6,99 €
«Довольно, Елена, довольно, не плачь. Не то подумают, что ты не столько чувствуешь горе, сколько выказываешь его». — Уильям Шекспир «Всё хорошо, что хорошо кончается». Диапазон аллюзий Моны Авад простирается от шекспировских пьес до «Страха и отвращения в Лас-Вегасе» Хантера Томпсона и «Иствикских ведьм» Джона Апдайка, сочетая в себе остроумную сатиру, иронию, черный юмор и магический реализм. Миранда — преподаватель в колледже и блестящая актриса в прошлом. Ее карьера была разрушена несчастным случаем — она буквально свалилась со сцены. Теперь у нее болит спина. Спина и ноги. И бедра. На самом деле боль повсюду. Несмотря ни на что, ее цель — поставить со своими студентами самую неоднозначную пьесу Шекспира «Всё хорошо, что хорошо кончается» вместо любимого театрами «Макбета». Так начинается это путешествие по искаженным реальностям Миранды, сюрреалистическое исследование хронической боли, темы дружбы и силы женского начала.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 523
Mona Awad
ALL'S WELL
Copyright © 2021 by Mona Awad
© Кульницкая В., перевод на русский язык, 2023
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Посвящается Кену
Я лежу на полу и против воли смотрю, как скверная актриса из рекламы обезболивающего рассказывает о своих фальшивых муках.
«То, что моя боль не видна, – жалобно говорит она в камеру, – не означает, что ее не существует». А потом корчит гримасу, которая, вероятно, должна олицетворять ее незримые страдания. Отчаянно морщится, будто борется с запором или переживает яростный, но мимолетный оргазм. Сжимает губы в тонкую линию. Тусклые глаза ее с укором взирают куда-то вдаль – на бога, наверное. В лице ни кровинки – и вот это выглядит довольно убедительно, хоть я и понимаю, что подобный эффект достигается искусным гримом и правильно выставленным светом. С помощью искусного грима и правильно выставленного света чего угодно можно добиться, мне ли не знать.
Теперь актриса судорожно трет плечо – очевидно, именно там и живет ее невидимая боль. Но по лицу сразу видно, что это ей нисколько не помогает. Разумеется, боль по-прежнему на месте, гнездится глубоко внутри. И нам немедленно демонстрируют это самое «внутри». На экране появляется прозрачное человеческое тело, центральную нервную систему в котором изображает тревожно-алая паутина. Она мигает, как елочная гирлянда. Видимо, потому что находится сейчас в диком напряжении. Вот отчего эта женщина так страдает. Нам снова показывают ее пепельно-серое лицо. Бедняжка корчится от боли во дворе своего загородного дома. А белокурые детишки виснут на ней, как развеселые дьяволята. Им-то невдомек, какие мучения доставляет матери алеющая у нее внутри паутина. Актриса умоляюще смотрит в камеру – вернее, прямо на меня. Реклама ведь контекстная, мне показывают ее на основании моих поисков запросов, ключевых слов, которые я неделями вбивала в «Гугл» в ту пору, когда еще надеялась поставить себе диагноз. Несчастная измученная женщина глядит на меня в отчаянии. Ей очень нужно от меня кое-что. Очень нужно, чтобы я поверила в то, что ей больно.
Но, разумеется, я не верю.
Я лежу на покрытом колючим ковролином полу, задрав ноги под прямым углом к телу. Мои икры покоятся на жестком сиденье офисного кресла, ступни свисают с края. Одна рука на сердце, другая – на животе. В зубах дымится сигарета. В распахнутое окно, закрыть которое мне не по силам, влетают снежинки и опускаются на лицо. Предполагается, что такая поза должна снять нагрузку со спины и позволить мышцам правой ноги расслабиться. Кулак, стискивающий мою лодыжку под коленом, разожмется, и, поднявшись, я смогу распрямить ногу и не ковылять больше, как Ричард Третий. Если верить Марку, стоит мне полежать вот так, дать себе отдых, «взять у жизни тайм-аут», как мне сразу же станет легче. Я думаю о Марке. Марке – короле сухих игл и серебристых медицинских инструментов, Марке, своем в доску парне, чье лицо – воплощенная железобетонная уверенность в собственной правоте, обрамленная модной стрижкой. Марке, который всегда понимающе кивает на все мои жалобы, словно каждая из них – лишь этап великого восхождения, которое мы с ним совершим рука об руку.
Я лежу в предписанной позе, но легче мне не становится. Все левое бедро до самого колена по-прежнему медленно тлеет. Правая нога все такая же окаменелая, а ступню, хоть она и болтается в воздухе, кажется, вот-вот расплющит давящая на нее тяжесть. Она словно оказалась под ножкой стула, на котором расселся необъятных размеров толстяк. Он настоящий садист. Улыбается мне, и на лице у него написано: «Я никогда отсюда не встану. Навечно застряну в этом якобы колледже, в котором ты якобы преподаешь. На этой твоей кафедре театроведения, занимающей две унылые комнаты в здании факультета английского языка. В этом твоем, как его, «кабинете»? Весьма замызганном, между прочим».
А этажом ниже, в жалком подобии театра, меня ждут студенты.
«Где вообще мисс Фитч?»
«Она вроде уже должна была прийти, разве нет?»
«У нас же репетиция через… Да вот прямо сейчас».
«Может, заболела?»
«Или напилась? Или колес своих наглоталась?»
«Или сошла с ума?»
Так и представляю себе своих студентов. Вот они, сидят на краю сцены, болтая своими длинными стройными ногами. Юные лица их светятся здоровьем, словно они – порождение самого солнца. Они сидят там и ждут, когда я, согнувшись в три погибели, проковыляю через двойные двери. Сидят и вполголоса меня проклинают, готовые в любую минуту устроить бунт. Но пока я лежу на полу и смотрю на женщину с лицом «поверьте-я-ужасно-страдаю», этого не случится. Я и сама не раз корчила такую гримасу. Перед мужчинами в белых халатах, за спинами которых маячили толстые медсестры с мертвыми глазами. Перед мужчинами в голубых форменных поло, норовящих показать мне мультфильм про боль, живущую исключительно у нас в голове. Перед мужчинами в синих врачебных одеяниях, делавших мне инъекции в позвоночник и имевших неограниченный доступ к «валиуму». Перед участливыми медбратьями с глазами Бемби, которые поначалу охотно хватали ручки и принимались резво записывать с моих слов историю болезни, но через время роняли их и начинали зевать, заплутавши в темных дебрях моих россказней, которые никак не желали заканчиваться.
«Я совсем потеряла надежду, – говорит женщина из рекламы, – но потом доктор прописал мне «искоренин».
Тут на экране появляется подсвеченная волшебным белым светом таблетка. Одна половинка – желтая, как логотип популярнейшего американского фастфуда, другая – голубая, как форменное поло реабилитолога. Того, например, который как-то заявил мне про это самое лекарство: «Оно наверняка вам поможет». В углу его кабинета жался интерн/летописец и тщательно фиксировал наш диалог в ноутбуке, время от времени со страхом поглядывая на меня. А я стояла, потому что сидеть в то время физически не могла, возвышалась над ними обоими, как искривленное ветром дерево. Пачка этих таблеток до сих пор валяется где-то в ящике для нижнего белья среди стрингов и кружевных чулок, которые я больше не ношу, потому что внутри у меня все умерло.
Пытаюсь нажать кнопку «плей» в нижнем левом углу экранчика «Ютьюб», чтобы убрать этот жуткий ролик и включить тот, который я изначально собиралась посмотреть. «Все хорошо, что хорошо кончается» – пьеса, которую мы со студентами ставим в этом семестре – акт первый, сцена первая. Судьбоносный монолог Елены.
Ничего. В воздухе по-прежнему крутится желто-голубая таблетка.
«Воспроизведение начнется после рекламы», – обещает мне маленький прямоугольник в нижнем углу экрана. Выхода нет. Остается только лежать и слушать, как «искоренин» возвращает людям надежду. Кажется, это единственное обезболивающее, которое я не стала пробовать, испугавшись описанных в инструкции побочных эффектов. Куда деваться? Расслабься и смотри, как дрянная актриска идиллически раскатывает на велосипеде вместе с любезным симпатичным мужчиной, своим фальшивым мужем. Явно надежный парень, даже клетки на его рубашке внушают уверенность в завтрашнем дне. Чем-то смахивает на мужика с упаковки бумажных полотенец, которые я покупаю в тщетной надежде расшевелить увядшую похоть. И на моего бывшего мужа Пола. Разница только в том, что этот улыбается своей фальшивой жене. А не качает головой и не говорит: «Не знаю, Миранда, честно сказать, ты ставишь меня в тупик».
Тук-тук. В дверь стучат.
– Миранда?
Я затягиваюсь сигаретой. Теперь нам демонстрируют романтическое свидание. Актриса и ее фальшивый муженек ужинают в ресторане при свечах. Жрут устриц, чтобы отпраздновать ее возвращение из страны мертвых. Хлещут шампанское, поднимая тосты за ее вновь обретенное здоровье, забыв о том, что сочетать этот препарат с алкоголем строжайше запрещено. Он встает из-за стола и протягивает ей руку, приглашая потанцевать. А ее переполняют эмоции. В глазах блестят слезы. И вот эта женщина танцует, отрывается вместе со своим благоверным на дискотеке, существующей только в рекламе обезболивающих. Музыки нам не слышно. Предполагается, что зритель (я) сам вообразит ее себе, пока ласковый, благостный, не обремененный моральными терзаниями голос перечисляет возможные побочные эффекты лекарства, включающие почечную недостаточность и некоторые виды рака крови.
– Миранда, ты здесь? Пора начинать репетицию.
Мне стыдно за эту актрисулю, так неубедительно изображающую отвязное веселье на танцполе. Стыдно, как преподавателю актерского мастерства, как режиссеру. И все же, глядя, как она кружится со своим фальшивым мужем, растянув губы в фальшивой улыбке, радуясь тому, что избавилась от фальшивой боли, я спрашиваю себя: «А сама-то ты когда в последний раз танцевала?»
Тук-тук.
– Миранда, нужно спускаться.
Пауза, раздраженный выдох. И чудо – удаляющиеся прочь шаги.
А в рекламно-таблеточном мире тем временем наступает вечер. Просто вечер, на этот раз – не романтический. Воскресенье, время побыть с семьей. Актрисуля сидит в палатке со своими фальшивыми детьми, которых каким-то волшебным образом смогла выносить в затянутом паутиной чреве. И муженек рядом – с этим своим бумажно-полотенчатым торсом и улыбкой, как с тюбика зубной пасты. Он всегда рядом, заверяет эта улыбка. Он терпеливо ждал, пока жена вернется к нормальной жизни. Пока ее тело станет чуть больше похоже на человеческое. Герой, настоящий герой, убеждает меня реклама. Вокруг скачут их счастливые отпрыски. Потолок палатки увит рождественскими гирляндами, напоминая изображения рая периода раннего Нового времени. Женщина глядит на детей, на мерцающие огоньки и нежно улыбается. Лицо у нее теперь не дряблое и не серое. Кожа посвежела и приобрела почти нормальный оттенок. Лоб разгладился. Она победила запор, она справилась. Больше того, теперь она красит глаза. И мажет губы розовым блеском. А ее нежно-персиковые (румяна?) щеки словно светятся изнутри. Она даже в моде стала лучше разбираться. Потому что отныне ей не плевать, что на ней надето. Ведь боль больше не мучает ее. Там прямо так и написано большими блестящими белыми буквами: «НЕТ БОЛЬШЕ БОЛИ».
Но я не верю. Все это ложь! «Врете вы!» – говорю я экрану. А потом плачу. Плачу, хотя в посетившее актрисулю счастье поверила не больше, чем в снедавшую ее боль. Дурацкая слезинка выкатывается из глаза, стекает в ухо и плещется там, обжигая кожу. Этой нежно улыбающейся тетке, этой скверной актрисе все-таки удалось меня пронять. Вся левая нижняя часть моего тела медленно тлеет. Поясницу стискивает кулак. Толстый мужик поудобнее усаживается на стоящем на моей ступне стуле, разворачивает газету и читает котировки акций.
Но вот, наконец, начинается мой ролик. Тот самый, которого я ждала. Тот, где Елена произносит свой монолог, говорит – да, во вселенной все предрешено, но я смогу это изменить.
И в ту же секунду экран ноутбука гаснет. На черном фоне появляется и исчезает изображение разряженной батарейки.
Я представляю себе шнур питания, лежащий в черном мешочке на моем письменном столе, – серый и тусклый, как отстриженный волос ведьмы. Потом перевожу взгляд на розетку, расположенную за столом, – низко-низко, у самого пола. Воображаю, как встаю, вынимаю шнур, наклоняюсь и втыкаю в нее вилку.
А сама все лежу. И смотрю в черный экран, захватанный моими собственными пальцами.
На лицо все так же сыплется снег из распахнутого окна, закрыть которое я не могу, потому что мне больно наклоняться. И пускай сыплет. Я закрываю глаза. И курю. Научилась курить с закрытыми глазами – уже что-то.
Лицо овевает ветер. «Я умираю, – думаю я. – Умираю в тридцать семь лет».
Толстяк, сидящий на установленном на моей ступне стуле, смотрит на меня, приподняв очки. И прихлебывает что-то похожее на шерри. «Твое здоровье», – скалится он. Очень довольный. Потом устраивается поудобнее и снова утыкается в газету.
Я протестующе качаю головой. И шепчу – ему и собственным сомкнутым векам: «Нет! Я хочу вернуть свою жизнь! Хочу вернуть ее!»
– Эй, Миранда, ты тут? Миранда?
Кто-то негромко стучит в полуоткрытую дверь. И снова раздается голос, от которого я невольно внутренне подбираюсь. Ярче вспыхивает пламя, крепче сжимаются кулаки, толстый мужик поднимает взгляд от газеты. Как звонко звенят в этом голосе нью-эйджевские колокольчики. Сколько в нем притворной заботы, показного утешения и тщательно продуманной стратегии. Этот голос частенько звучит в моих кошмарах. Голос Фов. Самопровозглашенного музыкального руководителя. Моего помощника. И врага.
– Миранда? – окликает этот голос.
Я не отвечаю.
А она, должно быть, обдумывает сложившуюся ситуацию. Может, ей даже видны мои торчащие над столом ступни.
– Миранда, ты там? – снова пытается достучаться до меня она.
Я все так же молчу. Ну да, прячусь. И что?
Наконец, я слышу, что она уходит. Тихие шаги удаляются прочь. Я вздыхаю с облегчением.
Но тут раздается новый голос. Решительный. Резкий. И все же не лишенный любви. Или мне просто хочется так думать.
– Миранда?
– Да?
Грейс. Моя коллега. Моя ассистентка. Моя… в последнее время я не решаюсь сказать «подруга». Мы с ней – единственные преподаватели некогда процветавшей, а ныне прозябающей институтской программы театроведения. Те самые сучки с факультета английского языка. Руководство безжалостно порезало нам учебные планы, оставив от них жалкие крохи. И это наша с Грейс общая боль. Разница в том, что у Грейс должность постоянная. А я, вот уже четыре года занимающая в колледже место доцента, нахожусь в куда более шатком положении.
– Где ты? – спрашивает она.
– Тут, – отвечаю я.
Наконец-то заметив меня, она решительно топает к моему столу. На ногах у нее «Тимберлэнды», хотя никаких гор в округе и близко нет. А поверх кофты, разумеется, надет охотничий жилет. Камуфляжный и, скорее всего, непромокаемый. Грейс всегда одета так, будто вот-вот прицелится и со спокойной совестью метко подстрелит добычу. Или же отправится в долгий опасный поход по горам. И каким бы ни был коварным и сложным рельеф, нога ее во время восхождения ни разу не оступится. Она еще и насвистывать станет себе под нос. А своим топотом распугает всех хищников в округе. Однако сейчас он приближается ко мне – этот символ ее несокрушимого здоровья, от звука которого у меня душа уходит в пятки. Глаз я не открываю. И пытаюсь силой мысли заставить ее уйти. Интересно, получится?
Нет.
Ботинок замирает возле моей головы, почти упираясь носком в висок. Сейчас как поднимет ногу да наступит мне на лицо. Может, где-то в глубине души Грейс этого и хочется. Ведь именно так полагается поступать со слабаками. Она у нас из первопоселенцев, из древнего пуританского рода. Это ее прародительницы сжигали на кострах ведьм. Женщины, не знавшие простуд. Крепкие, несгибаемые, крутобедрые. Не дававшие спуску соплячкам, бездельницам и любительницам жечь шалфей[1]. Я представляю их себе – прапрабабушек Грейс в перешитых под платья мешках из-под картошки, украшенных бледными увядшими цветами. Вот они стоят на Плимутском камне или каком-нибудь другом неприветливом берегу. Может быть, даже с вилами в руках. Темные тусклые волосы их скручены в тугие пучки, а выбившиеся пряди развеваются на ветру, предвещающем конец света, пережить который под силу им одним.
Маленькие яркие глазки Грейс скользят по мне, оценивая ситуацию. Взгляд ее я ощущаю на себе так же остро, как и то, что здоровье, которым она пышет, – неподдельное, не является следствием искусно наложенных румян. Грейс не спрашивает, зачем это я с засыпанным снегом лицом лежу перед отрубившимся ноутбуком. Она уже не первый раз застает меня на полу в странной позе. По поводу строжайше запрещенного в здании факультета курения она тоже ничего не говорит.
Просто подходит к окну и берется за створку.
– Или, может, ты хочешь, чтоб я его оставила открытым? – спрашивает она, отлично зная ответ.
– Нет-нет, – отзываюсь я.
Она легко захлопывает окно. А я, лежа на полу и все так же таращась в потолок, ощущаю эту легкость всем телом, и на мгновение меня охватывает ненависть к Грейс. Да, я ненавижу ее. Мне хочется заползти в ее испещренную веснушками кожу, вытеснить из нее саму Грейс и поселиться внутри. Как легка, как счастлива, как безмятежна стала бы тогда моя жизнь.
Грейс вынимает из моих пальцев потухший окурок – с кончика срывается столбик пепла, и меня словно осыпает волшебной пыльцой – и выбрасывает его в мусорное ведро. Потом плюхается за мой стол, вытаскивает из моей пачки сигарету и закуривает. Это наш с ней секрет, крошечный бунт на двоих – незаконное курение в кабинете и театре. Да и вообще везде, где нам это может сойти с рук. Желтый ботинок раскачивается над моим лицом туда-сюда.
– Слушай, Миранда, они тебя ждут.
– Да-да, – отзываюсь я. – Я просто хотела дать спине отдых перед репетицией. Еще пара минут.
Повисает долгая пауза. Спросит она или не спросит? Решится ли открыть ящик Пандоры?
– С тобой все в порядке?
– Все хорошо, – лгу я. – Ну, знаешь, обычные проблемы.
Я пытаюсь улыбнуться, показать голосом, что закатываю глаза, но ничего не выходит. Из моего рта вырывается какой-то жеманный скулеж. Как же я все это ненавижу. На месте Грейс я бы точно раздавила себе лицо.
– Понятно.
Она отпивает воды из бутылки и разглядывает меня, лежащую на полу. Смотрит на закинутые на сиденье кресла ноги в дырявых колготках и выставленные на обозрение пальцы с нестриженными ногтями.
– Что ж, как только будешь готова… – начинает она.
– Я готова, – заверяю я.
И не трогаюсь с места.
– Хорошо. Прекрасно. Тогда не буду мешать.
Она поднимается, чтобы уйти. И меня захлестывает паника.
– Грейс?
– Да?
– Как они сегодня?
– Ты о чем?
– Ну, как… Как у них настроение?
– Как у них настроение? – повторяет она.
– Они… Они не собираются бунтовать?
– Там видно будет, – подумав, отвечает Грейс. – Как бы там ни было, они ждут тебя в зале.
– Миранда, хочешь, сегодня кто-нибудь из нас проведет занятие? Это вполне можно устроить. А ты… передохнешь.
Это предлагает Фов, которая, оказывается, все это время молча стояла в дверях. Я поднимаю глаза на Грейс. «Почему ты не сказала мне, что она там?» Грейс косится на меня. И отчего-то я чувствую себя оленем, которого она только что подстрелила. А теперь окидывает взглядом, проверяя, убила ли добычу наповал или стоит из милосердия загнать в нее еще одну пулю.
– Бедро? – спрашивает она.
– Да.
– Ой, а я думала, что у тебя спина больная, – встревает Фов.
Мне ее не видно, но я чувствую, как она маячит в дверном проеме со всеми этими своими колокольчиками и перьями. Сжимает в руках серебристо-голубой блокнотик, куда наверняка записывает все мои промашки и прегрешения ручкой, которая вместо кулона болтается на цепочке у нее на шее. Аккуратно выведенные мерцающими чернилами строки притворного участия. Ей не терпится поделиться своим открытием с Грейс.
«Мне она говорила, что у нее спина больная».
«А мне, что бедро».
– Спина тоже, – объясняю я. – То и другое.
Молчание.
– Я сейчас спущусь, хорошо? – говорю я.
– Помочь тебе встать? – спрашивает Грейс.
«А сама-то даже о помощи не просит».
«Да она постоянно просит о помощи».
«Но Миранде ничего не помогает».
– Нет. Но спасибо.
– Что ж. – Грейс бросает окурок в мою чашку. – Пойду-ка я вниз.
Фов видела, что Грейс курила, но и словом об этом не обмолвилась. Застань она с сигаретой меня – что уже не раз случалось, – начала бы демонстративно кашлять. И яростно махать рукой в воздухе, словно разгоняя мошкару. А потом настрочила бы что-то в своем блокнотике. Но Грейс она просто улыбается сквозь облачко дыма.
И говорит:
– Я с тобой. Мне нужно снять копии с кое-каких бумаг.
– Отлично.
«Что это за имя такое – Фов? – как-то спросила я у Грейс, когда мы сидели в баре после репетиции. – Как по мне, похоже на кличку». Та покосилась на мой почти опустевший бокал и промолчала.
Они уходят вместе. Может, даже держась за руки, воображаю я. Хотя праматери Грейс наверняка спалили бы прародительниц Фов на костре. Всех этих отбрасывающих изящные тени бледных женщин с загадочными улыбками и волосами, похожими на птичьи перышки. Женщин, от которых пахло полынью и двуличием. Как Грейс и Фов умудрились подружиться, для меня загадка. То есть нет, не загадка, я догадываюсь, когда это произошло. Думаю, все случилось после нашей с Грейс размолвки. Даже не сомневаюсь, что Фов тут же предложила себя мне на замену. Как всегда, бесшумно проскользнула на мое место.
Я так рада, что их шаги стихли. Даже пожирающее меня пламя немного унялось. И толстяк исчез – должно быть, отошел налить себе чаю.
Я встаю, и на мгновение меня посещает отчаянная надежда. Но нет. Левая половина тела по-прежнему пылает. А правую прошивают болезненные спазмы. Правая нога как будто сделана из цемента. Кулаков, сжимающих позвоночник, стало больше. А тот, что держал ногу под коленом, стиснулся так крепко, что распрямить ее теперь точно не удастся. Остается только хромать. На ступню по-прежнему давит невидимый вес. Пожалуй, расскажу об этом Марку во время нашей следующей встречи. Но поверит ли он, пробьют ли мои жалобы железобетонную стену его уверенности?
«Наша конечная цель, – скажет Марк во время сеанса, вонзая иглы мне в спину и бедро, – централизация. Нам нужно переместить ощущения (он имеет в виду боль) из отдаленных областей (это он про ноги) к их источнику (спине)».
«Отдаленные области, – пробормочу я. – Как поэтично».
Слово «поэтично» Марка смутит.
«Полагаю, можно и так это воспринимать». Он пожмет плечами и покосится на меня с подозрением. Как будто все мои проблемы проистекают именно из такого отношения.
Беру пузырек с наклейкой «В случае сильной боли примите одну таблетку» и вытряхиваю из него сразу две капсулы. А потом еще три из пузырька «Принимайте по одной таблетке при мышечных спазмах». Затем заглядываю в припорошенные белым оранжевые недра бутылочек и на мгновение задумываюсь, не проглотить ли все оставшиеся пилюли разом. Снова открыть окно. Упасть на пол. Подставить лицо падающему снегу. Прижать руку к груди и слушать, как стучит, постепенно замедляясь, сердце, пока оно не остановится вовсе. Утром меня, наверное, найдет Джо, уборщик. Я буду лежать тут, вся такая очаровательно посиневшая. И он всплакнет обо мне. Всплакнет ли? Представляю себе, как он всхлипывает, уткнувшись в ручку метлы. Ведь именно так умирают героини сказок?
Достаю перекрученный тюбик геля с какими-то сомнительными горными травами, геля, который, по уверениям мужчин в белых халатах, форменных поло и синих одеяниях, может мне помочь, геля, который совершенно не помогает. «А вы попробуйте», – говорили они, пожимая плечами и улыбаясь, как Чеширские коты. Я втираю его в поясницу и бедро, убеждая себя, что что-то же он сделает. Я ведь уже это чувствую. Чувствую, правда?
Конечно.
Он определенно что-то делает.
Вхожу в театр и вижу, что студенты, как мне и представлялось, сидят на краю сцены и болтают ногами. Лица их сияют, но что творится в головах – не поймешь. Намечается ли бунт? Возможно. Сложно сказать. И все же они пришли. И у каждого в руках экземпляр «Все хорошо» (с моими режиссерскими пометками) – а это уже что-то. По крайней мере, они не сложили из распечаток ритуальный костер. Пока. И на том спасибо. Третья репетиция. Все они уже разбились на группки с учетом социальной иерархии, именно так, отдельными стайками, сейчас и сидят. Не улыбаются. Не хмурятся. Ждут. Смотрят своими юными глазами, уверенные, что и впрямь способны что-то увидеть. В центре, разумеется, Бриана, моя бездушная прима, моя Елена, ничем этой роли не заслужившая. Рядом с ней – Тревор, ее бойфренд, играющий Бертрама. А Элли, конечно, жмется в углу. Элли, серая мышка, моя сероглазая любимица. Гадкий утенок с прекрасной душой. В прошлом году она играла кормилицу в «Ромео и Джульетте». А в этом ей досталась роль недужного Короля, хотя из нее вышла бы прекрасная Елена. Все остальные студенты для меня просто море, тусклое бесталанное море, и роли им я раздала соответствующие. Они со скучающим видом пялятся на меня, отмечая, какой изможденный у меня вид, и откровенно зевают мне в лицо.
Нога каменеет. Улыбнувшись, я говорю:
– Всем привет.
Студенты здороваются в ответ. Обычно меня хоть немного вдохновляют их ладные фигуры и сияющие юностью лица. Они ведь и в самом деле очаровательны. Но сегодня я чувствую лишь страх.
«Вам когда-нибудь доводилось ставить спектакли?» – спросил меня декан во время собеседования.
«Конечно, – лживо закивала я. – Шекспира. Брехта. Чехова. Беккета, разумеется. На Беккете я просто собаку съела».
Студенты смотрят на меня и, очевидно, ждут, когда я заговорю. Потому что обычно я ведь что-то им говорю, так ведь? Как они реагируют на мои слова? Пробуждают ли они что-то у них в душе? Воодушевляют ли их? Я все забыла. А ведь сегодня слова особенно нужны. Для поднятия боевого духа. Они уже успели несколько раз прочитать пьесу. Пьесу, которую я им навязала, несмотря на то, что сами они хотели ставить другую. И теперь чувствуют себя обиженными. Сбитыми с толку. «Мисс Фитч, мы не понимаем. Почему? Почему вы заставляете нас играть вот это?»
Вдоль позвоночника струится холодный пот, правую ногу еще сильнее скручивает судорогой. С ужасом осознав, что я сутулюсь и кренюсь набок, я опираюсь о стол. И стараюсь выдавить из себя дружелюбную улыбку. Ведь я их друг, так? Все помнят? Представляю, как они отзываются обо мне: «Мисс Фитч старается изо всех сил, но она очень неорганизованная и во время дискуссий всегда теряет контроль над аудиторией. Будь она хоть чуть-чуть похожа на настоящего режиссера, мы бы куда больше пользы извлекли из этих занятий».
– Как ваши дела? – спрашиваю я.
Стараясь произнести это приветливо и жизнерадостно. Но ничего не выходит. Студенты пялятся на меня пустыми глазами. Тогда я переключаюсь в другой режим. Напускаю на себя таинственность. Врубаю дым-машину воображения, сжимаю губы в тонкую линию. Но в последнее время актриса из меня никудышная. Даже они понимают, насколько я неубедительна.
– Хорошо, – нестройно отзываются некоторые.
А другие молчат. Или хлопают глазами. Но вот Бриана, моя ведущая актриса, и не думает моргать. Наоборот, ее зеленые, как листва, глаза широко открыты. И разглядывают меня с откровенно стервозным выражением. Разумеется, она подмечает, что на прошлой неделе я приходила на занятия и репетиции в том же самом свободного кроя платье, синем с оранжевыми цветами. И растянутая черная кофта, в обвисших карманах которой гремят пузырьки с лекарствами, тоже на мне была.
По глазам видно, что Бриана меня оценивает.
«Не смей меня судить, сучка мелкая!»
– Что, Миранда? – переспрашивает Грейс.
– Что?
– Ты вроде что-то пробормотала.
– Нет-нет, тебе послышалось.
Грейс молчит. Молчат и студенты.
«Мисс Фитч в последнее время не только опаздывает на репетиции, она, кажется, вообще из ума выжила».
«Мисс Фитч разговаривает сама с собой. Ей-богу, я сама слышала».
– Что ж, – начинаю я. И голос у меня такой трепетный, такой нежный, прямо цветущая в поле ромашка из рекламы обезболивающего. – Давайте сразу перейдем к делу. Акт первый, сцена первая? Монолог Елены?
Никто не трогается с места.
– Ребята, начинаем? Пожалуйста?
Ничего. Я уже готова их умолять. Как же мы дошли до жизни такой? Определенно, режиссер из меня паршивый. А они, без сомнения, по-прежнему ненавидят выбранную мной пьесу. Сидят, уставившись на меня, и распечатки подрагивают в их неплотно сжатых пальцах, готовые в любую минуту шлепнуться на пол.
Вспоминаю, как месяц назад мы устраивали на этом же самом месте читку, и прошла она просто ужасно. Сколько было вопросов… Даже не вопросов, обвинений!
«Все хорошо, что хорошо кончается», мисс Фитч? А это вообще Шекспир написал?»
«Мисс Фитч, а зачем нам именно ее ставить?»
«Вроде на этот год «Шотландская пьеса» была запланирована, разве нет?»
«Мисс Фитч, я тут ничего не понимаю. Почему эта девчонка бегает за парнем, который на нее и смотреть не желает? Фигня какая-то, нет, ну правда».
«Мисс Фитч, а разве мы не «Шотландскую пьесу» в этом сезоне ставим?»
«Мисс Фитч, а я вроде слышал, что у нас «Шотландская пьеса» в этом году».
Дрожащим голосом я пыталась объяснить им свое, припорошенное «валиумом» видение этой пьесы, но мне так и не удалось их переубедить. Они не кивали. Не улыбались. Даже не моргали. Только обменивались презрительными взглядами, не заботясь о том, что я могу их заметить. Если бы я произнесла свою режиссерскую речь хоть немного увереннее, не запиналась так часто, может, они бы сейчас были на моей стороне. Я же слишком надолго замолкала и, не буду скрывать, временами вообще уходила в себя. Так что Грейс то и дело приходилось покашливать и окликать меня: «Миранда? Миранда. Миранда!»
«Что?»
«Ты начала говорить…»
«Ах, да. Я начала говорить… О чем я говорила?» Именно так, им приходилось напоминать мне, о чем шла речь.
И пялились они на меня в тот день так же, как сейчас.
Слушайте, я понимаю, что профессиональным актером никто из этих ребят не станет. В колледже даже полноценного театрального факультета больше нет, осталась лишь крохотная кафедра театроведения, которая жива исключительно нашими с Грейс стараниями. И ежегодная постановка одной из пьес Шекспира – внеклассное мероприятие. У нас тут всего лишь кружок по интересам. Никаких рычагов давления на студентов у меня нет. Я только прикидываюсь, что могу с ними совладать. «Я прикидываюсь, вы прикидываетесь, а в итоге выходит полная лажа». И все же. И все же посмотрите только, чего нам удалось добиться. Мы дважды принимали участие в региональных шекспировских конкурсах. И дважды занимали девятое место.
Легкое покашливание. Оборачиваюсь и вижу, что у бокового входа стоит высокий мужчина в заляпанных краской джинсах и футболке с Black Sabbath. На лицо ему падают длинные золотистые пряди. Он виновато улыбается. Это Хьюго, мой декоратор и механик сцены. Стоит мне взглянуть на него, как сердце в груди сжимается, а внутри вспыхивает никому не нужный огонь. Господи, что он здесь делает? Нельзя показываться ему на глаза в таком виде. Впрочем, Хьюго не смотрит на меня, он вообще никогда на меня не смотрит. Взгляд его устремлен на сложенные в глубине сцены доски.
– Простите, что помешал, – обращается он к студентам и кивает на доски. – Я мигом.
– Конечно, – отзываюсь я.
И, как полная дура, зачем-то взбиваю рукой волосы. Но Хьюго уже направляется к сцене. Когда он проходит мимо, меня обдает запахом дерева, и я едва удерживаюсь, чтобы не прикрыть глаза.
– Мы только начали, так ведь? – обращаюсь я к студентам.
Все по-прежнему молча таращатся на меня. Только Бриана теперь усмехается.
– Мисс Фитч? – наконец, начинает Тревор, подняв руку, как на уроке.
Тревор. Обладатель длинных каштановых волос. Жутко высокий. Не всегда способный контролировать свое тело и природное обаяние. Пока он не открывает рта, смотришь на него и думаешь – Байрон. Джордж Эмерсон из «Комнаты с видом». Сейчас вскарабкается на дерево и заведет речь о красоте и истине. Однако Тревор – сущее разочарование. Ромео у него в прошлом году вышел снулый, то и дело теребил свой меч. И все же в нем что-то есть. Вероятнее всего, волосы. У Тревора очень выразительные волосы.
– Да?
– Можно мне спросить кое-что о пьесе?
О боже, нет.
– Да?
– Ну, я тут на днях снова ее перечитал. – Он показательно перебирает пальцем страницы. – И как-то у меня с ней не складывается.
Нет, это не вопрос. Я закрываю глаза. И улыбаюсь в черноту.
– С чем именно?
– Честно? Да со всем!
Алая паутина внутри бешено мерцает. Цементная нога крошится. Я открываю глаза. И смотрю на Тревора, прекрасного, завораживающего в своем идиотизме.
– Можешь поконкретнее?
– Взять хоть завязку, – говорит Тревор. – Сюжет. Персонажей. Не знаю, я ни с кем из них не могу себя ассоциировать.
Я разглядываю его слегка сжатые, обтянутые перчатками без пальцев руки. Поэтичные волосы, которым слишком часто приходится компенсировать недостаток душевной чуткости. Очаровательный, непонятно откуда взявшийся в январе загар. Обнимающие юную шею бусы из раковин каури. С харизмой у Тревора проблемы, но он высокий, и, если решит взбунтоваться, другие к нему примкнут.
– Поняла. Что ж, Тревор…
– А главная героиня? – продолжает Тревор.
– Елена.
– Ага. Вот ее я вообще не понимаю.
– Чего ты не понимаешь?
Осторожнее, Миранда. Осторожнее.
– Не знаю. – Он пожимает плечами. – Просто мне она кажется не особо привлекательным персонажем. Она какая-то… жалкая.
Теперь он смотрит прямо на меня. А я резко кренюсь влево, потому что моя правая цементная сторона вздумала рассыпаться в пыль. Сидящая возле Тревора Бриана делает вид, что ее этот конфликт совершенно не интересует, что это вовсе не она его спровоцировала. Не она заварила кашу. Нет-нет, она просто мимо проходила.
Я оглядываюсь на Хьюго, который по-прежнему перетаскивает доски. Не оборачивается, не обращает на меня внимания. Впервые я этому радуюсь.
Пытаюсь выдавить из себя улыбку. Не обвинять их, даже глазами. Не орать: «Вы ни хрена не понимаете!» Нет, на лице моем написано: «Я снисходительна к вашей юной искренности, к суровой глупости, которую вы по ошибке принимаете за прелесть». Играю романтическую натуру, волоокую преподавательницу изящных искусств.
– Тревор, ведь она влюблена. Разве не все мы, когда влюблены, выглядим немного жалко? Разве с нами такого никогда не случалось? А с некоторыми, возможно, происходит прямо сейчас.
«С тобой, например. Марионетка Брианы!»
Тревор непонимающе таращится на меня. И снова пожимает плечами.
– Честно? Парня, в которого она влюблена, я тоже не понимаю.
– Но «парень» – это Бертрам. Тот, кого ты играешь.
– Нет, мне ясно, почему она ему не нравится, – продолжает он. – Она ведь убогая. Но ведет он себя, как козел. А в конце внезапно берет и влюбляется в нее. Притом сказано об этом буквально в одной строчке!
Он качает своей царственной головой, явно уверенный, что так не бывает. Но ведь в этой «небывалости» и заключена вся соль этой пьесы. Вся ее магия.
«Дурак», – думаю я.
– Простите?
– Я сказала, что ж, значит, Тревор, эта работа станет для тебя серьезным вызовом, – лгу я. – Как для актера, я имею в виду.
И произнося это «как для актера», едва не начинаю хохотать. Тревор – актер. От одной мысли хочется забиться в истерике. Но я не подаю вида. Может, сама еще не окончательно утратила актерские навыки.
– И мне кажется, ты к нему готов, – добавляю я.
– Но я по-прежнему ничего не понимаю, – не сдается Тревор.
Бриана уже откровенно сияет. Может, в благодарность за это выступление потом потискается с ним в «Саабе».
– Что ж, на дворе январь. У тебя еще масса времени, чтобы во всем разобраться. Собственно, этим мы и будем заниматься на репетициях. Постигать эту пьесу – все вместе, и я с вами. А теперь…
– Мисс Фитч, вообще-то… – перебивает Тревор.
– Что? – спрашиваю я, по-прежнему улыбаясь.
Или пытаясь улыбаться. Улыбаюсь ли я вообще? Из-за лекарств я почти не чувствую своего лица. Отчаянно цепляюсь руками за спинку стула.
– Ну я просто подумал… – Он косится на Бриану, которая все так же не сводит с меня глаз. И то, как я вцепилась в стул, от нее не укрывается. – То есть мы все подумали, может, еще не поздно взять другую вещь?
Тупица. Строй из себя тупицу.
– Другую?
– Мы же хотели в этом году ставить «Шотландскую пьесу». Вы, наверное, помните?
Хьюго оглядывается. Впервые в жизни смотрит прямо на меня. Смотрит с жалостью! И щеки у меня тут же вспыхивают. Значит, я все же чувствую свое лицо. Окидываю студентов взглядом. Все они смотрят на Тревора, как на бога, даже парни.
Прекрати это. Прекрати!
– Да, помню, была такая мысль, – отвечаю я. – Мы это обсуждали. А потом я все хорошенько взвесила и приняла решение, – слово «решение» я выделяю голосом, как бы безмолвно добавляя «как режиссер», – что в этом году мы поставим «Все хорошо», вещь не менее прекрасную, но куда более захватывающую.
Оглядываюсь на Грейс в поисках поддержки. Но та смотрит на меня с видом: «Серьезно? «Куда более захватывающую?» Да брось, Миранда!»
– Это проблемная пьеса, – продолжаю я. – Не трагедия, не комедия, то и другое. Нечто среднее. И намного более интересное.
Я пытаюсь им улыбнуться, но никто, ни Хьюго, ни даже Элли, не смотрит мне в глаза. Снова оборачиваюсь на Грейс. Она сидит в зале, уставившись в экран ноутбука, отбрасывающий легкий отблеск на ее подчеркнуто невозмутимое лицо.
«Ты вроде говорила, они не собираются бунтовать!» – взглядом укоряю ее я.
Но Грейс все так же сосредоточенно смотрит в экран. Делает вид, что изучает расписание, но я-то знаю, на самом деле она скупает туристический скарб. Или ищет аксессуары для террариума своей бородатой ящерицы. У них до смешного близкие отношения. Ящерицу зовут Эрнестом – это из уайльдовской «Как важно быть серьезным». Мне отчего-то всегда было жутко неловко наблюдать, как они с Грейс ласкаются. А меж тем это происходило всякий раз, как я бывала у нее в гостях. Она вынимала Эрнеста из террариума и сажала к себе на плечо. Он лизал ей щеку, а она жмурилась от удовольствия, даже голову запрокидывала. Просто страшно было смотреть…
– Профессор Фитч?
Элли. Как прекрасно ее печальное бледное, как луна, лицо, обрамленное неописуемо темными – не черными, не каштановыми – волосами. Оно напоминает мне небо Шотландии ноябрьскими вечерами. Когда сквозь тучи пробивается единственный за весь день лучик солнца. И все же для меня Элли – свет.
– Да, Элли? Что я могу для тебя сделать?
Бедняжка Элли, девственница, должно быть. Единственное чадо испарившегося отца и токсичной матери, которую она втайне мечтает убить. Разумеется, влюблена в Тревора. Разумеется, ненавидит себя за это и его ненавидит тоже. Стоит ему заговорить, как на ее сереньких щечках расцветает румянец.
– А мы в этом году участвуем в шекспировском конкурсе?
– Конечно, Элли.
Заранее воображаю, как нам будут аплодировать пришедшие на спектакль подвыпившие богачи. Воображаемый запах ухоженных садов Род-Айленда пьянит и возбуждает. В лицо светит вечернее солнце. Июньское солнце, в лучах которого грациозно движутся все эти юные создания. Заставляя меня мечтать о какой-то иной жизни. Члены жюри сухо улыбаются, наблюдая за бесплодными попытками Брианы отыскать в себе душу. Идеальный лик Тревора искажают яростные гримасы скверной актерской игры. Элли же лишь изредка удается раскрыться, показать всем свое плавящееся сердце. И на краткий миг у зрителей перехватывает дыхание.
– Мне кажется, это неплохая мысль – представить на конкурс «Все хорошо». Ее уж точно никто, кроме нас, ставить не будет.
Милая моя Элли. Будь у меня дочка, я бы хотела, чтобы она была на нее похожа. Конечно, этот поезд давно ушел – мое тело истерзано и не подлежит исцелению. Элли страстно мечтает о сцене, и я это ее стремление всячески поддерживаю и распаляю. «Настанет день, когда ты распрощаешься с этими плебеями навсегда. О, как это будет чудесно! Забыть о знатоках английского языка и умельцах завязывания социальных связей, не ценящих твое своеобразие и темную грацию».
– Но разве не стоит выбрать для конкурса что-то более солидное? – спрашивает одна из подпевал Брианы, не то Эшли, не то Мишель, какое-то скучное имя, все время забываю. – А «Все хорошо» – пьеса проблемная, ее почти никогда и не ставят, – добавляет она, довольная, что удалось блеснуть почерпнутой из «Википедии» мудростью.
Кстати, Бриана пока так и не произнесла ни слова.
– Что ж, значит, эта постановка для всех нас станет серьезным вызовом, согласны? – отвечаю я. – Я люблю сложные задачи. И определенно готова за нее взяться. А вы?
Я поскорее вцепляюсь в стул, пока не упала.
К Грейс подсаживается Фов. Сама она по-прежнему смотрит в экран, но Фов не сводит глаз с меня. Так и таращится. Всячески подчеркивая, что она тут ни при чем, она просто сторонний наблюдатель. Лицо у нее непроницаемое, но я всем существом чувствую, как она жаждет моего провала. На коленях ее лежит раскрытый голубой блокнот. В раскрашенных когтях застыла декоративная ручка, уже без колпачка. «21 января, понедельник, 17.55. Возмущенные упрямством режиссера студенты подняли бунт. Налицо явная лекарственная зависимость. Уклончивость. Нежелание слушать».
Замечаю, что Хьюго уже ушел. Даже не попрощался. Впрочем, с чего бы ему со мной прощаться? А все же сердце печально екает.
И вот, наконец, руку поднимает Бриана. Пышноволосая Бриана. Жалкая троечница, считающая, что ей за каждый вздох должны ставить пятерки. Когда читаешь ее сочинения, становится попросту страшно за будущее Америки. Так и ахнешь невольно: «Что ты несешь?» прямо на весь бар, куда забилась, чтобы нализаться «Пино Гриджио» в надежде, что так тебе проще будет поставить Бриане оценку. Бармен спросит: «Мисс, вы в порядке?» и даже руку участливо на плечо положит. А ты ответишь: «Да-да, простите» и взглянешь ему в глаза, добрые-добрые, синие-синие. И попытаешься вспомнить, когда подобные лица и торсы задевали что-то глубоко у тебя внутри, там, где теперь одиноко шуршат опавшие листья. Потом снова опустишь глаза на сочинение Брианы. Отметишь, что она выбрала шрифт «Гарамон». И соберешься вывести в левом верхнем углу четверку с минусом, хотя написано это в лучшем случае на тройку. Но вдруг задумаешься, и ручка зависнет над страницей. Представишь, как вручишь эту четверку Бриане. Как она переменится в лице, будто ее разом ужалила тысяча ос, – жаль, что, исполняя роль Джульетты, она таких эмоций не демонстрировала. Вспыхнет от стыда, потом от гнева, затем высоко вздернет подбородок. Конечно, она решит, что ты поставила ей четыре с минусом из чистого идиотизма и зависти – зависти к ее юности и красоте. Ты точно не идиотка, но твои юные годы уже позади, а потому после занятия ты со страхом и даже каким-то подобием чувства вины будешь смотреть, как подготовившаяся к бою Бриана шествует к твоему столу, встряхивая на ходу блестящими волосами. Глаза у нее круглые, мокрые и отчаянные. Внутри диким цветком расцветает возмущение. Ведь в мире Брианы ты – всего лишь винтик в хитром механизме ее грядущего успеха. Вселенная хочет, чтобы Бриана переиграла тебя, чтобы она победила. И, выслушав ее возражения, а также помня о собственных неисчислимых неудачах, ты, в конце концов, уступишь под ее напором. И выведешь пятерку. Потому что слишком устала. Потому что от голоса Брианы у тебя не только позвоночник и бедро начинают ныть, но и вспыхивает алая паутина внутри, все быстрее мерцающая под ее пристальным взглядом. А ведь можно избавить себя от всего этого и сразу поставить ей пятерку. За которую она тебя даже не поблагодарит. Просто взглянет, как на дурацкого паука, который забрался в ее кукольный домик, но, слава богу, одумался и быстренько сдох сам. В конце концов, это ведь ее родители выделяют деньги на загибающуюся программу театроведения. Вот почему Бриана играет Елену, а в прошлом году играла Джульетту, а еще годом ранее – Розалинду. Вот почему монолог одной из самых сложных и значительных шекспировских героинь умирает в ее бездарной глотке. И все же именно благодаря ей у тебя тут есть хоть какая-то работа, и она прекрасно об этом знает.
Самое невыносимое, что как бы я Бриану ни ненавидела, я все равно хочу ей понравиться. И то, что я ее ненавижу, тоже невыносимо, потому что – ну, серьезно, какое у нее будущее? Потрется пару лет в большом городе, на сцену, конечно, не пробьется, ведь рядом не будет отца и матери, готовых распахнуть перед ней все золотые двери. В конце концов, поймет, что она всего лишь посредственность. Выйдет замуж за биржевого брокера, начнет вести блог «Мамочка-веган». А будущих отпрысков запишет в балетную студию.
Будь взрослее, твержу я себе. Будь мудрее. Ты ведь учитель. Солги этой пышноволосой детке, скажи, что ей и остальным выпал редкий шанс принять участие в постановке пьесы, которая цепляет зрителя не оргиями и кровавой баней. В которой есть волшебство, но олицетворяют его не зловещие ведьмы. Эта пьеса не грустная, не смешная, а веселая и печальная сразу. В ней есть и свет, и тьма. Это проблемная, провокационная, сложная и загадочная вещь. Горный цветок, выросший в тени монументальной шекспировской славы. До сих пор не затасканный по миллионам дурацких школьных постановок. К тому же она современная. И социально значимая.
– Миранда, – говорит Бриана.
Она всегда называет меня Мирандой, а не мисс Фитч. А слова «профессор» вообще никогда не употребляет. И смотрит на меня, а я съеживаюсь под ее взглядом. Съеживаюсь, можете себе представить? Готовая… К чему?
– Может быть, мы сначала немного разогреемся? – спрашивает она, уже потягиваясь в предвкушении.
Закидывает руки за голову. «Видишь, как мое тело это любит? Видишь, как сильно мне это нужно?»
И мне мерещится, что я ее убиваю. Это уже не впервые.
– Боюсь, у нас не осталось времени, нужно начинать, – возражаю я.
Всегда забываю о разминке. Ничего не могу с собой поделать. Ненавижу разминку. Ненавижу! Мне просто больно на это смотреть. На то, как легко они движутся, разогревая не нуждающиеся в разогреве суставы. Наполняют кислородом свои и без того полные кислорода мышцы. На то, как розовеют их лица. Наблюдать за этим все равно что подглядывать, как они трахаются. Но мучительнее всего глядеть на Бриану. От вида ее стройной фигурки, грациозно движущейся в свете софитов, у меня щиплет глаза. И слезы наворачиваются. Это все равно что смотреть на солнце. Все равно как желать ослепнуть.
– Миранда, давай я проведу разминку, – тихонько предлагает Грейс.
Развернувшись, я сталкиваюсь с ней лицом к лицу. И говорю:
– Ладно. Ладно.
А сама растворяюсь в темном углу. Смотрю оттуда, как гнутся и раскачиваются их тела. Нашариваю в кармане пузырек и, даже не взглянув на этикетку, вытряхиваю на ладонь таблетку.
Мы с Грейс сидим в «Проныре». Это шотландский паб неподалеку от колледжа. Мы частенько заглядываем сюда после занятий и репетиций, когда нужно обсудить постановку или нет моральных сил идти домой. Грейс с жадностью поглощает бургер с картошкой фри. Так спокойно, будто никакого бунта и не было. Будто сегодня самый обычный вечер и репетиция прошла, как всегда. Будто все хорошо. Я смотрю, как она вливает в себя из кружки густое темное пиво, увенчанное пенной шапкой цвета сливок. Меня бы после такого количества точно вынесли отсюда ногами вперед. Рядом с кружкой стоит почти допитый стакан скотча. Грейс здоровая, как лошадь. Совершенно неубиваемая. Я же чахну над бокалом белого вина с содовой и тарелкой салата. Все тело пульсирует и ноет. Ногу от бедра до колена прошивают спазмы. Позвоночник стискивают кулаки. То тут, то там снова вспыхивает пламя. А унижение и гнев только подкидывают дровишек в этот костер.
– Ты в порядке? – спрашивает Грейс.
В порядке? Она в своем уме? Можно подумать, ее там не было. Можно подумать, она не видела все собственными глазами. Хочется рявкнуть, сорвать на ней злость. Но отвечаю я:
– Все нормально.
Грейс наблюдает, как я горблюсь над тарелкой.
– Ты даже не притронулась к своему… Что это, кстати?
– Салат.
Грейс морщит нос. И снова набрасывается на свой бургер, в который, похоже, запихнули и сыр, и бекон. И, кажется, даже яичницу. Не понимаю, как это она до сих пор жива. Но нет, эта еда ее не убьет. Где-то через час, сидя в своей гостиной и пялясь в «Нетфликс», она сыто рыгнет. Потом легонько, словно послушную собачку, похлопает свой безотказный живот. А затем отправится в свою на удивление девчачью спальню – каждая поверхность в ней уставлена изящными нарядными шкатулочками, в которые не поместится больше одного кольца, а каждая стена задрапирована бледно-розовым, – рухнет на заваленную подушками кровать и уснет, как ангел. И сердце не будет истошно колотить ей в уши. И картины собственной неминуемой кончины не заставят ее лежать без сна. Она уснет глубоко, а утром, в назначенный час, проснется и выйдет на пробежку. Отдохнувшая. Готовая жить дальше.
Когда я попросила принести мне салат и шорле, Грейс скривилась, а потом, будто в качестве извинения за мою немощь, заказала себе обильный ужин.
«Просто мне из-за таблеток не стоит много пить», – объяснила я.
«Конечно, понятно», – кивнула Грейс.
Но это правда, мне в самом деле нельзя пить. Эти препараты даже друг с другом сочетать нельзя, не говоря уж о том, чтобы заливать их алкоголем. Мне их назначили два разных врача, у которых, в отличие от реабилитологов в форменных поло, есть право выписывать лекарства. Один из них косился на меня подозрительно, другой же оказался на редкость милосердным и все улыбался, благостно, как хитрый божок, которого мне посчастливилось застать в хорошем настроении. «Что ж, мисс Фитч, почему бы нам с вами не попробовать эти пилюли?»
«Да, – вскричала я. – Да! Давайте попробуем!»
«Только учтите, мисс Фитч, что с другими препаратами их сочетать нельзя».
«Нет-нет, что вы, не буду, – заверила я доброго доктора, отчаянно тряся головой. – Мне бы такое и в голову не пришло». Его белый халат сиял, словно одеяние самого господа бога. Даже слезы на глаза навернулись.
Я отпиваю из бокала и смотрю на Грейс, которая, довольно потягивая пиво, таращится в экран телевизора над моей головой. Передают хоккейный матч. Грейс смотрит очень увлеченно, она определенно совершенно выбросила из головы разразившуюся сегодня вечером катастрофу. Что ж, она может себе это позволить.
– Как все ужасно сегодня прошло, – наконец выдаю я.
– Что? – невозмутимо переспрашивает Грейс.
– Репетиция…
– Да ладно, – пожимает плечами она. – Не так уж страшно.
– Не так уж страшно? Но как? Ты разве не видела?
– Видела, – отвечает она, не отрываясь от экрана.
– Тогда сама все знаешь. Они меня ненавидят, – шепчу я.
– Миранда, не глупи, – закатывает глаза Грейс.
– Нет, правда. Они ненавидят и меня, и пьесу.
– Боже, Миранда, ну, конечно же, они ненавидят эту пьесу. «Все хорошо, что хорошо кончается»? Да брось, серьезно?
– Это великая вещь, – бормочу я.
– Насчет величия судить не берусь. Нет, в смысле, она нормальная. Но куда ей тягаться с психами, ведьмами и убийцами?
– Ведьма там есть, – возражаю я.
– И кто же?
– Елена. Она ведь исцелила Короля.
Грейс мотает головой, словно говоря: «Отвяжись ты от меня со своей сраной Еленой». Каждый раз, когда при упоминании Елены, сраной Елены, Грейс принимается качать головой, мне кажется, что это она таким пассивно-агрессивным способом пытается донести свое отношение ко мне. «Елена не желает видеть дальше собственного носа. Елена чокнутая. Елена жутко эгоцентрична, зациклена на своих чувствах. Елена только и делает, что ноет. Во всех своих страданиях Елена виновата сама. Она представления не имеет о том, что такое настоящая боль. Давно могла бы взять себя в руки и покончить с этой навязчивой идеей».
– Она влюблена, – убеждаю я. – Это история любви.
Грейс фыркает и залпом допивает пиво.
– Больной любви.
– А мне ее любовь кажется прекрасной, – бормочу я, уставившись в стол.
– Елена живет самообманом.
– Что ж, – говорю я, – у каждого из нас свое видение этой пьесы.
– Ну да, у меня такое, – заявляет она, глядя мне в глаза.
Я разглядываю свой бокал. Она что же, намекает на те случаи, когда я, задержавшись в театре после окончания репетиции или перебрав тут, в пабе, названивала Полу, своему бывшему мужу, и рыдала в трубку?
«Миранда, у тебя все хорошо?» – участливо кричала она мне через дверь.
«Да, отлично, просто говорю по телефону».
Или, может, она догадалась о моей безответной страсти к Хьюго? Застукала, как я, забывшись, таращилась на вздувавшиеся под его футболкой мышцы спины, когда он разрисовывал деревянный задник, превращая кусок фанеры в изысканный интерьер французского дворца? Нежно, как розу, зажав в белоснежных зубах кисть?
«Грейс, тебе не кажется, что он похож на скандинавского бога? На Тора, например?»
«Нет», – бросила бы Грейс.
А Хьюго, почувствовав, что на него смотрят, обернулся бы и увидел в темном углу мою скрюченную фигуру. «Привет, Миранда, – дружелюбно поздоровался бы он. – А я тебя и не заметил».
«Конечно, не заметил, – подумала бы я. – Ты и сейчас меня не замечаешь. И никогда не заметишь». А вслух сказала бы как всегда: «Оу!»
Может, он даже спросил бы: «Что я могу для тебя сделать?»
Увидь во мне ту женщину, какой я была когда-то. Ту, с которой ты мог бы лечь в постель. Но нет, моя страсть – хилый, давно увядший цветок. И, по правде говоря, если бы Хьюго в самом деле обернулся ко мне и сказал: «Миранда, я мечтаю оказаться с тобой наедине», я бы в ужасе поковыляла прочь. В моих фантазиях он просто находится где-то рядом, маячит в смутно эротической дымке. Многозначительно улыбается мне – иногда, в свете свечей. Но в жизни Хьюго всегда смотрит мимо меня, на висящие на стене часы. Я отрываю его от работы. Если же он и бросает на меня взгляд, то жалостливый, вот как сегодня.
– Миранда, ты меня слушаешь? – спрашивает Грейс.
– Да.
– Ты же знаешь, мне, в общем, все равно. Я просто люблю ставить спектакли. Ну а студенты злятся, что ты решила отказаться от «Шотландской пьесы».
Ага, так и вижу, что бы из этого вышло. Бриана в роли Леди Макбет. Вся в бутафорской крови. Дефилирует по сцене, встряхивая своими пышными блестящими волосами. В вырезе белого платья виднеется усыпанная веснушками ложбинка между грудей. Вот она принимается истошно вопить про пятно. Но как ей изобразить муки и страдания, откуда взять подобный опыт? Неоткуда. Вот почему вся ее игра – чистейшая фальшь.
– Слушай, в моей жизни и так достаточно боли, – говорю я Грейс.
– Неужели тебе не хочется посмотреть на Бриану в роли Леди М?
– Не смеши, – фыркаю я.
– Тут ты права, она была бы ужасна. А вот роль Елены ей идеально подходит. Кому же еще играть девчонку, жаждущую, чтобы вселенная по щелчку выполняла все ее желания?
Я закрываю глаза. Так и подмывает сказать Грейс: «Ты ни черта не знаешь про Елену». Чтобы ее понять, нужно иметь тонкую, чуткую душу. Нужно прожить жизнь, полную боли. Нужно пожить в тени других и обрести мудрость. Уж, казалось бы, Грейс, как специалист по Оскару Уайльду, должна понимать такие вещи!
– С Брианой мое решение никак не связано, – лгу я. – Если честно, я считаю, что и на роль Елены она не слишком подходит.
Грейс молча смотрит на меня.
– Честное слово, мне просто хотелось для разнообразия поставить что-то необычное. И я не понимаю, что здесь плохого.
– Абсолютно ничего.
– Мы сойдем с проторенной дорожки, понимаешь? Разве тебе самой не надоело смотреть, как они уродуют «Гамлета»? Или «Ромео и Джульетту»?
– Миранда, они студенты.
– Вот именно.
– Слушай, ты режиссер. У тебя были свои соображения.
Мои соображения. Знаю, Грейс относится к ним с большим подозрением.
Сколько раз она заставала меня в кабинете лежащей на полу перед ноутбуком и просматривающей на «Ютьюбе» ролик с самой собой в роли Елены? Невероятная постановка. Но запись паршивая. Снимал, должно быть, какой-то забредший на спектакль торчок с трясущимися руками. Но как же я благодарна ему за то, что он запечатлел мою игру и зрителей, и весь тот вечер. Мне даже кажется, что я могу разглядеть в толпе Пола. Вот вроде бы его плечо, а вот кусочек обращенного к сцене лица.
Грейс не раз видела, как я, со слезами на глазах, как загипнотизированная, любовалась собой, еще не знающей, какое будущее меня ждет, своим лицом, еще не изборожденным скорбными морщинами, своей легкой, совершенно человеческой походкой.
«Миранда, ты что делаешь?» – спрашивала она, стоя в дверях.
«Ничего, – отвечала я. – Так, изучаю кое-что».
– У тебя были свои соображения, – повторяет она. – Так заставь их тебя слушаться.
Я вспоминаю, как все они смотрели на меня мертвыми глазами. Как потрескивал в воздухе этот их безмолвный вызов.
– А если они не захотят?
– Заставь. Ты же режиссер.
– Я же режиссер, – шепчу я.
Ноги под столом омертвели. Когда я, наконец, поднимусь, мне придется дорого заплатить за то, что я так долго сидела. Марк утверждает, что мне нельзя сидеть на стуле дольше двадцати минут подряд. Но другие врачи, разумеется, с ним не согласны. Джон, например, считал, что и от тридцати минут ничего страшного не случится. Садист Мэтт твердил: «Просто вставайте каждый час, разминайте ноги, и все будет в порядке». Фаталист Люк тянул: «Да какая, собственно, разница?» «Просто прислушивайтесь к себе, пусть боль вас направляет», – слабо улыбаясь и пожимая своими скульптурными плечами, говорил доктор Харпер, хирург, оперировавший мой тазобедренный сустав. К моей операции он отнесся, как к одноразовому сексу, который наутро хочется выбросить из головы. И каждый раз, когда я приходила к нему, жаловалась, что все еще мучаюсь от боли, зачитывала список симптомов из заметок на телефоне, а потом задавала заранее подготовленные вопросы, он, стараясь не смотреть мне в глаза, бормотал что-то про «адвил» и мать-природу. А ведь был еще доктор Ренье, тот вообще считал, что мне ничего не нужно делать. Помню, как серебристым шлемом поблескивали под флуоресцентными лампами его волосы, когда он глядел на меня с этакой непрошибаемой самодовольной уверенностью. О да, он уверен был, что моя боль не имеет никакого отношения к травме бедра, за которой последовала неудачная операция, к тяжелому восстановительному периоду, повлекшему за собой травму позвоночника, в результате которой у меня защемило несколько нервов. Нет-нет. Моя боль – это смерть матери, развод и рухнувшие надежды на театральную карьеру.
«Мисс Фитч, я готов прооперировать любого жителя Новой Англии, но только не вас, – с улыбкой качал головой он. – Вас я резать не стану. С чего бы? – продолжал он, ласково глядя на меня. – У вас нечего вырезать».
И я казалась себе распутницей, что сидит перед ним, бесстыдно раздвинув ноги, а он ласково, но твердо отказывается ее трахать.
«Не стоит настаивать, мисс Фитч, это даже как-то недостойно, неловко для нас обоих».
«Но я не могу ходить, – в отчаянии повторяла я. – И сидеть, и стоять».
«Мисс Фитч, – наклонялся ко мне он. – Если вы не можете ходить, поведайте, как же вы сюда попали?»
«Не знаю».
– Что? – переспрашивает Грейс. – Миранда, ты слышала, что я сказала?
– Ты сказала, что я режиссер, – шепчу я.
– Верно.
– Это не важно. Они не будут играть по правилам.
Я разглядываю этот факт словно со стороны, как будто издали любуюсь горящим костром.
– Времени еще полно. – Она кивает на метущую за окном метель, а потом подзывает официанта.
– Ты же знаешь, это всегда происходит слишком быстро. Не успеешь оглянуться, а она уже здесь.
– Кто? – спрашивает она, роясь в сумочке.
– Весна.
Меня пробирает дрожь. С тех пор, как меня назначили режиссером, я ненавижу весну. Умираю от ужаса при виде таящего снега. Содрогаюсь, увидев набухшие почки на ветвях. Запах совокупляющихся деревьев, щебет птиц, аромат влажной травы… Бриана, наверное, все это обожает. Ждет с нетерпением. Даже какие-нибудь ритуалы устраивает, чтобы весна поскорее наступила.
Я поднимаю глаза на Грейс. Лицо ее теперь словно подернулось дымкой.
– Миранда, ты уверена, что с тобой все хорошо? Ты какая-то…
– Какая?
– Не знаю. Словно ты не здесь…
– Просто… – я растираю ногу, – просто тяжелый период. Как-то все навалилось.
И пытаюсь натянуто улыбнуться, как будто преодолевая что-то. Острую боль, например. Это правда, мне в самом деле очень больно, но гримаса все равно выходит фальшивая. Я откровенно плохо играю. Как дрянная актрисуля из рекламы обезболивающего. Умоляю зрителя мне поверить.
И Грейс это видит. Опускает глаза. И берет из тарелки ломтик картофеля.
– Миранда, слушай, ты всегда можешь попросить о помощи. Ты ведь помнишь об этом, правда? Я же буквально на соседней улице живу. Могу в прачечную для тебя сходить. Продукты принести. Окна позакрывать, если нужно.
«А сама-то даже о помощи не просит».
«Да она постоянно просит о помощи».
– Знаю. Спасибо.
Раньше мы с Грейс тесно общались. Дружили? Пожалуй, да. Еще не так давно я чуть ли не каждый вечер по дороге домой заглядывала к ней выпить. Ложилась на пол в ее гостиной, а она сворачивалась клубочком на цветастом диване и выпускала на себя свою бородатую ящерицу. Мы ругали факультет английского языка. Жаловались друг другу, что наш курс театроведения висит на волоске. Она просила рассказать о времени, когда я была актрисой. Или я сама заводила об этом разговор. Выпив сильнее обычного, Грейс всегда требовала историй о том лете, когда я работала в Диснейленде Белоснежкой. Почему-то эта моя роль интриговала ее куда больше, чем участие в тех или иных шекспировских постановках. Иногда мы намазывали на лица самодельную маску из розовых лепестков и смотрели один из ее излюбленных детективных сериалов. Она так и писала мне в сообщениях: «Как сегодня насчет роз и угроз?» А я всегда присылала в ответ смайлик, несмотря на то, что детективы она смотрела сплошь банальные, а от ее маски у меня начиналась крапивница. Мне просто хотелось побыть с Грейс. У нее в холодильнике всегда была припасена для меня бутылка белого вина. А я регулярно покупала пиво на случай, если она ко мне заглянет. И она мне сочувствовала – пускай и в этой своей жесткой, рассудочной манере.
Говорила, например: «Это тяжело».
А я отвечала: «Да» и всегда добавляла: «Но…», искренне желая закончить предложение чем-то позитивным, чтобы разрядить обстановку. Но в итоге просто замолкала. Грейс тоже ничего не говорила.
А паузу заполняла тем, что подливала мне в бокал еще вина.
Но в прошлом году, как раз накануне премьеры «Ромео и Джульетты», она вдруг заявила, что моя боль живет только у меня в голове. Заявила, не глядя на меня. Вцепившись руками в руль своего внедорожника. Не сводя глаз с исчерченного полосами лобового стекла, за которым серела новоанглийская весна. Я только что перенесла очередной бесполезный курс эпидуральных инъекций стероидов. И она везла меня домой из больницы.
«Давай я тебя заберу», – предложила она.
«Не хочу тебя напрягать», – ответила я. Я всегда так отвечала.
«Ничего страшного», – отмахнулась она. Нам обеим было известно, что больше меня забрать некому. И добавила: «Я с радостью». Но радостной при этом вовсе не выглядела.
«Ну, тебе получше?» – спросила она, когда я, прихрамывая, вышла из отделения амбулаторной хирургии.
«Через пару дней станет ясно», – отозвалась я.
Молчание. Машина тронулась.
«Хотя, скорее всего, уколы не помогут, – добавила я. – Еще ни разу не помогли».
И рассмеялась. По большей части, ради Грейс, но смешок вышел жалобный и неестественный. А потом к глазам подступили слезы. Покатились по щекам, такие горячие и нелепые. И Грейс внезапно свернула на обочину. «Слушай, Миранда, – сказала она, не глядя на меня. – Я ради твоего же блага это говорю. Тебе никогда не приходило в голову, что все это может быть…»
Пока она распиналась, мы обе смотрели вперед, на засыпанную гравием обочину.
Собственно, с того дня. С того дня мы и отдалились. Конечно, мы до сих пор вежливо общаемся, мы же профессионалы. И по привычке заходим вместе выпить после репетиции, но все изменилось. Теперь она смотрит на меня как бы со стороны. А мне хочется сказать ей: «Ты не обязана это делать. Притворяться, будто тебе интересно. Будто тебе не наплевать».
Но говорю я:
– Спасибо, я очень это ценю. И ты права, в итоге все уладится.
– Что уладится?
– Ну, проблемы с постановкой.
– Конечно, уладятся. Миранда, это ведь, в конце концов, всего лишь пьеса.
– Конечно. Ты права. Всего лишь пьеса, – лгу я.
– Ну ладно, – заключает она, – мне, пожалуй, пора. Ты идешь?
Я воображаю, как ковыляю к своему жалкому подобию машины. К черному «Жуку», который Пол когда-то подарил мне на тридцатилетие. До сих пор помню, как он улыбался мне сквозь лобовое стекло, подгоняя машину к дому. Даже воткнул маленький букетик ромашек в пластиковую вазочку. В те времена я еще могла более или менее грациозно влезть в маленькую низкую машинку. И мысль о том, что после предстоит из нее вылезать, не заставляла меня содрогаться от ужаса. Теперь же я заранее представляю, как мучительно будет забираться в «Жук». Корчиться в машине по дороге к дому. Вылезать из нее. Карабкаться на крыльцо, подволакивая омертвелую ногу. На обледенелых ступенях наверняка уже сидит обдолбанная комендантша нашего дома и прихлебывает текилу прямо из бутылки. И мне придется из последних сил стоять перед ней и слушать ее разглагольствования о погоде. Надо же, сколько снега навалило, она никак такого не ожидала! Стиснув зубы, отвечать ей. Изображать голосом веселье, натягивать на лицо улыбку. О, поверьте, когда-то я была очень хорошей актрисой.
– Нет-нет, ты иди, а я, наверное, еще посижу. Выпью немного. Послушаю волынку.
Грейс смотрит на мой пустой бокал. Потом на меня. Третий стакан? Волынка? Я что, издеваюсь? И где это я услышала волынку?
– Ну, музыку… – не отступаю я.
Но в баре тихо. Слышно только, как гудят у стойки пьяные посетители. Хоккейный матч тоже транслируется без звука.
– Скоро начнется караоке, – заверяю я.
Мне отчего-то не терпится, чтобы она ушла. Мне больно от ее голоса, от ее вида, от вопросов, которые она задает, удивляясь моему необычному поведению. Болит все тело, но больше всего – голова. Я пытаюсь выгнать ее силой мысли. Интересно, получится? Нет, она по-прежнему сидит напротив. И смотрит на меня с тревогой.
– Миранда, с тобой правда все в порядке?
– Все нормально.
Мой голос – это пара рук, выпихивающих ее за дверь.
– Ну ладно. Слушай, может, пересечемся на выходных? Кофе попьем или еще что-нибудь?
– Может быть. Да, конечно. Увидимся. – Я растягиваю губы в улыбке.
«Я больше никогда не улыбнусь»[2], – поет музыкальный автомат. Как в тему. Взор мой туманится. Хочется спать. Может, все дело в таблетках и алкоголе? Их же нельзя смешивать. А я смешивала. «Поздно, Миранда! Наслаждайся теперь тем, как медленно кружатся темно-красные стены». Я вдруг замечаю, что зал как будто окрасился в красный цвет. Как такое возможно? А со стен на меня таращатся блестящими черными глазами звериные головы. Олени. Черные козы. Как странно, почему я их раньше не замечала?
– Как думаешь, они бутафорские? Или всех этих животных кто-то подстрелил? – спрашиваю я Грейс, а потом вспоминаю, что она ушла.
Я вытолкнула ее руками своего голоса. И осталась одна. За высоким двухместным столом возле барной стойки. Мои руки обнимают пустой бокал, словно прикрывают от ветра готовый вот-вот погаснуть огонек.