Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Елена Посвятовская — прозаик. По профессии инженер-строитель атомных электростанций. Автор журнал "Сноб" и сборников "В Питере жить" и "Птичий рынок". "Книга рассказов «Жила Лиса в избушке» обречена на успех у читателя тонкого, чувствительного к оттенкам, ищущего в текстах мелкие, драгоценные детали. Никто тут вас не завернет в сладкие одеяла так называемой доброты. Никто не разложит предсказуемый пасьянс: вот хорошая такая наша дама бубен, и вот как нехорошо с ней поступили злые дамы пик или валеты треф, ай-яй-яй. Наоборот, скорее. Елена Посвятовская в этой, первой своей, книге выходит к читателю с прозой сразу высшего сорта; это шелк без добавки синтетики. Это настоящее" (Татьяна Толстая).
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 340
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Художник – Ирина Сальникова
В оформлении переплета использован фрагмент картины Аньоло Бронзино «Портрет Биа Медичи» (1542)
Серия «Женский почерк»
© Посвятовская Е. Н.
© Толстая Т. Н., предисловие
© ООО «Издательство АСТ»
Эта книга обречена на успех у читателя тонкого, чувствительного к оттенкам, ищущего в текстах мелкие, драгоценные детали.
Никто тут вас не завернет в сладкие одеяла так называемой доброты. Никто не разложит предсказуемый пасьянс: вот хорошая такая наша дама бубен, и вот как нехорошо с ней поступили злые дамы пик или валеты треф, ай-яй-яй.
Наоборот, скорее.
Нет тут хороших или плохих, есть разные люди с понятными и почти простительными слабостями, вот просто обстоятельства так складываются, что надо приврать и немного наподличать, и сверху еще немного приврать, но что же делать-то? – ведь мне нужнее, и я возьму. А вы – в следующий раз. Так как-то получается, что я себе дороже, чем вы, извините. И вы бы так сделали, если бы были немножко расторопнее, но вы раззява. Поплачем же вместе.
Это жизнь, это вот она так идет, бежит цветным потоком, закручивается воронками; и каждый-то со своим ведерком прыгает по камушкам, старается зачерпнуть себе удачи и везения. А на всех не хватает.
Прелесть этих новелл еще и в том, что в них центр повествования не привинчен намертво крепким сюжетным шурупом, но как бы сдвинут, растушеван, растекается, как акварель на мокрой бумаге. От этого и смыслы сдвигаются и двоятся, прокрашивая текст цветными пятнами.
Елена Посвятовская в этой, первой своей, книге выходит к читателю с прозой сразу высшего сорта; это шелк без добавки синтетики. Это настоящее.
Моим драгоценным родителям
Свисток кондуктора, тревожно и торжественно загудел паровоз, мощный звук отсечки – пффффф. Всё, тронулись. Мимо медленно плывет дымная станция, засыпанная ночным белейшим снегом, обшитый тесом одноэтажный вокзал, нарядный от этого снега, сдвоенные окна под резными сандриками. Саша любуется ускользающими карнизами в пропильной резьбе, хотя два года назад, когда сошел здесь на перрон по месту распределения, был убит видом здания: барак, да и только. Такие же кружевные деревянные вокзалы и в Мариинске, и в Ачинске, в Канске, в Зиме один в один, говорят. На сотни транссибирских километров. Еще при царе строились, по типовому проекту. Новосибирск и Томск с таких начинались.
Чудесно пахнет гарью, и солнце пронизывает плацкарт через мутные стекла, от которых сквозит.
– Не пересядете на боковое? Нам бы позавтракать.
Саша не против: какая теперь разница, станция осталась позади. Мимо протопал кондуктор, отдуваясь, задел его краем тулупа. Свисток у него на цепи из гибкого шомпола. Немецкого. Эта мода у них сразу после войны пошла, двенадцать лет уже.
Такое необычное воскресенье. Конечно, Саша предпочел бы сейчас с женой Варенькой долго пить чай с оладьями, потом, пока подходит тесто на шанежки, гулять под тихими хлопьями по городу среди деревянных и каменных особнячков, построенных по радостной купеческой прихоти, за нарядными тисовыми воротами, с филенчатыми резными ставнями. Он помог бы беременной Вареньке отскрести половицы песком до желтизны. И сетку железную с буровой для этого привез, фильтр с дизеля. Но ничего, ничего, путь его недолгий – полтора часа до Харика, полтора обратно, дом нужный отыскать, поговорить там, чаю выпить. Засветло думал в Тулун вернуться.
Все равно уютно в мороз в жарком вагоне, текут за окном синие снега, провода чертят в небе, тайга подбегает к окнам, крутит белыми шапками перед носом. Одна из соседок лупит куриное яйцо, держа его в горстке, говорит негромко:
– …Умерла от пьянства, другие сожительницы не лучше. Он их отмоет, отчистит, к хозяйству приставит, хоть на женщин становятся похожи. Но если в праздник пригубят – всё. Не удержишь. Потом все заново: отмоет, отчистит, приставит…
Вернулся из туалета сосед в полосатой пижаме. Бросив мыльницу и полотенце на столик, убежал курить. «Шипр» прибил запах вареных яиц. В солнечном луче пляшут ворсинки от постелей. Стучат колеса, позвякивает ложечка, дрожит черный чай в серебряных ветках подстаканника.
Подстаканник этот снова напомнил Саше, куда мчит его поезд.
Тогда, два года назад, не в силах усидеть на месте, он сгреб стаканы со столика, сам понес к проводнице. Поезд подходил к столице. В вагоне суетились, сдавали белье, тянули чемоданы с высоких полок. Соседка кудряшками в зеркальце – то вправо, то влево, складывала губки.
– Москва, Москва, – дрожал вагонный воздух.
Из местных динамиков: «Утро красит нежным светом…»
В окнах мелькали подмосковные сосны, пригороды в тополиной метели, платформы Апрелевка, Катуар-Белавенец, Переделкино, Очаково, от названий кружилась голова, фруктовые сады, заборы, цистерны «С горки не спускать». Поезд замедлился – забилось сердце. Уже больше суток Саша ехал из Львова в Москву, чтобы там пересесть на поезд по месту своего распределения в Сибири. День в Москве – это непременно: Кремль, ВДНХ, Мавзолей, Университет на Ленинских. Он должен все посмотреть.
У титана тощий парень в круглых очках улыбался в откинутую форточку, взволнованно подергивая кадыком. Завидев проводницу, кинулся к ней наперерез:
– Скажите, нельзя у вас в Москве остановиться? На две ночи всего.
– Отчего ж нельзя, – проводница неторопливо прошла в тамбур.
Саша растерянно шагнул за ними, изумленный таким простым решением: ему ведь тоже негде ночевать. И ему всего на две ночи.
– А я? Мне можно? Тоже, – робея, влез между ними.
Проводница рассмеялась, качая головой: где же ты раньше был.
– Вам негде остановиться в Москве? – высокий мужчина в светлом однобортном костюме курил в тамбуре.
Саша видел его в первый раз. Видимо, из соседнего купейного.
– Андрей Андреевич, – мужчина широким взмахом протянул ладонь. – Будем знакомы.
На перроне, пока хлопотали с багажом, Саша восхищенно рассматривал полукруглую стеклянную крышу в тонких стальных арках. Грандиозный металлический купол словно парил в воздухе. Похожий дебаркадер и во Львове, но он другой, другой…
– Вы впервые в Москве? – улыбалась Наташа, белокурая жена Андрея Андреевича, модная, нежная.
Саша стеснялся ее полупрозрачной блузки с рукавами-фонариками, брошь под воротничком, отвечал в сторону. Он вообще не знал, куда ему смотреть. Звон трамваев, автомобили гудят резко, часто, все бегут. Из высоких, широких дверей вокзала выплескивается толпа: военные, школьники, молодежь, сельские жители, навьюченные тюками, мешками, корзинами, спешат на рынки, торговать молоком, цветами, зеленью. Продавцы с лотками-тележками «Воды», «Мороженое», запах мокрого асфальта после поливалки.
Саша задохнулся от вида высотки напротив: улетела тонким шпилем в синее небо – университет, должно быть.
Усаживаясь в такси, успел увидеть черных каменных орлов, что собирались взлететь с башни вокзала по всем сторонам света. Не стереть улыбку с губ – Москва во все окна, – кружатся высотки, набережные, раскинулись широкие проспекты, солнечные пятна, у девушек белые носочки. Во Львове тоже эта мода, но здесь… Ахнул на семиместный черный «ЗИС»-кабриолет с шашечками по борту:
– Такси?
– Нет у вас таких? – радуется Наташа.
Ветер в окно – растрепал чуб. Запах у Москвы другой – холоднее, свежее. Непонятно, что так пахнет: сам воздух, или цветут здесь какие-то невиданные в их краях деревья, нарядные, с блестящей темной кроной, или это духи ее.
– А знаете, почему этот трамвай называется «Аннушкой»?
Он не смотрел на нее – взглядывал, краем глаза следил за ее тихой грацией: необыкновенная. Шляпка на затылке и летние перчатки. Смешно: он украдкой изучает их, они все время поглядывают на него, проверяя впечатление от города, делятся с ним этим городом, щедрые души.
На заднем сиденье «Победы» поет Сашина душа.
Он немного огорчился, когда центр вдруг кончился и за окнами автомобиля снова замелькали окраины, дачные поселки, станции.
– …считай, Москва. Тридцать минут на электричке, и ты на вокзале в центре, – затылок у Андрея Андреевича безукоризненно подбрит. – Максимум тридцать пять.
– А вот наша школа. Андрей Андреевич – директор, я – завуч, – Наташа протягивает руку к его окну.
Саша не дышит – кремовая перчатка у его лица.
Домик у Никитиных свой. Вокруг небольшой сад, грядки, цветы. Крохотная усадьба уютно огорожена штакетником. Крыша над дубовым колодцем с дверцами.
Навстречу на крыльцо выбежали две девочки-близняшки лет шести. Тонкие, легкие бабочки. Визжали, смеялись, повиснув на родителях, тянули в дом за чемоданы. Саша любовался, завидовал.
Он проснулся утром от громких криков старьевщика за окном:
– Старыйвещ, старыйвещ. Киньте в меня чем-нибудь за то, что разбудил вас в такую ран.
Не открывая глаз, Саша улыбался в подушку, вспоминая, как вчера, когда их отправили в лавку за вином и хлебом, девочки тараторили ему про этого старика на телеге, запряженной старой клячей.
– Он меняет старое на глиняные свистульки или колечки с красным камушком. Колечки латунные, но бабушка их не разрешает, а свистулек у нас уже пять. Папочка в прошлом году дал нам дырявые валенки, чтобы на колечко, только тшшшш… А Лика, Лика сразу потеряла его во дворе у сарая, мы ищем уже второе лето.
Продавщица длинным литровым черпаком берет керосин из фляги, льет его через воронку в пустую бутылку из-под шампанского, вытирает руку о тряпку на прилавке. Подает им еще буханку, пахнущую керосином и мылом. Саша с девочками выходят из лавки на темную от зелени улочку.
А днем была Москва, и об этом помнят ноги, гудят об этом. Длинная очередь в Мавзолей, Ленин, Сталин, а в метро так дивно пахнет. Наташа смеется его рассказам об одеколоне из автомата на ВДНХ. Бросил 15 копеек, а он – пшшшик.
– В галантерейном на Революции такой же.
Накануне отъезда Саша сунулся в чемодан за фотографией: Андрей Андреевич предложил обменяться. Вскрикнул над ровненькими выглаженными стопками своих вещей: ах, Наташа. И неловко, и радостно. Выпрямился, стоял посредине комнаты, качая головой. Он так любил их теперь: и Наташу, и девочек, и Андрея Андреевича. Каждого по отдельности и всех вместе. Три дня, всего-то три дня, какие изумительные люди!
Долго сидели на веранде под оранжевым светом абажура: винегрет, мелкий частик в томате в банке с отогнутой крышкой, «Московская особая», вся жизнь впереди. Девочки крутили ручку патефона.
Уложив их, курили папиросы на крыльце. Наташа нежно выводила в темный вечер:
Харик – деревня деревней против Тулуна. Нет и в помине узорочья особнячков когда-то богатого и вольного Тулуна, мрачноватых усадеб с глухими заборами, высокими воротами под двускатной крышей. Так строили от каторжников беглых, воров, лихих людей – Сибирь, такое дело. Харик же разбежался от полустанка, лет шестьдесят всего. Дома все поновее, попроще, штакетник, иногда сквозные заборы из жердей.
Столбики дымов над избами, ни ветерка, тишина воскресного полудня. Саша спросил у бабы в телогрейке, где такой-то дом. Звякнули дужки ведер, поставленных на снег, показала рукавицей, куда ему. Потом долго смотрела Саше вслед.
Месяц назад он получил письмо от Андрея Андреевича. Улыбался, разрывая конверт, думал, благодарность за омуля байкальского, которого недавно передал ему с оказией. В июле они гостили с Варенькой у Никитиных, и выпивший Андрей Андреевич сильно пенял Саше, что тот явился к нему без омуля.
– Исправлюсь, – обещал Саша.
Андрей Андреевич писал, что в конце лета Наташа трагически погибла – попала под электричку на их же станции. Он остался с девочками один, мечется, затравлен горем и хлопотами и вынужден открыть Саше давнюю тайну, которую скрывал и намерен скрывать дальше от своих близких.
«С 42-го по 44-й, – писал он, – железнодорожные войска, в которых я служил, вели работы на станции Харик, это 80 км от Тулуна. Я сошелся с женщиной, дети родились. Сыну сейчас должно быть четырнадцать, девочке – тринадцать».
Андрей Андреевич покинул семью и перевелся в другую часть, когда жена начала пить. Офицер, капитан, как жить с пьянчужкой. Ничего не поделаешь: боролся как мог – нет, не вышло. Сейчас просил Сашу об одолжении: съездить к бывшей жене, посмотреть, как там они, все ли хорошо, оставить денег сколько найдется – все вернет, конечно, все вернет. Рассказать семье, что с ним произошло, прощупать осторожно почву, готовы ли они переехать в Москву. Адрес дать.
«Если же увидишь, что пьет нещадно или вовсе спилась, – ничего не рассказывай, ни адреса, ни денег не надо, уезжай оттуда поскорее».
У нужного дома развесистая береза в инее, поленница у палисадника тихо укутана снегом, скрип снега под валенками. Хлопнула синяя калитка. Оттуда выбежала вдруг девчонка, замерла перед Сашей как вкопанная, зажмурилась на солнце: вы к кому?
– А мама вон. Расколотку делает, – махнула девчонка на крыльцо.
Саша шел к дому и думал, что девчонка морщит носик точь-в-точь как близняшки. Он раньше и не думал, что замечает, знает, как они это делают, а вот знает. Женщина на крыльце, занятая расколоткой, даже не повернула головы в его сторону. Пиджак на цветастое платье, белый платок тугим узлом на затылке. Стоя на нижней ступеньке, ударила обухом топора замороженную рыбину прямо на досках крыльца, собрала в миску расколовшиеся кусочки. Обычно здесь заворачивали ледяную селедку или омуля в тряпицу, чтобы не разлетались от топора, но женщина ударила так, что рыба, расколовшись, осталась на месте.
– Здравствуйте, Валентина Егоровна, – ясным голосом.
Распрямившись, окинула его тяжелым взглядом и молча пошла в избу.
Дом был обычный пятистенок, хороший дом. Внутри натоплено, прибрано, уютно пахнет шаньгами, самогон на столе. На окне швейная машинка, герань, занавесочки, пол до белизны отскоблили вчера. За столом сидела молодуха, примерно хозяйкиных лет, светлые косы над чистым лбом, вздернутый носик, сережки рубиновые. Вытаращила глаза на Сашу.
– Вот, Манча, парня к нам какого браинького прибило, – насмешливо произнесла Валентина, проходя к столу. – С самой Москвы будет. От мужа моего Андрея Андреевича, видать.
Саша ахнул внутри, но виду не подал: ведь ни слова еще не произнес. Маня крутила головой в восхищении, причитала визгливо:
– Как угадали к столу-то. Только сели мы.
Вскочила, обтерев табурет подолом, пододвинула его к Саше. Валентина ловко чистила расколотку от кожи и костей – они легко отходили от чуть подтаявшей рыбы.
– Милое дело под водочку, – Маня сыпанула соли с перцем прямо на стол, не отпуская глазами его запонки, потом все время трогала светлую корону кос. – Сюда макайте и сразу в рот. Быстро будем есть, пока не растаяла. Что же сидите, как на свадьбе, – наливайте.
Что-то победное мелькнуло в глазах хозяйки, когда Саша признался, что он здесь по поручению Андрея Андреевича, – лицо ее расправилось, помолодело. Разговор шел трудный, спотыкался, стоял, тогда тараторила Маня, сбивая с главного.
– …Золой стирали, губой еще березовой. Иной раз до сих пор так… А что же чибрики не едите?
Чибриками тут называли картофельные оладьи, это он уже знал.
После третьей закурили. Когда он произнес, что Андрей Андреевич остался один с близняшками, женщины переглянулись. Потом добавил, что он там в Москве будет рад их видеть, а вот адрес давать Саше вдруг расхотелось. Он замолчал, тоже курил и еще отчего-то избегал говорить о Наташе, как будто этим мог ее предать, память о ней. Но Валентина сама переменила тему, словно хотела получать эти дальние новости понемногу, не вот так – все сразу. Хорохорилась, рассказывая, что у нее и детей все хорошо, дети кружки в школе посещают, Сонька учится так вообще без троек. Она сама зарабатывает неплохо – на нефтебазе складами заведует, но деньги, которые Саша положил на край стола, возьмет, отчего же не взять-то. Разрумянилась от водки и долгожданного внимания.
– Ну а сам-то откуда будешь? – постукивала огурцом о край миски, стряхивала рассол.
Делала вид, что неинтересно ей больше об Андрее Андреевиче, да и вообще, что он там о себе возомнил в своей Москве. Встала в печь подбросить, качнулась. Когда задергивала занавески рядом с этажеркой, то незаметно опрокинула в кружево салфетки чей-то портрет. Стукнула второй бутылкой об стол – плесканул в ней переливчатый самогон.
– Пусть не думает, что мы тут без него загибаемся, а, Мань?! Мы загибаемся?
Глазки строили по-разному: Валентина – в открытую, Маня – украдкой, как будто за хозяйкиной спиной: побаивалась, видимо, сильную подругу. Валентина, не отрывая от Саши хмельного взгляда, подпирала подбородок кулаком, чуть покачивалась на этом кулаке:
– Нету сегодня уже никаких поездов на Тулун. Здесь тебе ночевать. Без ни-ка-ких…
Слушали уже невнимательно, вскоре заголосили:
Пели нехорошо, пьяно. В избе накурено, черный кот пронзительным желтым взглядом смотрит с пестрого половика. Саша вдруг затосковал по дому, по Вареньке, придумывал, как уйти без скандала.
Маня, набросив шубейку, кинулась к себе за патефоном.
– Не нужен мне он, – мотала головой Валентина. – А вот деньги пусть шлет. Пригодятся нам.
Хрипло захохотала.
Саша, отодвинув табурет, поднялся со словами благодарности: пора и честь знать. Решительно шагнул к дверям. Он боялся, что она кинется вслед за ним, станет тащить его назад, уговаривать, некрасивой сцены боялся. Но Валентина оборвала смех, еще немного посидела за столом, пока он одевался. Молча подошла, уже не качалась, стояла рядом, смотрела задумчиво. Он еще раз благодарил, все еще опасаясь, бедром толкнул дверь в сени.
– Стало быть, адрес ты мне не дашь? – произнесла медленно.
– Не дам, – твердо ответил Саша. – Андрей Андреевич сам вам напишет.
По пути на станцию заплутал немного в темных улочках Харика. Брехали собаки, играла далекая гармошка.
Дома его ждала телеграмма от Андрея Андреевича: «Адрес не давай».
С бьющимся сердцем Саша завернул за угол и сразу понял, что в доме гуляют. Окна-двери нараспашку, солнечный ветер треплет легкие занавески так, что кажется, старый темный дом взлетит на их тонких крылышках. На крылечке, где когда-то сидели с Наташей, курят, галдят нещадно. Ах, как жаль, он-то надеялся посидеть с Андреем Андреевичем, выпить спокойно, проездом ведь – всего ночь у него.
Андрей Андреевич, отшвырнув папиросу к крыльцу, уже спешил ему навстречу, раскинув руки.
– Са-а-аша, ну ты как всегда, как снег на голову! Какими судьбами, дорогой? Вот кстати ты, вот кстати! Как чувствовал, чертяка, – Андрей Андреевич в белой нейлоновой рубашке, высокий, сухой, с силой обнимал Сашу, смеялся белозубо. – Родился я сегодня. Да, да, прямо сегодня!
В ближнем окне мелькнули светлые головы близняшек, вскрик, визг, ссыпались с крыльца навстречу, голенастые, повисли по бокам. Волосы у них выгорели в хрусткую соломку. Тянул носом солнце из макушек, справа, слева.
– Вчера был ливень, Саша, и у соседей в бочке утонул котенок. Он прыгнул с подоконника или соскользнул, никто не знает, а бочка рядом с окном, как эта… деревянная. Дождь хлестал, мы так плакали, так плакали. Ты надолго к нам? Его похоронили в обувной коробке, но где – нам не говорят. Через неделю нам одиннадцать. А Варенька с малышкой?
– Девчонки, да вы ему костюм помнете! Саша, ну ты польский пан настоящий! С Украины проездом? Шляпа, ботиночки. Впрочем, ты всегда… – Андрей Андреевич тянул его в дом, на ходу знакомя с гостями.
У бывшей ученицы Андрея Андреевича кареглазой Али ямочки на персиковых щеках. Они поженились почти сразу после несчастья – никто и словом не обмолвился: как одному с двумя девочками? Пока мыли посуду после гостей, она расспрашивала Сашу о Вареньке и дочке, хорошо ли с продовольствием на новом месте, не скучно ли в поселке большими зимами. Андрей Андреевич помогал, таскал все с веранды, перебивая их, звал Сашу пойти еще выпить на уже убранном столе.
– Я оставил там шпроты и сырку подрезал.
Пока носил со стола, разбил две розетки, и Аля в сердцах махнула на него полотенцем: идите садитесь уже.
– Многовато выпили, – вздохнула у Сашиного плеча.
Он покосился на нее: нормальная эта Аля, кстати, пухленькая, незлая, к девочкам хорошо. Вот только передник Наташин опять на ней – отвел глаза.
А на веранде Андрей Андреевич вдруг заговорил о том, что случилось тогда, три года назад. Саша запротестовал было, но хозяина не остановить: права Аля, перебрали с водкой. Он рассказывал о том, что с трудом удержался на директорском месте. Крупные неприятности пошли после того, как Наташа бросилась под электричку, покончила жизнь. Ни о девочках, ни о ком не подумала.
– Ну куда ты вскочил? Сядь. Что так тебя поразило? Все бабы – одно и то же, все. Приехал к родителям тем летом забирать ее и девочек, а она… – Андрей Андреевич, ослабив галстук, постукивал папиросой по пачке «Казбека». – Главное, с другом моим, в одном классе все десять лет. Саша, хватит бегать вокруг, иди еще бутылку неси. В сарае сразу слева в ведре.
Саша еле нашел эту бутылку – в сарае темень хоть глаза коли. Поскользнулся два раза на мокрой траве, пока брел обратно к дому на белеющую в темноте рубашку Андрея Андреевича.
Он шел так долго, целую вечность, что забыл, где он, запутался в пьяных рваных мыслях, в мглистой ночи, ошеломленный вдруг открывшимся ему другим мироустройством. Жизнь до этой ночи была простой и понятной: мама, отец, от вишен и слив ветви до земли, война, оккупация, политех после школы, Варенька, у дочки – его глаза, пробуренные метры, забой. Теперь он подозревал всех не то чтобы в вероломстве – нет-нет, только не думать о Наташе, – но в какой-то двойной жизни, в существовании непременной тени за спиной, и есть ли у него, Саши, эта вторая темная жизнь, которая, может статься, и есть истинная, и почему в свои двадцать семь он впервые думает об этом? А может быть, это Андрей Андреевич выкрикнул ей, что лучше умереть? Штанины потемнели внизу от росы.
Пить решили на крыльце, чтобы всех не перебудить. За стопками не пошли.
– Так дунем, – Андрей Андреевич, хохотнув, жадно припал к горлышку, как воду пил. Ткнувшись в нейлоновый локоть, тянул воздух. – Как меня Алечка поддержала, когда рвали меня тут на части из-за Наташи, все вынесла, дом, дети на ней… Не могу я ее подвести, понимаешь? Она не должна ничего узнать, и никто не должен.
Саша вяло отмахнулся:
– Да, Андрей Андреевич, о чем вы? – покачал головой, отказываясь от водки.
Андрей Андреевич снова, запрокинув голову, ушел назад с бутылкой, потом закурил:
– Скажет, врал столько лет… Я ведь опять как бы в гору, что ли. Мне сейчас никак нельзя… В Москву вот обещали перевести.
Он повернул белое лицо к Саше, придвинулся ближе по ступеньке. Обняв его за плечи, сказал вдруг с сердечной мукой:
– Ох, Александр, лучше бы тебе в этом доме не появляться. Устал я бояться. Так-то вот.
На рассвете Саша лежал на раскладушке и думал, что дома хозяйка тетя Дора, у которой они снимали комнату, уже спохватилась с утра:
– Ой, батюшки, нако я чаю сегодня еще не пила! Думаю, чё так голова разболелась.
И сейчас они садятся с Варенькой за стол. Варенька тянет из блюдца сладкий чай, косится глазом на дочку, которая играет рядом на желтых половицах.
Пели петухи, загремела бидонами соседка, одна из близняшек вдруг вскрикнула во сне: «Мама». Но Саша уже не слышал этого. С чемоданом в руке он быстро шагал к станции в молочном свете подмосковного утра.
В канун ноябрьских мама забрала Лису из садика пораньше. В синих сумерках так весело было хрустеть снегом, давить валенками алмазный блеск под фонарями. У Лисы валенки, а вот у мамы, ах, у мамы – оленьи унты настоящие, отделанные сверху разноцветным бисером: на черном фоне летят по кругу серебристые олени между зелеными елочками, на бархатистом небе там выпуклые звезды золотом, а земля волнистая, как море, – так, наверное, сугробы показаны. Особенно хороши елочки – плотные, стеклянные. «Вот вырастешь…» – говорит мама. Лиса вздыхает: сколько же еще расти, чтобы унты, красные клипсы, сделать завивку, как у Антоновой из пятой квартиры. Между фонарями Лиса ускоряется, тянет маму за руку: скорее под свет – скрипеть снежными звездами. Серый забор в толстенном инее кренится к дорожке. Лиса успевает проехать варежкой по нежной игольчатой замше.
Одно счастье набегает на другое: дома сейчас сладкую колбасу делать, шоколадную, мама обещала, три дня потом в садик не надо, в воскресенье на демонстрацию с папиной экспедицией, шары, флаги потрескивают, мимо трибун по площади, ура, товарищи, ур-р-р-р-ра-а-а-а-а, сладко замирает сердце, вечером гости-гостинцы, шум-гам, звон вилок, пахнет едой и белой сиренью, курят на кухне, Лиса в туфельках, а по ним форточный холод, крутятся катушки магнитофона: «Как единственной на свете королеве красоты».
– На прогулке они плюнули Вадику прямо на пальто. Плевки сразу замерзли. Я ему палочкой их потом отковыривала.
Мама качает песцовой головой.
– Не разговаривай на морозе, – говорит мама.
Ну какой же это мороз? Весь мороз впереди, Лиса помнит с прошлого года. Каждое утро в семь часов папа бросается к радио, крутит ручку, машет рукой: тише, ребята, погода. Ребята таращат глаза – понимаем, мол, – пружинят на тихих цыпочках, пока прогноз по районам. О погоде в городе в самом конце, мама замирает совсем, минус семнадцать сегодня.
Дом деревянный на восемь квартир. Долго стучат ногами у порога, отряхивая снег. Мама расстраивается: кто-то расплескал воду, пока нес с колонки, – крыльцо обледенело, скользит. Бабка Клиросова, не иначе. Бабка старенькая, дверная пружина трудная, что поделаешь.
– Хорошо не помои, – бормочет мама.
Пока ждут папу с работы и Олю с музыки, принимаются за колбасу. Лиса радуется, что начали без Оли, – так ей и надо, музыканша выискалась.
– Мамочка, я открываю печенье? – поет Лиса, уже стянув скользкую желто-красную обертку с «Юбилейного».
Знак качества похож на безголового человечка, руки-ноги в стороны, как в садике на зарядке. Ровненькие ряды печенья туманно просвечивают за вторым матовым слоем.
– Без меня? – кричит Оля, пробежав в валенках на середину кухни.
Мама топит в кастрюле желтые бруски масла с какао, молча распахивает глаза на эти валенки в кухне, Лиса неодобрительно качает головой: совсем уже эта Оля.
Та в сердцах швыряет на стол серую нотную папку с разлохматившимися завязками, убегает в прихожую. Оттуда уже возмущается, кричит, кричит. Лиса трогает папку: морозная какая, запотела даже, тисненый переплет пахнет клеем.
– Лиса ломает печенье в эмалированную миску.
Бьет в такт пятками в колготках по ящику, на котором сидит, он повыше табуреток и сделан папой специально для Лисы. В ящике много чего: банки со сгущенкой, вареньем, печенье, чай, сухое молоко, свечи, скатерти с полотенцами.
– подхватывает тоненько задавала Оля.
Она рядом на досочке мельчит грецкие орехи, красные пальцы еще не отошли с мороза. Сестры приглядывают друг за другом, советы дают. Мама улыбается от плиты, но ко второй строчке уже с ними:
Что за чудо-песня, что за вечер!
Прибежала Антонова из пятой, нашумела, накричала: мясо в город завезли к празднику, сидите тут, завтра во всех магазинах давать будут, много мяса, на всех должно. На Антоновой розовый стеганый халат с круглым воротничком, невесомый как будто – глаз не оторвать, – счастливая эта Антонова, хоть и крикуша.
Мама кивает: знаем-знаем, завтра решили в шесть утра идти, но не на Пятак, там весь город будет, к себе пойдем, в семнадцатый магазин – поближе греться бегать.
Антонова возмущенно перебивает маму, хватает у Лисы из миски ломаное печенье:
– Какое? Мой вон сейчас уже пошел, в семнадцатый и пошел, беги к нему вставай, там народ решил с ночи занимать.
– Мишу дождусь, – волнуется мама.
Мясо Лиса любит, уважает очень: и в пельменях, и с картошкой, и жареное, вот только вареное – беее. Мясо – страшный дефицит, почти не бывает в магазинах, а когда бывает, надо несколько часов в очереди торчать. Даже ей, маленькой. Мама толкает ее к прилавку: я с ребенком. Тогда и на Лису дают товары. Но ночью в магазин! Лиса заглядывает маме в глаза: а я, я пойду?
– Все пойдут, – решает папа. – Только утром. Я займу на вас, предупрежу очередь, а вы утром подходите к открытию.
Папу провожали всей семьей. Он утеплился как мог: несколько свитеров, унты летчицкие, из черной овчины на ремнях. Мама грустно смеется и проводит ладонью по пуговицам тулупа. Лиса кружится с его меховой шапкой в руках, что-то говорит ей, поет.
– Па, ты чё прямо всю ночь на улице? – не верит Оля.
– А что делать, дочь? Мясо хочешь? – глаза папы смеются.
– Да, но мне тебя жалко, – Оля морщит нос.
Папа притягивает за шею долговязую Олю и маму: девочки мои. Красная от ревности Лиса проталкивается к его ногам, обхватывает их, не выпуская из рук шапки.
Шоколадное месиво с орехами и печеньем остыло, и мама лепит из него колбасу. Тихонечко мурлычет под нос, а сонная Лиса за столом склоняет рыжие кудри то вправо, то влево, любуясь ею. Русые волнистые волосы, прихвачены невидимками за ушами, легкий ситцевый халат – как подошел бы ей тот стеганый, антоновский, – а руки, ее белые руки взлетают, повисают, волнуются. Ногти запилены остренько, а когда мама разрезает полиэтиленовые пакеты, чтобы заворачивать в них колбасу, ее рот движется в такт ножницам, помогает им. Лиса щелкает маленькой челюстью, повторяет.
За маминой спиной в черном окне висит луна.
Пришла Оля с книгой в руках, зевнула: скоро? Мама выкладывает остатки шоколадной массы на полиэтиленовые дорожки, и вот он, сладкий миг: протягивает кастрюлю девочкам – доскрести, долизать коричневую прелесть по стенкам. Там специально много, ах, мама.
Оля уже давно мирно посапывала, а Лиса все вертелась, рыжие кудри по подушке, вздыхала и раздумывала, что вот не было человека, ее, например, Лисы, а теперь она есть, сотворилась, живая и теплая, из черноты какой-то, та сомкнулась за ее спиной и колышется немного студнем, потом затихает, точно круги после камня на ржавом торфяном болотце у бабушки. Лиса помнит себя с двух лет. Ее первое воспоминание: кто-то идет по заснеженной дорожке от подъезда к сараям, может, даже папа, может быть, мама отправила его туда за замороженными булочками с брусникой. Она смотрит на эту дорожку со стороны и немного сверху, как будто она фонарь, и отчаянно пытается понять, откуда она взялась, что было до нее, раньше, что там в этой бездне за спиной, почему она ничего не помнит и куда летит эта ослепительная жизнь – но спросить невозможно, она не умеет говорить. Когда научилась, то мама не понимала, о чем она, и Оля закатывала глаза и обидно крутила у виска. Несколько раз с разных сторон заводила Лиса разговор, но ответа не добилась. Даже папа развел руками: не может человек помнить себя в два года.
– Ой, выдумает же, – смеется мама.
Вот и остался вопрос на ее подушке. Выходит, она умнее Оли, умнее мамы с папой? В школе скоро должны объяснить, решает Лиса, и о черных безднах, между которыми живут они, люди, и о том, почему так сверкает под фонарями снег.
Дальше она думала о том, что все-таки слабый человек этот Вадик Вьюн и прилип к ней, как банный лист, не оторвать, и вовсе она не нанималась от него плевки отколупывать, из жалости просто, у нее своя личная жизнь, ей вообще завтра за мясом.
Ночью Лиса проснулась от тихих разговоров на кухне. Прошлепала посмотреть, но до кухни не дошла, остановилась, когда слова стали разборчивыми. Слушала с закрытыми глазами, маленькое привидение в длинной белой рубахе.
– Мяса, сказали, много, должно, должно хватить. В центре костры у магазинов жгут, греются. Ну, мужики услышали, собрали вокруг ящики, деревяшек каких-то, и тоже запалили. Только сгорает влет, за поленьями вот по очереди ходим. Народ подружился, легко друг друга отпускает чаю попить. Завтра все же пораньше давайте, чтобы пустили в очередь. Может, еще под утро приду.
– Думала завтра готовить весь день, праздник все-таки.
– Не получится, милая, народу много, весь день простоим. Это точно. А готовить – что готовить, придем – мяска поджарим.
Мама смеется тихо и счастливо. Лиса поворачивается и, не открывая глаз, идет в кровать.
Утром были дружные. Закутались, как будто январь на дворе. Лиса послушно натянула на колготки две пары рейтуз, перехватила их на поясе обычной резинкой, чтобы не спадали, загнула края вниз, жирный валик вокруг талии.
– Ничего-ничего, свитерочек сверху, – подбадривает мама.
Вдобавок ко всему поверх шубы мама завязала пуховый платок крест-накрест: просто дойти, доченька, в магазине снимем сразу. На улице нежный мороз – только по глазам ударил легонько. И платок, и горячий сладкий чай на завтрак, хлеб с маслом превратили его в ненастоящий. Полгода назад Лиса обожгла ладонь до пузырей, в первый миг было также непонятно – жарко-холодно, все вместе. Печальная луна над пухлой теплотрассой заливала безмолвный синий снег.
У магазина ускорили шаг: что там? как там? Почти бежали уже. Перед крыльцом догорали угли костра. Вокруг валялись деревянные ящики, на которых, видимо, сидели ночные дежурные. Ровно в восемь запустили. В гастрономе тепло – позорный платок долой. Где начало очереди, где конец, ничего не понятно, не видно, толпятся, качаются люди-деревья, гул магазинный.
– Граждане, все знают свою очередь, становитесь, как стояли.
– По два кэгэ в руки. В лотке сколько? Ну, человека на четыре, на пять.
– В кассу вроде не гоняют. Прямо там платить.
– Не обрезаю, нет. Ну, если совсем уж желтый. А так с жирком и через мясорубку.
– Самое главное, взбить фарш. Вот тогда воздушные. Это самое главное. Как чем? Ручками. Месить, месить.
– Иди вон туда к батарее. К девочке. Постой там, – мама волнуется из-за давки, прижимает Лису к себе. – Хочешь, шапку снимем?
– Это моя дочка, – женщина впереди обернулась. – Иди-иди, познакомитесь с ней.
Всю жизнь мечтала, думает Лиса, проталкиваясь к батарее. Девчонка Лисе вообще не понравилась. Пухлая какая-то, смотрит ехидненько. Под меховой шапкой у нее еще белая пуховая, Лиса мечтает о такой, у нее самой платок простой под шапкой – воображала, а не девочка. На Маринку Мацышину похожа. Та в прошлых гостях съела с торта все шляпки от грибков, торт заказывали, не государственный, перемазалась желтым кремом и пошла играть на пианино, ну, как играть – елозила масляными пальцами по чистым клавишам, Лису затошнило даже. Дома заявила маме, что больше в гости не пойдет, по крайней мере туда, где Мацышина.
Два раза бегали с Олей домой: в туалет и перекусить.
– Оля, а ты хотела бы быть… – Лиса пинает валенком мерзлый комок.
Он полетел неожиданно далеко по утоптанной снежной дорожке. Лиса с интересом следила, где он остановится, уворачиваясь глазами от желтых собачьих меток.
Дома быстро открыли форточку, и Оля залезла поварешкой далеко вдоль подоконника нагрести снега, чтобы чистый. Лиса уже налила сгущенки в две пиалки, облизав банку, ждала снег сверху. Ели медленно, молча, только ложек перестук.
– Докажь, как мороженое.
– Угу, – подтверждает Оля.
– Мам, ну, когда, – ноет девчонка впереди, раскачивает двумя руками материн локоть.
– Десять человек осталось, Аллочка, – приглушая голос, уговаривает женщина.
Лиса тоже устала, шесть вечера уже, но держится с достоинством, презрительно смотрит на толстушку: позорница так ныть. Прислоняет лоб к витрине холодильника, тот гудит тихонечко, внутри скучные пирамидки из маргариновых пачек, кости в лотках. Но интересное уже просматривается за его мутноватыми стеклами – рядом с продавщицей в засаленном фартуке огромный пень, на котором иногда рубят мясо прямо при людях. Но сейчас мясо выносят откуда-то на легких железных лотках, уже разрубленное и разложенное по порциям, и пень пустует, весь в костяных кровавых крошках. Лисе жутко, но глаз не оторвать. И все сильнее тянет этими лотками с мясом, еще так пахнут железные поддоны в молочном, мокрые от молока, такой странный теплый запах.
– Я в туалет хочу, – вдруг решает Аллочка.
Женщина всплеснула руками, склонилась к ее лицу, горячим шепотом что-то быстро-быстро. У Аллочки полились слезы. Лисе ее уже жалко: бедняжка девочка. Между прочим, никакого туалета рядом нет – все под сваи соседнего дома бегают.
– Да успеете, – вмешалась мама. – Десять человек еще… восемь.
– Нас не пустят обратно, – женщина в растерянности смотрит на угрюмую толпу, покачивающуюся сзади. – Как пробираться…
– Да бегите уже, – папа в сердцах мотнул головой в сторону двери.
Девчонка зарыдала в голос. Мать, схватив ее за руку, с прощальным отчаянием взглянула на родителей, и они врезались в живую стену.
У продавщицы шапка ондатровая, а в горле халата кофта мохеровая, лимонная. Неожиданно она начинает работать быстрее: замелькали серые нарукавники, щелкают счеты, над их костяшками Лисе уже видны мокрые распухшие пальцы с широким золотым кольцом, звякает мелочь в блюдце. Родители проснулись, ожили. Папа подготовился: достал деньги, зажал их в кулаке. Мама все время поглядывает на него, строит жалобные рожицы, на девочку похожа. Лиса понимает: нервничает. Папа прикрывает глаза в знак поддержки: скоро-скоро, милая. Так он всегда.
Впереди три человека. Продавщица вдруг как заорет:
– Мясо всё на прилавке. Один лоток. Больше мяса не будет!
Что тут началось.
– Старшего продавца-а-а-а! – Лиса пружинила ладошками, зажимала и разжимала уши. – Заведующегооо!
Откуда-то скакнула тетка в цигейковой шубе вперед всех, визжала морковным ртом, что это безобразие, где народный контроль, где всё мясо, руки она раскинула над последним лотком, как птица, охраняла его от всех. Кто-то расстроенно сказал сзади: «Сволочи. Себе всё забрали. Ворюги». Лиса ощутила, что вся толпа заметно подалась вперед, такое движение – одно на всех.
– Валера, – зычно и спокойно крикнула продавщица. – Милицию вызывай.
В дверях за ее спиной Валера в синем халате усмехался золотыми зубами, сложив руки на груди.
Мама совсем разволновалась, побледнела. Оля держала ее под руку, вытянув шею, пересчитывала людей, мясо. Глаза ее горели. Папа прижимал Лису спиной к коленям, иногда немного продвигаясь вперед. Делал такой маленький шажок.
– Нам не хватит, – мама одними губами.
Папа молчал, не отрывая глаз от прилавка. Там на перекошенном алюминиевом лотке оставалось несколько малиновых кусков. Лиса тоже завороженно наблюдала, как продавщица подкладывала на полочку весов лист коричневой бумаги, сверху еще один, чтобы в серединке перекрылись: так потолще – потом ведь мясо в них заворачивать. Сверху к большому хорошему мясу всегда кидали заветренный грязный кусочек жира или жил, кость иногда. Никто не спорил – много хорошего нельзя, чтобы всем по справедливости.
– Всё, мяса три килограмма, – продавщица вытирает руки о грязный фартук поверх халата.
Старичок впереди пытается засунуть мясо, кое-как обернутое бумагой, в авоську, но та крутится, не желая открыться, пальцы его дрожат. Мама с Олей первые по очереди. Мама теснит старичка, сердится:
– Вы отойдете уже?
Сзади гудят, напирают, плачет ребенок. Откуда-то снизу вынырнула вдруг взмыленная женщина с девчонкой, платок съехал у нее с головы, глаза безумные. Ах, они и забыли о них совсем.
– Господи, – причитает женщина, не глядя на маму. – Господи, успели.
Теперь не видать им даже этих трех килограммов разнесчастных. Лиса с ненавистью смотрит на пуховую шапку под меховой.
– Неееет, – мама, вцепившись двумя руками в прилавок, вдруг сильно пихает женщину задом, выталкивая в сторону. – Не пущу, сказала.
– Чья очередь? – орет продавщица.
– Они не стояли, – молит ее мама, не обращая внимания на вой за спиной, на папины много рук, отдирающих ее от прилавка.
Она изо всех сил держится за него и кричит, кричит.
Возвращаться было холодно. Папа отправил их вперед, и Лиса с Олей, взявшись за руки, почти бежали, чтобы согреться. Белый шар луны больше утреннего, круглее. Никого вокруг – громко скрипит снег. Сначала Лиса еще оглядывалась на родителей: мама шла совсем больными шажками, папа вел ее, обнимая за плечи, – но за поворотом они пропали, и Лиса сказала:
– Так маму жалко.
– Дыши в шарф, – не сразу откликнулась сестра.
Сама Оля прикрывала рот варежкой.
– Оля, я тебе нравлюсь? – Лиса картинно поводит огромными снежными ресницами, край шарфа тоже в инее и пуховый платок у щек.
Завидев у колонки черную гладь скользанки, Лиса разогналась как следует и с удовольствием проехалась почти до конца ледяной полоски. Да что там мясо, главное, чтобы мама не расстраивалась, вот придут сейчас домой, будут ужинать, разговаривать, и все забудется, черт с ним, с мясом.
– Мамочка, я есть хочу, – выбежала Лиса навстречу родителям.
Ей хотелось отвлечь их – ведь так всегда радуются, когда она хорошо ест. Но мама сморщилась в меховой воротник, снова закрутилась к папе на плечо, зашлась там в рыданиях:
– Ничего нет. Я же ничего… Господи, почему… не война же.
Папа гладил ее, смотрел на задранное вверх лицо Лисы, по которому волнами все эти рыдания. Оля застыла в дверях кухни, тихо облокотившись о косяк.
– Так, ждите меня, – вдруг завопил папа, сдергивая с гвоздя ключи от сарая. – Никуда не девайтесь и не плачьте, хорошо?
Он осторожно отстранил маму и выбежал на лестницу. В раскрытую дверь уже снизу донеслось его:
– Ждите чуда-а-а-а!
Чудо было восхитительным. Папа притащил из сарая сотню пельменей и, не слушая маму, что праздник только завтра, варил их, напевая. Потом, покружившись в фартуке с большой дымящейся тарелкой, сделал шаг с подскоком к столу, где смеялись Лиса с Олей:
– стучали вилками девочки.
Мама, милая мама, с припухшими от слез глазами, махнула рукой и достала из холодильника шоколадную колбасу: пока едим, подтает. Лиса, вжав голову в плечи, мелко тряслась от счастья, тянулась своим компотом к взрослым рюмкам.
Соединили кружки, рюмки, стукнулись, папа сказал:
– Завтра великий день, девочки! Почти сегодня уже. Большой праздник – красный день календаря. 55 лет тому назад…
У всех горели щеки: у взрослых, у Оли, у самой Лисы. Она подняла на своих взгляд, затуманенный едой и теплом. Счастье компотом, пельменями разливалось, расходилось внутри.
Как же хорошо, как повезло, что я родилась в этой семье, в этой стране, думала Лиса.
На углу Восстания и Митавского давали мандарины. Варя ускорила шаг, стараясь опередить тетку в каракуле, спешившую через дорогу к концу очереди. Это ей удалось. Запыхавшаяся Варя спросила: «Кто последний?», контролируя твердым локтем набежавшую сзади тетку. Стоя в очереди, чтобы не замерзнуть, она сжимала и разжимала пальцы в импортных сапогах на «манке», постукивала нога об ногу, зарыв подбородок в английскую резинку шарфа, концы которого по моде доходили почти до колен. Валил снег, студеным холодом от земли, продавщица в халате поверх тулупа еле шевелилась.
– Я не буду стоять, – бросила Варя через плечо каракулевой тетке.
Та не удержалась и фыркнула ей вслед: «А так бежала!»
В Митавском переулке домов раз-два и обчелся. Маленький, уютный, он кажется тупиковым, но нет: у дома № 3, похожего на кусок шоколадной вафли, переулок резко бросается направо, вырисовывая букву «Г». В падающих снежных хлопьях он почти сказочный, ганс-христиановский. Над окнами в четвертом этаже смеются каменные модерновые жабы. Ничего этого Варя не замечала. Задумчиво свернула под арку в глубину дворов, еще арка, не доходя до нужной парадной, спряталась за гаражик покурить. Продуктовые сетки опустила прямо на снег, достала пачку «Стюардессы».