Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Марина Ахмедова — прозаик, журналист, заместитель главного редактора журнала «Русский Репортер». Автор книг «Женский чеченский дневник» и «Уроки украинского», романов «Дом слепых», «Дневник смертницы. Хадижа» (шорт-лист премии «Русский Букер»), «Шедевр», «Пляски бесов» и «Крокодил». Место действия нового романа «Камень Девушка Вода» — горное село в Дагестане, совсем, казалось бы, оторванное от современного мира. Как и сто лет назад, люди верят в предания и проклятия предков, пекут цкен и расшивают пояс на свадьбу; семейные легенды вспоминают тут чаще, чем недавно отгремевшую войну. Только Джамиля-учительница обеспокоена тем, что дети всё чаще приходят в школу «закрывшись» — в хиджабах, подростки уходят в лес, где живут «правоверные». Она хранит верность традициям и старается жить по законам отцов, но вскоре и ей придется выбирать между любовью и войной.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 280
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Ахмедова М.М., 2018
© ООО “Издательство АСТ”, 2018
– Дочь учителя закрылась! – понеслось с самого утра по селу. – Дочь Шарипа-учителя Марьям закрылась!
– Шайтан, прикрой глаза! – тихо воскликнула я, усаживаясь за стол на кухне и выглядывая в окно.
Марьям удалялась по дорожке в сторону школы. Хиджаб покрывал ее голову. Кому это быть еще, как не Марьям? Кому еще выходить из дома Шарипа-учителя в такую рань? Это точно не Патимат – мать Марьям, вот уж кого ни с кем не спутать. Кто не знает, что Патимат хромает так, словно земля под ее правой ногой проваливается? Все не только в нашем селе, но и во всем районе знают: Патимат начала хромать, родив дочь – Марьям.
Берусь утверждать, я стала первой, кто увидел ту новую Марьям. И только успела воскликнуть: «Шайтан, прикрой глаза!» Но шайтан не прикрыл глаз. Наоборот, открыл как можно шире, чтобы в них, черных, как беззвездная ночь, отразилась вся Марьям, с головы до ног одетая в черное.
И понеслось по селу: шу-шу-шу, ша-ша-ша. Десяти минут не прошло, как все село знало – Марьям закрылась! Клянусь, так и было! Хотя клясться, как любила повторять моя бабушка, да пребудет свет в ее могиле, – большой грех.
Часа не прошло, а старый Патах, ровесник моей умершей бабушки, уже мял подошвами землю на годека́не[2] и, щуря глаза на стоящее над горой солнце, взывал к разуму сельчан. Хотя, правду сказать, с тех пор как черная зараза потекла по нашему краю, даже к Патаху редко кто прислушивался.
– Где это видано? – вопрошал Патах. – Надеть черное, как будто в доме кто-то умер, когда в доме никто не умирал! Ва-а-а, такие вещи разве можно делать? Не по нашей вере это, – крутил он кривым пальцем возле себя. – Так, что ли, ходили Марьямины бабушки в дни кроме траура? Так, что ли, наши предки делали? Почему я должен делать, как делали предки каких-то арабов, от которых пришла эта зараза? Я хочу делать так, как мои предки делали!
Заложив руки за спину, Патах поплелся в сторону озера, по берегу которого любил прохаживаться в одиночку. Ведь, признаться честно, кроме чабана Хочбара и Камала, младшего сына Патаха, на годекане в тот час никого и не было, а слова Патаха, произнесенные с обидой, улетели туда же, куда с недавних пор улетали слова всех стариков. Аллах-Аллах, всевидящий, милосердный, разве не потому наше село скоро полетело в пропасть, что слова стариков потеряли вес?
Не зря в ту ночь приснился мне отец, да будет ему хорошо в том мире, где он теперь пребывает. Он явился весь бледный. Белые волосы покрыли его голову перед смертью так же внезапно, как снег за одну ночь покрывает вершины гор.
– Дочка, ты снова ничего не ела, – промолвил он. – Снова легла спать голодной.
В руках у отца был хлеб, он разломил его на две половинки и обе протянул мне – своей единственной дочери, из рук которой ангел смерти Азраил забрал его душу десять лет назад. Я взяла обе половинки, обливаясь слезами: с тех пор как умер отец, не осталось никого, кто позаботился бы о бедной Джамиле. Кто спросил бы, какая хворь поселилась в ее худом теле и отчего по утрам глаза ее полны печали? Во сне слезы текли по моим щекам, падали на хлеб, и что я увидела, о Аллах! Слезы мои оказались полны грязи, полны заразы и мути! Они лились и лились, стекая на руки, словно сель, спускавшийся с гор весной. Хлеб крошился, а слезы все не прекращались.
Проснувшись, я уже знала, что меня постигнет болезнь: отец всегда приходил накануне моих хворей. Хотел предупредить, защитить, как делал это при жизни. Но, только выглянув в окно и увидев удаляющуюся женскую фигуру в черном, я поняла – отец предупреждал меня об испытаниях, которые страшнее болезни.
Наше село стоит на горе. Дома прыгают – то вверх, то вниз. Их подпирают камнями, чтоб не сползли по склонам вниз. Когда идешь по нашим неровным дорогам, крыша какого-нибудь дома оказывается у тебя под ногами, а для того, чтобы увидеть крышу другого, приходится задирать голову. Если спуститься с горы и глянуть на наше село, оно похоже на большой муравейник, слепленный из множества каменных ячеек. Дома жмутся друг к другу. Террасами нам служат крыши соседей, и нередко наши женщины выносят туда прохудившиеся тазы, уже негодные кувшины с вмятинами на боках, сушат белье на веревках и баранью шерсть на клеенках. Так было всегда. Все давно привыкли к тому, что, сидя на верхнем этаже своего дома, можно услышать быстрый стук шагов по крыше. Все знают, это не шайтан шумит, а соседка побежала снимать с веревки белье, уносить шерсть подальше от начинающегося дождя. А когда пойдет дождь, он переполнит до краев старые тазы и кувшины, те будут жадно глотать всё новые капли, и, сидя внизу, под крышей, можно слушать мелодию, которую невидимые сельские музыканты играют на каменных барабанах и водяных инструментах.
Честно сказать, люблю, когда в конце весны приходит большая туча и весь день висит над дальней горой, видной из моего окна. Гора похожа на девушку, которая легла на спину и откинула тяжелые волосы за голову. Поэтому я называю ее гора девушка. С самого детства я смотрю на ее каменные руки, сложенные на высокой груди, плоский живот, точеный профиль. Туча постепенно растет, спускается все ниже. Когда она коснется носа каменной девушки, сразу начнется дождь. Так всегда бывает. Туча на носу – верная примета: сейчас хлынет. В этот миг, когда между носом каменной девушки и тучей остается расстояние со школьную линейку, я стараюсь вознести свою молитву Всевышнему. Еще в детстве я придумала быструю почту, которая доставляет молитву Всевышнему прямо в уши. Надо встать почти на краю крыши-террасы, поднять руки, выставив ладони перед собой, и ждать, когда первая тяжелая капля плюхнется на ладонь. Моментально снизу вспорхнут черные птицы, тревожно купавшиеся в пыли на дороге. Стрелой вылетят из-под ног. Сердце вздрогнет и взлетит за ними, заговорит из самого горла, сердечно прося исполнить желание. Слова лягут птицам на крылья и унесутся в небо к Нему. Просто надо успеть, пока туча не коснулась носа девы.
В детстве я часто смотрела на гору девушку. Она была видна из окна моей комнаты. Я родилась с больными ногами и первые годы жизни только лежала на тахте, утопая в перине, и смотрела, как по вечерам красное солнце падает на высокий лоб девы, катится по ее носу на грудь и тонет в животе. Каждый вечер ее каменный живот съедал солнце. На рассвете я просыпалась редко, хотя каждый вечер обещала себе, что утром непременно проснусь пораньше, чтобы посмотреть, как солнце выходит из ее живота.
От нечего делать я придумывала сказки о каменной девушке, и они были не такие страшные, как те, что рассказывала мне бабушка, мать моего отца, о моем предке, свирепом Занкиде, от него напрямую вела род моя мать. Рыжий Занкида наводил ужас на наше село и на соседние села. Никто не мог справиться с ним. В конце бабушка каждый раз поджимала губы и говорила, что моя мать – вся в Занкиду. Я всматривалась в лицо матери, когда та появлялась в моей комнате с подносом в руках. Она присаживалась на край тахты и кормила меня из ложки. Она почти не разговаривала со мной, а я, открывая и закрывая рот, не выпускала из потной руки свою любимую игрушку – совенка – и всматривалась в черты лица матери. Они сливались с чертами Занкиды, которого я представляла отчетливо, слушая сказки бабушки, даже видела его рыжие веснушки на щеках и руках. У матери были такие же. Постепенно я привыкла думать, что моя мать – страшная, как Занкида. Когда она выходила, я подносила совенка к лицу и, глядя в его пластмассовые глаза, рассказывала ему свои сказки. В них не было Занкиды. В них была девушка, окаменевшая от укуса лесной змеи. И солнце, которого раньше в мире не было. Солнце в нашем селе появилось, когда его родила окаменевшая девушка и сказала ему на прощание: «Иди, солнце, пожалуйста, на небо. Оставь меня тут. Будь свободным». Но солнце все равно каждый вечер возвращалось, чтобы спрятаться в ее каменном чреве. А я сама не любила свою мать.
Чего-чего, а камней у нас в селе хватает. Из них построили заборы, арки, ярусы для фруктовых деревьев. Ярусы тянутся через все село – узкие, серые, заляпанные ядовито-оранжевым мхом. Ширина каждого – полметра, и сначала деревья отращивали себе длинные ветви – такие, что верхние спутывались с нижними. Но теперь деревья растут невысокими, с короткими кривыми ветвями. А урожай они дают обильный.
Мой дом стоит выше дома Шарипа-учителя, отца Марьям. Можно сказать, прямо над ним. Выглянув из окна, я могу увидеть, кто входит к ним, а кто выходит. Возле их дома дорога резко начинает идти вверх, и приходится почти карабкаться до самой лестницы. Лестница крутая, высокие ступени сложены из плоских камней. За ней калитка, ведущая во двор, увитый виноградом. Одна лоза ползет по стене дома и оплетает окно кухни. Двор перед домом – небольшой квадрат, залитый бетоном. Как у всех. С него две ступени ведут на чужую крышу. Вчера я забыла там на веревке большие стальные прищепки. Они бьются друг о друга, дребезжат на ветру. Вспышками отражаются в старом зеркале на стене дома, когда в них попадает луч солнца.
Вчера было воскресенье. Я весь день не выходила из дома. Крутилась, вертелась на кухне – готовила цкен. Так мы называем пирог – трехъярусный, как наши сады. В первый ярус на раскатанное кру́гом тесто кладется картошка и посыпается сухим творогом, щепоткой чабреца, во второй – свежий фарш, смешанный с кусочками сушеного мяса, в третий тоже идет картошка. Всего на цкен нужно раскатать четыре круга. Когда ярусы уложены, края защипываются по кругу косичкой. Нелегкая это работа. Нужно спуститься в чулан, снять с крюка подернутую желтым жиром сухую баранью ногу. Ее я купила еще в конце весны у мясника Мамеда. Обещал, что мясо нежесткое, молодое, но, клянусь, эту ногу не разжевать. Приходится срезать с нее мясо тонкими стружками и крошить их мелко. А когда я упрекнула Мамеда, что продал мне старую баранью ногу, он даже не подумал извиняться или придумывать себе какое-нибудь оправдание, а только огрызнулся:
– Женщина, ты неправильно посушила его! Женщина разве умеет сушить мясо!
Пф, что себе позволяет этот мясник? Этот болван, посчитавший себя умным! Я учила всех его сыновей, от старшего до младшего. А теперь в моем классе протирает юбку дочь его Рукият. Воистину, еще как глупость передается по наследству! Мамед учился со мной в одном классе и только по доброте Шарипа-учителя не оставался на второй год. Младшая дочь его, Рукият, не смогла выучить даже алфавит. А ее братья до сих пор читают по слогам и морщат при этом лоб, как будто он вот-вот треснет. Хотя старший уже в десятом классе. Только по физкультуре его дети получают хорошие оценки. Иногда мне кажется, легче было бы учить сельского дурачка Абдулчика.
Но не стала я в тот раз спорить с Мамедом, объяснять ему, что засушила ногу по всем правилам: просыпала в меру каменной солью, нашла самое тенистое место в саду, где не бывает мух, на ветке инжирного дерева. Туда почти не попадает солнце. Не знаю, за что мать так любила это дерево. Оно даже плодов нормальных не дает, вся сила уходит в листья. Этой осенью собрала только тарелку твердых, как сжатый кулачок, маленьких, недоразвитых плодов.
Я понюхала мясо. В горле запершило от тонкой приторности. В следующий раз куплю мясо у кого-нибудь другого. Надо перестать доверять людям, они обманывают друг друга, и их не останавливает даже то, что мы живем в одном селе и наши дорожки часто пересекаются. Но, видать, Мамед считает меня простофилей. Может, перестанет себя так вести, когда и я больше не стану из жалости ставить его детям тройки, а они даже их не заслуживают. Острым ножом я срезала четыре острые стружки, прихватив комок жира, чтобы зашить его под косичку цкена. Он придаст пирогу аромат и сделает корочку мягкой.
Развернула белую ткань, в которой на подносе зрел сушеный творог, набрала несколько кулаков. Сняла крышку с банки топленого масла, в нос ударила теплая молочная прелость. Зачерпнула ложкой. На нем изжарю лук.
Больше всего в цкене я люблю ярусы из теста, на которых держится начинка. В пироге они пропитываются жиром, маслом, картофельным паром, луковым соком. Еще в пятницу я решила побаловать себя в выходные цкеном после той сцены, которую устроила мне в школе Марьям. И Абдулчик непременно заглянет ко мне в воскресенье, поднимется по лестнице, толкая перед собой колесо, сидящее на крючке палки. Затарабанит кулаком в калитку, выпрашивая садака![3]. Всю неделю он ходит по разным домам, а моя очередь – в воскресенье. Никто не гонит Абдулчика прочь. Грех обижать таких людей. Аллах может покарать – сделать так, чтобы в семье родился такой же ребенок.
Раскатывая тесто, я поглядывала в окно, поджидая Абдулчика. День тек спокойно. С годами наше село не менялось, и, наверное, таким же его видела моя бабушка, когда была молодой. Но это касается только камней. А люди, да простит меня Аллах, люди поменялись сильно. Взять, к примеру, ту же Марьям, дочь учителя Шарипа. Сколько наглости в этом молодом создании! Фах, что она о себе думает, нахалка? Думает, если ее назначили завучем, когда ей исполнилось всего двадцать пять, все перед ней на цыпочках будут ходить? Валлахи, не будут! Я ни за что не буду.
Слышал бы кто, что она сказала мне в пятницу утром, когда я стояла в школьном коридоре у окна! Звонок на первый урок еще не прозвенел. В тот момент зевота одолела меня. Может, я и зевнула чуть громче положенного да чуть шире нужного открыла рот.
– Джамиля Гасановна, – услышала я голос Марьям. – Разве вы не знаете, что во время зевоты рот следует прикрывать тыльной стороной ладони?
Я вросла в пол от такой наглости. Марьям довольно поджимала пухлые губки. Как бы не показать этой молодой нахалке, что она смутила меня.
– Марьям Шариповна. – Я постаралась говорить спокойно. – Вы появились за моей спиной так внезапно. Не думала, что кто-то смотрит на меня.
– Ну что вы! – Она улыбнулась. – Шайтан неустанно смотрит на вас и радуется, когда вы зеваете напоказ.
Марьям повернулась ко мне спиной и пошла по коридору как ни в чем не бывало. А на меня как будто вылили кувшин ледяной воды. Да кто она такая, чтобы так разговаривать со мной? В конце концов, я старше ее на пятнадцать лет! Я ее знала вот такой – высотой с табуретку, на которую садилась моя бабушка, чтобы перебрать черемшу или начинить коровьи кишки фаршем. Сейчас эта табуретка без дела стоит под кухонным столом. Слыханное ли дело, чтобы во времена моей бабушки какая-нибудь соплячка вот так подошла к уважаемой сельчанке, учительнице, соседке, и с вызовом начала ее поучать. Куда мир катится, о Аллах? Что с нами будет? Валлахи, мир стал подобен колесу, надетому на палку Абдулчика!
А как плыла Марьям по коридору? Как султанша! Рыжая коса жирной змеей струилась по толстой спине. Дылда – вся в мать пошла, в Патимат. С таким весом лучше не носить узкой одежды. Но правила существуют не для Марьям. Всю зарплату она тратит на вещи. Каждый месяц ездит в Махачкалу за покупками. А как ярко она красит ногти! Даже наш директор Садикуллах Магомедович не выдержал и сделал ее отцу замечание: нельзя с такими ногтями детей учить. А Шарип-учитель в ответ: «Она еще молодая, пусть одевается как хочет. У Марьям два высших образования, она хорошо учит детей». Никогда мой отец такого бы не одобрил, пусть у меня хоть три высших образования было б. И эта вертихвостка еще смеет делать мне замечания!
Я аккуратно защипнула края пирога и отправила его в духовку. Заварила свежий чай, положила на блюдце пару фиников и села за стол. Дула на чай, откусывала от финика, смотрела в окно. В духовке румянился цкен, плавился кусочек жира, и по кухне струился запах сушеного творога, перемешавшись с пряностью чабреца. Скоро придет зима. Дом, в котором я осталась одна, промерзнет, холод поднимется по его камням до самой крыши. Дотронется и до меня. Но в эту зиму я не поддамся хандре, буду согреваться чаем, печь цкены и не обращать внимания на молодых нахалок. Ворота Шарипа-учителя приоткрылись, из них вышел Кривой Ильяс – младший брат Марьям.
Одной стороной лица Ильяс как будто все время веселится. Лет десять назад Шарип-учитель в своем саду сбивал орехи с дерева камнем. Он не заметил, что на одном дереве сидит его шестилетний сын. Камень попал Ильясу в лицо. Наверное, и шайтан закрыл уши, услышав, как закричал Шарип-учитель, когда его сын, даже не пикнув, свалился вниз. Ох, что это был за крик! Сухой, короткий, будто выстрел из старого ружья. С тех пор Ильяс покривел на одну сторону.
Когда я вернулась после учебы из города, то первое, что услышала из нашего окна, – детский смех Марьям. Они ведь наши соседи. Вернулась я ослабшей и уставшей. В тот год умерла бабушка, так и не дождавшись моего замужества. Я сохла от любви, как кусочек свежего творога, завернутый в белую тряпку и подвешенный на крюк в чулане. Мое несчастье распространяло запах – кислый и липкий. Закрыв лицо руками, я плакала, сидя на краю тахты. Под ногами складывались тени и полоски света. Весь дом был пустым и холодным. Вместе с бабушкой из него ушла душа. Огонек в светильнике ее жизни погас. В этот миг я услышала детский голос. Забравшись на чужую крышу, Марьям дотянулась до моего окна. Свет играл в ее волосах.
– Джамиля, ты почему плачешь? У тебя что-то болит? – спрашивала она.
– Упадешь, Марьям, – отвечала я.
– Джамиля, посмотри, да, в окно. Подойди, да.
– Я не хочу.
– Подойди, – настойчиво повторяла она.
Нехотя я встала и подошла к окну. Выглянула, щурясь на дневное солнце.
– Смотри, – держась рукой крепко за подоконник, Марьям повернулась и показала пальцем на радугу.
Она росла из груди девушки-горы и, перегнувшись дугой, падала вторым концом в мягкий лиственный лес. Он рос на краю длинной горы. А лес бежал дальше, перекидывался на следующую гору и кучерявился темно-зеленым на ее нежно-травяном ковре.
– Папа сказал, под концами радуги появляется золото! Я побегу сейчас, найду золото для тебя, – тараторила маленькая Марьям. – Сделаешь себе сережки и браслеты.
– Зачем мне сережки и браслеты? – спросила я.
– Будешь еще красивее. – Марьям с детской преданностью посмотрела мне в глаза.
– Разве я красивая? – усмехнулась я.
– Ты самая красивая в нашем селе. Когда я вырасту, я буду учительницей, как ты. Папа говорит, ты самая умная из всех, кого он учил. Я хочу быть как ты, Джамиля.
Придерживая Марьям за руку, я помогла ей спуститься.
Марьям вернулась, когда солнце собиралось садиться. Оно заталкивало свои лучи в складки гор, словно скряга припрятывая золотые сокровища. В такой час трава на длинной горе светлеет, а из леса поднимается золотая дымка. Марьям громко плакала, стоя на дороге.
– Марьям! – позвала я из окна. – Ты почему плачешь?
– Джамиля, я добежала до речки, радуга в нее зашла, а из-под воды я же не могу золото достать!
Мать, жарившая халву на чугунной сковороде, громко рассмеялась, услышав Марьям.
– Стой там! – крикнула я. – Сейчас я к тебе приду.
Я зашла в свою комнату, открыла деревянную шкатулку, стоявшую на столе. Нашла в ней бусину из золотого песка, оставшуюся от старых бус. Спустилась по лестнице. Марьям ждала меня. Солнце сразу забралось в бусину, в каждую золотую песчинку в ней, стоило мне открыть ладонь. Марьям ахнула.
– Это что, мне? – Она приложила пухлую руку к груди.
– Конечно тебе.
– Я сделаю из нее браслет. – Пальцы Марьям клюнули мою ладонь.
Весело смеясь, она побежала к своему дому. Подняв голову, я увидела, что на меня из окна смотрит мать, держа в руке большую плоскую ложку с остывающей халвой.
Я устроилась работать в школу. Мне хотелось, чтобы у меня училась Марьям, но мне передали второй класс учительницы, которая в том году ушла на пенсию. Через десять лет моим учеником станет сын Шарипа-учителя, Ильяс. Камень уже разбил ему лицо, и я, как могла, старалась защитить его от насмешек. Но прозвище Кривой все равно прилипло к его имени. На одном уроке Ильяс не выдержал и расплакался. Он плакал так искренне, что я сама чуть не разрыдалась вместе с ним. Ильяс выскочил за дверь во время урока, побежал по коридору. В класс он вернулся вместе с сестрой, десятиклассницей Марьям. Она молча по очереди отвесила каждому мальчику звонкую пощечину.
– С этих пор, – сказала Марьям, – я буду выкручивать руки и ноги тому, кто посмеет обзывать моего брата.
Больше никто не осмеливался доводить Ильяса до слез. Но конец издевательствам положил мой одноклассник Расул Борода, который тогда еще не был Бородой, жил в селе, а в лес ходил только за хворостом и черемшой.
Шарип-учитель был моим классным руководителем, когда я сама еще училась в школе. О, что это были за времена! Благословенные Аллахом времена! Тогда уважали учителя. Сельчане, приводя детей в школу, говорили учителю: «Бей его. Не жалей. Бей хорошенько. Только человека из него воспитай». Иногда учителя так били мальчиков, что я зажимала уши, чтобы не слышать, как затрещина звенит на весь класс, как указка со свистом опускается на спину провинившегося. На перемене побитые ученики подходили к учителю: «Учитель, только отцу моему не говори». Они знали, что дома их побьют в три раза сильней, если учитель встретит на дороге отца и пожалуется на поведение сына. Но только Шарип-учитель своих учеников никогда не бил. Он просто вставал напротив и долго смотрел в глаза. Аллах, что за глаза у этого человека! Один раз я не выучила урок, и Шарип-учитель посмотрел на меня с таким сожалением, что у меня все внутри перевернулось. Даже спина у Шарипа-учителя – говорящая. По ней, пока он писал на доске, мы определяли, доволен он нами или нет. Честно сказать, других учителей ученики любили больше. Когда учитель ударял тебя указкой, ты знал: всё, его недовольство закончилось, из-за одной и той же провинности он не поднимет руку во второй раз. А встретив отца на дороге, ничего не скажет: провинившийся уже наказан. Только с Шарипом-учителем все было не так: он не жаловался на учеников родителям, но даже через несколько дней ученик помнил о своей вине и Шарип-учитель тоже помнил.
А сейчас все перевернулось с ног на голову! Попробуй тронь ученика, сразу в школу весь его туху́м[4] прибежит.
– Ты что, моего ребенка тронул? Ты кто такой, чтобы моего ребенка трогать?! Я для того, что ли, своего ребенка родил, чтобы ты его бил?!
Как они кричат! Шайтан оглохнет. А между прочим, сами они дома, что ли, не бьют своих детей? Еще как бьют. Только когда их дети по неверной дорожке начинают идти, родители хай-вой поднимают, школу во всем винят. А школа опять при чем? Всегда во всем виновата школа. Аллах-Аллах, что-то разгорячилась я. Пора вынимать цкен. Еще не скоро отойду от наглости Марьям. Двадцатипятилетнюю вертихвостку назначили завучем. Аллах им всем судья… Несправедливо это по отношению к старшим учителям. Хотя справедливости на этом свете нет, и не стоит ее искать. Еще древние мудрецы признавали: в мир людской справедливость не заложена. Мир – как кувшин, заполненный до краев. Нечистью, гордыней и обидами. А если мир полон, то даже Аллах не может в него ничего долить. Он посылает дождь своей милости, но переполненные тазы и кувшины, выставленные людьми на крыши чужих домов, чавкают, пузырятся, изгоняют новую воду, выливая ее через край.
Но если все-таки говорить по справедливости и забыть на время о том, что мой род много веков враждовал с родом Шарипа-учителя, то надо признать: он хорошо учил детей. А на последнем звонке он даже заплакал, провожая нас из школы. Многие тогда простили ему прежние обиды.
– Шарип-учитель плачет, – зашептали выпускники.
Шарип-учитель вышел на середину класса, чтобы сказать нам прощальные слова. Он никогда не проявлял чувств. Даже улыбался он скупо и говорил мальчикам: «Мужчина должен улыбаться чуть-чуть – только усы немного приподнять и два зуба показать».
– Дети… – обратился Шарип-учитель к нам в тот день.
Плечи его опустились, а к подбородку подкатил кадык. И в тот раз Шарип-учитель, всегда умевший найти слова, не нашел больше ни одного. Повернувшись, он вышел из класса, чтобы мы не видели его слез.
– Как же так? – загалдели ученики. – Получается, все это время Шарип-учитель нас любил? Какими мы были неблагодарными!
Больше всех горячился Расул, подливая масло в огонь любви, внезапно вспыхнувшей к Шарипу-учителю. А его-то Шарип-учитель наказывал чаще всего – сверлил глазами так, что Расул краснел до самого воротника. Но в тот день Расул забыл обо всем. Все забыли. Всем стало стыдно.
Но меня вовремя остановил отец.
– Дочка, – сказал он, когда мы вместе шли по дороге и край белого школьного фартука мягко бил по моим коленям, а новые лаковые туфельки мелькали по желтой земле быстро, будто никогда мои ноги не знали костылей. – Ты не должна позволить себя обмануть.
– Кто хочет меня обмануть, отец? – спросила я.
– Твое сердце, – ответил он. – Оно надулось эмоциями, как воздушный шарик. А ты помни, что шарик пустой. Никогда не забывай, что такое душа, дочка. Душа вот здесь. – Ребром ладони отец ударил себя по груди, выше сердца. – Душа – это работа ума и сердца. Они сходятся в душе. А твое сердце, дочка, сейчас позволило разуму забыть историю твоего рода. Джамиля! – Отец приостановился, но на меня не смотрел, он смотрел вниз, на крышу одного из домов, находящуюся у нас почти под ногами. – Ты сделана из костей твоих предков. Из поколения в поколение наш род шел к тому, чтобы произвести тебя. Из твоих костей выйдут новые люди. Но чтобы они с каждым разом становились сильней, мы не должны забывать тех, кто делал нам зло.
– Тогда почему мои кости болели с самого рождения? – спросила я. – Почему я столько лет пролежала в постели, когда мои ровесники бегали и прыгали? Если род Шарипа-учителя так виноват перед нами, почему не заболела его дочь?
– Джамиля, – покачал головой отец. – Жизнь долгая. Как ты можешь судить о конце, находясь в начале пути?
В тот день, стоя на дороге рядом с отцом, я почувствовала, как возвращается невидимая рука, что сжимала мне сердце, когда, лежа на тахте, я разглядывала свет, бьющий в окно за моим изголовьем. За долгие часы, дни, месяцы болезни, которые сложились в годы, я научилась различать все оттенки света. Теперь мне не надо смотреть на часы, чтобы определить – скоро полдень, обед, а через пятнадцать минут начнет вечереть, хотя солнце еще и не думало садиться. А завтра, например, будет дождь, ведь в воздухе уже появились невидимые глазу пылинки, из них ненастье к утру слепит темные тучи.
Кривой Ильяс прошел под моим домом, а за моим домом дорога уже ведет в лес. Ильяс пошел в сторону леса! Я достала из духовки цкен. Абдулчик так и не пришел. Ничего, отложу ему кусочек.
Что Ильясу делать в лесу? Нечасто теперь люди ходят этой дорогой. Помню времена, когда в начале мая под нашим домом толпой проходили женщины с холщовыми мешками на плечах. Они направлялись в лес собирать черемшу. Мы с матерью присоединялись к ним. Поднимались к голове девушки-горы, проходили по ее каменному носу, слушая реку, поющую у нее под боком. Переходили на пологую гору и тяжело шли вверх. Река внизу – непроницаемая серо-голубая змея. В ней мокнут каменные складки серого платья девушки-горы. С дальней стороны в реке отражались тенями деревья, туда мы спешили, на тот участок леса, где всегда росла на кочках самая нежная черемша.
Я знала, как только перейдем на другой бок горы, перед глазами развернется алое поле. Маки, дрожа и капризничая на ветру, краснели до зеленых холмов, а за холмами начинался лес. У нас есть поверье: нельзя приносить маки, случится плохое. Может быть, из-за их цвета, напоминавшего кровь. Я не верила в эти поверья, сельские любят придумывать, когда не могут природу объяснить. Но маки все равно не рвала: они вяли прежде, чем успеешь донести их до дома. Я застывала на месте и смотрела вниз, держа пустой мешок на плече, глубокими вздохами запуская в легкие и пряность просыпающейся земли, и свежесть речки, оставшейся позади, и клей почек лесных деревьев. Придет время, и Расул прикажет своим людям сжечь это поле – из-за дурмана, который доставали из коробочек маков. Вместо красного поля на горе появится черное пятно.
В лес женщины заходили со смехом и песнями, чтобы духи, населяющие его, знали: они пришли с миром и больше, чем уместят их мешки, не возьмут. Наши горские законы, написанные неизвестно когда и неизвестно кем, запрещали рвать слишком много черемши. За чрезмерность духи наказывали. Каждая хозяйка должна была унести с собой ровно столько, сколько хватило бы ей на пять пирогов, которые она тем же вечером будет печь для семьи. На одну толстую косу, которую она сегодня же сплетет из черемши и повесит на крюк в чулане, чтобы зимой отщипывать помаленьку, перетирать в пальцах и добавлять в суп или в сметану для хинкала. А еще чтоб хватило на трехлитровый баллон, который она заполнит стеблями черемши и зальет до краев рассолом. Выкидывать непригодившуюся черемшу считалось грехом, ведь лес и так отдает человеку лучшее. А черемша вырастала из-под снега, считалась первым даром леса.
Отец говорил, духов наши умные предки придумали, чтобы защитить лес от глупых людей. Скажи им, что всю черемшу рвать нельзя, она исчезнет для будущих поколений, разве станут они думать о тех, кто придет им на смену? Нет, их можно было держать только страхом. Умные предки сказали глупым – духи обидятся и накажут. Если бить кабана, медведя, барсука без счета, если убивать беременных лосих, духи сделают так, что охотник умрет в молодости или будет нищим в старости. Мы сами придумали лесных духов и сами боялись их, говорил мой отец. Хорошо, не дожил он до того дня, когда сельские начали бояться Расула и его людей, поселившихся в лесу, больше, чем духов. Духи от нас не требовали того, чего требовал Расул. Многие ждали, когда духи покарают его! Но, видимо, Расул сам покарал духов.
С тех пор сельчане забыли дорогу в лес. Уже десять лет обходят его стороной. Не только Расула боятся они, но и того, что кто-то донесет: видел, мол, шел такой-то в лес. Значит, связь держит с лесными, еду им относит. Мы приучили себя ездить за черемшой в район, хотя в нашем лесу растет самая вкусная. А на районном рынке – недобросовестные продавцы. Сколько раз я ни просила черемшу с белым, а не фиолетовым стеблем, сколько раз ни повторяла: «Мне нужен пучок без стрелок» – и как ни разглядывала его, раздвигая листья, все равно, придя домой и смотав с пучка веревку, находила в середине фиолетовые стебли, выбросившие стрелки. В зацветшей черемше собирается горечь, можно желудок обжечь. А лес нас никогда не обманывал и не брал денег за черемшу, за грецкие орехи, за фундук, за алычу, за ежевику, за саженцы, за кизил, за горький мед, за хворост. Но теперь нам приходится все это покупать. Сельчане предпочитают ездить на рынок, чем один раз встретиться с Расулом в лесу.
Ильяс ходил в воскресенье в лес. А в понедельник утром Марьям закрылась. Точно говорю, в этом ее поступке замешан Расул. Марьям считает его своим благодетелем. А я считаю, что он в тот день пустил ей пыль в глаза. Мои глаза и уши всему были свидетелями. В тот день он сам пожаловал ко мне на урок. Зашел без стука. Я встала из-за стола. Расул весело окинул меня взглядом, как будто мы только вчера встали из-за одной парты.
– Здравствуй, Джамиля, – сказал он.
– Что ты хотел, Расул? – спросила я.
– Эй, Ильяс, давай, сбегай за Марьям, – обратился он к вскочившему с места Ильясу.
– Расул, только я могу разрешить ученику покинуть класс, – сказала я, но Ильяс, улыбнувшись одной стороной лица, уже выбежал в коридор.
Расул смотрел на меня прищурившись. Он не принимал меня в расчет или считал, что, раз мы десять лет просидели за одной партой, он может хозяйничать у меня в классе. Или у него была для этого другая причина? Я тоже разглядывала его, хоть мое сердце от смущения билось, как поварешка о дно чугунка. Расул стал шире в плечах, двигался тяжело, как медведь. Он отрастил до кадыка жгучую бороду. Мне было известно, что он – уже отец троих детей.
К тому времени Расул имел влияние на молодежь. Он ходил по домам и рассказывал, что отныне люди должны откинуть наши законы гор и начать жить по исламу. Не по тому исламу, которому сельчане следовали даже в годы Советского Союза, а по новому – по арабскому. Не пить, не курить, не спать с чужими женами. Не обманывать, не брать чужого имущества, не предавать Всевышнего. И во всем, что говорил Расул, было только хорошее, каждое его предложение было благим, но оставляло после себя скользкий след. От той дорожки, на которую звал Расул, веяло тревогой, на ней лежала холодная тень неизведанного. Нередко молодежь собиралась в мечети, чтобы послушать Расула, хотя тот не был муллой. К нему приходили с просьбой рассудить конфликты с соседями, семейные дела. Постепенно Расул начал играть в селе роль, которую раньше, до революции, играли кадии. В районе и в городах работал государственный суд. Но люди почему-то предпочитали, чтобы их рассудил Расул.
– До меня дошли разговоры, что вы насмехаетесь над своим одноклассником, – начал Расул, заняв мое место у доски. – Я прошу вас больше таких вещей не делать. Разве вы не знаете, – Расул повысил голос, – что, насмехаясь над творением Аллаха, вы насмехаетесь над самим Аллахом? – Он обвел взглядом притихших учеников и улыбнулся одними уголками рта, наклонился вперед, как будто показывая: он всех готов услышать. – Разве вы не знаете, – еще выше зазвучал его голос, – что те, над кем вы смеетесь, могут быть лучше вас? Дети, я передам вам слова нашего Пророка. Как-то он сказал: «Воистину, когда человек, насмехавшийся над другими людьми, умрет, ангелы распахнут перед ним райские ворота. Но как только он захочет войти, ворота захлопнутся. Ворота откроются снова, и ангелы снова позовут того человека. Но только он сделает шаг, как они опять захлопнутся. И так бесконечно будут открываться и закрываться ворота перед тем, кто насмехается над чужими увечьями».
В классе повисла тишина. Скрипнула дверь. Вошла Марьям. Она держала за руку Ильяса. Марьям стала высокой, в теле ее уже тогда угадывалась тяжесть полноты. Ее волосы были заколоты у висков и лежали волнами на спине. Другую руку Марьям держала в кармане черной узкой юбки.
– Заходи, Марьям, – дал разрешение Расул.
Она сделала шаг к доске, крепче сжимая руку брата.
– До меня дошли жалобы, что Марьям, мол, побила мальчиков, – обратился Расул к классу. – Что повела она себя неподобающе, подняла руку на мужчин. – Замолчав, Расул заглянул в лицо каждому мальчику. Под его взглядом те опускали головы. – Покажите мне, кто из вас мужчина? Ха? Ты? Ты? Или ты? Мужчины не опускаются до издевательств! – Расул ударил пальцем, разбивая воздух перед собой. – Если пришли времена, когда мужчины не ведут себя как мужчины, женщине приходится брать на себя эту роль. Марьям поступила как истинная дагестанка, защитив своего младшего брата. Когда пойдете домой, передайте своим братьям, что первый, кто бросит неправильное слово в сторону Марьям, будет иметь дело не с ней, он будет иметь дело со мной.
Тихими шагами, почти крадучись, Расул обошел Марьям и покинул класс. Из темного угла я наблюдала за ее лицом: его как будто за один миг разбили и слепили заново. Оно осталось таким же, но в него добавили еще что-то. Как я припрятываю в цкен тайный продукт, который полностью растворяется, но знать о себе дает.
Выходя, я повесила замок на двустворчатую дубовую дверь. Со временем покрывавший ее лак стерся, а на коричневой поверхности проявился древесный узор. Эту дверь ставил еще мой прадед, а отец отказывался менять на новую.
Ветер принес во двор листья. Ветры с сентябрем осмелели, ночами носились друг с другом наперегонки джигитами на вертлявых конях по ущельям и лесу, приносили к утру в село то, что должно было кануть в прошлое – прошлогодний снег или листву.
Я заглянула в глиняный кувшин, стоявший на ограде. Она отделяла наш двор от чужой крыши. На дне плескалась дождевая вода, от нее пахло накрахмаленными облаками. Пройдет недели две, и я начну находить в кувшине веточки и перья ворон, петухов. Ветры повадились устраивать в моем кувшине тайник. Летом я храню в нем прищепки. А осенью отдаю его ветрам.
Я спустилась по лесенке на террасу. Пронзительное солнечное утро текло под ногами. Я наклонилась, и стал ближе запах навоза, надрывающий сердце рев буйвола, беготня далекой речки. Только в этот утренний час можно услышать ее звонкие всплески, скоро их заглушат звуки дня. А ночью речка, придавленная темнотой, сменит голос, зашуршит, как сброшенная кожа змеи.
Длинная гора курила две полоски тумана. Их рваные концы тянулись через все село, съедая часть зеленого минарета. Верхняя полоска, сцепившись с небом, растворялась в нем. Под ногами – день солнечный, над головой – туманный. Через пару часов туман ляжет на солнце, задавит его. Туман родили горы. А в горах нет ничего сильнее гор.
«Джамиля, иди в школу. Скоро первый урок, – напомнила я себе. – Тебе все равно придется туда пойти. Даже после того, что случилось в пятницу». Марьям ведь пошла. Я сняла с веревки прищепки, спустилась во двор и бросила их в карман висевшей на гвозде шерстяной кофты. Заглянула в зеркало. Оно, повернутое к горам, отражало крыши домов, бегущие вниз, зеленый минарет, тонувший в полосе тумана, виноградную лозу, и через зеркало было заметно, как подернулась желтым изнанка ее листьев. Зеркало светилось, словно притягивало к себе весь блеск дня и белизну тумана, делало все отчетливым, прозрачным, заставляло видеть то, чего не видели глаза, глядящие в ту же сторону, что и зеркало. Я с детства не любила в него смотреть. Оно было безжалостно к моим веснушкам и узким желтоватым глазам. А сейчас зеркало, не зная жалости, показывало все мои морщинки и всё те же веснушки. Годы так и не избавили меня от них.