидит ничего, только осколки стекла.
Но я замешкался, пытаясь осторожно расколоть контейнер, не повредив саму голову.
И увидел его – а он увидел меня.
Да, он умер на моих глазах, но я к нему не прикасался.
Он никак не мог мне помешать. Я гораздо сильней физически. Подними он ружьё для выстрела – я бы его опередил и выбил оружие. Решись он на драку – я бы уложил его одним ударом.
Нет, он сам ушёл на ту сторону – потому что его позвали, за ним пришли.
Если бы я сосредоточился, я бы увидел, наверное, чёрные тени, забравшие душу Ворошилова в ад.
На нём накопилось много всего.
Судить другого – последнее дело; но, если уж пошёл такой разговор, – я убеждён, что Пётр Ворошилов теперь варится в адском котле.
Достаточно того, что он грубо обманул свою жену при разводе, лишил её крупной суммы денег.
Он выдал уникальную деревянную голову женщины, и статую Дионисия, и многое другое, – за собственные находки, привезённые из дальних экспедиций. На бумаге таких экспедиций было два десятка, на самом деле – всего одна, в далёких восьмидесятых годах.
Голову деревянной женщины Ворошилов забрал хитростью у совершенно конкретного человека из подмосковного посёлка Электроугли.
На находках Ворошилов построил не великую, но прочную карьеру, и не только свою.
Он целую судьбу – собственную – создал, основываясь на краденом, чужом.
И когда он ушёл из науки, когда всё кончилось, – он тоже кончился. Дальше было только уныние и праздность, два тяжких греха разом, многие месяцы, вплоть до смерти. И сердце его – лопнуло не просто так, а потому что отвыкло от работы на полную мощность. Его жизнь отягощалась не стрессами, а исключительно тоской. Имея крепкое сердце, он бы не умер, увидев меня с топором в руке. Он бы убежал, или попытался остановить меня, не физически, но хотя бы уговорами.
Сердце не выдержало, потому что он сам этого хотел. Он умер бы через год или два от алкоголизма.
Он не имел цели, не действовал, он оказался в тупике.
Его дух всегда был силён и велик – но угнетён гордыней, непомерным самолюбием. Ворошилов был сам себе враг. Он хотел славы и денег, признания, он мечтал стать значительным учёным, желательно – международного масштаба, и иметь все полагающиеся призы и преференции. Любил женщин, официальную жену и ещё несколько неофициальных, и всех, одну за другой, безжалостно вышвырнул из своей жизни.
Помню, что в его доме – когда я ввалился в окно – ноздри учуяли скверный запах слежавшихся тряпок, немного смягчённый ароматом дорогого виски. Уже не дом – почти склеп. Его обитатель, внешне крепкий и благополучный, гнил изнутри. В прошлые времена такие люди уходили в монастыри, и там, среди стариков разной степени ветхости, сами становились стариками и умирали в тишине келий.
Ворошилова охотно взяли бы в монастырь – он преподнёс бы в дар свои иконы. Но он не постригся: видимо, не хватило решимости. Из него, наверное, получился бы хороший монах-чернец, суровый и умный. Но нет, историк Ворошилов умер, не состарившись, от разрыва сердца, от приступа ужаса, просто увидев ночью ворвавшегося в его дом чужого человека с топором в руке.
Голова Параскевы – очень тяжёлая, это производит впечатление.
Руки готовы взять нечто вроде резинового мячика – и вдруг ощущают вес железного ядра.
Дуб, из которого сделана голова, сильно отличается от современного дуба: он плотнее.
Под головой длинная шея – рубили ниже к плечам. Рубили аккуратно. Я уверен: тот, кто рубил, рассчитывал со временем восстановить фигуру.
Рубил тот, кто не хотел разрушать статую; тот, кого заставили. И он сделал это бережно.
В месте разруба, в нижней стороне шеи, заметно отверстие, можно просунуть карандаш. Это, скорее всего, работа самого Ворошилова. Он просверлил голову инструментом под названием “приростной бурав”, извлёк длинный столбик древесины и посчитал годовые кольца: таков научный способ определения возраста материала.
Изначально фигура была вырезана только ножом и топором, а затем вся выскоблена, ножом опять же. О манере работы мастера можно составить мнение по глазам фигуры – они сделаны грубыми сильными прорезами, а зрачки – наоборот, почти идеально круглые: рука умельца была крепка.
Нет никаких свидетельств, указывающих на чин этого образа. Считается, что это голова Параскевы, но это может быть также и голова Богородицы, или Марии Магдалины, или святой Ольги, или святой Февронии.
Я не могу долго держать голову в руках: духу не нравится, и что-то обжигает мои ладони.
Массив дуба, из которого вырезали фигуру, – старше фигуры лет на триста.
Дуб срубили в древние, языческие времена.
Это дерево не выросло само по себе: люди помогли ему.
Дуб – не сосна и не ель, дуб любит тепло. Изначально дуб не рос в средней полосе России. Дубовые рощи постепенно появились вокруг Рязани, Калуги и Тулы примерно в первой трети первого тысячелетия, когда изменился климат, когда в центре евразийского материка началась великая засуха, принудившая кочевые азиатские народы сняться с мест и уйти на запад.
Славянские племена, жившие по краю Великой степи и Великого леса, вынужденные защищаться от кочевников, рубили крепости, остроги и сторожевые башни, используя самый прочный известный им материал: дуб.
В каждой деревне жили древоделы: семья, две-три семьи, люди со сноровкой, опытом, знаниями, с остро наточенными топорами.
Сосну рубили на строительство жилых домов и хозяйств. Сосны всегда было много. Сосна до сих пор – самый лучший и распространённый строительный материал, дешёвый и удобный. Сосновая смола полезна для здоровья, кто вдыхает её целебный запах – становится спокойным и долго живёт.
Берёза – сорняк, всегда росла везде и ничего не стоила, шла на дрова, береста – на поделки.
Осина – на колья: ствол её самый прямой.
Однако никаких правил не существовало, в разных землях росли разные леса, севернее – сосна, берёза и ель, южнее – дуб и осина. Где-то было принято и топить печи осиной, и складывать бани из осины. В поздние, христианские времена осиновый лемех использовался для покрытия храмовых куполов.
Каждой семье древоделов принадлежала своя дубовая роща – или несколько, в зависимости от величины семьи. Рощи передавались по наследству. За рощами ухаживали. В конце весны прореживали: если два дубка вылезали рядом – один сносили без жалости. Зимой опять приходили: срубали у молодых дубов нижние ветви, чтоб дерево тянулось вверх. Если, несмотря на все усилия, дуб вырастал кривым – его тоже срубали, оставляя солнечный свет для других деревьев, с прямыми ровными стволами.
От жёлудя, от ростка – до сноса, до строительного размера, – дуб растёт самое малое пятьдесят лет. В холодный год даёт менее полуметра роста, но если солнца много, если лето длинное и жаркое – до метра.
Отцы выращивали, сыновья срубали, одновременно следя за тем, как поднимается новая поросль – для внуков.
Все члены семьи – отец и несколько сыновей – знали каждое дерево в своей роще, решали, какое когда срубать.
Как правило, основной заработок имели, говоря по-современному, на оборонных или государственных заказах: когда вождь или князь, властитель тех мест, решал поставить новый острог или детинец. Полсотни дубов надо срубить, чтоб возвести сторожевую башню; полсотни тяжёлых брёвен изготовить и доставить, иногда – за сотни километров.
Но и платили за это хорошо.
Заплатив, князь-вождь приказывал сложить брёвна в ряд под открытым небом, чтоб подсохли. Срубленный зимой дуб должен пролежать минимум год. Главное – не сушить его в тёплом месте, иначе обязательно треснет повдоль.
Дуб сносили вместе с комелем, выкорчёвывали, глубоко обкапывая землю вокруг; это была начальная и самая трудная работа.
Из нижней части, включая комель, вырубали колоду в четыре метра, тяжёлую, как смерть.
Колоду отдавали священнослужителям, волхвам, – те благодарили и выреза́ли из колоды образ бога солнца, или бога грома, или бога плодородия, или какого-нибудь другого бога из множества, – и надёжно вкапывали нового идола в землю, рядом со старыми.
Идол, вытесанный из дуба, стоял вечно.
Поскольку нижняя, самая твёрдая и ценная часть срубленного дерева преподносилась в дар богам – всё остальное, сучья, ветви, кора и листья, становилось священным, получало покровительство надмирных сил.
После отделения колоды вторая часть ствола очищалась от ветвей: выделывалось основное строительное бревно, всегда разное, от пяти до десяти метров, часто и длиннее – в зависимости от кривизны ствола. Дубы редко вырастают идеально прямыми, несмотря на всю заботу.
Но бывали дубы – как свечи, из них и по два бревна получалось.
Ветви и сучья перерабатывали тут же, на месте, выбирая длинные и прямые части: из них вырезали главное оружие тех диких времён – боевые дубины. У каждого мужика дома стояли в углу три-четыре дубины, отполированные, разного веса и длины, – такие, чтоб с одного удара башку снести. Дубины любили, как сейчас любят ножи и винтовки. Прежде чем учиться мечевому бою, молодые воины упражнялись на дубинах.